home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 8. С Богом вместе

В детстве Николь провела в церкви достаточно времени, чтобы приобрести интерес к религии. Она до известных пределов ею интересовалась. (Редкая любительница развлечений откажется от всех надежд на доброго Боженьку — своего рода пожилого поклонника с дорогими подарками наготове.) И уж само собой, Николь была куда как ушлой в богохульстве. Поэтому она частенько ловила себя на том, что воображает, как дает себе волю с Богом вместе.

Или нет. Она не давала себе с Ним воли — больше не давала. Она спала с Ним однажды, и только однажды: она поступила так, чтобы показать ему, чего он будет лишен на веки вечные. В постели Николь заставила Его совершить с нею акт сдвоенной тьмы: составить зверя о двух головах, но с одной спиной. А впредь — ничего, никогда. Бог рыдал на улице под окнами ее квартиры. Он трезвонил по телефону и прибегал к телепатии. Он следовал за ней повсюду, и Его неотрывный взгляд сообщал ей этот ее фантастический голубой нимб. Бог устроил так, чтобы Шекспир и Данте, объединившись в команду, писали для нее стихи. Он нанял Партенопу, Лигею и Левкозию, чтобы те пели ей колыбельные песни и романтические баллады. Появляясь в различных видах, Он соблазнял ее Своей божественной силой: Он приходил к ней как царь Давид, Валентино, Байрон, Джон Диллинджер, Чингисхан, Курбе, Мухаммед Али, Наполеон, Хемингуэй, великий Шварценеггер и Бёртон Элс. Невообразимые цветы материализовывались на ее ступеньках. Утомленная, она спускала в унитаз бесчисленные брильянты. Бог знал, что она всегда хотела, чтобы груди у нее были немножко больше и чуть-чуть сильнее разведены между собой: Он предложил ей Свою помощь. Он хотел взять ее в жены, взять ее к Себе — на небо. Все это Он мог совершить со скоростью света. Бог обещал устроить так, чтобы она жила вечно.

Николь велела Ему сгинуть с глаз долой.

Конечно, в ее жизни был еще один мужчина. Его звали Дьявол. Николь, однако же, встречалась с Дьяволом далеко не так часто, как бы ей — в идеальном мире — того хотелось. Иногда, когда он бывал в настроении, Дьявол заглядывал к ней поздно ночью и отвозил в свой клуб проданных душ, уже закрытый для посетителей, где всячески хаял и поносил ее напоказ, а приятели его наблюдали за этим и заливались смехом. То, что она испытывала к Дьяволу, не было любовью. Нет, под конец ей было уже все равно. Николь занималась этим только потому, что это было по-настоящему забавно и сводило Бога с ума.


Встреча с Гаем Клинчем в парке оказалась переживанием необычайным.

Ведомо ли вам, каково это, когда две души, едва повстречавшись, тотчас заходятся от жажды общения, когда их так и подмывает слушать и говорить, узнать все о другом и открыть все о себе — без какой-либо утайки, до последней мелочи; о, эта взаимная почтительность к непохожести другого, к его инакости, это чувство, когда одиночество лучезарно затмевается полным соприкосновением, — ведомо ли вам все это? Да, подобные взаимообмены энергией весьма и весьма утомительны, когда вы влюблены — или же думаете, что влюблены. Но позвольте Николь с безоговорочной уверенностью возвестить, что они куда более утомительны, когда любви нет и в помине: когда имеет место одно только притворство.

Встреча с Гаем Клинчем в парке оказалась убийственной.

— Давайте поговорим о вас. Обо мне достаточно…

— Простите, я говорю ужасно бессвязно…

— Забавно: я, кажется, никогда не говорила об этом прежде…

— Обо мне достаточно. Давайте поговорим о вас…

Пока, сохраняя на лице выражение мечтательной жалости к самой себе, она все плотнее куталась в свою шубку (день выдался холодным, и это было ей на руку) и говорила о той духовной борьбе, которую происходила в ней в ее монастырские годы, одна только мысль об усыпанном блестками поясе с подтяжками для чулок и о трусиках, фасон которых весьма почитаем в борделях, обо всем разгуле нижнего белья, что было надето на ней под шубкой, — одна только эта мысль удерживала Николь от того, чтобы развалиться на скамейке, раскинув ноги, и сказать: «Уф-ф! Не вынесу я всей этой фигни. Я все вру. Не бери в голову». Ей приходилось сохранять самообладание актрисы: это походило на пятнадцатую репетицию с каким-то никудышным партнером, постоянно путающимся в своем тексте. Время от времени Николь едва ли не обращалась в прах. Да, в этот вечер такое было бы очень кстати. Она выгадывала время (давая себе краткие передышки), в благочестивом молчании глядя на воду: игрушечный галеон с черными парусами, в кильватере которого… А когда начинал разглагольствовать Гай — о странах третьего мира, о своих писательских опытах, о материальном неравенстве, которое, как ему открылось, он просто не в состоянии принять, — Николь удерживала себя в сознании только тем, что гадала, каким бы образом обошлась она с Гаем Клинчем несколько лет тому назад. Или несколько месяцев тому назад… Она соблазнила бы его в этот же день — и отослала бы обратно к жене с живописными засосами на обеих ягодицах. Неожиданно он заговорил о том, что субсидирует производство нижнего термобелья, которое пожилые люди могут носить зимой; и Николь так же неожиданно почувствовала, что сделала предостаточно. Когда на Бэйзуотер-роуд они расстались, ей пришлось призвать на помощь все свои силы, чтобы еще раз с притворной порывистостью обернуться, еще раз чуть приметно махнуть на прощание рукой.

Придя домой, она выскользнула из шубки и свернулась калачиком на кровати, даже не сбросив своих туфелек с высокими каблуками. Проснувшись около полуночи, приняла ванну, после чего принудила себя наварить целую гору макарон. Отдавая должное то им, то телевизору, она сумела уговорить почти что две бутылки «Бароло»[34].


Он позвонил ей после-после-послезавтра, что было очень даже неплохо. Во всяком случае, Николь терпеливо внимала этому крадущемуся, этому напуганному, этому увлажняющему штанишки щебету из общественного телефона.

— Я тут думал, где бы нам завтра было лучше встретиться, — сказал он, — если у вас по-прежнему есть возможность и желание… Собрание Уоллеса — знаете его? За Бейкер-стрит. Лично я всегда чувствую там такое умиротворение… Или дом-музей Соана, что на Линкокольнз-инн-филдз. Удивительное местечко, довольно меланхоличное, но в приятном, знаете ли, смысле. Или можно было бы встретиться в музее Виктории и Альберта…

— Да, — сказала Николь. — Или в ресторане.

— …Конечно. Какого рода рестораны вы предпочитаете?

«Дорогие», — так прозвучал бы правдивый ответ. Но Николь не стала его озвучивать. Она просто назвала ресторан на Сейнт-Джеймс-стрит, дороговизной своей вошедший в историю и прославившийся на всех континентах, и сказала, что придет туда завтра в час.

Гай оказался там раньше времени. Когда она вошла в дверь, он, возвышаясь надо всем вокруг, тут же явился из банкетного зала. Мальчишеская яркость его тафтяного галстука поведала Николь, что она имеет дело с личностью, недостаточно себя изучившей — или же недостаточно к себе критичной.

— Это было ошибкой, — робко проговорила она, снимая перчатки и кладя их на скатерть. — Я имею в виду ресторан. Не предполагала, что он окажется столь претенциозным. Я и в ресторанах-то почти никогда не бывала. Это название просто подвернулось на язык.

Полуобернувшись, Николь заказала себе мартини с неразбавленным джином «Танкерей» и тремя оливками.

— Прошу меня простить.

— Ничего страшного, благодарю вас. Совершенно не о чем беспокоиться.

Она закурила и посмотрела на него с почтительной веселостью.

— Вас не шокируют моя неприспособленность? — спросила она. — Уж такая я есть. Как вы могли заметить, я довольно-таки нервная особа — боюсь даже, что довольно-таки несуразная особа. Не очень-то часто выбираюсь я на люди.

— По правде говоря, я нахожу это трогательным.

— Вы так великодушны… Ладно, здесь очень забавно. И мне так понравился наш разговор в парке…

— Кажется, я тогда несколько переборщил.

— Нет. Нет, нисколько. В современном мире это случается так редко… Но сегодня мне требуется благоразумие. Я хочу вас кое о чем попросить.

Одета Николь была по-деловому: ведь у нее было к нему дело. Вот о чем она поведала Гаю.

В детские свои годы, проведенные в сиротском приюте (в этом тесном загоне, в ежовых рукавицах муниципального унижения), Николь подружилась с маленькой камбоджийкой — красивой, всех лишившейся девочкой с печальными раскосыми глазами. Подобно товарищам по концлагерю, где страшнее всего не холод, не голод, не прямое насилие, но отсутствие любви, да, отсутствие любви, — они помогали друг другу выстоять: по сути, маленькие подружки испытывали восторг от глубины своей тайны, от крепости своей привязанности. Когда Николь исполнилось двенадцать, ее отдали в благотворительную школу (при фабрике по производству ваксы), в то время как родственную ее душу позволили «удочерить» (или — отдали на откуп?) какому-то жестокому иракцу. Тот дурно с ней обходился. Имело место насилие. Она… она — пала. Понимает ли Гай, о чем речь?

Гай мрачно кивнул.

Маленькая Николь, отворачиваясь от замусоленного учебника или от хлыста директора школы, частенько плакала над длинными письмами своей подруги. У той был ребеночек, сын. А потом ее репатриировали, безвозвратно.

— В Камбоджу? И она все еще там? Боже мой.

— Опосредованная война, — холодно проговорила Николь.

Время от времени к ней находили дорогу запятнанные кровью послания, написанные то на клочке туалетной бумаги, то на обрывке лейкопластыря. Мать и ребенок подавали ей весточку то из таиландского лагеря беженцев, то из бирманского центра для переселенцев, то из лаосской тюрьмы.

— Но тогда надежды нет, — сказал Гай. — Это же весь Индокитай.

— Понимаете, в некотором смысле это разрушило мою жизнь в той же мере, что и ее. Без нее я чувствую себя неполноценной, просто неполной — до отчаяния. По-моему, этим объясняется и то, почему я никогда… впрочем, это совсем другая история. У вас ведь, Гай, есть кое-какие связи, правда? Может, вам удастся что-нибудь сделать? Навести справки?

— Да. Я, безусловно, мог бы попробовать.

— Могли бы? Вот здесь их имена. Я буду вам вечно обязана. — Она одарила его нежной улыбкой. — Малыша мы с нею всегда называли просто Малышом, хотя сейчас он уже почти взрослый. Ее зовут Энь Ла Ге. Я называла ее Энолой. Энолой Гей.

Она проследила за лицом Гая. Ни-че-го! А ведь и крохотная догадка могла бы его сейчас выручить. Крохотная догадка даже могла бы его спасти… Хрустко щелкнув пальцами, Николь жестом велела официанту вновь наполнить ее бокал «Шардонне»[35] — то был ее выбор. Наблюдая за тем, как запрокинутое лицо Гая становится все более целеустремленным, она в очередной раз сжала в руке лимон, поливая его соком одиннадцатую свою устрицу, и чуть помедлила, прежде чем добавить табаско[36]*. Устрица вздрогнула — все, стало быть, в порядке. В конце концов, их положено есть живыми.

— Вы, я так понимаю, женаты, — отрывисто сказала она.

— Да, женат. И у меня тоже маленький мальчик.

Николь наклонила голову и улыбнулась, не размыкая губ.

— Ее зовут Хоуп. Мы женаты вот уже пятнадцать лет.

— Потрясающе, — сказала Николь. — Теперь такое бывает нечасто. Это так романтично… Вы молодец.

— Так, а черный перец у нас еще остался? — сказал Гай.

Позже, на улице, они долго не могли распрощаться. Ощущая необходимость контраста, ощущая острейшую необходимость хорошенько все перемешать и запутать, Николь, когда пошла наконец восвояси, раскидывала руки так, будто то были не руки, но крылья, готовые увлечь ее в полет. На ней был строгий темно-серый костюм, но весьма — она знала об этом — лестного покроя: он подчеркивал объем бедер и скрадывал объем талии. Она сделала только пару шагов, когда вновь установившаяся городская жара, уже привычная, уже продержавшаяся несколько дней, внушила ей удачную мысль: расстегнуть и снять с себя жакет. Перекинув его через плечо, обтянутое белоснежной тканью блузки, она обернулась к нему, встряхивая волосами и прижимая руку к бедру. Мысленно она давала себе примерно такие указания: сейчас ты — этакая бесшабашная штучка, вышагивающая кошачьей походкой, а вокруг полно старикашек, которые следят за тобой и гадают, во что бы им стало тебя поиметь, как дорого это им обошлось бы.

— Вы вообще как? Должен сказать… должен сказать, что выглядите вы просто великолепно.

— Да? — Она пожала плечами. — Может быть. Ну так и что же?

Дополнительная порция вина плюс пара рюмок кальвадоса — вот что дало ей продержаться весь тот ужасный час, на протяжении которого Гай пытался — в неискушенной, блуждающей манере — отыскать какой-нибудь способ раскрыть перед ней свое сердце — внушить ей, что оно у него доброе; что оно у него на нужном месте; что оно, как ему представляется, принадлежит другой; что сердце это честное и искреннее. Выпитый алкоголь и этот разговор, объединившись, помогли Николь в очередной ее задумке, заключавшейся в том, чтобы расплакаться. Давным-давно, когда она изучала систему Станиславского, ее наставник сказал ей, что грусть — связанная с каким-то несчастьем, трагедией — не всегда приносит нужный результат. Следует думать о чем-то таком, что заставляет тебя плакать в реальной жизни. В то время, как ее сокурсники обходились образами потерявшихся щенков, исчезнувших отцов, Ромео и Джульетты, голодающих жителей Намибии и проч., Николь пришла к выводу, что для нее единственная надежная тропка к слезам пролегает через воспоминания о том, что доводит ее до раздражения, а пуще всего — заставляет испытать скуку. Так что когда она, высмотрев оранжевый гребень черного такси в циклотроне одностороннего движения Уэст-Энда, махнула в его сторону рукой, а затем рассеянно обернулась к Гаю, голова ее была заполнена мыслями о недостающих пуговицах — об очередях на паспортный контроль — о счетах за коммунальные услуги — о неправильно набранных телефонных номерах — и об осколках стекла, которые ей приходилось заметать.

— Вы плачете, — сказал он радостным голосом.

— Помогите мне. Я так одинока. Пожалуйста, помогите мне.

Когда ее такси сворачивало с Сейнт-Джеймс-стрит на Пиккадилли, Николь изогнулась на своем сидении. Сквозь темное стекло она наблюдала за Гаем, раскачивающимся — плывущим, тонущем — в плотном воздухе. И был он по-своему вполне милым малым, этот глупец-голубок, этот фантом, этот фон, оттеняющий фабулу. Гай: заблудившийся гаер… Теоретически, по крайней мере, он никак не заслуживал того опустошительного унижения, которое она для него уготовила. Но все было именно так, как оно бывает, когда (при прочих равных условиях) с мужчинами в твоей жизни действительно покончено.


Парадоксальным (во всяком случае, удивительным) был тот факт, что Николь Сикс не одобряла бикини. Она питала к ним отвращение. На протяжении двадцати лет она заставляла завсегдатаев модных курортов по всему миру растягивать шейные мышцы: двойной, так сказать, аншлаг. Современная красавица в цельном купальнике, как у пловчихи? Мужчины не отрывали от нее глаз, да и женщины тоже. Девичий живот, хоть и завидно очерченный, по какой-то причине не желал представать посторонним взглядам. То же самое относилось и к грудям (ибо стиль «топлес» она презирала в равной степени). Иной раз после того, как мимо них проходила Николь, женщины норовили на какое-то время прикрыться. Мимо них проходила та, которая не желала, чтобы к ее телу относились фамильярно. Оглядывая собственные торсы, в равной мере открытые и солнцу, и взглядам, женщины с неохотой признавали преимущества этого горделивого и рискового вызова. А мужчины — мужчины знали, что, доведись им каким-то чудом перенестись в номер отеля, на уединенную виллу, в каюту ли, в раздевалку, им предстанет нечто такое, чего не видели ни пляж, ни солнце, ни волны, ни взоры.

Николь испытывала к бикини отвращение; бикини (и то, как их тесемки разграничивают божественную грудную клетку, превращая груди в какое-то подобие полипов) она считала апофеозом вульгарности; тем не менее, она была именно в бикини, когда Кит Талант поднялся в тот день на крышу и застыл там, щурясь от сияния… Она купила его этим самым утром, и было оно, бикини Николь, исключительно вульгарно: предельно узкое, оно как бы рассекало ее бедра, а белизна его на фоне ее персидской кожи казалась особенно яркой. Поначалу Кит — как от него и требовалось — определенно решил, что она загорает в нижнем белье: он на несколько мгновений отвернулся, опасаясь, что застал ее врасплох посреди этой опрометчивой импровизации. Но потом различил водонепроницаемость белых изогнутых полосок материи, имитирующей шелк.

— Привет, — сказала она.

Кит несколько раз кашлянул.

— Она носила штучку-крохотульку, — протянул он нараспев. — У мужичков зудело от надежды…Ну-с, приветик. Наше вам.

— Кит, а ты знаешь этимологию слова «бикини»?

— Кого?

— Да, ты прав. Оно, скорее, происходит от кого-то. Точнее даже — откуда. От атолла Бикини, Кит, в Маршалловых островах, где американцы испытывали новое оружие в 1946 и 1954 годах. Сначала это были атомные бомбы. Позже, в пятидесятых, кое-что похлеще: водородная бомба. — Она горестно рассмеялась. — Я все-таки не понимаю, каким образом все это могло с неизбежностью привести к возникновению у слова «бикини» такого значения, как «минимальное пляжное одеяние из двух предметов, предназначенное для женщин». Перед твоим, Кит, приходом я справлялась об этом в Бруере. Он по-свойски уподобляет разрушительный эффект, производимый взрывом водородной бомбы, разрушительному эффекту, производимому этим костюмом.

Говоря все это, Николь смотрела не на Кита, а на свое бикини и на все то, что оно обрамляло. Она совершенно правильно полагала, что и он занят тем же самым. Стянутые друг к другу груди, вогнутости горла и живота, белая пирамидка, ноги бегуньи. Кит не знал, не мог бы догадаться и ни за что не поверил бы, что полчаса назад тело это стояло, обнаженное, перед зеркалом в ванной, а хозяйка его проливала тем временем слезы, омывая ими ступни бога гравитации. Красота — она во взоре, ее созерцающем. Она радует созерцателя; но как насчет ее владелицы, собственницы, обладательницы? Николь сомневалась в том, чтобы красота ее когда-либо в жизни смогла доставить ей хотя бы мимолетное удовольствие. Даже в шестнадцать, когда ты с волнением осознаешь, чем ты наделена (воображая, что это будет длиться вечно), ты все же замечаешь и то, чего у тебя нет и никогда не будет. Рука красоты всегда у ее губ, она всегда с тобою прощается. Да, но прощается она с тобою в зеркале.

— Ба-бах! — сказал Кит.

— То, что сотворили там американцы, — одно из величайших преступлений в истории человечества. Если со всего мира собрать самых отъявленных мерзавцев, самых ушлых злодеев, они все вместе не смогли бы переплюнуть то, что случилось с Бикини, не придумали бы ничего гаже. Ну и как же, Кит, увековечили мы это преступление? — Она указала на две узенькие полоски своего одеяния. — Некоторые дамочки просто-таки тащатся от такого вот фуфла. Оно так и пропитано двадцатым веком, не находишь?

— Да, просто дьявольски.

— А ты знаешь, что эти коралловые лагуны останутся зараженными радиацией еще сотни лет?

— Да уж… болезнь хроническая, — сказал Кит, пожимая плечами.

— …Ты, Кит, выглядишь сегодня совершенно в ладах с самим собою, — сказала Николь — тоном, который вполне мог показаться приязненным. — Да и прикинут что надо.

— Да уж, нынче у меня дела на мази, — сказал он. — Играю сегодня… — Он непроизвольно опустил в смущении голову, затем снова поднял взгляд и улыбнулся. — Дартс, однако…

— Что, Кит? Дартс?

Он кивнул.

— Ну да. Дартс. И уверенности мне хватает. С лихвой. Весь так и сочусь уверенностью.

Кит продолжал распространяться о своих надеждах и мечтах, связанных с игрою в дартс; поведал ей, что в скором времени собирается прорваться на арену мировых состязаний по метанию дротиков. Николь с милым видом задавала ему язвительные вопросы, и Кит отвечал на них с определенной долей грубоватого красноречия.

— Знаю-знаю, эти придиры от злости кипятком писают, но сегодня этот спорт стал очень даже престижным. Очень даже. Финал дают по ТВ. Если я отведаю вкус победы, то покажусь перед телекамерами рядом с самим Кимом Твемлоу — это первый номер в мире. Да, Ким Твемлоу… для меня он все равно что бог.

— Понимаю. Что ж, я, Кит, уверена, что ты преуспеешь. Желаю тебе удачи.

— Я… это, как его… принес все твое барахло — слышь, Николь? Все починено, все налажено. В итоге, правда, вышло недешево. — Он вытащил накладную — или листок с начертанными на нем цифрами — из своего подсумка для дротиков. — Но об этом забудь. Все за мной.

— Да ну, ерунда.

И она встала. Кит отвернулся. Она приблизилась к нему. Почти соприкасаясь плечами, они, глядя поверх исходящей паром кровли, обозревали верхний этаж этой жизни, его чердаки и комнаты для прислуги, развешенное для просушки белье, цветочные ящики, стеклянные крыши-фонари и полоски земли, лачужки, палатки и спальные мешки, а позади всего этого воздвигался одинокий шпиль многоквартирной башни, похожей на открученную ногу гигантского робота.

— Глянь-ка! — сказал Кит и ткнул по-младенчески согнутым указательным пальцем туда, где возле наполовину затененного поребрика, обегавшего весь периметр крыши, скопилась дождевая вода. В лужице плескались птички. Кит добродушно ухмыльнулся.

— Вроде как… они вроде пташек, что резвятся в воде.

— Почему — вроде, Кит?

— Да понимаешь… Девчонки. Играются в бассейне.

— А, ясно!

Николь подумала о видеокассете, которая могла случайно попасть в Китовы руки. Белая вилла, чистейшая голубая вода облицованного мрамором бассейна, стайка «играющихся» худышек-англичанок (все до единой — топлес) — как они резвились на трамплине для ныряния и на надувных матрасах! Это было что-то… Потом, когда музыка меняла тональность, одна, две или три из них норовили улизнуть прочь (порой в обществе садовника Маноло, порой без него) ради обильной сиесты, от которой потом ломило в пояснице.

— Давай-ка спустимся, — сказала она.

Они вступили в мир черноты и тяжело продвигались сквозь жару из одной комнаты в другую. Оказавшись в прихожей, поочередно опробовали кофемолку, пылесос, утюг. Все работало — все было «починено и налажено». Все, разумеется, снова сломается в течение нескольких часов — и оба они об этом знали. Потому что парни в задней комнатушке «Доброй Починки» были художниками судьбы: мало того, что они на скорую руку налаживали реальность, — они еще на свой манер выгибали будущее, дабы оно служило их нуждам.

Николь спросила у Кита, сколько она ему должна, а тот только распростер руки, как индус. Оставив его в коридоре (и по пути чувствуя на своем крестце давление лучей, испускаемых его голубыми глазами), она вошла в спальню и закрыла за собой дверь. Достала из-под матраса тугую и толстую пачку пятидесятифунтовых банкнот, а затем сунула ноги в белые туфельки, стоявшие наготове возле кровати, — с самыми высокими каблуками, какие только у нее были. Глядя на себя в зеркало, она в быстрой последовательности почувствовала себя девицей из кордебалета, лошадью и карикатурой. Внезапно она прыснула от смеха — столь же неудержимого, как чих, и ей пришлось зажать рот ладонью, чтобы хоть как-то его приглушить. Смех был корчащимся, свербящим, исполненным ужаса — но то определенно был смех, смех со всеми признаками схождения с катушек и потери управления. Была ли она просто безумна? В этом ли заключалось все дело? То же тело, то же зеркало, та же пара глаз: слезы и смех в пределах сорока пяти минут; все это очень опасно, опасно. Через дорогу стояло мертвое здание с окнами, забранными рифленым металлом. К входной двери его была приколочена белая вывеска с красными буквами: «ОПАСНОЕ СТРОЕНИЕ». Таким было и ее тело. Таким был и ее замысел.

Кит с легкостью принял деньги, сложил их пополам и упрятал в карман своих тореадорских штанов. Пятясь, он сделал один шаг вниз по лестнице, остановился и окинул ее с головы до ног с предельно возможной наглостью.

— Ну-с, — медленно проговорил он. — Теперь с этим все. Все я тебе наладил. Может быть… может быть, ты хочешь, чтобы я еще что-нибудь для тебя сделал?

— Ты имеешь в виду секс? — сказала Николь, бросая взгляд на часы. — Поживем, Кит, увидим. Всему свое время. Сперва несколько вопросов. Ты ведь женат.

— Не то чтобы всерьез. Скажем так. Жена моя полагает, что она замужем. Что до меня, я в этом не уверен.

— Дети?

— Не-а. Ну так, только дочурка. Ей еще и годика нет.

В этот миг раздался звонок интеркома — застенчиво-краткий, похожий на одиночный сигнал азбуки Морзе. Николь, не обратив на него внимания, сказала:

— Я так полагаю, Кит, ты найдешь, куда истратить кое-какие деньги, особенно теперь, верно?

— Угу, ясен пень.

— Кит, а ты умеешь держать язык за зубами? Или ты не можешь без того, чтобы побежать к приятелям и доложить им обо всех своих подвигах?

Кашлянув, он сказал:

— Да ни в коем разе. В жизни со мной такого не бывало.

— Ладно, — строго сказала она. — Тебя, Кит, ждут невообразимые удовольствия. Таких блюд ты еще не пробовал. Забудь обо всем, что было у тебя прежде. Это будет совсем другой класс. Миленький, оставь-ка этот свой встревоженный вид! Я буду кое-чего ждать от тебя в ответ. Ты знаешь, что я имею в виду. Мне, Кит, понадобятся такие твои качества, как терпение и хладнокровие, — думаю, без них ты никак не преуспел бы с дротиками. Ты готов мне довериться? Все это мы будем проделывать с моей скоростью. Идет?

— Заметано.

— Возьми-ка вот эти вещицы, — велела она, протягивая ему аксессуары для душа и книгу в мягкой обложке. — Делать с ними тебе ничего не надо. Это так, бутафория. Просто реквизит.

— Кто это? — осторожно спросил Кит, кивая на звонок: тот снова коротенько брякнул.

— Первый твой экзамен на благоразумие поднимается по лестнице, — сказала она, вдавливая большой палец в кнопку, открывающую доступ в подъезд. — Помни вот что: почему это все деньги должны быть у него? Вот, смотри-ка! — С ошеломляющей решимостью она скрутила пачку денег, сунула ее себе в бикини и похлопала по ней. — А, Кит?! Это похоже… это похоже на…

— Да уж.

— Это похоже на… — Пять минут назад она была на грани истерики. Но сейчас все истерические нотки, хоть они и терзали ей слух, она подпускала в свой голос совершенно сознательно. — Это похоже на ствол пистолета в кобуре, а, Кит?!

— Н-ну… да, наверно.

— Сюда.

Медленно, как бы в оцепенении, он потянулся вперед тыльной стороной ладони. Пальцы у него дрожали.

— Не прикасайся, — сказала она, вложив в эти слова всю свою твердость.

И он к ней не прикоснулся. Он дотронулся лишь до материи и до денег.


Устраивая по телефону эту встречу с Гаем, Николь уделила особое внимание вопросу синхронности действий — того рода, какой практикуют коммандос и грабители банков («Когда люди не пунктуальны, меня просто подкашивает. Знаю, это утомительно. Приют, возможно…»); но это не помешало ей продержать его в ожидании добрых пятнадцать минут («Присядьте, пожалуйста! — крикнула она из спальни. — Прошу меня простить…»). Ей нужны были пятнадцать минут. Одна — чтобы укрыть свое бикини под простеньким хлопчатобумажным платьем, тоже белым. Другая — чтобы причудливо переворошить постельное белье. Как это звучала та прелестная фраза из «Лолиты»? «Греховный беспорядок гостиничного белья, внушающий мысль о сатурналии, устроенной бывшим каторжником с двумя жирными старыми шлюхами», — так, кажется? Остальное время требовалось Николь для того, чтобы наложить грим. На свет божий явилась артистическая палитра, в дело пошли артистические флакончики. Глубокий и беспокойный посткоитальный румянец — вот чего добилась она в итоге. Она даже присовокупила к нему отпечаток удара кулаком или тяжелой пощечины на правой своей скуле. (Это, конечно, переходило все мыслимые границы; но ведь в этом же и заключался весь замысел, правда же, — чтобы перейти все мыслимые границы?) Затем она с силой взъерошила свои волосы. В этом была откровенная ирония, милая такая ирония, напоказ: ведь за пятнадцать минут она могла привести в порядок и постель, и волосы, если бы они нуждались в приведении в порядок, а также начисто запудрить все синяки и кровоподтеки, которыми сейчас непристойно и прихотливо изукрасила себе лицо. Но таково уж искусство. Оно всегда только подобие — и никогда не реальность. Таково уж искусство.

Николь вышла из спальни слегка прихрамывающей походкой и остановилась в дверях, одной рукой приглаживая волосы, а другой — расслабленно обмахивая себе лицо… Гай стоял возле книжного шкафа, вполоборота к ней. Локти его были полусогнуты; он, опустив голову, смотрел в раскрытый тоненький томик: поза проповедника, да и только. Обернувшись, он посмотрел на нее с укоризной.

— Вижу, вы питаете слабость к Д. Г. Лоуренсу, — сказал он. — Что ж, я тоже, должен признаться. Он, конечно, может приводить в полное замешательство, но главное в нем — это экспрессивность. Собственно, — продолжал он, цепким взглядом окидывая корешки книг, — я нахожу здесь очень, очень много совпадений во вкусах и привязанностях. Ваши книжные полки — зеркальное отражение моих. За исключением американцев. А также астрономии и популярных книг по физике. А еще, я вижу, вы интересуетесь шахматами!

— Да, довольно-таки интересуюсь, — сказала Николь.

Он опять обернулся к ней. Она двинулась вперед, выпячивая нижнюю губу, чтобы сдуть волосы, упавшие на лоб. Дверь в спальню позади нее была открыта, а большое зеркало она с умыслом передвинула так, чтобы в нем отражалась постель с ее сладострастным парадизом перекрученных простыней и скомканных подушек.

— Вы играете? Или вас привлекает только теория?

— Что-что?

Еле волоча скрюченные ноги, Николь продолжала продвигаться по комнате. Огибая круглый столик, она дважды поморщилась — от потаенной, глубоко укрытой от посторонних глаз боли, словно бы ее нежно пощипывал некий призрак. Взгляд Гая, выражавший одно только вежливое вопрошание, даже не дрогнул. Подавляя гнев, она сказала:

— Вы на лестнице с Китом не встретились?

Ему, казалось, понадобилась секунда-другая, чтобы сосредоточиться, — лишь после этого он сумел дать утвердительный ответ.

— Кит просто доставил мне кое-какие вещи из починки, — сказала она, вызывающе встряхивая волосами.

Теперь лицо Гая выражало озабоченность. «У него с собой была книга…» — пробормотал он себе под нос. Услышав ее тяжкий вздох, он сказал:

— Простите. Вы, кажется, утомлены. А я принес не очень-то ободряющие вести… Может, вы предпочли бы, чтобы я зашел к вам попозже?

Взмахом руки указав ему на кресло, Николь повалилась на диван. Она совсем не слушала Гая, когда тот, усевшись напротив, приступил к подробному изложению всех усилий, предпринятых им для розыска Энолы и Малыша. Ее ничуть не удивило, что их и след простыл… На самом деле (хотя это ее особо не задевало — ее никогда особо не задевало то, что имело место на самом деле) замысел ее потерпел полный крах. Что еще следовало бы ей сотворить, чтобы вызвать подозрение в этом человеке? Если бы, войдя к ней, Гай обнаружил, что она, обнаженная, возлежит, закинув одну ногу за спинку, на диване и, томно затягиваясь сигаретой, с пресыщенным видом что-то бормочет самой себе, — он предположил бы, что она измучилась от жары. Даже если бы она забеременела, то и тогда смогла бы сплести для него историю о непорочном зачатии. Это сделал Бог. Деяние Бога: старенький трюк из Библии… Николь уже начала было подыскивать слова, которыми ей было бы сподручней приветствовать его ревнивые судороги: медленное прозрение, невероятная гадливость, окончательная отставка. Пришло, полагала она, время, когда было бы неплохо — в интересах разнообразия и свободы действий (а также в интересах самого интереса) — показать ему хотя бы краешек своего норова. Но — вот он перед ней, со всей своей блаженной ласковостью. Возможно, предыдущий акт подействовал на него слишком уж сильно. Секс с Китом: такое омерзительное извращение находилось за пределами его опыта и не могло найти доступа к его воображению. Следует иметь в виду: это находилось за пределами и ее опыта тоже, ибо мужчин, во всяком случае, британских, Николь никогда ни во что не ставила. Однако вообразить она могла решительно все. Все без исключения.

Что ж, в таком случае — план Б. Весьма и весьма значительная часть ее жизни тяготела теперь к плану Б, а не к плану А. Гай выглядел так, словно ему ничуть не душно, простая его голубая рубашка была совершенно сухой, ни бисеринки пота… в порах же Николь, казалось, пузырились буйные оладьи, а между ног она ощущала неприемлемую дешевизну белого бикини. Ладно, пусть дорога Б и скучнее, но она приведет ее к тому же месту назначения. Кроме того, на подсознательном уровне в ней зародилось некое сомнение, могущее оказаться небесполезным. Николь скрестила на груди руки. С мстительной придирчивостью она наблюдала за тем, как разглагольствовал Гай, за тем, как лицо его по-детски меняло выражение, мимикой сопровождая речь, — оно то слегка нахмуривалось, то вспыхивало надеждой. И ей вдруг подумалось: может, в нем этого нет? Господи… Она с самого начала была уверена (это было одной из ее предпосылок), что Гай обладает сильным потенциалом любви, в которой она нуждалась, поскольку каким-то из слагаемых составляемого ею уравнения несомненно должна была оказаться любовь. А если любовь не была чем-то реальным, если существовал лишь современный ее разжиженный суррогат, подобие — дружественность, готовность прийти на помощь, благочестивый, смирный любеночек… Может быть, любовь умирала, может, уже умерла. Еще одна катастрофа. Смерть Бога, вероятно, окажется в конце концов чем-то таким, после чего человек выживает. Но если и любовь уходит тем же путем, если любовь уходит с Богом вместе…

— Не хочу вас полностью расхолаживать, — говорил он, — не хочу совсем лишать вас надежды. Один мой знакомец в «Индексе» устанавливает контакт с эвакуационным пунктом в Хорате. Еще не все пути испробованы.

Воздух стал неподвижен и тих. На ее раскрашенных щеках появились слезы.

— Простите, — прошептал он. — Мне так жаль…

— Я должна сделать одно признание. Выслушайте меня, а потом уходите… навсегда. О, эта странная, странная жизнь. Я думала, что она уже никогда не изменится — моя жизнь. Думала, что так все оно и будет продолжаться, — завтра то же, что вчера. Или я с ней покончу. Никогда не думала, что когда-нибудь повстречаю по-настоящему хорошего человека. Я не имею в виду — красивого или знатного. Нет, именно и только — хорошего. По-настоящему хорошего. А теперь это случилось, и… о, Гай, я в совершенном смятении.

Она ждала (довольно долго), чтобы он сказал ей: «Говорите же». Тогда она на полную мощность врубила зеленое сияние своих глаз и сказала:

— Я влюблена. В вас. И… в общем, есть еще одно обстоятельство. Предупреждала же вас: я — особа нелепая, смехотворная.

Он ждал, склонив голову. Потом спросил:

— И что же это за обстоятельство?

Она вздохнула и голосом, срывающимся от отчаяния, проговорила:

— Я — девственница.


Когда Бог сходил с ума, Он делался ревнивым Богом. Он говорил, что если она не отдастся Ему хотя бы еще один раз, то Он покинет всю планету — как говорится, умоет руки. У Него, по счастью, есть и другие планеты — в более благоустроенных уголках вселенной. Он обещал чуму, голод, приливные волны в милю высотой, ураганы, несущиеся со скоростью звука, и еще резню, повсеместный и непрекращающийся террор, при котором крови будет по колено. Он грозил, что сделает ее старой и оставит такой навсегда.

Она предлагала Ему пойти на хер.

Для моего всего Он — ничто. Что я есть, тем я хочу быть, а хочу я быть тем, что я есть. Я — по ту сторону Бога. Я — причина вне движения.

Пробиться сквозь один огнеупорный щит, а потом — сквозь другой. Зайти слишком далеко во всех направлениях. Взгромоздить одну крайность на другую, потом добавить еще одну крайность, а потом — еще и еще.

Когда Кит Талант впервые попал в поле моего зрения, я думал, что он — персонаж анахронического типа. Я полагал, что время, инфляция и новая демография должны были либо покончить с ним, либо отправить его куда-нибудь в другое место: на север или, по крайней мере, в пригороды. Это не так. Улицы полны проныр, ловкачей, джеков-мастеров-на-все-руки и вилли-карманников — целых команд Китов… Конечно, вряд ли кому-то из них удастся достичь хоть чего-нибудь, пробиться к «кавалеру», отпечатанной брошюре, мечтам о дартсовых победах. Так и стоять им до скончания века на улицах в этих своих дурацких шляпах и изрезанных складками костюмчиках (длинные пиджаки, узкие брюки), имея при этом невероятно лживый и жадный вид и будучи не в состоянии хоть кого-нибудь обмануть.

Сам Феджин[37] не захотел бы иметь с ними ничего общего. Он бы ужаснулся, их увидав. А ведь это — самые лучшие и самые сообразительные (Кит же — самый лучший из лучших и самый сообразительный из сообразительных). Остальные суть сплошь лохи, неотесанные мужланы, деревенские идиоты, репоеды и землекопы — но это Лондон, и здесь нет полей. Одни лишь поля деятельности и поля наблюдения, одни лишь поля электромагнитного притяжения и отталкивания, одни лишь поля ненависти и насилия.

Одни лишь силовые поля.

Анахроничным Кит кажется и в области либидо. Он не принадлежит к лиге сексуальных маньяков (каковые маньяки, по-моему, пребудут с нами всегда). Он — из озабоченных страдальцев того типа, который, как полагали, вымер годы тому назад. Пускает слюни и заводится, увидев на улице что-то хоть отдаленно похожее на женщину; потчует весь паб россказнями о том, что он проделывает с Энэлайз Фёрниш и Триш Шёрт; готов даже уделить вам четверть часа, чтобы изложить (без приколов-протоколов), как оно было с Кэт накануне ночью. В довершение ко всему он не делает тайны из своих подвигов на ниве рукоблудия. А я, принимая во внимание его диету, поражаюсь даже тому, что он еще может стоять на ногах.

Только ли я тому причиной — или же гормональное буйство Китова организма каким-то образом ведет к сокращению продолжительности жизни? С исторической точки зрения жизнь Кита никогда не могла показаться чересчур долгой, но теперь она стала вдвое сгущенной, конденсированной — а потому и ускоренной. Его жизнь проходит в режиме Быстрой Перемотки Вперед. А может, в режиме Поиска Картинок. Это совсем не то, что у животных, которые не живут так долго.

Сейчас жизнь животных стала еще короче, но она всегда была непродолжительной. Что мы получаем от братьев наших меньших, что получаем мы от наших любимцев (не стремясь к этому и не прося об этом), — так это урок о смерти: обзор более краткого жизненного срока. После кончины двух котов и девяти хомячков юноша чуть лучше подготовлен к ужасному приглашению в бабушкину спальню.

Мы все шагаем более или менее в ногу. А Клайв, будучи восьми лет отроду, уже сделался старым-престарым псом.


Поход в кино с Лиззибу Броуднер. Лиззибу — взрослая младшая сестра Хоуп, она выше ее, светлее, круглолицее и фигуристее. Груди Лиззибу — предмет семейных шуток. Ох уж эти семейные шутки! Ох уж эти вторичные половые признаки — эти ВПП! Это большой вопрос — откуда у Лиззибу взялись этакие груди? Ни у кого из женщин семейства Броуднер не было и нет подобных грудей. У Хоуп нет таких грудей, как у Лиззибу. Ей приходится довольствоваться своими собственными, которые несоизмеримо меньше. Ожидалось (продолжается семейная шутка), что Мармадюк сможет сделать груди Хоуп такими же, как у Лиззибу, или, по крайней мере, их увеличить. Но вот он, Мармадюк, перед вами — решительно не считающийся ни с чьими ожиданиями. Когда Хоуп давала свои груди Мармадюку, тот от души измочаливал их, опустошал, жевал и вытягивал, но они от этого ничуть не увеличились. Стали намного чувствительнее, болезненнее — но отнюдь не больше. А рядом — бездетная Лиззибу (ей тридцать один, и она как раз начинает беспокоиться по этому поводу) со своими очаровательными двойняшками. По-прежнему держится жара, и для похода в кино она надевает простую безрукавку. Отчетливые очертания ее повергающего в смятение совершенства заставляют агонизировать всю улицу. Парни не в состоянии этого вынести. Она из всех нас делает Китов — точнее, из всех, кроме меня, из всех, кроме того, кто идет с нею рядом и не смеет взглянуть. Ох уж эти ее ВПП! Взгляните-ка на эти ее ВПП!

Фильм, что мы смотрим, — старинный ужастик, этакий кусок дерьма, всплывший из семидесятых. Название соответственное — «Кровавая спальня». Разнообразных студенточек (разумеется, когда они остаются в одном нижнем белье) нарезают мелкими ломтиками. Цепная пила, охотничий нож, опасная бритва. Тот, кто нарезает, — какая-то разновидность упыря, демона или зомби (во всяком случае, ясно, что это мертвяк), и у него зуб на декана. Большую часть времени он выглядит обычным жирным привратником — пока не приблизится к обнаженной или слегка прикрытой женской плоти; тут-то скрытый внутри мутант вырывается наружу, киша червями, личинками и прочими могильными причиндалами. Я отождествлял его с собой. Особенно когда, во время предположительно жуткого эпизода, Лиззибу взяла меня за руку. Рука у нее теплая, легкая. Я был бы ей признательнее за это, если бы не умирал. Рука ее оставалась в моей и после того, как «Кровавая спальня» перестала быть жуткой, и после того, как упыря поджарили на огне и всадили ему кол в сердце. Зажегся свет, и она, повернувшись ко мне всем телом, медленно и осторожно забрала свою руку. Рот у нее был приоткрыт. Боже, что за чудо эти женские зубы.

— Что вы об этом думаете? — спросила она, на самом деле желая это узнать.

Я ей нравлюсь. Она ко мне подкапывается. Почему? Есть у меня на этот счет несколько соображений. Главным образом, я нравлюсь ей потому, что нравлюсь и Хоуп тоже. Чувствуется, что в сексуальном отношении младшая сестра в значительной мере зависит от старшей: налицо явный сексуальный плагиат. Лиззибу, возможно, относится к тому типу девушек, которые не вполне уверены в том, кто именно им нравится, пока не получат подсказку в виде одобрения со стороны кого-то постарше. Я ощущал это одобрение даже по дороге в кинотеатр — образ Гая и Хоуп витал позади нас в воздухе (ободрительно улыбаясь, она держала руку у него на плече), как родительское благословение. Во-вторых, я, конечно, в общем и целом отошел от дел с дамами, и это оказывает на них убаюкивающее воздействие, в особенности на привлекательных блондинок с выдающимися ВПП, привыкших, в силу этих своих качеств, жить как в гарнизоне — постоянно начеку, с пальцем на спусковом крючке. Я никогда не блудил направо и налево (почему же нет, черт меня побери!) и никогда не сожалел о том, что не блужу направо и налево (во всяком случае, до сих пор), а это, по-моему, заметно. Конечно же, непохоже, чтоб у меня была какая-либо из этих мерзких болезней. В-третьих — или, может, это всего лишь пункт 2(б), — я не заинтересован. Что всегда дает преимущество. Подлинное отсутствие интереса непременно срабатывает в твою пользу. А когда ты умираешь (обнаружил я), то способен разыграть такое отсутствие без сучка без задоринки.

После нашей киношки для малолеток мы заглянули в кафе на Кэнсингтон-парк-роуд, заказали молочные коктейли. Все это очень трудно. Я ей нравлюсь. Она касается моего предплечья, подчеркивая какие-то свои слова. Она буквально до слез смеется всем моим шуткам. Она размахивает своими ВПП. Лиззибу подкапывается ко мне, но это ничего не дает, потому что, если она хочет найти дорогу к моему сердцу, ей понадобится та еще лопата. Ей понадобится вскопать все Лондонские Поля. Лиззибу настолько миловидна, увлечена, нежна и откровенна, что у меня будет предлог поистине мирового класса, чтобы восстать из могилы.

Удалось раздобыть занятный материал о том, как западал на нее Гай. А потом я сказал, что должен идти домой, работать над своим романом.


По-прежнему ни словечка ни от Мисси Хартер, ни от Джэнит Слотник, ни даже от Барбро МакКэмбридж. Отправив в «Хорниг Ультрасон» первые три главы (по федералке, за убийственную цену), я тотчас уселся рядом с телефоном, ожидая, что он зазвонит — так зазвонит, что трубка станет подпрыгивать на рычажках, словно в мультике. Но минули три дня — и ничего.

Ужасающая ночь в Брикстоне, на Китовом матче в «Пенистой Кварте». Опять дротики… Я жизнь свою — или то, что от нее осталось, — кладу на этот долбаный роман, а скажет ли мне хоть кто-то спасибо?


Теперь я каждый полдень, без каких-либо исключений, подхожу или подъезжаю к многоквартирной башне Кита Таланта, чтобы на часок-другой забрать Ким из рук Кэт, чтобы присматривать за Ким — оберегать и холить малышку Ким. Сам Кит редко бывает дома, когда я туда захожу. Он кидает людей на улицах. Он прохлаждается в «Черном Кресте». Он уединяется в гараже — в этом своем гроте дротиков. Когда же я сталкиваюсь с ним в его квартирке, он этак неприязненно ухмыляется. Кэт, когда я вхожу, долго моргает, чтобы меня рассмотреть. Она сидит за столом, подперев голову руками. Надеюсь, что в скором времени она почувствует некоторое облегчение. Но несчастье, по-видимому, знает способ заставить человека забыть о том, что представляет собою все остальное: с точки зрения несчастья, все равнозначно всему, ведь иначе вы бы с ним не мирились. Порой вам плохо, а порой вам плохо. Превратности судьбы пересекаются с превратностями судьбы. Выбор из худшего и худшего.

— Здравствуйте, — сказал я, протискиваясь на кухню (когда Кит молча впустил меня в дверь).

— О, Сэм.

Она встала — она замешкалась. Следы, оставленные обильным завтраком Кита, все еще загромождали маленький стол (который, в свою очередь, заполнял собою кухню): толстая кружка остывшего чая, тарелка в бороздках жира, V-образно согнутые окурки в лужице коричневого соуса. Кэт обозревала все это с безумным видом.

— Возьму-ка я Ким, пройдемся на свежем воздухе.

— Да-да. Это бы лучше всего.

Девочка тянется ко мне ручками, когда я наклоняюсь, чтобы ее взять. Она очень быстро ко мне привыкла. Я достиг этого вкрадчивыми речами. Она меня признала. Есть у меня подход к маленьким детям. Конечно, мне от нее ничего не надо. Хотя то, что она могла бы мне поведать…

Я несу ее в Мемориальный парк — да, в парк, где полно панков и пьяниц (пьяниц-панков? или, может быть, пьянков?). Всерьез ни о чем не беспокоюсь. Сочетание взрослого и младенца относительно безопасно; докучать вам не будут — во всяком случае, сильно. Грабежи, связанные с детьми, нынче почти сошли на нет. Тип, склоняющийся над детской коляской и шепчущий угрозы с «розочкой» (то бишь пивной бутылкой с отбитым дном) в кулаке, перестал быть таким уж типичным. В трущобно-плутократической Великобритании, так близко подошедшей к новому тысячелетию, он не пользуется популярностью; нет никого, кто был бы его ниже. Это отражают приговоры. Содержимое кошелька среднестатистической мамы не стоит такого риска. Поэтому-то таких грабежей и не случается. По крайней мере, в крупных масштабах.


Что впечатляет особо, что никогда меня не отпускает, так это могущественность лица Ким — именно могущественность. Это как туго выпирающий пупок — плотно увязанный узел, битком набитый возможностями, набухающий потенциями: как будто миллионы вариантов того, что может с нею произойти, квинтэссенция миллионов Ким, которые однажды могли бы реализоваться, сосредоточена в этом могущественном лице… Но вот что интересно. Лицо Николь тоже могущественное. Самая тонкость кожи, прикрывающей ее глаза, исполнена могущественности. Возможно, с ней имеет место обратный, диаметрально противоположный эффект. Ведь в лице Николь, в жизни Николь содержится только одно будущее, полностью очерченное, полностью разработанное, к которому она сейчас движется со все возрастающей скоростью.

Итак, муниципальные сады, цветы, которые нельзя рвать, пастельные тотемы детских площадок (как бишь мы их истолковываем?), неприкасаемые (ибо — себе дороже) юнцы в своих шипах, метеорология небес, внекастовые старики, втиснувшиеся на парковые скамейки, — и малютка, с ее сладким дыханием и плавными округлостями, нежная, как глазное яблоко. Вам не хотелось бы ее хоть как-то затронуть. Вам не хотелось бы, чтобы ее хоть что-то затронуло.


Глава 7. Кидняк | Лондонские поля | Глава 9. Поистине благое дело