на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


СУД ПОТОМСТВА

Споры вокруг имени и наследия писателя-историка, начавшиеся при его жизни, делались все жестче. Споры о самых серьезных вещах: о прошлом и настоящем, об их взаимодействии в исторических трудах и в жизни Карамзина.

Литература огромная, и даже десятка книг вроде нашей не хватило бы для подробного ее разбора.

Но все же, когда дискуссии длятся столетие (а некоторые продолжаются и в наши дни), есть возможность вычленить главное, увидеть некоторые общие контуры, не затемненные частностями. Попробуем же…

Первая точка зрения, уже представленная в прежних главах, но с годами развивающаяся: критика научная.

То, что писал в 1829 году Николай Полевой, очень характерно и для его предшественников и для позднейших откликов: „ Мы скажем, что никто из русских писателей не пользовался такою славою, как Карамзин, и никто более его не заслуживал сей славы. Подвиг Карамзина достоин хвалы и удивления. Хорошо зная всех отечественных, современных нам литераторов, мы осмеливаемся утверждать, что ныне никто из всех литераторов русских не может быть даже его преемником, не только подумать шагнуть далее Карамзина. Довольно ли этого?

Отдавая должное новым материалам, слогу, общественному влиянию „Истории…“, Полевой верно отмечает, что Карамзин „ угадал стремление времени“; „ шел впереди всех и делал всех более“.

Однако „ не ищите в нем высшего взгляда на события… Придет по годам событие: Карамзин описывает его и думает, что исполнил долг свой, не знает или не хочет знать, что событие важное не вырастает мгновенно, как гриб после дождя, что причины его скрываются глубоко, и взрыв означает только, что фитиль, проведенный к подкопу, догорел, а положен и зажжен был гораздо прежде“.

Историк осуждается за то, что в последних томах видна „усталость“, что красноречие его — за счет мысли; критик видит здесь „ общий недостаток писателей XVIII века, который разделял с ними и Карамзин… Так, дойдя до революции при Карле I, Юм искренне думает, что внешние безделки оскорбили народ и произвели революцию… Даже в наше время, повествуя о французской революции, разве не полагали, что философы развратили Францию, французы, по природе ветреники, одурели от чада философии и — вспыхнула революция! Но когда описывают вам самые события, то Юм и Робертсон говорят верно, точно: и Карамзин также описывает события, как критик благоразумный, человек, знающий подробности их весьма хорошо“.

Тут у Полевого много верного. Действительно — как доходит до дела, до описания события, красноречивый рассказ Карамзина сильнее его теорий. Однако многие читатели и последователи покойного историографа не могли принять вывод критика, будто „ Карамзин велик только для нынешней России, и в отношении к нынешней России не более“, что „ истинная идея истории была недоступна Карамзину“.

Карамзина обвиняли и в том, что в его Истории „ нет одного общего начала“, нет должной связи с историей человечества, есть масса мелких подробностей, но нет „ духа народного“: он дает только „ стройную продолжительную галерею портретов, поставленных в одинакие рамки, нарисованных не с натуры, но по воле художника, и одетых также по его воле. Это летопись, написанная мастером, художником таланта превосходного, убедительного, а не История“.

Полевому, как известно, отвечал Пушкин. Мы отнюдь не собираемся сразу же присоединяться к гению — ибо речь идет не столько о соревновании талантов, сколько о столкновении идей.

В 1830 году Пушкин рецензирует первый том сочиненной Полевым „Истории русского народа“ (название было тоже формой полемики с Карамзиным):

Приемлем смелость заметить г-ну Полевому, что он поступил, по крайней мере, неискусно, напав на „Историю Государства Российского“ в то самое время, как начинают печатать „Историю русского народа“. Чем полнее, чем искреннее отдаст бы он справедливость Карамзину, чем смиреннее отозвался бы он о самом себе, тем охотнее были бы все готовы приветствовать его появление на поприще, ознаменованном бессмертным трудом его предшественника. Он отдалил бы от себя нарекания, правдоподобные, если не совсем справедливые. Уважение к именам, освященным славою, не есть подлость (как осмелился кто-то напечатать), но первый признак ума просвещенного. Позорить их дозволяется токмо ветреному невежеству, как некогда, по указу эфоров, одним хиосским жителям дозволено было пакостить всенародно“.

Вслед за этими строками и следуют афористические пушкинские определения: „ Карамзин есть первый наш историк и последний летописец. Своею критикой он принадлежит истории, простодушием и апофегмами {2} хронике “.

Так через несколько лет после смерти историографа выявились два взгляда на его труд. Можно было бы сказать, что один — более со стороны строгой науки; другой — широкий, общественно-художественный. Не торопясь присоединиться или возразить, сразу скажем, что у каждого есть своя правота — как в любом серьезном суждении.

Обе позиции тотчас после их провозглашения нашли сторонников; затем дискуссия продлится, углубится, обрастет новыми идеями, ответвлениями. Критические строки, сходные более или менее с теми, что написал Полевой, вдруг обнаруживаются у деятелей совершенно разного, порою и противоположного толка; впрочем, суровые критические оценки Карамзина иногда соседствуют с горячей похвалой в сочинениях одного и того же автора. Вот несколько примеров:

Белинский: „ Заметим, что Карамзин не одного Пушкина — несколько поколений увлек… своею „Историей Государства Российского“, которая имела на них сильное влияние не одним своим слогом, как думают, но гораздо больше своим духом, направлением… Пушкин до того вошел в ее дух, до того проникнулся им, что сделался решительным рыцарем „Истории“ Карамзина“. Притом критик находит, что „ если творения[Карамзина] отжили свое время, тем не менее, имя его будет всегда знаменито и почтенно, даже бессмертно“.

Чаадаев, с одной стороны, (в письме к А. И. Тургеневу, 1837 г.) пропел гимн Карамзину „ Что касается в особенности до Карамзина, то скажу тебе, что с каждым днем более и более научаюсь чтить его память. Какая была возвышенность в этой душе, какая теплота в этом сердце! Как здраво, как толково любил он свое отечество! Как простодушно любовался он его огромностию и как хорошо разумел, что весь смысл России заключается в этой огромности!

Последние слова, впрочем, отражают уже сложную историческую концепцию философа, который отчасти приписывает Карамзину свои собственные слова.

В другом же документе Чаадаев замечает, что „ мы еще никогда не рассматривали нашу историю с философской точки зрения. Ни одно из великих событий нашего национального существования не было должным образом характеризовано, ни один из великих переломов нашей истории не был добросовестно оценен“. Не без иронии дальше пишется, что „ Карамзин рассказал звучным слогом дела и подвиги наших государей; в наши дни плохие писатели, неумелые антикварии и несколько неудавшихся поэтов, не владея ни ученостью немцев, ни пером знаменитого историка, самоуверенно рисуют и воскрешают времена и нравы, которых уже никто у нас не помнит и не любит: таков итог наших трудов по национальной истории“.

С. М. Соловьев, признавая себя и своих коллег наследниками Карамзина, тоже видит в нем все больше ревнителя прошлого; задача же историка — превращение своего предмета в науку. Еще суровее специалисты в конце XIX — начале XX столетия. Вот как отзывался о карамзинской. Истории П. Н. Милюков: „ С своими взглядами на задачи историка Карамзин остался вне господствующих течений русской историографии и не участвовал в ее последовательном развитии… Не внеся ничего нового в общее понимание русской истории, Карамзин и в разработке подробностей находился в сильной зависимости от своих предшественников“. От Щербатова Карамзин отступает „ не к пользе истины, в картинных описаниях „действий“ и сентиментально-психологической обрисовке „характеров“. Особенности литературной формы „Истории Государства Российского“ доставили ей широкое распространение. Но те же особенности, которые делали „Историю“ превосходной для своего времени популярной книгой, уже тогда лишали ее текст серьезного научного значения“.

Наконец, в специальной статье о Карамзине, опубликованной в начале 1917-го в „Русском историческом журнале“, А. А. Кизеветтер соглашается с Милюковым, что карамзинская История крупное событие „ в ходе нашей образованности“, но — не „ в развитии нашей науки“; он находит также, что у Карамзина „ заглавие труда не совпадает с содержанием: это и не история государства, это история государей“.

Итак, снова и снова серьезные упреки в недостатке философии, теории: сказочки вместо подлинной истории! Академическая критика притом не раз касается деликатных политических проблем: Милюков намекает на декабристов, когда пишет, что в 1820-х „ интеллигентные кружки находили ее[„Историю“ Карамзина] отсталой по общим взглядам и тенденциозной, а позже — „История“ Карамзина делается знаменем официально-„русского“ направления“.

Как видим, линия Полевого к началу XX столетия укрепилась прежде всего успехами послекарамзинской истории-науки. Акции Карамзина-историка в глазах его коллег постоянно снижались… Некоторые специалисты полагали, что „ История Карамзина уже устарела, когда вышла в свет“, что „История Государства Российского“ „ в наше время представляет лишь историографический интерес“.

Не замирает, однако, и голос защиты. Вместе с Пушкиным и после него много и интересно говорят об „Истории Государства Российского“ прежние друзья автора.

Вяземский хлопочет, может быть, более других о сохранении карамзинского наследства; он пишет Дмитриеву (17.IX 1832 г.): „ Многое из того, что видели мы сами, перешло уже в баснословные предания, или и вовсе поглощено забвением. Надобно сдавать свою драгоценность в сохранное место“.

В 1837-м: „ Век Карамзина и Дмитриева сменяется веком Сенковского и Булгарина“.

Блудов утверждал, что „ против Карамзина говорили наиболее те, которые обильно в его источнике почерпали и в его школе образовались“.

Позже Вяземский сердится еще сильнее, особенно на молодых: „ Ныне слог причисляется к каким-то предубеждениям и слабоумиям чопорной старины… Хотят ли порицать сочинение… не находят более убийственного приговора, как следующий: сочинение писано карамзинским слогом… А меж тем искусство существует“. „ Для нас уж Пушкин стар, давай нам помоложе “. Однако все чаще защита друзей сбивается на панегирик, на обвинения тем, кто осмелился о Карамзине толковать без должного почтения. Сам Вяземский однажды услышал упрек от дочери историографа, что пишет биографию Фонвизина, а не Карамзина. Вяземский отвечал: „ Ведь не напишешь же биографии, например, горячо любимого отца“.

Иными словами, нет биографии без разбора сильных и слабых сторон…

Один из больших почитателей Карамзина П. А. Плетнев заметил другому — Я. К. Гроту, что он те боялся бы писать биографии, например, И. А. Крылова: „ Нечего церемониться, какой бы смешной случай ни пришлось рассказать: Попробуй это сделать с Карамзиным… претензий не оберешься“.

Цензура меж тем не пропускала и некоторые страницы самого историографа. „ История (как утверждалось в шишковском цензурном уставе 1826 года) не должна заключать в себе произвольных умствований, которые не принадлежат к повествованию “. Погодину в 1846 году запретили перепечатывать некоторые карамзинские тексты, уже пропущенные четверть века назад. В 1853 году цензор вычеркнул из одного многократно издававшегося сочинения Карамзина слово „ сограждане“ как „ революционное“.

Карамзин, очищенный; упрощенный до одной ноты, идеализированный до блеска — друзьями из добрых побуждений, властями „из видов“ — становится все более официальной фигурой. Собственно, это и закреплено николаевской формулой: Карамзин „ …умирал, как ангел“. Все чаще и чаще в самых верноподданных изданиях мелькают обороты в духе — „ священное имя Карамзина“. С годами власть все сильнее стремится его присвоить, а еще здравствующие друзья (Вяземский) часто идут ей навстречу.

Столетие со дня рождения историка (1866) проходило среди молебнов, славословий, в присутствии великих князей, официальных депутаций. В Киевском университете, например, (как видно из газет) юбилейная церемония состояла из богослужения, в котором участвовали митрополит, два архимандрита, четыре протоиерея; затем — провозглашено здравие государя, произнесена речь попечителя, выдержанная в тоне предельной апологии самодержавия и православия. Хор пропел строфы из карамзинской оды „На торжественное коронование его императорского величества Александра I самодержца Всероссийского“. Этот юбилей притом противопоставлялся недавнему покушению Каракозова на Александра II: „В настоящую эпоху брожения и борьбы разнородных идей, шаткости убеждений и отрицания нравственных идеалов как бы сама судьба вызывает из прошедшего светлый образ Карамзина“.

Демократическая молодежь, конечно, холодно отнеслась к такого рода празднествам, и официальный „Русский инвалид“ (14 декабря 1866 г.) сетовал, что в Одессе „ публика не приняла в нем почти никакого участия. Несмотря на троекратное приглашение Одесского Вестника, она собралась в университете в таком ничтожном количестве, что об энтузиазме ее к памяти великих людей России не могло быть много речи“.

Ученики Карамзина надеялись на общественный интерес к новым материалам о жизни и творчестве учителя, чем в основном ведал М. П. Погодин. П. М. Строев писал ему в те дни: „ Помоги бог в тяжком труде вашем. Карамзин решительно упал, частию сам собою, частию по современному направлению литературы нашей; необходимо, сколько возможно, приподнять его. Не успеете ли вы в этом подвиге?

Разумеется, в юбилейных речах, статьях об историке говорилось и много дельного, интересного. В Академии наук признавали, например, что „ критика составляла слабую сторону исторических достоинств Карамзина“, воздали хвалу нравственной личности историка, поднимавшей „достоинство истории“. Откликнулся и ряд западных ученых — в том числе выдающийся немецкий историк Леопольд Ранке: „ Карамзин имеет главным образом ту заслугу, которой именно я не в состоянии оценить: он писал превосходно на своем языке, доступно для своего народа и через то сделался популярным. Но его популярность приобретена им не за счет учености в исследованиях. Я обращался к его труду с пользою во всех тех случаях, которых он касается, и живо чувствовал отсутствие его в тех эпохах, о которых он не писал.<…> Он писал не только для своего народа, но и вообще для целого мира“. Все это, однако, не меняло общей картины.


ПОСЛЕ | Последний летописец | „КАРАМЗИН РЕШИТЕЛЬНО УПАЛ“