home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


НЕВЗРАЧНЫЙ КИРПИЧНЫЙ ДОМИК


Среди розовых и голубых домов Краса-города тот один, тот единственный не был окрашенным, простень­кий домик Анны-Марии, кирпичный, овеянный дымкой печали. Ночной страж Леопольдино обходил его теперь стороной — кто-то закутанный в темный плащ, в шляпе, надвинутой на глаза, всю ночь стоял там под окном, — это был наш Доменико, юный скиталец. Трое обитали в маленьком домике: беззубый музыкант, его дочь и с ними — звуков властитель. Прислонившись плечом к холодной стене, боясь дохнуть, шевельнуться, Домени­ко отдавался неслыханным звукам. Непостижимой была душа властителя звуков, диковинной; да, была она пти­цей, но была еще морем во мраке, бурным, вспе­ненным... И чем-то еще, источающим запах земли, вле­кущим, таинственным, ласковым... Звуки страданье ро­ждали, и гордость в страданье... Заветный, неведомый мир, возведенный из звуков, невесомый и плавный... Зыб­кая лестница, что волной колыхалась, качала, то вверх уносила, то вниз, и снова вверх и вверх, все выше — к властителю звуков... Играли оба, и дочь и отец, но по­рознь всегда, и кто-то из них лучше другого... И все же, что означали, чем они были, непонятные дивные звуки, яркие, нежные, обволакивали облаком, уплывали утрен­ним сном... В странном камине что-то горело с влажным шипеньем, пламя чуть грело, не полыхало, и, прижав­шись к кирпичной стене, согревался им Доменико; не­жаркое, мягкое пламя — счастье, чуть грустное счастье согревало душу Доменико!

А днем терпи, слушай бесконечное: «Не уноси стака­на с родника!» Все, все вокруг было сущим и все же не­настоящим, неинтересным, бесстыдно ярко освещенным. Эх, терпи все это до вечера... А пока что: «Пересохло в глотке, выпить бы шипучего...» И он шел с ними, и си­дели они, пили... Гоготал Джузеппе — трижды нака­занный, трижды побитый невзрачным Дино... Самодо­вольно щурился Цилио: «Да нет, прогулялись с ней просто...» «До последнего вздоха буду служить несрав­ненной истине и простейшими, яснейшими словами ве­щать бессмертную мудрость, — разглагольствовал Дуи­лио, такой, каким он был, и благоговейно внимала ему, прижав к груди кулаки, тетушка Ариадна. — А когда ум­ру, пусть на моей могиле поставят иву и тополь, топо­лем буду я, а ивой — обобщенный, абстрактный человек с поникшей головой; впрочем, нет, пусть наши праправ­нуки поставят множество ив, в центре один-един­ственный тополь — так будет подчеркнута моя стойкость, прочность и неизменность». Но тут Александро разом омрачал ему настроение, восклицая: «Привет, Дуилио, трижды ура! Давай запиши для потомков — хоть и му­ра! — свои бесценные мысли. И запомни, кстати: тополь не ставят, тополь сажают...» «Уму непостижимо, что пленило Кончетину в Кумео?» — дивился, завидев супру­гов, застегнувший ворот Винсенте, обращаясь к Цилио, а Кончетина ласково поглаживала жесткую щетину на голове избранника, словно первую нежную травку. «Лю­бишь меня, шалунишка?» — «Не любил бы, не брал бы за себя!» — спесиво пояснял Кумео.

По ночам у кирпичного домика отогревалась тоско­вавшая днем душа скитальца... Лилась непонятная речь неведомого инструмента, полная протяжных гласных и таинственных, возникавших в ночной чаще согласных... Снежные хлопья, снегопад и... снова вешний день... Зве­нящий поток.... Взмывшая птица, беспричинная радость, внезапная... И разом рушилось что-то!.. Жеребенок, бе­гущий с обрывком веревки на шее... На щедрый корм во­робьиная стайка летящая... И при этом — грусть, неизбыв­ная грусть; далек, недоступен звуков властитель, даже ликующий далек, непонятен, когда же тоскует, с чем срав­нить его — с древом бесплодным? С колодцем иссох­шим? С нераспаханным полем бескрайним?.. Эх, тоска земли незасеянной, брошенной, тоска, зацепившая со­шником душу скитальца... Чужестранник, прикованный цепью незримой, безгласный, по рукам и ногам туго свя­занный, но душа его все же свободная, вольная, болью теснимая... Как играли, о звуки, звуки...

А днем... Чем было заняться днем... Вышел на веран­ду вдохнуть свою долю свежего воздуха, а на другой по­ловине веранды, за занавеской, взволнованно шептались у комнаты Артуро. Сел в кресло, скрестил руки на груди, откинул голову на спинку кресла. А день — нестерпимый, светлый, солнечный, лучше б туман... Спасительное, все­сильное «будто»... Закрыл глаза, ночь сейчас, ночь, ти­шина и покой, мечтай о чем хочешь, но... за занавеской... чтоб им... досадный шепот, шипенье, и все громче ше­пот, — родня, наверное, дальние гости, поневоле все слы­шишь: «Нет, так ничего не выйдет», «Надо всем вместе просить». Скрипнула дверь на веранду.

— Ну как, все так же?

— Эх, мой Руджиеро...

— Все так же, не уплачу, говорит.

— Сколько с него... Неужели десять?!

— Ну и что... Большие деньги, не спорю, да для Ар­туро... А за что с него требуют...

За то, что зал Джакомо Меничелли построил, по­дойди-ка поближе, он человек маршала Бетанкура, зал на двести шестьдесят мест, и билетов уйму оставил: про­дашь, говорит, одну часть выручки себе оставишь, а шесть мне привезешь, дам тебе еще билеты. А наш Ар­туро билеты, конечно, продавал, да не так, как наказа­ли... деньги брал с трех, а билет выдавал один и разницу в выручке клал в карман. Нет, я не осуждаю, отец семей­ства, дети у него... Джакомо Меничелли ждал, ждал в своем богатом доме в Каморе, на окраине города жи­вет, а потом подсказало ему чутье — крутит что-то Арту­ро, очень уж затянул продажу билетов, и послал прове­рить своего человека... И как раз позавчера, когда потешники-фокусники устроили представление, какой-то человек протянул Артуро двадцать грошей. Артуро день­ги взял, а билета не дал и, не глядя на него, сказал: про­ходи. А когда человек не прошел, Артуро взглянул на него, и — вах! — Масимо перед ним! Теперь я спрашиваю тебя, скажи — как же он не поглядел на него сразу, а? Масимо прошел по залу, проверил билеты, из трех зри­телей у двоих не оказывалось, ну и велел нашему Арту­ро — где он пропал, не собирается появляться? — и велел нашему Артуро уплатить десять драхм за нарушение уговора...

— Вах!.. А Артуро что?

— Не дам, говорит.

— А еще умным себя считает. Не знает, что сначала по зубам дадут, потом в яму засадят, потом унесут из дому все стоящее, а что не унесут — сожгут! Каморцы они, братец...

— Да что мы не знаем? Знаем.

— Пусть платит тогда...

— Эх, думаешь, не уплатит?..

— Нет, не уплатит, гордый он! — простонала Эула­лиа. — Засадят моего Артуро в яму!

— Как миленький уплатит... Знаешь, чего он артачит­ся? Вас стыдится. Продавал бы билеты порасчетливей, с умом, и вам была бы выгода, и в Каморе ничего б не заподозрили, а теперь, когда попался, провалил дело, стесняется вас всех, вот и твердит: не уплачу, не уплачу, а что он, ума лишился — в яму садиться! Просто не хочет человек, чтоб ты его бранила, вот и скажи ему: уплати, Артуро, родной, уплати, мой птенчик, мой бутончик, по­проси его хорошенько, и согласится; Эулалиа, ты сестра мне родная, потому и наставляю, зачем тебе понапрасну терзаться, так что будь с ним поласковей, когда придет, хорошо?

— Конечно, конечно... — Доменико услышал запла­канный голос. — Опора семьи, мой Артуро...

— Ну и отлично... Не пойму, как он не взглянул на Масимо...

— А знаешь, Чезаре, почему он еще обозлился? — оживилась Эулалиа. — Артуро говорит, пусть сторож и уборщик платят по две драхмы.

— Если он делился с ними прибылью, тогда ко­нечно.

— Нет, не делился.

— С какой тогда стати им платить?

— Не знаю... Мне, говорит, подчиняются и...

— Нет, нет, Эулалиа, не прав он.

— Тише, идет, кажется, глянь-ка, Джанджакомо...

Доменико услышал — заскрипели ступеньки, юный Джанджакомо сбежал вниз, взбежал обратно наверх и возвестил:

— Идет, мамуля...

Вслед за этим кто-то степенно прошагал по веранде, протащил стул, и некоторое время все молчали, — ве­роятно, уставились на угрюмо насупленного Артуро.

— Ух, попался бы он мне в руки! — сказал наконец Артуро.

— Кто, Масимо? В уме ты?

— Нет, не он... Маурицио.

— Это еще кто?

— Сторож.

— А-а..

Доменико уже прислушивался и, дожидаясь ответа, устремил взгляд к вершинам гор.

— Как свинью прирежу! — продолжал Артуро.

И тут в разговор вступил человек, не ладивший с грамматикой:

— Скажем, ты убил тот человек, посадят...

— Пусть сажают, туда ему дорога.

— Нет, ты посадят, — объяснил человек, плохо знав­ший грамматику.

— Губишь меня, папуля? — заскулил Джанджакомо, и Доменико представились его багровеющие щеки.

— Знать ничего не хочу, пойду убью этого...

Но пол не заскрипел, — видимо, Артуро крепко сидел на стуле.

— Детей губишь, дорогой, — вмешался родной брат Эулалии. — Глянь, какие румяные, ядреные, без отца хо­чешь оставить их?!

— Две драхмы — хорошие деньги, друг, откуда они у сторожа, потребуй драхму, может, даст.

— И пятака не дает, — взорвался Артуро. — Знаешь, что такое пятак, пять копеек! И того не дает!

— Почему?

— Почем я знаю, не дает, и баста...

— Как ты не взглянул на него, удивляюсь...

— Не взглянул! Да я глазами его ем!

— Нет, на Масимо как не глянул...

— Эх...

Еще помолчали. Потом Эулалиа пояснила:

— Сторож уверяет, будто двести грошей заплатил ему за это место.

— Прирежу его!

— И засадят тебя в яму — посмешищем станешь.

— А так не стану?! Своими руками из своего кармана взять десять драхм да в чужой карман положить! Нет, нет, не положу, прирежу его!

— Кого, Масимо? Масимо прирежешь?!

— Нет, Маурицио!!

— Чуяло мое сердце, — включилась в разговор мать Артуро, бойкая старуха Сивилла. — Говорила ему — на этой неделе ничего такого не делай, честно продавай би­леты, а он не послушался, горяч больно.

— Такова жизнь, мой Артуро, — то прибыток, то убы­ток, то проиграешь, то выиграешь.

— Если уплачу... — допустил наконец эту мысль Арту­ро. — Тогда сниму с должности Маурицио! Выгоню!!! Прире...

— Так-то, милый человек, так-то лучше... — обрадова­лись все.

— Папуля, родненький, твоя власть — и нанять, и выгнать!

— Уладь сначала все и поступай как знаешь.

— Иначе все свои заслуги похеришь...

Артуро щелчком сбил что-то с плеча и сказал:

— Черт с ним, отдам.

— О-о, сагол, сагол[1], Артуро! — послышались до­вольные возгласы. — Настоящий человек! Щедрый, щедрый ты, брат!.. И как ты не глянул на него!.. Спаси­бо, папуля, спасибо!.. Прав ты... Верно поступаешь!..

— Конечно, верно, — сказал польщенный Артуро. — Не оставлять же детей сиротинушками — вон какие они у меня ядреные, тугощекие, — и сунул в рот мундштук.

— Во как любит своим ребенка, — сделал вывод чело­век, у которого хромала грамматика.

Эх, подобные разговоры... А поздно вечером, ночью, то нежаркое пламя и пьянящее «будто»...


Сам не свой был от радости — Тулио послал его за шипучим; сломя голову понесся — за углом женщину сбил с ног; смущенный, бросился на колени, помог ей встать, извинился, даже руку поцеловал. «Ничего, сы­нок... ничего», — успокоила его та, но он кинулся к цве­точному киоску рядом и всучил ошарашенной женщине целую охапку ранних роз.

Артуро живо наполнил ему корзину бутылками с ши­пучим, калабрийскими курами, мясом, и он понесся до­гонять остальных — компания была уже за городом. Гуськом продвигались по узкой тропинке, и среда них, шестой, шла Анна-Мария!

— Покажи-ка, что принес, — Тулио заглянул в корзи­ну. — Хвалю, много всего набрал.

В простом сером платье была...

— Дай понесу, разобьешь еще. А обещанное? Обещал же, если...

Доменико отсчитал Тулио десять драхм. И что-то не­приятно кольнуло в сердце.

— Сам ей предложил?

— Нет, Сильвию попросил пригласить...

— Подруга ее?..

— Нет, соседка...

— И сразу согласилась?

— Не спрашивал. Но вообще не помню, чтоб она хо­дила с нами на пикник. У нее и подруги нет.

— И не было?

— Нет, никогда... Очень любишь?

Но тут девушка мельком глянула на Доменико, по­том обернулась, удивленно всмотрелась и, похоже, обра­довалась. Но что-то стеснило ему грудь — не то боль, не то печаль. Странно взирала на него девушка. И Домени­ко, не сводя с нее глаз, ответил Тулио:

— Очень люблю. И даже больше.

Тихо сказал, не должна бы услышать, но она так шла... Не то что по ней, по ее каштановым, тускло бле­стевшим волосам было заметно — что-то смутил в ней Доменико.

— Угостишь завтра шипучим, обучу кое-чему.

— Чему?..

— Угостишь? — дурашливо сказал Тулио, якобы шу­тил.

— Да, да.

— Они обожают комплименты, лесть, все — одина­ковы. Как начнем играть в фанты, подстрою так, что окажешься с ней наедине...

Доменико вздрогнул.

— И сразу начни восторгаться, похвали в ней что-ли­бо, только осторожно, не перестарайся. Скажешь, к при­меру: «У вас дивные глаза, Анна-Мария, никогда не по­падались мне такие». Глаза у нее правда красивые, не уверен только, можно ли сказать о глазах «попадались». Или так: «У вас бархатный голосок», — хотя нет, ее голо­са не услышишь — вечно молчит. Лучше так: «Какие у вас дивные пальцы, этим пальцам все посильно испол­нить...» — здорово, верно? Хорошо я придумал, скажи — нет! Ну угостишь?!

Теперь Доменико справа видел плечо девушки, неж­ное плечо, и тонкую напряженную шею — тропинка сворачивала в сторону. Девушка шла задумавшись, гля­дя на дорогу. Не мог он отвести глаз, и сердце сжима­лось — какой далекой была слабая, хрупкая, непонятная и недоступная, какой далекой была всем и чужой...

— Когда перейдем через ручей, возьми се под руку, помоги, да не так, чтоб схлопотать оплеуху, по твердо, дай почувствовать свою мужскую силу...

— Шалунишка, помоги, — сказала Кончетина супругу и обхватила Кумео за шею. — Боюсь ноги замочить.

— Давай, не бойся, — великодушно отозвался Кумео и помог ей перепрыгнуть.

— Мог бы осторожней, лапуня.

А Кумео уже вцепился чинному сеньору Джулио в ногу и дико взлаял по-своему. Перепуганный сеньор так подскочил, что очутился в ручье и, обернувшись, узрел скалившего зубы Кумео.

— Осел! Ослиное отродье, чтоб тебя! О, извини, Кон­четина, детка...

— Ничего, ничего, дядя Джулио, — великодушно про­стила Кончетина. — В роду Карраско, в нашем славном роду, всегда любили вольные шутки.

— А осла зачем оскорбил?! — возмутился Алексан­дро. — Прекрасное животное, безобидное, чистое...

Изумленно смотрела на Кумео Анна-Мария, так изум­ленно, словно не верила увиденному — грубости, глупо­сти, молча стояла среди всех улыбавшихся...

— Так, Кумео, давай, давай! — хлопнул его по плечу Винсенте.

— Не теряйся, Доменико, — Тулио подтолкнул его локтем. — Давай помоги ей.

— Не могу.

— Иди, дурень, — и снова подтолкнул. — Лопу-ух...

Александро приволок между тем доску, перебросил через ручей и сказал Анне-Марии:

— Иди, дочка...

Девушка, улыбнувшись, осторожно, едва касаясь до­ски, перешла коротенький мостик.

Ей было двадцать лет, и в Краса-городе она счита­лась чуть ли не старой девой, но она и не думала об этом, никого не замечала, никто ее не привлекал. Не то что поклонника — подруги у нее не было, и сейчас, впервые на загородной прогулке, оказавшись за предела­ми своей комнаты, той самой, где царил властитель зву­ков, она растерялась среди шумных, развязных людей, чужая всем и далекая...

— Расположимся тут, — распорядился Дуилио, такой, каким был. — Здесь река, здесь благодатная сень леса, здесь же живительный воздух. Соприкосновение с лоном природы положительно влияет на организм человека и вообще на его здоровье, давайте же расположимся тут, как принято и положено в природе, и будем рассказы­вать возвышенные истории...

Анна-Мария сидела на коряге. Сложив на коленях неж­ные, всесильные пальцы, склонив голову набок, смотре­ла на траву. Потом глаза ее чуть скосились — ушла в свой мир. О чем она думала — кому было ведомо! Каштановые волосы, коротко подстриженные, касались тонко очерченной скулы. Было уже жарко, но в лесу но­сился легкий ветерок, обвевая прохладой; на бледной щеке Анны-Марии трепетала прядь, она сидела, далекая всем, кому было понять ее... Но вот шевельнулась, пле­нительным жестом поправила волосы, отвела от нежной щеки, словно сыграла, — и волосы-струны зазвенели без­звучно под волшебными пальцами...

— Сыграем в поистине замечательную игру — в фанты, — предложил Дуилио, такой, каким был. — Вели­колепная игра, предопределяющая судьбу.

— Давайте фанты, кидайте,— Тулио хитро подмигнул Доменико, но тот не отрывал глаз от девушки.

Она сидела тихая, доверчиво настороженная, задум­чиво поглаживая травинки, и теперь узкие тонкие пальцы из них извлекали звенящие звуки. Внезапно где-то в ро­ще свистнула птица, запела — встрепенулась Анна-Ма­рия, вскинула голову, глаза распахнулись, откликнулась всем существом, радостно вслушалась в этот простень­кий звук своего повелителя: «Слышите, слышите, сви­стит!» — и улыбнулась слегка, не размыкая губ, и вздрог­нула, — закатилась смехом Сильвия: «Что ты сказал, не стыдно тебе!» Когда же Кончетина шутя дала Тулио подзатыльник, вся сжалась Анна-Мария, с серною схо­жая, опустила взгляд, потрясенная. У нее попросили фант. Отказаться от игры не решилась, зарделась, по­искала, что бы дать... Страдал Доменико, боль теснила грудь... Как он любил ее! Всего раз, единственный раз провести бы ладонью по ее волосам, и не губ, а точеного лба коснуться губами... Или в зрачки заглянуть, в глаза ее серые, и смотреть долго-долго — это было желанней Терезы, несравненной с головы до пят... Жарко стало не­выносимо. И, заметив на ее руке, у запястья, голубова­тую бледную жилку, неожиданно встал — что толкнуло, как он решился! — закатал до колен штанины, разулся, но земля не дарила прохладу, не освежала, и в реку сту­пил, вошел по щиколотки. Вода была мутная, где-то в верховьях, в далеких горах, дождем взбаламученная; он ощутил прохладную ласку, и все тело возжаждало ла­ски воды, а воздух, удушливо грузный, стал совсем не­стерпимым, и, стянув с себя рубашку, не глядя на оторо­певшее общество, он швырнул ее за спину и разом бросился в воду. «Ой, забрызгал!» — вскричала Кончети­на; остальные молчали, потрясенные. Доменико с силой хлестал воду руками, ногами, вода бурлила, взбивались брызги, переливались крохотными радугами, а общество все так же немо взирало, как отчаянно бил, колотил До­менико реку, но нипочем ей были удары, не казалась ре­ка побитой, преспокойно катила замутненные волны, и Доменико нырнул в воду — перед глазами, упрямо от­крытыми, завертелись, замельтешили желтовато-сероватые жгутики; он выплыл, повернул к берегу, и, когда ступил на замшелую гальку, капли, застрявшие в ресни­цах, все затуманили; он провел рукой по лицу и медлен­но вышел из реки, вода с него струилась ручьями. Всем было жарко невыносимо, и он, так вольно освежившись, смущенно смотрел на тех, кого шокировал, видимо, но на лице Анны-Марии, благодатно покойном, было по­добье улыбки. Что ни говори, а приятно было смотреть на него, мокрого, по пояс голого, подставившего лицо солнцу, на гладкой светлой коже поблескивали капли, и упорно билась голубая жилка на вытянутой шее.

— Юноша, набросьте рубашку. Говорят, осторож­ность — первая предпосылка здоровья.

— Не простынет, деревенский.

Тулио изволил заметить. У самого лоб был в испари­не, и, желая смягчить пренебрежительно сказанное, он улыбнулся ему вроде бы любовно, и Доменико, разу­меется, отозвался улыбкой. Надел рубашку — на спине проступили влажные пятна, потом с силой пригладил ладонями брюки, отжимая воду. Выпрямился — на него благодарно смотрела Анна-Мария.

— ...Что делать владельцу этого фанта? — вырази­тельно спросила Сильвия и незаметно толкнула коленом Тулио, уткнувшего голову ей в подол.

Фант был Анны-Марии — темный камешек.

— Этого фанта?.. Пусть пойдет с Доменико собирать хворост. — И, оправдываясь, добавил: — Должно же на­конец зажариться мясо... Чей фант? Твой, Кумео?

— Спятил! У меня леденец, что я, дурак — камни жрать!

— Да, да, шалунишка, зубы можешь сломать!

— Чей же тогда?

И коварным был повеса...


Они собирали хворост... «Вам не... вы не...» — начал и осекся; издали временами доносился хохот, дико ржал Кумео. «Нелепо начал... — расстроился Доменико. — На­до бы иначе...» Анна-Мария подбирала сушняк, стара­тельно складывала в кучу. С непривычки даже от этих малых усилий зарделась, а Доменико после реки проби­рала легкая дрожь... Что-то надо сказать... Искал слова. Сказать? Не сказать? Но что сказать — не знал. Нет, сам бы ничего не сумел, кто-то должен был выручить, но кто бы выручил в лесу...

— Вам жарко?

— Немного...

— Я сейчас...

Подбежал к родной ему реке, осторожно зачерпнул горстями воду и бережно принес девушке: «Если желае­те, освежитесь немного...» Анна-Мария смотрела так простодушно, наивно, и у Доменико снова сжалось серд­це и ком подступил к горлу — так любил ее... И она тоже сложила ладони, он перелил в них воду, всю до капли. Анна-Мария смочила лоб и щеки, провела влажной ру­кой по шее, освежилась. Закрыла глаза, подставила лицо солнцу и, казалось, слушала его — с той же улыбкой, сла­бой, неясной. Самое время было сказать сейчас, в этот миг, но что, что... Доменико, скиталец, призывал кого-то на помощь безмолвно... И не знал — кого позвать, кто выручит... Тулио? Ах нет, слишком лукавый. Дуилио? Нет, не желал Доменико потока напыщенных слов. Алек­сандро? Но ведь с ним не считались. Цилио? Нет уж — лицемерный, фальшивый... Кто же подскажет...

Солнце сушило влажное лицо Анны-Марии, и Доме­нико заметил на щеках ее слабую россыпь веснушек и, хотя любил в ней, чистой, не женщину, а что-то иное, не­постижимое, что-то возвышенное, все же невольно поду­мал при виде веснушек: «Наверно, того же цвета соски у тебя, Анна-Мария». Только подумал, а Анна-Мария раскрыла глаза, посмотрела со страхом, еще немно­го — и все бы погибло: так смотрела на него... Что же сказать ей?.. Кто поможет... Был кто-то, любивший его... Чувствовал, ничего не сказать — нельзя, но и сказать ей тут, вот так вероломно заведенной сюда, — тоже невоз­можно. И вспомнил! Отец, да, отец! Помоги отец, помо­ги... И девушка чувствовала — что-то хочет сказать Доме­нико, но понимала — оскорбит, если скажет сейчас, наедине; а он, а он, скиталец, молил: «Помоги, отец, по­моги, подскажи». И чудо случилось. «Тулио, Тулио-о-о! — закричал Доменико. — Скорее сюда, и ты, Цилио, сеньор Джулио, Кумео, Кончетина, дядя Александро, Сильвия, Винсенте, все, все идите сюда, скорей!» Первым, запыхавшись, примчался Тулио, за ним Цилио, Александро, сбежались все. «Не змея ль укусила?» — встревожилась, позже всех прибежав, Кончетина, а Доме­нико пал на колени, обнял Анну-Марию за ноги, припал щекой к коленам и вскричал: «Люблю эту девушку!»

Анна-Мария опустила руку ему на плечо, подняла, долго смотрела в глаза, замершему, окаменевшему, и внезапно поцеловала скитальца в щеку...

Просто произошло все.


ПАТРИЦИЯ, УМОРИТЕЛЬНАЯ ОСОБА | Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) | ЛЕТНИЕ ИГРЫ