home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 13. Им было невдомек

Очертаниями своими похожее на горбатого и кривобокого ската, старое, замызганное нефтью, полупрозрачное, волочащее за собой распушенный шлейф коричневатого пара, мертвое облако вывалилось из дымки и, выказывая все признаки натужных усилий, проложило себе дорогу к темному амфитеатру запада. Гай Клинч проследил за ним взглядом. Теперь он опустил глаза. Облака всегда казались ему как бы квинтэссенцией всего того, на что можно надеяться от нашей планеты; они трогали его больше живописи, больше самых волнующих морей. Так что когда он видел мертвые облака, то это тоже оказывало на него сильнейшее воздействие (которое стало еще сильнее с тех пор, как он сделался отцом). Мертвые облака заставляют ненавидеть отцов. Мертвые облака делают любовь тяжкой. Но они же заставляют стремиться к ней, к любви, нуждаться в ней. Они делают так, что мы не можем без нее обойтись.

Вот как обстояли дела с Гаем. Или — вот как они в нем раскачивались и колыхались. В ночь Раненой Птицы — поцелуя, когда его губы напряглись, чтобы то ли коснуться губ Николь Сикс, то ли уклониться от них, — Гай вскоре после десяти отправился в больницу.

Сам он чувствовал себя превосходно. Если бы кто-нибудь спросил его, как он себя чувствует, он сказал бы, что «чувствует себя превосходно». Если не считать зуда в левом глазу, боли в горле, мягкого мононуклеоза и кратковременных колик (все это вполне укладывалось в просторные и всегда готовые к расширению рамки прекрасного самочувствия), а также более или менее постоянных болей в нижней части спины, связанных с его высоким ростом, да еще бесчисленных домыслов обо всем остальном, что держалось про запас и таило в себе смертельную угрозу, Гай чувствовал себя превосходно. С другой стороны, приступ астмы у Мармадюка (который нежданно разразился этим вечером) был, по всем признакам, крайне серьезным. Явившийся врач с восхищением пронаблюдал издали за отчаянными вздутиями Мармадюкова живота. Не то чтобы он не мог втянуть в себя воздух — он не мог его вытолкнуть обратно. Последовало множество телефонных звонков — они, словно лучи прожекторов, ощупывали все закоулки и щели системы здравоохранения. Ну и конечно же, у Гая и Хоуп тоже была некая система. Если наилучшее лечение обеспечивалось в частной клинике, то с ребенком туда отправлялась Хоуп; если же нет, то Гай. Такое распределение ролей, говорила Хоуп, вполне отвечало его убеждениям сторонника равноправия, его интересу к «жизни», как она, со всем должным презрением, это именовала. Во всяком случае, около одиннадцати Гай уложил в портфель пижаму и зубную щетку, вскоре после чего уселся в автомобиль, дал задний ход и выбрался на улицу.

Назавтра, сразу после того, как покончил делами в офисе, Гай снова отправился на ночь в больницу, чтобы сменить там Хоуп. Сдвинув в сторону хирургическую маску, в которой провела достаточно долгое время, она сообщила ему, что на груди у Мармадюка выскочила экзема — прыщи высотою в дюйм, — которая едва ли не на глазах распространяется на шею и лицо. Жестом безмолвного вызова она откинула простыню. Гай с изумлением уставился на изукрашенного сыпью младенца.

Еще более необычным и пугающим было то, что Мармадюк лежал совершенно неподвижно и не издавал ни звука. Во время прошлых его госпитализаций, когда Гай являлся к нему с цветами, с бананами, с игрушками и зверушками, так и просившими себя обнять, да со своей сумкой, где умещались все принадлежности для ночлега, Мармадюк непременно выкарабкивался даже из самых глубоких котловин слабости и дезориентации, чтобы отвесить своему отцу хотя бы и утомленный удар. Но сегодня — ни даже крошечного плевка. Он даже ничего не проворчал! Глаза Мармадюка, налитые кровью, взирали на Гая обескураженно и призывно. Когда младенец страдал вот таким образом, казалось, что сам Гай — или маленький призрак Гая — заходится и корчится в кашле, затерянный где-то в параллельной вселенной. Глядя сейчас на распростертого перед ним Мармадюка, Гай ощутил знакомое неустойчивое равновесие между слезами и тошнотой. С последней он совладал. Но Хоуп заплакала. И Гай заплакал тоже. Они обняли друг друга. И вместе, очень осторожно, обняли Мармадюка.

Этой ночью Гай много думал о Николь, но неохотно и безо всякого удовольствия. И он с некоторой даже яростью вычистил зубы, искореняя из своего рта последние воспоминания о ее губах. Когда он лежал на раскладушке в душном спальном закутке, каждые несколько минут вскакивая на ноги, чтобы обозреть рубиново-красные прыщи, причудливо усеивавшие все тело погруженного в лекарственный сон Мармадюка, Гай то и дело видел ее лицо — вспышками, микроинфарктами смятения и ненависти к самому себе. Этот ворованный час; Кит с его сигаретами; если бы узнала Хоуп, гнев ее был бы справедлив и безграничен. Связь между преступным поцелуем и страданиями ребенка была, возможно, столь же трудноуловимой, как дым, оставленный коварным костерком Китова непродолжительного дежурства; но Гай ощущал ее как нечто непреложное. А вот та девица, с которой губами тот слиться стремится, кто друга, курящего без передышки, просил уделить час вниманья мальчишке, который так мал, что всего только год под крышей единою с ними живет в доме, который построила Хоуп… Лучше просто умыть руки и не увязать во всем этом. Непереносимым это не будет. Это меня не убьет. Дам ей денег и положу всему конец. Этот обет, приносимый им снова и снова, представлялся успокоительным, аскетичным и самоотверженным. В четыре утра он в последний раз погладил Мармадюка по лбу и погрузился в сон за несколько мгновений до того, как в палату вошла первая нянечка.

Наутро Мармадюк выглядел совершенно неправдоподобно, а звуки издавал такие, словно… В общем, закрыв глаза, вы легко могли бы представить себе двоих дровосеков, сгорбившихся над двуручной пилой и терпеливо старающихся повалить некую титаническую лесную достопримечательность. Тем не менее, было во всеуслышание объявлено, что состояние ребенка стабилизировалось. Например, кожные пузырьки уже начали отделять влагу. Гай всматривался в лицо на окровавленной подушке, не в силах убедить себя, что это нечто такое, от чего можно на самом деле поправиться, даже если речь идет о ребенке. Но Мармадюк поправится от этого. И Гай поправится тоже. По правде сказать, он, к стыду своему, знал, что выздоровление уже рядом, потому что лицо Николь вернулось к нему, ни в коей мере не отторгаемое; оно было искренним, возбужденным и сладостно невинным. Находясь, как-никак, в больнице, Гай ощущал потребность расспросить здесь всех, найти хоть кого-нибудь, кто сумел бы хирургическим способом удалить это лицо (этот образ, подобный отпечатку, остающемуся после взгляда на солнце, но отпечатку, никогда не блекнущему). Одна беда: врачебное вмешательство не помогло Макбетам; не поможет оно и ему. Когда в половине одиннадцатого прибыла Хоуп в сопровождении Мельбы, Феникс и еще одной случайной помощницы, Гай выскользнул из палаты, позвонил в офис и разыскал Ричарда — тот сказал, что сможет отправиться за деньгами в полдень. Он вернулся как раз в то мгновение, когда врач, здешний специалист по астме, выходил из палаты.

— Что он говорит? — спросил Гай.

— Он-то? — сказала Хоуп. — Я не знаю. Характер частью аллергический, частью реактивный.

— Когда ему станет лучше, мы уедем из Лондона, — сказал Гай, подумав при этом: «Не слишком далеко… во всяком случае, мы сможем встретиться с ней на вокзале».

— Да ты что? Куда, Гай? На Луну? Ты разве не слышал? Повсюду сплошной бардак.

— Ладно, поглядим.

— Ты можешь идти.

Но Гай, примерный отец, пробыл там еще какое-то время и все смотрел и смотрел на ребенка. Боже мой (думал Гай), он похож на Ио, оплавленный спутник Юпитера, покрытый ледяной лавой, что льется из холодных вулканов. Вулканы Ио, обязанные своим возникновением двуокиси серы, закипающей в случае соприкосновения с серой при температуре намного ниже нуля… Как раз в эту минуту Хоуп расстегнула блузку, обнажила грудь и дала ее мальчику, чтобы как-то утешить его. Ио, конечно, соединяется с материнской планетой своеобразной пуповиной. «Трубкой потока», по которой поступает электроэнергия. Десять миллионов ампер.

Позже, когда он наклонился, чтобы поцеловать Мармадюка в губы (единственную часть его лица, не затронутую пузырящимся болотом воспаления), тот вздрогнул и определенно ухмыльнулся. Довольно слабо по его стандартам; однако Гай был тронут и приободрен, обнаружив, что сын его способен хотя бы и на такую вялую гримасу. На запястьях у него, чтобы он не чесался, были пластиковые наручники.


В миле на запад Кит Талант прикурил сигарету от окурка, оставшегося от ее предшественницы, после чего сунул бычок в пустую банку из-под пива. Таким образом выразил он презрение к позолоченной пепельнице и ониксовой зажигалке, двум недавним своим приобретениям, пребывавшим тут же, у него под рукой. Потянувшись за полной пивною банкой, он долго не мог извлечь ее из пластикового ярма шестизарядной упаковки. Кит выругался. Потом закашлялся. Вытянулся на кровати. Икнул с поражающей воображение громкостью.

Звук, который он произвел, был вдвойне непропорционален — и по отношению к его собственной массе, и по отношению к комнатке, в которой он лежал, размерами более всего напоминавшей кокон. Даже сам Кит был слегка ошарашен этим звуком. Икота из фильма ужасов, взывающая по крайней мере к двум экзорцистам. Вероятно, кто-нибудь из чемпионов ада по икоте тешился своим мастерством в Китовом теле. Но Киту на это было наплевать. Он опять икнул, в охотку и вызывающе. Из кухни ему ответила лаем собака. «Кит», — окликнула его Кэт. И даже малышка Ким оставила за собой право на протест. Кит выдал им всем еще раз.

Лежа в своих розоватых плавках среди закрученных в жгуты и петли дешевых простынь и сырых одеял, водрузив себе на брюхо пивную банку и зажав между пальцев сипящий мундштук, Кит довольно отчетливо осознавал, кто он такой и что собой представляет. Он ощущал свою сущность, различал ее привкус. Этакую прогорклость раздевалок, муниципальных нар, ночлежек, тюремных камер.

Дела были плохи. По телефону: «Кит? Это Эшли. Я тебе сделаю больно, дружочек. Доходит? Я тебе сделаю больно». Кит Талант, в свое время немало раз делавший больно другим, знавший, что такое делать больно, с обеих точек зрения, — да, Кит Талант прекрасно его понимал. «Доходит». Это было не по ТВ. Больно делали наяву. И вряд ли что было реальнее этой яви, в которой хрустел раздробляемый палец. Да, и забивали ногами до бесчувствия, бросая потом вверх тормашками в какую-нибудь долбаную мусорку.

Так или иначе, а чертовы судебные приставы явятся сюда с минуты на минуту. Обыкновенно присылали двух дородных парней с рыжеватыми бородками, и те бормотали — по денежных делам-с (они не хотели никаких неприятностей). Все добро подвергалось описи и оценке. Тогда-то и выяснялось доподлинно, как недорого ты стоишь. Сейчас Кит и сам чувствовал себя монетой (вкус ее ощущался во рту), зазубренной и замызганной, очень малого достоинства. Через трое суток он, как предполагалось, должен был выступать в четвертьфинале «Душерских чемпионов». «Общенациональное спонсорство», — сказал Кит. С открытым ртом он неотрывно смотрел на средний палец правой руки. За подписью влиятельных лиц. И никакой помощи от этой лживой коровы. Неужели дротиковая мечта вот-вот накроется? Неужели вот-вот лопнет весь этот дротиковый пузырь?

Кит? В чем дело? Увы, горькая правда состояла в том, что, в довершение ко всем прочим несчастьям, Киту случалось страдать от последствий насильственных преступлений. При взгляде на него едва ли не слышалось его угрюмое пояснение: «Мне случалось страдать от последствий насильственных преступлений». У насильственных преступлений бывают последствия, и они весьма тягостны. В этом можно не сомневаться. Посмотрите: ведь наихудшие из них способен был ощущать даже Кит. Последствия насильственных преступлений должны быть очень значительны, чтобы пробиться к восприятию людей наподобие Кита, которые и без того всегда чувствуют себя препаршиво. Вот он снова икнул, и собака отозвалась лаем, а он икнул в ответ, и Кэт окликнула его, и все это было так мерзко, так низко — пытаться переикать старого пса, лежа под одеялом табачного дыма в свете низко висящего солнца.

Участвуя в насильственном преступлении, Кит кое-чем рискнул. По меньшей мере в трех или четырех смыслах Кит рискнул временем. В напряженность скудных сорока пяти минут втиснуто было столько надувательства, сколько хватило бы на многие дни; и теперь то время, которым он рискнул, вычиталось из настоящего. Будучи азартным игроком, Кит поставил эти часы на кон — и потерял их. Он проиграл. Не все, потому что думал, что сумеет из этого выпутаться и не станет трогать то время, что измеряется в годах. Но он не выиграл. Те часы, которыми он рискнул, куда они делись?

Все это дело с самого начала было фарсом. Никогда ничего не предпринимай с нашими цветными братишками, говорил себе Кит. Следует указать, что в этом запрете не было ничего от расовой нетерпимости. Это было все равно что сказать: никогда не езди по Голборн-роуд в пятницу или в субботу после полудня. Мусоровозы, блин. Грузовики, из-за которых случаются пробки. Поезжай-ка лучше по Ланкастер-роуд, там — проскользнешь. Здравый смысл. У Кита не было предрассудков. Не извольте беспокоиться. У Кита полно было приятелей-иностранцев: он верил, что для образования мира потребны все породы людей, какие только есть на этом свете. Взять хотя бы Ярослава с его лошадиными зубами, поляка по происхождению. Взять Ходока Бёрка, вскормленного на чистейшем ирландском рагу. А Понго был уроженцем Корнуолла. Нет, Киту по нраву были все типы, все сорта мужиков, точно так же, как и все типы женщин — всех цветов кожи, всех вероисповеданий. Взять Балкиш и Манго, Лизу и Игбалу. Взять Телониуса. Под конец, однако, Кит в полной мере прочувствовал мудрость традиционного взгляда: когда доходит до работы, то от всей этой черномазой братии толку не больше, чем от пепельницы на мотоцикле. Вот так же и черного дартиста не спутаешь с белым. Вся искренность на свете — пожалуйста. Но ни малейшего признака клиницизма.

Их план был обманчиво прост. Лилетта, мамочка Телониусовых детей, работала уборщицей — но нигде не задерживалась слишком долго. Как только кто-либо из хозяев находил, что пришло время доверить ей ключ от входных дверей, Лилетта находила, что пришло время доверить его Телониусу (который изготовлял его копию), а на следующий день уволиться. А на следующую ночь, в первые часы после полуночи, Телониус останавливал свою машину где-нибудь неподалеку… Телониус, казалось, оскорбился, когда Кит мягко намекнул ему, что мусора скоро разберутся, что к чему.

— Ни один мусор не знает, что такое дерьмо, — сказал он. — Это неиссякаемая жила. Это, мужик, будет приносить хлебушек очень долго.

— Ясен пень, — примирительно сказал Кит.

Как и намечалось, Кит появился в «Голгофе» вскоре после девяти. Телониус, как и намечалось, был уже там. Совершенно необычным и мало воодушевляющим явилось то, что Телониус был пьян. «Дивео, — сказал Телониус. — Девио». Он пытался сказать «видео». Прошел еще один ощутимый промежуток времени, пока Телониус пытался произнести слово «цифровые». Ладно, коль на пенни в деле, подумал Кит (достаточно пророчески), то и фунтом поступись. На улице Телониус трясущейся ладонью указал на свою новую машину — приземистую «мини» каштанового цвета, автомобиль с двигателем повышенной мощности, спаренными фарами, изготовленными на заказ хромированными крыльями и затемненными стеклами. Неосторожно, подумал Кит, наклоняясь и влезая внутрь.

— Здесь, братан, мы не очень-то разживемся цифровыми видео, — сказал Кит, довольный, по крайней мере, тем, что его «кавалер» избавлен от участия в подобной миссии. — А что с твоим БМВ?

— Пришлось с ним расстаться. Пришлось, мужик, с ним расстаться.

Кит кивнул. Вон как оно выходит. На покупку этого БМВ у какого-то кидалы Телониус истратил все до последней пятерки из последнего своего обильного урожая. Через пару дней ему не на что было купить для машины и литр бензина, не говоря уже о ремонте и запчастях (в том числе и новом двигателе), о которых БМВ просто криком кричал. Так что он продал его обратно тому самому кидале — изрядно при этом потеряв. И что же он сделал с оставшейся суммой? Взял эту лоханку на колесах, которая так и бросается в глаза, да еще новую шубу. Новая шуба уже собирает масло в багажнике «мини», а у Телониуса нет денег, чтоб отдать ее в чистку. Вон как оно выходит.

— Пятнадцать минут, — говорил Телониус сонным голосом, — и мы вернемся в «Черный Крест» богатенькими. Вот же сучара!

— Что такое?

В машине не было бензина.

И ни у кого из них не было денег. Ни гроша.

Так что им пришлось довериться «кавалеру», чтобы добраться до темного угла в стороне от Тэвисток-роуд. По дороге Телониус в очередной раз излагал свои мечты о раннем уходе на покой: о предваренном телеграммой возвращении — в сопровождении блондинки — в Санта-Лючию, на землю его предков; о вилле в стиле ранчо, частном пляже, гладкой, словно бы отполированной вертолетной площадке. Когда они прибыли, не было ни луны, ни уличных фонарей, а облака нависали над головой, как низкий потолок. Замок с готовностью поддался ключу Телониуса.

— Верняк, — сказал Кит.

Им было невдомек, что то самое место, которое они собирались обокрасть — магазин и квартира над ним, — неделей раньше уже обокрали: да, и еще за неделю до того. И — еще неделей раньше. Его обокрали подчистую. В самом деле, кражи со взломом, если рассматривать их с позиций дарвинизма, явно приближались к кризису. Воры-взломщики обнаруживали, что почти все уже разворовано. Воры-взломщики то и дело сталкивались друг с другом, наступая на пятки другим взломщикам. На крышах и на ступеньках, на стонущих пожарных лестницах образовалась настоящая давка воров-взломщиков. Взломщика обворовывал свой же брат взломщик, и приходилось отвечать тем же самым. Наворованное добро кочевало из квартиры в квартиру. Возвращаясь после кражи со взломом, взломщики обнаруживали, что они обворованы, и зачастую как раз тем взломщиком, которого только что обворовали они! Как можно было преодолеть этот кризис в кражах со взломом? Его можно было бы преодолеть в том случае, если бы достаточное число воров-взломщиков сочли кражи со взломом напрасной тратой времени и прекратили бы ими заниматься. Тогда на какое-то время кражи со взломом снова стали бы стоящим занятием. Но у воров-взломщиков было много времени, которое они могли тратить впустую — это было единственное, чем они располагали в избытке, и девать его им было больше некуда, — поэтому они попросту продолжали заниматься кражами со взломом.

— Сучара! — сказал Телониус.

— Что опять?

— Фонарь не фурычит!

Какое-то время они рылись во всяком мусоре при свете Китового «ронсона». Телониус нашел сейф, взломал его и торжествующе выдернул оттуда пригоршню обеденных талонов.

— Талончики, мужик. Обеденные талончики.

— Погоди-ка, — сказал Кит, шаря вокруг уже попривыкшими к темноте глазами. — Знаю я это заведение. Это же фуфловый угловой магазинчик, только и всего. Нет здесь никаких видео, и вообще ловить нечего. Здесь только и есть, что куча этих сраных пирогов со свинятиной!

Телониус надеялся — или предсказывал — или, по крайней мере, утверждал, что хозяев, когда они сюда проникнут, дома не будет, что будут они в это время наслаждаться бархатным сезоном на западном побережье Англии. Как же тогда получилось, что они услышали шаги, раздавшиеся этажом выше, и звуки раздраженного спора? Хозяева, конечно, никуда не уехали: изрядно обнищав из-за недавних краж со взломом, они остались дома. Телониус поднял взгляд. «Драаценности, мужик, — сказал он со внезапным спокойствием глубокого вдохновения. — У ней драаценностей куры не клюют». Он нырнул в заднюю комнату и длинными бесшумными прыжками поднялся по лестнице. Действуя чисто инстинктивно, Кит медленно набил карманы сигаретами. Затем подошел к парадной двери и открыл ее, прислушиваясь к своим чувствам. Вниз по Ол-сейнтс, мимо «Аполлона», струились толпы народа, совершенно черные на фоне уличного освещения. Кит высунул голову и взглянул на вывеску магазина. Ну да, точно. «Н. Полак», мрачно возвещала вывеска. Молочные продукты из Корнуолла. Кондитерские изделия. Периодика. Точно-точно: таблоиды, упаковки с пирожными, молочные пакеты. Делами здесь заправляла пожилая польская чета, с выражением глубокого уныния и неприветливости на лицах. Типичный угловой магазинчик: в нем никогда не было ничего такого, что могло хоть когда-нибудь кому-нибудь понадобиться. Да здравствуют универсамы стандартных цен и экономические! Кит прикрыл дверь. Затем, проверив на целлофане дату «Употребить до», в задумчивости принялся уплетать пирог со свининой.

В спальне наверху Телониус громыхал всякой всячиной, расставленной на туалетном столике, с поистине невыносимым возбуждением. Кит ни разу до этого не видел Телониуса в деле. Удручающее разочарование: ничего от той спокойной сосредоточенности, какую всегда надеешься увидеть при подобных обстоятельствах. Он поискал мистера и миссис Полак и вскоре наткнулся на них: они спрятались под грудой одежды и перевернутыми ящиками и не очень-то шевелились. Таким образом, он уверился в том, что в данном конкретном преступлении не было ничего хотя бы и отчасти насильственного. Тогда Кит, чувствуя, что совесть его чиста, подошел к дрожавшему Телониусу и сделал две вещи. Он потрепал его за волосы; он вставил ему в рот сигарету и щелкнул зажигалкой. Обескураженный Телониус сделал одну вялую затяжку и тут же отдернул голову: достаточно. Кит оставил окурок на туалетном столике, среди крупинок перхоти. Верняк, подумал Кит. ДНК, в натуре. Мистер Полак тяжко вздохнул; Телониус возопил: «Где?» — и пнул его в щеку подошвой сияющей кроссовки.

— Не так, братан, — сказал Кит, ища глазами что-нибудь такое, в чем можно принести воды. — Подними их, усади и лупи кого-нибудь одного, пока другой — или другая… Ну, ты знаешь.

Поначалу Кит был преисполнен надежд. Банкам, слава богу, никто больше не доверял; и можно было покинуть какое-нибудь совершенно неожиданное местечко, зажав под мышкой вполне приличные сбережения. Но яркая мечта блекла на глазах. Мистер и миссис Полак оказались жесткими, как старые ботинки, — и столь же дешевыми. Телониус занимался ими со слезами на глазах — слезами умоляющей ярости. Что за жизнь, на фиг? Прилагаешь столько усилий, подвергаешься неудобствам, все вокруг тебя осуждают — и что же? Никогда ничего как следует не выгорает. Киту пришлось выдать несколько тщательно взвешенных пощечин, трясти стариков за плечи, дергать за волосы. Прикасаться к их дряблым телам было неприятно, и он подумал — было ли бы сколько-нибудь лучше, если бы пришлось работать с совсем молоденькими. Оглядывая комнату, он ощущал что-то вроде расстройства или даже грусти от самой идеи человеческой собственности: покупаем все эти вещицы в магазине, после чего называем их своими; всем приходится обзаводиться этим недешевым барахлом — типа личных щеток для волос, личных халатов… и как быстро все это обращается в хлам, как быстро приходится все это втаптывать в мусор! Полаки, чтобы отдать им должное, вели себя хорошо, причитали в меру и, казалось, воспринимали все происходящее как эпизод в значительной мере обыденный. Кит встречался с их взглядами, заставлявшими его испытывать тяжкие страдания; со взглядами, в которых чувствовалось глубокое узнавание, относившееся не к увязке имени с лицом, но к проникновению в самую твою сущность, к ясному пониманию того, что ты собою представляешь. Ничего забавного в этом не было. Не было и никаких драгоценностей. В конце концов они, тяжело дыша, спустились по лестнице, прихватив с собой шубу из искусственного меха, поврежденный телевизор, испорченный будильник и неисправный электрочайник. Потом — холодный свет Китового гаража и бутылочка «порно», сквозь сонм витающих в воздухе пылинок переходившая из рук в руки, чтобы утихомирить криминальный зуд и криминальное трепетание, которые колобродили в их телах, словно какая-нибудь лихорадка.

Оказавшись по ту сторону насильственного преступления, оба ощущали себя жертвами насилия: их ранил скрытый хаос, показавшийся на короткое время и снова убравшийся туда, где обитает. И что же там теперь происходит, в тайном убежище хаоса? Камни и ракушки цепляются и скрежещут, не будучи ни в море, ни на берегу, и ничто не чисто, ничто ничего не означает, ничто не срабатывает.

— Я в полном дерьме, — прошептал Кит в пивную банку. Он думал обо всех, кому никогда не приходилось заниматься ничем подобным. О Гае, о Гаевой жене, персонажах крохотных частей бесконечного сериала. О шахе Ирана. О его девицах. О богатой пташке… и тогда ты сможешь выбраться из всего этого.


Деньги доставили в четырех темно-желтых конвертах. Сплошь — бывшие в употреблении пятидесятифунтовые банкноты. Очень долго бывшие в употреблении. Сидя в своем офисе (обставленном японской мебелью, с одним-единственным дисплеем на чистом столе), Гай подверг свои нежные и все более чувствительные ноздри знакомому испытанию: они обоняли мерзковатый запах старых денег. Его всегда ошарашивало то, что деньги воняют; это было как бы напоминанием о предательской слабости, таившейся в нем самом. Нельзя не признать, что поэты и романисты всегда терпеливо на этом настаивали. Взять петушка Чосера. Взять Диккенса (Диккенс был идеальным промывочным лотком для мифа): этот его старикашка, по самые подмышки погрузивший руки в сточные воды Темзы в поисках сокровища; эти символические имена — Мёрдстоун и Мёрдль[64], финансист. Но все это было только мифом и символом, способом сказать, что о деньгах можно думать как о чем-то пахучем, скатологическом. В том, что деньги действительно воняли в месте, подобном этому, был, подумалось ему, какой-то отталкивающий буквализм. Pecunia non olet[65]* — это же совершенно неверно. Pecunia olet. Боже, да еще так, что небеса затыкают нос… Гай запечатал пакеты и сложил их в стопку. Ему не терпелось избавиться от них — от всех этих тяжких улик обмана. Пока что не полной лжи. Он полагал, что довольно ловко обошелся с Ричардом, изобразив чопорное, но слегка опечаленное нежелание распространяться о ком-то из друзей, наделавшем карточных долгов. Вышло вполне естественно. Но казалось вполне вероятным, что мужчинам попросту легче втирать очки. Гай уложил деньги в портфель и выкурил полсигареты, готовясь — только в физическом плане — к поездке через весь город.


Все шло совершенно нормально — или приемлемо, — но он обнаружил, что не в состоянии встретиться с ней глазами. Он мог повернуться в нужном направлении и попытаться заставить себя смотреть туда, где должно было быть ее лицо. Одна из таких попыток увенчалась тем, что он добрался до ее голого плеча, прежде чем взгляд его отклонился, задерживаясь на какой-то произвольной точке на книжной полке, на ковре, на его собственных огромных башмаках. Гай тешился надеждой, что во всех прочих отношениях ведет себя убедительно и уверенно. Громоподобные щелчки замков его портфеля, казалось, подчеркивали его бессловесность, порывистую резкость всех его движений. Был, безусловно, только один способ сделать это: дать деньги как бы с незаинтересованным видом, а потом вынести вердикт взрослого человека. Гай выложил конверты на низенький столик и упомянул о некоторых незначительных трудностях, с которыми ему пришлось столкнуться. Обращая улыбку — точнее сказать, просто растянутые губы — к потолку, он говорил, к примеру, о том, как неуловима связь между бесконечно податливыми символами на экране дисплея и наличными, которые держишь в руках, со всей их громоздкостью и едким запахом.

— Не окажете ли вы мне любезность? — сказала Николь Сикс. — Пожалуйста, смотрите на меня, когда мы с вами разговариваем.

— Да, конечно, — сказал Гай, направляя взгляд на солнечный ее лик. — Прошу прощения. Я — я немного не в себе.

— В самом деле?

Полуприкрыв глаза безвольной ладонью (все было в порядке, пока ему удавалось сосредоточиться на впадинке между ее подбородком и нижней губой) и беспрестанно меняя положение ног — то скрещивая их, то раскрещивая, то скрещивая снова — Гай пустился рассказывать о недавних бедствиях, постигших его сына Мармадюка, о еженощных своих бдениях в больнице, о бессоннице, о серьезных раздумьях… К этому времени Гай уже снова смотрел на книжную полку. Когда он начал было обрисовывать основную тему всех этих серьезных раздумий, Николь сказала:

— Мне очень жаль, что ваш малыш заболел. Но должна сказать, что выкладывать мне это прямо сейчас… С вашей стороны это довольно-таки большая бестактность. Если не откровенная жестокость. При сложившихся обстоятельствах.

Такие слова предвещали нечто необычное, и Гай не на шутку встревожился. Он не мог не ощущать всего пафоса ее формулировок (как же театрально мы говорим, когда движимы чувством!); в то же время он не мог не ощущать и того, что наряд, выбранный ею, был, возможно, не вполне удачен. Впрочем, нет, не «выбранный»: приехав на несколько минут раньше, он, как она выразилась, застал ее на полпути между зарядкой и душем. Отсюда — эта крохотная теннисная юбочка, или балетная пачка, или что бы то ни было еще, из-за чего ее голые ноги были открыты во всю длину; отсюда — крохотная же тренировочная маечка-безрукавка, со стороны спины являвшая собой один сплошной вырез. Все это выглядело совершенно неуместным, и ничуть не выручали девчоночьи белые гольфы, которые, должно быть, она натянула впопыхах. Заставив себя посмотреть ей в глаза, он сказал:

— При сложившихся обстоятельствах?

Теперь настал ее черед отвести взгляд.

— Понимаю, — сказала она осторожно, — понимаю, что опять стала жертвой собственной неопытности. Это такое препятствие… просто ужас. Никогда не знаешь, что может быть на уме у других.

Она обхватила себя за плечи, тихонько вздохнула и продолжила:

— Вы хотите уйти. Конечно. Хотите снова быть в безопасности. Подальше от осложнений. Я понимаю. Можно, я… Прежде чем вы уйдете, можно, я кое-что скажу?

Закрыв глаза, она встала. С закрытыми глазами расслабленно подошла к нему. Опустилась на колени, не открывая глаз, и подушечкой подложила руки себе под щеку, примостившись головой на его коленях. В комнате потемнело. Гай почувствовал, что близость действительно может убить — что можно и в самом деле умереть от всего этого давления на сердце.

— Это и грустно, и смешно, но, полагаю, просить прощения я не стану. Мы не можем не хотеть того, чего хотим. Не можем. Порою мне казалось, что я выбрала вас с некоей целью. Предполагая, что вы заберете меня из моей жизни. Переведете меня на ту сторону. Через любовь. Через плотскую любовь. Но на самом деле замыслы мои простирались дальше. Мне тридцать четыре. В следующем месяце будет тридцать пять. Тело требует своего. Я… я хотела носить вашего ребенка.

— Но это уже ни в какие рамки… — сказал Гай, высвобождая из-под нее колени и пытаясь как-то подняться на ноги. — Не то что говорить — вздохнуть не могу! По-моему, это…

— Нет. Уходите. Уходите немедленно. И заберите с собой свои деньги.

— Они ваши. И желаю удачи.

— Нет. Они ваши.

— Пожалуйста. Ну, не будьте же глупой.

— Глупой? Глупой? Я не могу их принять.

— Почему?

— Потому что они запятнаны.

Какое невероятное везение, что все в больнице! Да будут больницы благословенны. Да будут благословенны и астма, и экзема, и все детские страдания. К тому времени, когда Гай добрался до дома, он был не в состоянии притворяться, не мог вести себя как обычно, что бы это ни означало. Он сам был в больничном обличье, мягком, как корпия, словно весь его торс был только повязкой, наложенной на израненное сердце. Во второй гостиной он сбросил пиджак и, глядя на себя в зеркало, поднес к губам бутылку коньяка. Затем — холодный душ и желанная прохлада простыней… С чего в точности началось их столкновение? Все началось с того, что она бросила в него чем-то настолько маленьким, что он едва мог различить траекторию этого снаряда или почувствовать его соприкосновение со своей грудной клеткой. После этого она была уже на ногах и швыряла в него конвертами с деньгами, он же удерживал ее за тонкие запястья, а потом оба они лишились равновесия и оказались на диване — это было что-то вроде соития в одежде, и расстояние между их лицами не превышало полудюйма. На мгновение Гай почувствовал, что в центре всего этого пребывает нечто твердое и подергивающееся.

— Чем это ты в меня бросила? — спросил он.

— Таблеткой. Таблеткой валиума.

— Валиума? — он тихонько фыркнул.

С облегчением, едва ли не со смехом, Гай принялся поудобнее устраивать свое онемевшее тело, умудряясь даже боковым зрением не различать ничего, кроме ослепительного блеска ее оголенных ног. Вскоре он оказался лежащим на спине, а голова Николь покоилась у него груди, и, когда она, всхлипывая, стала неуверенно продолжать, ее волосы щекотали ему ноздри. Тогда-то он и услышал от нее подробное признание: как она надеялась вступить вместе с ним в мир физической любви; как могли бы они — если бы только он, безупречный человек, согласился — попытаться, после «основательной практики», завести ребенка; как впоследствии она бы довольствовалась тем, чтобы он заглядывал к ней раз или, может быть, два раза в неделю: поиграть со своей маленькой дочерью и (предположительно) с матерью своей маленькой дочери. Теперь, конечно, она эту мечту отвергала и проклинала ее… «Основательная практика» — было в этой фразе что-то до жалости незрелое, совершенно неоперившееся. Но в ней явственно присутствовало и нечто иное; зрелые или незрелые, слова эти вызывали физическую реакцию, да такую, которая грозила подорвать все его негромкие возражения, все нежные увещевания. Гай надеялся, что она не заметила этого позорно выпирающего жезла лондонского «бобби», который теперь располагался поперек его паха. А когда она случайно уперлась локтем в его основание (повернувшись к нему, чтобы спросить, не было ли все это сентиментальным вздором), Гай, выскальзывая из-под нее, рад был, что не видит своей собственной мучительно выдавливаемой улыбки.

Они расстались. Да, Гай и Николь должны были расстаться. Она поднялась. Стояла перед ним, уже другая, уже прежняя. Она снова полностью овладела собой.

Тяжело двинувшись к двери, Гай взглянул на бархатное кресло и увидел таблетку валиума, которой она в него бросила, — не ахти какой снаряд, не очень-то грозное оружие, просто желтая таблетка-транквилизатор, размером с пуговицу на рубашке, слегка к тому же размокшая в ее влажном от пота кулаке.

— Я думала, что он мне может понадобиться, — сказала она, проследив за его взглядом (затуманенным этой комической поэмой, созданной женским неистовством), — когда ты уйдешь. Но потом не сдержалась. Прости. Теперь-то я в полном порядке. Так что ступай к сыну. Не беспокойся. Прощай, любовь моя. Нет. Нет. Уходи.

Что ж, он ушел. И никогда не вернется обратно. Гай, как ему и полагалось, лежал в своей собственной постели. Он не вернется — разве что при совершенно чрезвычайных обстоятельствах. Он обнаружил, что нынешнее положение дел, то есть Кризис, обладает способностью навевать самые постыдные фантазии — противоречивые, вопиющие, почти смехотворные и совершенно непростительные. Что, если назавтра ты окажешься в мире, где ничто не имеет значения, где все дозволено? Гай приподнял единственную простыню, которой был укрыт. Он никогда не считал себя отмеченным впечатляющей мужеской силой (и Хоуп, насколько ему было известно, придерживалась того же мнения). Откуда же тогда взялся этот маленький культурист, устроивший себе спортзал у него в паху?.. Так Гай по-своему вышел на основной вопрос своего времени, вопрос, который задают и на который отвечают повсюду, куда только ни посмотришь, которым полны не только заголовки газет, но и склонившиеся над ними головы: если в любое из мгновений может оказаться, что ничто не имеет значения, то откуда следует, что это мгновение еще не наступило?

Как раз когда он полагал, что она совершенно невинна — или «естественна» — или даже не вполне в ладах с собственной головой (маниакальная депрессия? в самой мягкой, привлекательной, чарующей форме?), она возьми да и выдай нечто поистине разрушительное. Как бишь это прозвучало? Запятнаны. Деньги запятнаны.

Да, разумеется, у этих пахучих пятидесятифунтовых банкнот была та еще генеалогия: приватизированные тюрьмы под Питтом, живой товар с Берега Слоновой Кости, сахарные плантации на островах Карибского моря, Ост-Индская компания, урановые рудники в Южной Африке. Все это было правдой: потогонная система, разорительные санкции, уничтоженные тропические леса, токсичные свалки — и вооружения, вооружения, вооружения. Но все это ни в коей мере не было внове для Гая. Пока Николь говорила, он сидел там и слушал что-то вроде комментария к последним десяти годам своей жизни: ужасающие открытия, иски по вкладам, затяжная война с отцом. Десять лет приходилось ему сталкиваться с беспощадной алчностью и мертвыми облаками. Теперь компания стала гораздо чище. И гораздо, гораздо беднее. Деньги Хоуп тоже дурно пахнут: за ними — огромные куски, оторванные от планеты. Если отойти достаточно далеко назад, то все деньги зловонны, все грязны, все тошнотворны. Есть ли где-нибудь на земле чистые деньги? Были ли они хоть когда-нибудь? Нет. Категорически. Даже деньги, выплачиваемые самым усердным и преданным делу медсестрам, самым восхитительным художникам, деньги только что отпечатанные, совершенно сухие и рельефные на ощупь, происходят от какого-нибудь ублюдочного капитала, зачатого на полу потогонного цеха. Она приняла их. Николь их приняла. Это потянуло за собой еще одну мысль, тоже неуправляемую (и заставившую простыню всколыхнуться еще раз): о ней, стоящей на углу улицы, и о проходящем мимо мужчине в белых расклешенных брюках (привет, морячок); о женщине, опустившейся в переулке на колени, и о деньгах, брошенных на мокрый бетон.

Гаю показалось, что он слышит вопли Мармадюка, и он в ужасе посмотрел на часы. Без паники: просто пора вставать. Пора возвращаться к зловещему веселью палаты Питера Пэна. Он услышал тот же звук снова, с улицы; но теперь он уже привык к тому, что слух его имел обыкновение выкидывать этакие штуки, преобразуя шипение трубки, визг, издаваемый насилуемой коробкой скоростей, — или даже птичье пенье или фугу Баха — в великолепную имитацию воплей его отсутствующего сына. Гай выбрался из постели и, ощутив внутри себя сногсшибательную волну, услышал грохот захлопнутой парадной двери. Пятью секундами позже он уже впрыгнул в брюки и, подгоняемый, словно ременным кнутом, не заправленным низом собственной рубашки, сворачивал в дверной проем.

Ребенок вернулся! Ребенок вернулся домой, внесенный, казалось, на плечах толпы, высоко вознесенный маленький герой, вернувшийся с войны и орущий до посинения. Гай шаткой рысью сбежал по лестнице и, высоко поднимая колени, пробежал с распростертыми руками через весь холл. И когда ребенок радостно бросился к нему в объятия и со знакомой, неподражаемой алчностью вонзил все свои зубы в отцовское горло, Гай подумал, что он, возможно, был слишком опрометчив — или негибок — или, по крайней мере, не очень-то добр.


В миле на север Кит Талант прикурил сигарету от окурка, оставшегося от ее предшественницы, после чего сунул бычок в пустую банку из-под пива. Еще два телевизионных голоса присоединились к окружающему симпозиуму. Со всех сторон доносились разного рода завывания: снизу, с улицы, жужжание бормашины для зубов гиганта; скулеж мистера Фроста, который сошел с ума и умирал, сверху; тарахтение Китова холодильника; разные музыкальные мелодии; из-за стены — вопли Игбалы, наезжавшей на своего дружка по поводу денег, которые она отложила на одежду и которые он у нее занял на прошлой неделе, пообещав отдать еще в среду. Кит прислушался повнимательнее: кто-то где-то и впрямь орал приказным тоном: «Вой!.. Вой!.. Вой!» А, ясно. Кит позволил себе снисходительно ухмыльнуться. Это, должно быть, крошка Сью, ниже этажом и левее, зовет своего сына Уолта. Донеслась другая серия криков: «Шью!.. Шью!.. Шью!» А это, видимо, Кевин, который зовет Сью. Кит снова ухмыльнулся. Со Сью он разок переспал. Или пару раз? Здесь, у него. Когда Кэт была в больнице. Кит крикнул жену, и она тотчас появилась в дверном проеме с Ким на руках.

— Идея, — сказала малышка.

— Лагер, — сказал Кит.

— Держи, — сказала Кэт.

— Беда, — сказала малышка.

— Что там? — спросил Кит, имея в виду ТВ.

— Рыдаю, — сказала малышка.

— Новости. О Кризисе — ни слова, — сказала Кэт.

— Сейчас я тебе кризис устрою, — сказал Кит.

— Адью, — сказала малышка.

— Лагер, — сказал Кит.

— Адью, беда, рыдаю, идея.

Звякнул — точнее, чуть слышно прошуршал — дверной звонок. Кэт обернулась.

— Проверь, кто там, Кэт, — предостерегающе сказал он.

Кит сел на кровати и напряженно выпрямился; лицо его помрачнело, а рот приоткрылся. Если явились Кирк и/или Эшли и/или Ли, если явились эти парни, то Кит просчитался, и основательно. На протяжении минувшей недели, которая вся была отравлена угрозами сломать ему метательный палец, у Кита было время поразмыслить, издавая немало элегических вздохов, о неуклонном размывании криминальных понятий. В прежние времена обходились угрозами в адрес чьей-нибудь семьи. Не было никаких гнилых базаров, типа — начнем, мол, прямо с того, что сломаем тебе метательный палец. А что же насчет Кэт и Ким? Они что, угроз не достойны? Но, может, Кирк, Эшли и Ли решили сделать именно это: угрожать семье. (В натуре, не могли же они прийти сюда прямо за Китом! уж в квартире-то они бы вздумали его искать в последнюю очередь.) В принципе, он ничего не имел бы против. Но, блин, что же хорошего, если во время запугивания его семьи ему случилось бы оказаться рядом с семьей? Вряд ли удастся спрятаться под кроватью. Спрятаться под кроватью? А, Кит? Нет, ни в коем разе: там, внизу, пылятся дартсовые журналы, накопленные за десяток лет.

— Все в порядке. Просто какая-то женщина, — сказала Кэт.

Через пару мгновений он услыхал скрип отрываемой входной двери и настороженное «Да?», произнесенное Кэт, на что женский голос с явным иностранным акцентом отвечал: «Добрый день. Я ваша новая социальная работница». Кит опустился на подушку.

Охренеть, блин, подумал он (чувствуя огромное облегчение). Вот же дьявол. Являются сюда, понимаешь… «Где миссис Авенз? Ну, в общем-то, мы работаем совместно. Будем поддерживать с нею связь». Поддерживать связь. Ишь ты. Я вот сейчас как поддержу с тобой связь, мало не покажется. Киту вспомнилась его «надзирательница» — офицер по надзору, — ее совершенно лишенные блеска волосы, кожа, глаза и зубы, и носогубные складки, так похожие на шрамы. Как же она меня достала. Вся эта фигня о реабилитации.

Он пропустил последние пять назначенных ею встреч: она требовала, чтобы он, как минимум, докладывался ей каждый субботний вечер, — а в противном случае обещала заставить его швабрить Порчестерские бани. «А как ваша малютка?» Ясное дело. Называет ее «малютка», потому что имени не упомнит. Как то? Как се? Еще не ходим? Являются, понимаешь, сюда… «А у мужа вашего сейчас есть работа?» Типа — представительница власти. Суют свой долбаный нос во все дырки. Что у них — своих детей нет, своей семьи им мало? Кит вытянул шею и увидел одну черную туфлю на низком каблуке, повисшую в воздухе под кухонным столом и медленно покачивающуюся.

— А сейчас ваш муж дома? — спросил голос с акцентом. — Или это вы здесь так накурили?

На это Кит ответил долгой дикарской отрыжкой — отрыжкой, которая всем говорила, что он никогда не сдастся. В ответ гавкнул Клайв.

— Дома, да, — сказала Кэт. — Он плохо себя чувствует.

— Оно и видно. Ребенок… Вы знаете, конечно, какой вред наносит пассивное курение?

— Я всю жизнь была пассивной курильщицей, и мне это никакого вреда никогда не наносило.

— Разве?

Теперь Кит принялся икать: разнообразные, ужасающие залпы.

— Боюсь, мне придется проследить за соблюдением гигиены.

— Гигиены? Послушайте. Я что скажу: у нас пока нет многого из того, что есть у других. Мы к этому еще только стремимся, понимаете?

— Выдай ей, Кэт, — крикнул Кит.

— Я что скажу: вот вы пришли сюда…

— Давай, девочка, скажи ей, — крикнул Кит.

— Что-то я перестаю понимать, что вы делаете, — сказала Кэт. — И что вы чувствуете. Я для своей девочки на все готова, ничего для нее не пожалею. Ничего.

— Только у вас нет для этого денег, так ведь? Вам просто не хватает денег. Господи, что за дым. И я бы не сказала, что мне нравится вид этого вашего пса. Вы что, дурно обращаетесь со своим ребенком, а, миссис Талант?

— Эй!

Кит больше не мог этого терпеть. Затронуты были его защитные инстинкты. Преданность: дело здесь касалось преданности. Никто не смел так говорить о его собаке — или о его сигаретах (королевской длины! международной известности!). Он уже выбрался из постели и сражался со своим длинным халатом, измятым и порыжелым. Тяжко ступая, появился Кит в дверном проеме (дымящаяся сигарета во рту; коричневый халат; одна из рук все еще пролезает в развевающийся рукав; трусы, майка, тело — все белое, но разных оттенков) и встретился взглядом с Николь Сикс.

Что она делала?


Что она делала?

Если бы взгляд мыслящего существа мог подняться, вознестись над карнизами и световыми окнами, быстро пронестись над крышами и устроиться по собственному произволу где-нибудь там, где люди полагают, что они одни, — что бы такое он узрел?

Николь, которая пятится к своей постели: в одной руке — бокал шампанского, другая — поднята и на что-то указывает; черные перчатки по локоть; коктейльное платьице «цвета ревности»; нераспознаваемая улыбка на лице. Вот она села, поставив бокал на столик возле кровати, апатично распростерла крылышки и на какое-то время застыла, повернувшись в профиль и глядя в окно: в печальной задумчивости.

Затем черные ее перчатки стали проявлять сосредоточенное внимание к предположительно изысканной ткани платья — к той ее части, что укрывала груди. О, этот взгляд юного изумления! Она откинула назад волосы и принялась расстегиваться.

Кто наблюдал за этим? Кто видел, как она встала, спустила платье до самых ступней и перешагнула на высоких своих каблуках через улегшуюся на пол гряду лилий? И обернулась, и поглядела сонливо куда-то вверх, изобразив краткий поцелуй и покачав черным пальцем? Никто. Точнее, сейчас — никто. Только объектив портативной камеры, установленной на комод возле двери.

Это, несомненно, предназначалось для Кита.

— Господи, что это вы такое делаете? — спросил ее я.

— А что? Это ведь так чудесно — все ходить вокруг да около. Да кто бы еще говорил! А как насчет вас? Как насчет вашей безумной экспедиции?

Я умоляюще протянул к ней раскрытую ладонь.

— Ваших поисков любви?.. Простите. Вам очень грустно?

— Буду жить, — сказал я. Не самая удачная подвернулась фраза. — Этого вообще не предполагалось.

Николь кивнула и улыбнулась. Она сидела напротив меня, в плетеном кресле, плотно поджав под себя ноги. Было два часа ночи. Когда она говорила, во рту у нее видна была глубокая тьма.

— Самообладание вам изменило, — сказала она.

— Слушайте, ну ведь не всем дано быть такими же кукловодами, как вы. И даже вы нуждаетесь в развитии действия. Вам нужны происшествия, совпадения. Мне вот довелось узнать, что совсем недавно имело место чудесное маленькое происшествие, которое поможет ускорить дела с Гаем.

— Да, мне нужна реальная жизнь. Это правда. К примеру, мне нужна классовая система. Нужны ядерные вооружения. И затмение — тоже.

— Кризис — вот что вам нужно.

Часто помаргивая, она глотнула красного вина и закурила очередную черную сигарету. К верхней ее губе прилипла скрученная табачная полоска, потом она слизнула ее языком. От души почесала у себя в волосах, а потом нахмурилась, разглядывая ногти, под каждым из которых было, казалось, на целый фунт гашишу. Да, нынче ночью она уж точно не была актрисой. Я — единственный, кто когда-либо видел ее вот такой. Она мне доверяет. Я ей по нраву. Вообще-то я пользуюсь успехом у всех некондиционных цыплят: у Лиззибу, у Ким, у Инкарнации.

— Николь, я, как обычно, вами обеспокоен. И, как обычно, в своеобразном плане. Меня тревожит вот что: вас могут счесть героиней мужских фантазий.

— А я и есть героиня мужских фантазий. Вот уже пятнадцать лет, как пребываю ею. Это и в самом деле затушевывает все собственно женское.

— Но этого же не знают.

— Очень жаль, но я вот такая, и все тут. Видели бы вы меня в постели. Я проделываю все те штучки-дрючки, о которых мужики вычитывают в своих журнальчиках да горяченьких книжках.

— Николь…

— Так что все просто подумают, что у вас больное воображение. А кому какое дело? Вас же при этом не будет.

— Да, и вас тоже. Я вот тут размышлял… Вас трудно классифицировать, даже в области мужских фантазий. В вас, может быть, смешаны разные жанры. Этакая мутантка. — Я продолжал (люблю эти типологии): — Секс-Кубышка? Нет, голова у вас трезвая. И не Горячая Штучка, не вполне, во всяком случае: слишком уж все рассчитываете. В вас определенно есть что-то от Постельной Артистки. И от Маты Хари. И от Кровопийцы. И от Разрушительницы… Но в конце концов я склоняюсь к тому, чтобы обозначить вас как Femme Fatale[66]. Это по мне. Неплохая игра слов. Что-то от экзотики. Нет, точно, это по мне. То, что нужно.

— Femme Fatale? Я не Femme Fatale. Да они, по сравнению со мной, пойдут по десятку за пенни.

— И кто же вы, в таком случае?

— О господи, вы что, до сих пор не поняли?

Я ждал.

— Мое предназначенье — быть убитой.

Мы вышли прогуляться. Нам это можно. Ох! — и чего только не увидишь на лондонских улицах в три утра, когда все это сочится на карнизы и дымоходы, на воду, подернутую рябью, и разлохмаченный мусор. Насилие рядом, и оно неисчерпаемо. Даже смерть рядом. Но ни то, ни другое не может коснуться Николь и меня. Им лучше знать, и они не заступают нам путь. Да, им это известно. Мы с Николь мертвы.


Любовная моя экспедиция что-то такое со мной сотворила. Хитроу что-то со мной сотворил. До сих пор чувствую, как винил обжигает мне щеку. Что происходит, когда мысли о любви пробиваются наружу — и попросту утыкаются в винил?

Теперь у меня немало дурных переживаний, связанных с пребыванием в аэропорту. Я побывал повсюду и давным-давно перестал получать особое удовольствие от этой планеты. Собственно, я эта самая пакость и есть: гражданин мира. В Дели, Сан-Паулу, Пекине я лицом к лицу сталкивался с невозможными, в высшей степени невозможными вещами, с тем, чего никак не могло быть. Но ты ждешь, а земной шар вертится, и вдруг обнаруживается некая выемка, совпадающая с твоими собственными очертаниями. Хитроу не давал такой почвы для оптимизма, ни даже для стоицизма. Сам Зенон мгновенно бы впал там в отчаяние. Очереди, очереди, крест-накрест заштрихованные все превосходящим отчаянием, все превосходящим неистовством. Слишком много пожитков. Слишком много людей, стремящихся к одному и тому же…

А теперь явились и сновидения. Что-то со мной случилось. Я падал, я, кувыркаясь, падал все ниже и ниже.

Сновидения явились точно по расписанию, как и предупреждал доктор Слизард. А если явились сновидения, то может ли боль оставаться вдали?

Я всегда полагал себя готовым ко всему, что могли бы подбросить мне сновидения: мол, я их просто миную, продолжая спать как ни в чем не бывало и обретая столь нужное мне отдохновение. Но эти сновидения, как и говорил Слизард, совсем другие. С тех пор как сюда стала приходить Инкарнация, меня встречает пышная и безупречно убранная постель, и я доверяюсь ее гордо развернутым плечам, ее чуть ли не лопающейся грудной клетке! Однако же большую часть ночей она выглядит более готовой ко мне: сложным образом перекрученной и ждущей голого существа, которое вползает в нее на четвереньках.

Как и предсказывал Слизард, память не в силах восстановить эти сновидения, во всяком случае, пока, и это меня вполне устраивает. У меня такое впечатление, что в них присутствует что-то очень огромное и что-то очень малое — невыносимо огромное, невыносимо малое. Но я не могу их вспомнить и весьма тому рад. Будучи дурной новостью для меня, эти сны обернулись дурной новостью и для Лиззибу. Я всегда думал о том, как было бы чудесно — по крайней мере, с умозрительной точки зрения, — пробудившись, увидеть ее, увидеть все ее сладостное великолепие и здоровье (солнце мягко высвечивает эту сцену: на ее спине теплыми складками отпечатались разметавшиеся волосы; потом она поворачивается). Все, с этим покончено. Я никогда больше не собираюсь видеть кого-либо при пробуждении. И не могу допустить, чтобы проснувшейся Лиззибу предстал я — изможденное ничто, в которое целится смерть. Чувствую, как часы без сна и не отложившиеся в памяти сновидения чредою волн проходят над моей головой.

Странно, но Слизард советует мне не есть сыра. Совет этот поступает ко мне из его офиса, что в нью-йоркском здании «Пан-Ам», предмете зависти всей вселенной. Я не оставляю его слова без внимания. Сыр? Нет, благодарю вас. Держусь в сторонке от этого дерьма. Не натирайте мне сыр в макароны. Ни единой дольки «Заливных лугов» за компанию с Ким. Не притрагиваюсь к сырно-луковым крэкерам в «Черном Кресте». Когда у Клинчей мне предлагают коктейли, я не столько прикладываюсь к ним, сколько отказываюсь от сыра. И все же, когда я засыпаю, что за круги затхлого стилтона, слезящегося камамбера, пахучей горгонцолы являются ко мне и роятся, роятся, бороздя мой сон вдоль и поперек!


Лиззибу говорит, что очень много ест, когда несчастна. Она рассказывает мне об этом на кухне у Клинчей, в промежутках между откусыванием и пережевыванием того, что оказывается в поле ее зрения. Рассказывает дальше, говоря через плечо, оказываясь то возле холодильника, то возле плиты. С ней творится нечто ужасное. Вечно эти детские пристрастия: рыбные палочки, молочные коктейли, тушеная фасоль со свининой, липкая сдоба. Вес ее не ползет вверх, но взмывает. Лиззибу и ее вес! Как, я не знал? Да, малейшее отклонение от голодной диеты — и вот уже гротескная тучность стоит на пороге со всеми своими мешками. Не уверен, что здесь не замешана сила внушения, но через несколько дней мне уже кажется, что под подбородком у нее образовался некий полумесяц, а область диафрагмы опоясала складка избыточных жировых отложений. Вынимая голову из хлебной корзины, она говорит, что не знает, как ей с этим справиться.

Хоть я и могу сослаться на международное положение, совершенно очевидно, что виновным в этом несчастье считаюсь именно я. Приходится мириться со счетом, предъявляемым мне и за это бедствие. «Брось ты это, голубушка, — говорю я ей. — В море ведь полным-полно рыбы». Пожалуй, опять не самые удачные подвернулись слова. Потому что моря рыбой отнюдь не изобилуют, не кишат они ею больше, и все тут. Лиззибу мотает головой. Смотрит себе под ноги. Встает, направляется к грилю и тоскливо готовит себе этакую грезу наяву. С сыром.


Тем, кто в эти дни въезжает в Америку, рекомендуется выглядеть как можно лучше. Надеть на себя смокинг, к примеру, или же одеяние викария. Костюм пингвина, собачий ошейник — выбирайте. Я? Я, когда забрался в такси, будучи в двадцати милях от Мисси Хартер, выглядел как бродяга — увенчан бродяжьей шевелюрой, одет в бродяжий костюмчик, обут в бродяжьи башмаки. Глаза у меня, я чувствовал, были красными, как кайенский перец, красными, как циферки на счетчике, обозначающие доллары, что уплывали прочь — вместе со временем. Была ночь. Но все требования, изукрасившие пассажирский отсек, я различал ясно, как днем. Пассажирам предписывалось самим укладывать свой багаж в багажник (ВОДИТЕЛЮ ЗАТРУДНИТЕЛЬНО), воздерживаться от курения (ВОДИТЕЛЬ СТРАДАЕТ АЛЛЕРГИЕЙ). ГОВОРИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, ГРОМКО — это было третье предписание из длинного перечня того, что пассажир делать обязан, и того, что ему делать возбраняется. Даже при том, что движение на трех из четырех полос дороги было перекрыто, до города мы доехали с приличной скоростью. Лунного света хватало как раз на то, чтобы видеть окрестные облака — облака, выглядевшие как следы то ли резиновых сапог, то ли шин, то ли гусениц танка. Луна над небесными песчаными пустошами была в третьей четверти, и казалось, что она, слегка склонившись в сторону, улыбается, как трагическая маска. Под ней — наполовину опустошенный «Пояс ржавчины»[67]. ШЕРАТО. ТЕКСАК[68]*. Даже крупные корпорации теряют буквы. Затем город: жизнь, доведенная до буквализма, до бетонной конкретности; до предела конкретизированная и обетоненная. Вот он какой. И когда мы миновали Пентагон, самое большое здание на земле, видимое даже из космоса, я заметил, что в нем ярко горят все окна — все до единого.

Это было моей американской мечтой, моим американским сновидением. Америка? Увидеть ее во сне — вот и все, что мне удалось. Когда я проснулся, то по-прежнему сидел в аэропорте Хитроу, прижимаясь щекою к горячему винилу. Минут пятнадцать я наблюдал, как пожилой мужчина жует жвачку; как вся его жизнедеятельность сосредоточилась между зубами и верхней губой, делая его похожим на кролика. А потом я просто подумал: довольно.

Вернуться в Лондон оказалось делом нелегким: даже здесь я едва не провалился. Даже для возвращения в Лондон мне пришлось напрячь все силы и призвать на помощь все свое везение («Не извольте беспокоиться! А такси вы здесь все равно не заполучите. Ни в коем разе»). Прежде я никогда не думал, что смогу жить, если мне не удастся добраться до Мисси, до Америки. Но, как видно, смогу. В конце концов, все это не будет до ужаса долгим.

Тот сон… Такой дотошный, такой подробный — такой буквальный. Одно из тех сновидений, где все происходит с той же скоростью, что и наяву. В него входили и четыре часа, на протяжении которых меня убедительнейшим образом мурыжили иммиграционные службы. Мисси Хартер всегда видела такие сны; лежа у меня под боком, она по полночи проводила в Библиотеке Конгресса или делая покупки у Валдуччи[69]. Что-то подсказывает мне, что подобных снов я больше никогда не увижу. Отныне и присно будет царить специальная теория относительности — эйнштейновы пытки. Так что, возможно, то американское сновидение было прощанием со снами. И еще со многим другим.

Чем я занимался? Вся эта затея, вся эта любовная экспедиция, все помыслы о ней: все явилось из другого мира. Забудь об этом. Отвернись. Попробуй снова поиграть в кости со смертью и ненавистью, вместо того чтобы сражаться за любовь в несуществующей войне…


Глава 12. Сценарий, которому следовал Гай Клинч | Лондонские поля | Глава 14. Игра в Щипки