home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ДНИ РОЖДЕНИЙ


Из трех сопровождающих маршала Бетанкура при выходе к гостям в великолепный зеркальный зал первым был карлик Умберто. Он стоя дожидался в маленькой комнатушке. Неслышно приоткрывалась дверь, и в узкой щели показывался, подзывая его, указательный палец. Палец изволил быть маршальским — на каком другом мог сверкать перстень с подобным алмазом... И карлик, воскрыленный оказанной честью, восторженно кидался к двери, распахивал и припадал к стопам Обширного прибежища. Маршал милостиво снисходил до ласки — растопырив обтянутые перчаткой пальцы, опускал ему на голову ладонь, и они шли по узкому коридору. По сторонам его находились временные камеры избранных, и в одной из них покорно дожидался маршала сам Грег Рикио — неподступный кумир каморцев. Резким движе­нием руки маршал пригвождал карлика Умберто к месту и деликатно стучался в дверь, вежливо спрашивал: «Хо­тел бы зайти к вам, мой Грег, не побеспокою?» — на что следовал вежливо-бесцеремонный ответ: «Раз уж соизво­лили явиться... что поделаешь». Великий маршал пере­ступал порог роскошной камеры-комнаты, и пока карлик мог видеть их, великий живописец держался высокомер­но, но едва маршал входил, оставляя за дверью свидете­ля этой неслыханной дерзости, он падал на колени, тычась высоким узким лбом в ковер: «О моя неразлучная муза, о мой Олимп, грандиозный, неоглядно величавый маршал, трехъяру...» — но маршал обрывал: «Сначала хлопни в ладоши, раскинь руки и подскочи: «Хоп!» И Грег Рикио угодливо хлопал, прыгал, раскидывал руки восклицая: «Хоп!» «Громче, усердней!» — недо­вольно кривился великий маршал, утопая в кресле. «Хоооп!!!» — во всю глотку орал очаг музы красок, по­вторял прыжок и снова застывал на коленях, а маршал ломал серебряным молоточком орешек и, не снимая пер­чаток, совал в рот ему ядрышко — передними зубами разжевывал орешек друг муз Грег Рикио, благодарно, умиленно, по-собачьи снизу глядя на великого Эдмондо Бетанкура, а тот, легонько постукивая его по макушке обернутыми в дорогую кожу пальцами, наставлял:

— В глазах людей тебе положено быть грозным, вы­сокомерным, Рикио, слышишь? Ты, так называемый друг муз, хм, хе-е... как воздух нужен забитому народу, именно в твоем лице должна воплощаться для них неза­висимость, о которой безотчетно мечтают иногда по но­чам; в твоей независимости, допускаемой моей волей, они видят претворение своей мечты, а поскольку каждый стремится к своему иллюзорному пирогу, мой Рикио, хе-е, воздушному, как первый снег, сочно-сытному, как осень, разукрашенному дурацкими узорами яркого кре­ма, коль скоро они хотят его, я, великий маршал, предо­ставил тебе, Грегу Рикио, палитру, кисть, холст, дал состояние — ах, какой мраморной оградой окружил ты свой роскошный особняк, и как надежно охраняют его твои цепные собаки! А вдобавок окружил тебя почетом, чтобы придать твоим словам весомость, зна­чимость, дабы ты рисовал и рисовал, слышишь, Ри­кио?..

— Как смею не слышать, великий маршал, трехъярус...

— Передо мной лебезить тебе незачем, — обрывал мар­шал. — Мы прекрасно знаем друг друга, но если ты за­будешь о высокомерии, нет, не сейчас, а на людях, учти, краем глаза укажу на тебя Мичинио или Кадиме.

— Как посмею забыть, великий маршал, трехъярус...

— И отлично, — говорил Эдмондо Бетанкур, а перчатка снова засовывала орешек Рикио в рот, — ибо если мой рабски покорный и все же разный народ трехъярусного города утратит вдруг веру в тебя, станет искать ее в самом себе... В тебе они видят воплощение собственно­го достоинства и гордости, за счет твоей гордой незави­симости они должны утрачивать волю. Велика твоя функция, Грег, ну-ка встань, напыжься!

О-го-го, как высокомерно выкатывал он глаза!

— Теперь растянись на полу.

Растянулся покорно.

— Так, на орешек — и швырни-ка подальше.

Властитель муз брал и швырял через плечо.

— А теперь отыщи и услади рот.

И он горбился на четвереньках, ползал в поисках орешка, затерявшегося под широкой тахтой, а орешек сам выкатывался вдруг — кто-то таился там! И пока Грег Рикио разжевывал, дрожа как в ознобе, великий маршал успокаивал:

— А теперь ступай, мой Рикио, покрутись среди го­стей, ты и сам отлично знаешь — благоговейно-востор­женные взгляды этих невежд развеют твой небольшой испуг, «испужок», и ты почувствуешь себя человеком. Меня, когда появлюсь, встретишь надменно.

— Слушаюсь, маршал,—и Грег Рикио, бесподобный знаток ракурса, выходил совсем через другую дверь, по­сле чего, немного погодя, маршал брал со стола тонкую свирель, завлекающе играл на ней, и на тонкий прозрачный звук из-под тахты выползал Кадима, вытягивал, выпрямлял бескостное тело и оцепенело наставлял омерзительно тоскливый взгляд на что-то рядом с маршалом.

Маршал, не прекращая игры, осторожно придвигал к нему миску молока, и Кадима, изгибаясь дугой над во­жделенной жидкостью, лакал и лакал молоко своим уз­ким длинным языком и потягивался, извивался при этом. Из комнаты сначала выходил Бетанкур; Кадима, покачиваясь, шел следом, леденя кровь в жилах бедного карлика. Миновав несколько дверей, великий маршал оставлял малую свиту в коридоре и вступал в блистаю­щую великолепием комнату, где, осадив низкий столик, четыре генерала дулись в карты. При появлении марша­ла игроки рьяно срывались с мест, проливая шипучее, и каменели, вытянув руки по швам, а маршал, уставясь на искристую лужицу, говорил: «Прошу сесть, господа генералы» — «Нет, нет, мы постоим, грандисси...» Но маршал настаивал: «Садитесь, говорю». Они сидели пря­мо, не шевелясь; великий маршал прохаживался, подо­зревая их в дерзости: «Скажи-ка, стоять у меня же­лают — чтоб не вскакивать, отвечая мне!.. — и спрашивал генерала-красавчика: — Как жизнь, мой...» — «Благода­рю, маршал! — взлетал с места генерал. — Сами знаете суровую жизнь военных во имя блага...» — «Садитесь, са­дись, как поживает донна Гумерсинда?» — «Благодарю, грандисси... — снова вскакивал генерал-красавчик, — имохалле...» — «А ты что поделываешь, добрый Рамос?» — «Благодарю, гранд...» — отвечал командующий карательным войском. «Садись, мой славный, а как гос­пожа Артидора, генерал Хорхе?» — «Хорошо, маршал, на диете она у нас...» — «Отлично, садись, а шалунья Маргича?» — «Ах, все так же шалит...» — «Садись, са­дись... Как обстоят дела в отборных частях?» — «Хоро­шо, маршал, — снова срывался с места генерал-красав­чик. — Благодаря вашей милости — хорошо, начищены, надраены...» — «Очень хорошо, садись, так и должно быть, отборные — значит отличные. Смотри, ослабишь дисци­плину, мой генерал, глотку перережу, как себя чувствует очаровательная донна Гумерсинда?» — «Благодарю, грандисси... — как ужаленный испуганно подскакивал гене­рал, — имохалле...» — «Отлично. Ну а вообще как пожи­ваете?» — «Спасибо, маршал, — все четверо стояли на но­гах, — вашей милостью...» — «Садитесь, мои генералы, а теперь идите встречать меня в зале». Генералы строем, печатая шаг, выходили из комнаты; великий маршал встряхивал бутылку с шипучим, следя, как взрывались пузырьки газа. «Войско... Да, многое значат войско, ар­мия...» Пузырьки неисчислимой массой уносились к поверхности, лопались, исчезали, и он снова встряхи­вал бутылку, и снова взмывали пузырьки, — развлекался слегка утомленный Эдмондо Бетанкур... Неторопливо выходил в коридор, где его дожидался Кадима и позеле­невший рядом с ним Умберто; маршал тихо стучал еще в одну тяжелую дверь, и перед ним мгновенно воз­никал Анисето с вместительным пустым мешком, наги­шом, как обычно, и лишь в честь великого маршала в двух местах на нем красовались фиговые листья. Они важно подходили к высокой массивной двери, и по пояс голый исполин ударял молотком в огромный гонг, и при громко дребезжащих звуках растворялись тяжелые двери зеркального зала.

— Братья! Братья, далеки от нас Большие земли — Рим, Вавилон, Помпея и Рио-де-Жанейро, но зловонье и сюда докатилось! Неужели не чувствуете, трусы! Вдох­ните глубже, дышать вам пока еще не запретили, хотя вы бы и этого дождались... Но пришел я! — взывал к толпе в Городе ярмарок Мендес Масиэл, конселейро, стоя на бочке, в темноразвеваемом одеянии.

Музыка оборвалась, зал притих, замер, устремив взор к маршалу Бетанкуру. Он стоял в дверях, щурясь, чуть улыбаясь, пытливо разглядывая оцепеневших гостей. Со­провождали его трое: двое сзади — хранитель драхм голый Анисето и личный палач холоднокровный Кади­ма, а карлик Умберто стоял бок о бок (точнее — бок о бедро) с ним — для наглядности, чтоб оттенить. Вели­кий маршал озирал прервавших танец гостей — руки у блистательных кавалеров застыли на спинах обольсти­тельных дам, а те, что невольно оказались спиной к око­ванной серебром двери, до предела повернули головы, благоговейно взирая через плечо на великого Эдмондо Бетанкура. Неколебимый, несгибаемый маршал раз­глядывал гостей: вот его правая рука, его десница, пол­ковник Сезар с супругой — прекрасной племянницей самого маршала, Стеллой, вон генерал-красавчик с пре­красной супругой Гумерсиндой и король крупного рога­того скота, командир отряда охраны порядка дон Риго — обширны были его стада; вон командующий карательным войском генерал-добряк Рамос и старей­шина труппы пожилых Порфирио с дочерью своей дон­ной Чайо и зятем — молодым красавцем Рамиресом Киспе, благодаря внешности выплывшим из Нижней Ка­моры, в недавнем прошлом искуснейший кошаче-ковровый охотник, уличенный, схваченный и к отсечению руки приговоренный, огромными стараниями и моления­ми уродливой Чайо из беды вызволенный и в мужья ей определенный, ныне — человек достойный; его нераз­лучный приятель, столь же красивый Масимо... Масимо — помните Сантоса? Не забыли?.. Генерал Хор­хе с супругой Модиетэ Артидорой и дочерью — шалунь­ей Маргичей; повскакавшие с кресел и окаменевшие ка­морцы, краса-горожанин Сервилио со свитком в руках; богатый торговец вислощекий Артемио Васкес; и Ригоберто — отъявленный бандит, самый страшный нижнекаморский головорез, приглашенный экзотики ра­ди, незаметно окруженный переодетыми офицерами; за­секреченный великий изобретатель Ремихио Даса с без­молвно печальными глазами, с пересохшим, как всегда, ртом; бывший карманник Педро Карденас, возведенный на пост главного проверщика Анисето, Масимо и множе­ства им подобных сборщиков; на удивленье коротко­палый и хрупкий, знатный аристократ Гермоген Карраско; несравненный мастер своего дела засекреченный банщик-терщик маршала лейтенант Алфредо Эвиа; при­дворный стеблегорлый лирический тенор Эзекиэл Луна; главный прокурор, прямолинейный, резавший правду-матку в глаза Ноэл; и Мичинио, с надменным раз­вязным взглядом свинцово-пепельных от края до края глаз, таивших раскаленные уголья, страшный Мичинио, в самого Кадиму всадивший как-то нож, но спустили ему — нужный был каморец; Петэ-доктор, во всей трехъя­русной Каморе известный добротой и прямотой и, несмотря на это, непривычно ласково для Каморы назы­ваемый всеми Петэ-дядюшкой. С надеждой взглянул на него скиталец — не чудится ли доброе лицо здесь, в Каморе? Не брат ли Александро?.. Приглашенный для подтверждения демократичности маршала мелкий шпик-уличитель хлипкий Чичио и истинный уличитель, с мало­летства выдаваемый за глухонемого, обладатель абсолют­ного слуха Эстебан Пепе; проверенные верные служите­ли, а наверху, на галерке, как птенец в гнезде, бравый духовой оркестр и повернувшийся к маршалу руковскинутый малый повелитель умолкших музыкантов; и один-единственный, кто по-прежнему небрежно сидел в крес­ле — о дерзкий! — надменный, независимый Грег Рикио. Великий маршал шевельнул пальцем в сторону орке­стра — маэстрино, прошу! — и вновь загремела бравур­ная музыка, закружились блестящие пары, развевались роскошные платья, колыхались, пылая, языки бесчис­ленных свечей, и то тут, то там, повсюду — ах! — дро­бился радужно луч, просверкнув в эполетах, в изумрудах-брильянтах-рубинах-перстнях-ожерельях-серьгах, и весь этот блеск бесконечно множили зер­кальные стены, потолок и пол — сверху донизу сплошь зеркальным был зал.

— Глупые братья! — взывал к толпе Мендес Масиэл, переступая с бочки на бочку, а за ним по земле шли пока двое — два пастуха — Грегорио Пачеко и Сенобио Льоса, другие стояли, подняв головы, вбирая слова.— Слушай­те, невежды, когда-то давно на сыпучей земле Ассирии идол возрос Молох! Был человеком — в медь обратил­ся... От всякого добра с вина и с воды, с хлеба и с се­на — взымал свою долю! Вначале трудился — был чело­веком, трудился на пашне, но бросил он землю, возненавидел и стал забираться по склону, вверх подни­маться и поднялся, как думал, — на самом же деле спол­зал незаметно и скатился в ад, преисподнюю, хоть и стоял на вершине! И подобные вам, такие ж глупцы, на спине ему воду таскали...

Ах, какие пары кружились — великий маршал, прищу­рив глаза, смотрел на цвет, на сливки трехслойной паствы; кружились пары, не смея поднять раболепный взгляд на великого, неколебимого, а великий пальцем подзывал: «Поди-ка!» — одного из зачарованных им. И, чрезмерно покачивая от волнения плечами, но будто бы степенно, подходил к нему весь обмякший грузный тор­говец Артемио Васкес. «Как делишки, мой...» — спраши­вал великий маршал. «Благодарствую, вашей милостью, грандиссимохалле... В роще был я, обыскал места, где высокодержавная супруга ваша утеряла перстень, гран­диссимохалле. Известно, кто ищет — обрящет... Не этот ли?» — «Он самый, мой Артемио, сразу узнал — ее ал­маз». — «Анисето отдать?» — «Да, да... ему... Иди тан­цуй». — «Куда мне в мои годы... — смущенно улыбался Артемио Васкес и, спохватившись, в страхе спраши­вал: — С кем прикажете, великий маршал? Только ука­жите, с кем, и...» — «Ни с кем, хале, ступай посиди».

И манил к себе пальцем генерала-красавчика: «Как по­живаешь, мой?..» — «Сами знаете, грандиссимохалле, распорядок суровый, честный военных во имя... Отды­хая, прогулялся в рощу, подышать воздухом... Глянул под ноги и вижу — в траве валяется перстень вашей высочайшечтимой... Он самый, да, великий маршал?» — «Да, он самый... С редчайшим жемчугом...» — «Анисето?» — «Да, ему, а теперь ступай, не теряй времени, поклон гос­поже Гумерсинде... и пришли генерала Хорхе». — «Как изволите, гранди....» — «Хорошо, мой генерал, как де­ла — все в учениях или...» — и маршал заглянул ему в глаза. «Вечером, в час, когда все стихает, в час устало­сти, я прогуливался в роще, всмотрелся в цветы...» — «Может, чужой?» — «Нет, маршал, кто другой мог уте­рять подобный бриллиант, кроме повелительницы...» — «Да, он самый». — «Анисето?» — «Да, ему, поклон шалунье Маргиче, позови-ка мне Порфирио...»

— Подобно другим, Молох тот в поле трудился сна­чала, и был сосед у него — Иоанн, простой, вроде вас, че­ловек... Но однажды, в злосчастный день, заглянул ему Молох в глаза. Вечером, в час, когда все стихает, в час усталости, когда тощие ноги Иоанна, намаявшись за день, еле несли его к дому, он столкнулся глазами с Мо­лохом, сообразившим, что можно одолеть его, и вздрог­нул Иоанн, испугался. Но нет и не было на свете тре­щины, что, расколов одно, не укрепила б другое, и Молох из глаз его набирался сил, укреплял, ужесточал свое окаянное сердце, не отрывались их взгляды, и, жал­кий, иссякал Иоанн, умалялся... Тьфу, на вас походил он, на вас, глупцы!

«Едва дошел до меня прискорбный слух о потере ва­шей высочайшечтимой супругой дивного перстня, гран­диссимохалле, я бросил все дела — мог ли я ими зани­маться! — и бросился из совета пожилых прямо в рощу,—рассказывал Порфирио, склонив голову. — На корточках прочесал цветы пальцами, и, к моему удивле­нию, прямо на мизинец наделся сам, грандиссимохал­ле!» — «Бесподобно». — «Бесподобный изумруд, ничего по­хожего не видел... Анисето, да?» — «Да, Анисето».— «Такой крупный, тяжелый, не прорвал бы он мешок Анисето». — Порфирио пытался шутить. «Не бойся, ме­шок Анисето ничто не прорвет, — строго заметил мар­шал, глядя в упор. — Если сомневаешься, сними с паль­цев перстни и брось их туда же... заодно с изумру­дом».— «Нет, нет, я ничуть не сомневаюсь, великий маршал... и все равно брошу их заодно». — «Вот и хоро­шо. Сказал же — не прорвет. У тебя, кажется, просьба была, Порфирио...» — «Да, зять мой... Сами понимаете, вроде сына мне... и, если позволите...» — «Говори, вы­кладывай», — «Лицензию просим, великий маршал». — «В какой части города». — «В Средней, разумеется, грандис­симохалле, не в Верхней же Каморе, — какой безмозглый кретин позволит себе посягнуть на ваше, а в Нижнюю подняться только сумасшедший решится. Не гневайтесь, он так просит... тоскует по кошаче-ковровой охоте, весь извелся, не сказать, как страдает, соскучился... Это вроде ностальгии, грандиссимохалле». — «Хорошо. Список горожан, на чьи ковры разрешена охота, у полковника Сезара. Он даст лицензию», — «Премного благодарен, гранд...» — «Прокурора ко мне...»

Вечерело, братья, и изнуренный за день Иоанн воз­вращался с поля и нес с собой в корзинке свой ужин — подкрепиться по дороге, не доплелся б иначе до своей лачуги; но теперь, скованный страхом, он не помнил о еде, жалкий, глупый, иссякал, а наглый Молох, не от­рывая взгляда от глаз его, запустил руку в корзинку и, пошарив, нашел потроха и, не моргнув — все смотрел на Иоанна, — съел его ужин. Большие, широкие были у Мо­лоха зубы... А потроха, печень и сердце, не простое мясо, братья, — черно-зеленые, будто замшелые, заплесневелые, взбухшие от запекшейся крови... Алчно, мощно жевал тот Молох, а потрясенный Иоанн умалялся, и мучитель­но ныло у него под ложечкой.

«Скажу вам прямо, — обратился к маршалу Бетанкуру главный прокурор Ноэл, нелицеприятно резавший прав­ду-матку в глаза, — супруга ваша — высокопоставленная особа, и когда поступил сигнал о пропаже ее перстня, я тотчас поспешил в рощу и заставил свои пальцы тща­тельно обыскать лужайку... и нашел, хотя немалые по­требовались усилия, грандиссимохалле. Этот?» — «Да, он самый, Ноэл, покажи-ка». — «Великолепный рубин, не правда ли, грандиссимохалле?» — «Действительно, вели­колепный, хвалю, Ноэл... Да, да — Анисето... Подзови-ка вон того молодого человека», — и робко шедший на цы­почках придворный тенор, ощутив внезапную тяжесть в затылке, замер, окаменел, а маршал, прищурив один глаз, скрывая тревогу, смотрел мимо певца — все пять переодетых офицеров чесали затылки: головорез, бандит Ригоберто сунул руку в карман, и надумай он что, им не пришлось бы терять время на лишнее движение — мгновенно набросились бы на нижнекаморца — ножи у них спрятаны были в рукавах. Танцуя и почесывая затылки, офицеры отвели своих дам в сторону, чтобы великий маршал и бандит не оказались на одной прямой, а Ригоберто меж тем, приподняв плечо, выудил из кармана шелковый платок, тонкий, в нежных подснежниках, утер лоб и сунул обратно в карман, в руке у него ничего не было, и переодетые офицеры обеими руками обхватили своих дам, а великий маршал облегченно распахнул при­щуренный глаз; отпустил страх и пригвожденного к ме­сту певца, он осторожно, на носках, подошел к великому маршалу, деликатно прокашлялся, прочищая хрусталь­ное горло.

— И наелся Молох, объелся сверх меры, силой налились его руки, изо рта исходило зловонье, а на следую­щий день ему уже мало было отнятого у Иоанна и потя­нулся обобрать другого, более сильного, потому что теперь он ощущал в себе новую силу, ту, что высосал, вытянул из глаз жалкого Иоанна, безвольного. Ничто не пропадает, не исчезает в мире, но забывают об этом по­рой, и сила Иоанна, братья, влилась в поганое тело Мо­лоха, со временем ставшего идолом... Притеснял всех Молох — одного за другим; глупые, разобщенно держа­лись в своих домах — в своих норах, как и вы, хоть и ловко носитесь на своих скакунах, все равно копошитесь в норах... Шло время, и возненавидел Молох землю, не желал он быть на земле, вдыхать ее запах, и пустился, поганый, к скале, пожелал на вершину подняться, быть наверху, — и кто, какой глупец, сказал первым, будто на свете столько же спусков, сколько подъемов... Нет, братья, — мало подъемов, а спусков — не счесть.

«Дивную страну-у цветов на коле-енях обоше-еел[6], — угодливо пел маршалу стеблегорлый лирический тенор Эзекиэл Луна. — И тот пе-е-ерстень там нашел... Не опоз­дал ли я-а-а?..» — «Нет, мой Эзекиэл, не опоздал, нет, — маршал подбавил в голос ласки. — Покажи-ка, что за перст...» — не договорил — устремил восхищенный взгляд в дальний зеркальный угол, и все бывшие в зале благого­вейно, раболепно склонили головы, даже высокомерный Грег Рикио,— ах, как грациозно, как величаво ступала благоверная супруга самого маршала, высокодержавная Мерседес Бостон!

— Стал на вершине скалы Молох тот и злобно, нена­вистно озирал оттуда жалкое, подавленное страхом селе­ние. Разъевшись, кичливо надувшись, распоясался, окаянный, грозно таращил глазища, мощно дышал, и разносилось ветром зловонье но селению, по миру, — нет, ничто не теряется, братья! А подобные вам Иоанны сами таскали поганому Молоху его долю — на своих спи­нах, кто что мог, — среди туч стоял идол, и огнем полы­хали глазища, и поскольку ничто не теряется, не исче­зает, и неведом путь ветерка, смрад разнесся, и выросли большие города — Рим, Вавилон...

По зеркальному залу ступала, плыла высочайшая гос­пожа Мерседес Бостон, и дальнюю стену пронзали лучи, высекаясь в бесценных камнях диадемы-подвесок-ожерелья-браслетов-колец и перстней, ах, какой ослепитель­ной, нещадно-слепящей была благоверная маршала, вся сияла, блистала, искрила лучами, шествуя мимо зеркал и гостей, неоглядная, неохватная, но при этом на диво соразмерно сооруженная и массивная, тучная, грузная — легко, казалось, крадучись ступала, и глазищами карими, с кулачища, зловеще-игриво сверкала. А лицо, порази­тельно было лицо, как менялось! Обвела всех косыми глазами, что-то думая, видно, при этом, — то хмурилась злобно, то усмехалась коварно, то снова мрачнела, не­довольная чем-то, то, лукаво сощурясь, замышляла не­доброе и снова гневно вращала глазами, широко их рас­крыв, — что-то всем обещала, предвещала то радость, то горе, и невидимым облачком, украшением незримым тя­нулся за ней резкий, разящий запах духов; не глянув про­шла, миновала восхищенную Стеллу, на ходу потрепала по пухлой щеке холодной бирюзовою лапой, миновала расколотый надвое цвет трехслойной Каморы, рассе­ченный, не задержалась и мига; одна она двигалась сре­ди неподвижных, застывших — до чего была все же без­мерной, огромной! Разинув рот глазел на могучие бедра, литые, прозрачное платье натянувшие туго, Эстебан Пепе, выдаваемый глухим и немым, главный шпик-уличитель; и те же самые бедра пожирал глазами, истекая слюной, засекреченный изобретатель Ремихио Даса; и, прикусив губу, пристыл взглядом к ее сбитым, мощным ляжкам нижнекаморский бандит Ригоберто; а из выреза платья, непомерно глубокого, выпирали буграми ли­лейные груди, и от их белизны по коже мороз продирал; и лип к ней глазами генерал-добряк Рамос, что командо­вал карательным войском, а она продвигалась, колыша руками, обнаженными, серебристыми, — при желании шу­тя бы сунула под мышки по паре молодых людей... Огромный изумруд лучился на лбу, шея была пурпурно раскрашена, стогом вздымались желтые волосы; до предела подобрался Кадима — к маршалу вышла супру­га; и великий Эдмондо уставился в рот ей, она же едва улыбнулась — рассекла зеленые губы белой полоской зубов и, наклонившись к уху супруга — Эзекиэл Луна поспешил откатиться от маршала, — тихо спросила: «Об­ращались ли с просьбами?» — «Да, Мерседес, как же, — запинаясь, волнуясь, смущенно признался маршал. — Пор­фирио просил разрешить своему единственному зятю охоту на ковры». — «И ты согласился, конечно?» — жарко выдохнула она в ухо супругу. «Да, Мерседес». Надменно выпрямилась Мерседес Бостон, окатила мужа презрительным взглядом, швырнула: «Хорошо хоть, женщиной не родился, — никому б не отказывал. Сядем».

— Выросли, разрослись города — Рим, Вавилон, Помпея и Рио-де-Жанейро, и люди жили в них жизнью которую почему-то считают завидной, но что не коло­сятся злаки на улицах города — это-то знаете! А кроме хлеба много другого было им нужно — и лучшего, чем у соседа. Но еще раньше, когда не было городов, алчные и хищные, пораженные смрадом, зловонием Молоха, на­шли на скале истлевшего идола. Вскарабкались наверх и поставили на ноги истлевшую падаль, чтобы иметь в нем защитника, оковали старательно медью, и усердно начищенный Молох заблестел на солнце, засверкал хрустально глазами-стекляшками, устремленными мрачно куда-то, человеком был — в медь превратился, а при­спешники вниз скатились и принудили Иоаннов — сколь­ко их было! — возвести города! Обманом, угрозами, братья! И руками четырех Иоаннов, сладкоустые, пре­давали смерти пятого — умного... и укреплялись вашими силами, наполнялись, а чтоб приглушить исходившее от них зловонье Молоха, умащали себя благовоньями и разъезжали в изящных колясках, набивали дома доро­гими вещами и, стремясь убедить Иоаннов, что заслужи­ли все это, насочиняли множество сказок — каждый плел свою, утешая тех, что оставались на просторах немоще­ной земли, вам подобных, таких же глупых! Когда же протерлась медь на идоле — от полировки, в бронзу оде­ли его, и стал еще тяжелей и еще сильнее давил, по­давлял... А время от времени иоанны одного Молоха во­евали с иоаннами другого, в городах же, братья, кузнецы ковали для них мечи и серпы — не жалея сил, без устали опускали молоты, а вечерами, изнемогшие, слушали глупые сказки! Вы, скудоумные, и века назад, как и нын­че, гнули спины на них! Иногда вам носиться верхом по­зволяли, давали испробовать толику радости — отпуска­ли немного узду, в которой держали! И все новые сказки для вас сочиняли, развалясь на боку, пленяясь все новы­ми музами — более удобными, гибкими, верткими змея­ми; окружали себя роскошным хламом — вазами, кубка­ми, серебром подковали своих скакунов, и Молоха тоже серебром оковали, заблистал он у них... Но и вам, спины гнувшим на них, уделяли кое-что милосердно, дарили вам малые радости благодетели ваши, чтоб не вымер­ли, — позволяли венчаться, свадьбу играть, а вы, недоум­ки, за любовь принимали ласки в долгие ночи! И разные игры для вас затевали — состязаться, силу и ловкость свою проявлять, чтобы, телом окрепнув, лучше трудить­ся, а вы, ничтожные, воображали себя свободными! А чтоб и счастливыми мнили, вам петь и плясать дозво­ляли; и еще поощряли смрадной, поганой рукой по го­лове вас гладили за лживые песни, в которых вы славили убогую жалкую жизнь, — о негодники! О, трепетала в вас душа Иоанна! И сами тоже сделали шаг к идолу, Моло­ху, и за это у вас, скудоумные, дома прибавилась плош­ка... Вы отмечаете солнцеворот, Новый год, не понимая, не соображая, что для вас год остается старым, мало то­го — для вас всегда вечер, сумерки, пелена окаянного Иоанна застит вам свет... Но ободритесь, братья, вос­пряньте духом. Кто пойдет за мной, увидит истинно ве­ликий, величавый город... Ты, как твое имя?

— Мое?

— Да, как звать?!

— Рохас.

— Чем кормишься?

— Пастух я, вакейро.

— Большое пасешь стадо?

— Не очень.

— На кого работаешь?

Рохас потупился, пробормотал:

— На каморского сержанта.

— Мерзавец! А тебя как звать?

«Ладно, не сердись, Мерседес, — умолял великий мар­шал, ласково поглаживая ей неохватное колено. — Семь перстней вынудил его дать за это». — «Скажи-ка, перст­ни... Невидаль какая... Сыграй, Стелла, чего-нибудь эта­кого. Ах, и Ригоберто допустили? И он обожает меня, вроде тебя, спасибо, Гермоген... И ты в роще, да? Хоро­шо. Да, Анисето». Великий маршал Эдмондо Бетанкур, волнуясь, пальцем подозвал к себе придержанных для Мерседес уродин — для контраста и разнообразия: «По­дойди-ка, Педро Карденас... Да, тот самый перстень... Да, да, Анисето... Пошли ко мне дона Риго...» И, поста­вив карлика перед собой, вторично подозвал к себе само­го неприглядного из гостей — богатого торговца Арте­мио Васкеса, однако Мерседес Бостон прискучили уроды, косые глаза ее скользнули по залу, злобно ухмыляясь, оглядели генерала-красавчика, Масимо, Рамиреса Киспе и, внезапно озадаченные, ровно, прямо уставились на не­знакомое лицо. «А это кто...» — «Кто, душа моя?..» — тре­пеща, спросил великий маршал. «Вон тот, бледнолицый, с мешочком в руке....» — «А-а, игрушка Сезара». — «Под­зови-ка сюда...»

— Меня?.. Авелино.

— Чей скот пасешь?

— Педро Карденаса.

— Кто такой?

— Каморец.

— Подонок ты. И что получаешь?

— Положенное вознаграждение — четверть приплода, конселейро.

— Вознаграждением считаешь... — Мендес Масиэл прикусил губу. — А если мор случится?

— В счет не идет.

— А если обвинит в обмане, скажет — утаиваешь.

— Такого не бывало — в честности вакейро не сомне­ваются, конселейро.

— Слышите, глупые?! — прогремел Мендес Масиэл, хлопнув по бедру костлявой, жилистой, сильной рукой. — Вот что сделали с вами иоанны! В новый вид олухов обратили вас, в добропорядочных подонков, расплоди­лись вы честными да ничтожными!

— Конселейро...

— Молчать! Знайте, дурни, знайте, братья, равно ви­новаты Молох и Иоанн, и хотя Молох — побольше, вам от этого не лучше, потому что вы делались все трусли­вей и неразумней. А тебя как?.. — Мендес Масиэл внезап­но умолк, задержав гневный взгляд на двух статных ва­кейро, и сквозь гнев просквозило невольное восхище­ние — они стояли плечом к плечу, но один явно понравился ему больше: ладный, гибкий, с напряженны­ми скулами. Он негромко спросил:

— Кто ты?

— Зе Морейра.

«Чей ты, пострел? — спросила Мерседес Бостон, уста­вившись ему в рот. — Как звать, пацан...» — «Меня... До­менико». — «А ты славный мальчуган. — Мерседес Бостон переставила взгляд на его руки.— Не тяжелый мешок, малыш?» — «Нет, не очень». — «Полный ответ». — «Высоко­державная...» — шепнул снизу карлик Умберто. «Нет, не очень, высокодержавная...» — «Ну и хорошо, дай-ка мне мой мешок, Анисето... В горах олень протрубил — будто вопль испустил... А в наш город зачем попал, Доменико, откуда пришел, малыш?» — «Из Высокого селения...» «Высокодержавная!» — злобно прошипел карлик, и До­менико поправился: «Из Высокого селения, высокодер­жавная». — «Таких ли видали... — Глаза у Мерседес Бо­стон снова окосели. Присомкнув их, она запускала руку в мешок на коленях, ощупью выбирала кольцо, подноси­ла к зеленым губам и, запросто выдрав зубами драго­ценный камень, разгрызала, наставив на Доменико пря­мо глядящие глаза. Шутя сглотнув крошево, кидала обобранное кольцо обратно в мешочек и, снова раскосив глаза, выуживала другое. — А у тебя в мешке что, ма­лец?» — «Драхмы, высокодержавная».

— Большое стадо пасешь, Зе?

— Да.

— Кому служишь?

— Полковнику Сезару.

Мендес Масиэл подавил в себе восхищение, сказал тихо, с неприязнью:

— Трус ты, Зе.

Великому вакейро сказал!

Каждый сертанец получил пощечину, но у Зе, надо ли говорить, горели обе щеки, в гневе стиснул он пальцы в кулак и рванулся было к Мендесу Масиэлу, но стояв­ший рядом пастух резко ступил вперед и, пылая весь, ре­шительно возразил:

— Зе не трус, конселейро.

— А ты кто?

— Мануэло Коста.

Прикрывая гневом восхищение, смотрел на него Мендес Масиэл, — чей взор не пленил бы веселый вакейро!

— Почем ты знаешь?

— Зе Морейра одной рукой укрощает буйного быка, конселейро, а с бешеной скотиной вообще, кроме него, никто не управляется, первый он среди вакейро, всеми признан.

— Видите?! Видите... до чего довели вас иоанны, си­дящие в ваших душах! Вы выродились в отважных трусов!

В ярости двинулся Зе к конселейро, вскинул голову, дрожа от гнева, жестко стиснув ручку — как вы­держал нож! — подошел вплотную и медленно возвел на него глаза, готовый наброситься, но не дрогнул Мендес Масиэл, мало того — склонился с бочки, в упор смотря на Зе, и дрогнул великий вакейро, даже стоявшие за ним пастухи заметили это по его спине, а конселейро тихо, пе­чально спросил:

— Свободный ли ты, Зе?

— Нет.

«Драхмы, постреленок? — Мерседес Бостон ухватила Доменико пальцами-клещами, усадила к себе на колени и, отвернувшись, снова принялась грызть драгоценные каменья.— У тебя что, деньги были?» — «Да, высокодер­жавная», — промямлил смущенный Доменико, одуренный разящеприторномерзкими духами. «Сколько, ма­лыш?» — «Шесть тысяч драхм, высокодержавная». Мер­седес Бостон повернула к нему голову, раскосила глаза, оглядывая водруженного на ее колени скитальца, узким вертким языком слизнула с зеленой губы крупный изум­руд и, жмурясь, смачно обсосала толстущие губы. Доме­нико услышал, как хрустнул дробимый зубами изумруд, и мороз пробрал его, а Мерседес Бостон оковала ему за­тылок гибкими пальцами-клешнями и, притянув к себе бледное лицо, ласково извергла прямо в рот ему: «Моей грудью ты вскормлен», невыносимым смрадом обдало Доменико, хорошо, что высочайшая госпожа одной ла­донью держала его за затылок, а жестокими злобными пальцами другой руки стиснула локоть, не то упал бы с колен бедный скиталец, хотя падение было б для него возвышением. «Значит, деревенский ты, малец? — почти нежно вопросила высокодержавная Мерседес Бостон, но стискивали его железные пальцы. — Не стыдись, все, кого тут видишь, все до единого деревенские, и я тоже, когда-то давно меня Хосепой звали». Слабо, бессильно, беспо­мощно трепыхался в железных клешнях злосчастный скиталец... о, лишь бы не этот смрад, только б не это зловонье... и вдруг уставился на нее, изумленный, потря­сенный, понял, осознал — ненастоящая она!.. Не была Мерседес Бостон настоящей!.. А в затерянном где-то углу Стелла гордо, изящно исполняла разученный с Сузи бравурный марш.

А Мендес Масиэл опустил тут руку на голову велико­го пастуха, сказал:

— Не сердись, Зе... Но знай, человека истинно от­важным делает борьба за нечто более значительное, чем укрощение свирепого быка или бешеного буйвола.

Подняв голову, растравленный, взирал на конселейро Зе, великий вакейро, и решился, спросил, беззвучно, од­ними глазами спросил Зе Морейра:

— Да?

Недвижно, не дыша стояли пастухи, словно расслы­шали безмолвный вопрос Зе, и испускали дух в уголках их широких раболепных душ иоанны. Да... Но не ведали они пока этого и не смели дышать, робко, несмело дышали.

— Снимите брезент со столбов.

Четверо вакейро живо вскарабкались на четыре высо­ких столба на просторной базарной площади, развязали узлы; все четверо разом опустили руки и спрыгнули, пре­жде чем огромный брезент хлопнулся б о землю, — спе­шили...

— Садитесь, сплотитесь и так.

Все сели, тесня друг друга, Зе Морейра с трудом по­догнул свои длинные ноги.

А Мендес Масиэл сошел с бочки и, ухватив брезент за угол, пятясь, поволок за собой, прошел между сидев­шими на земле, накрыл их всех широченным брезентом, сам вступил во тьму под ним, стал посредине; над бре­зентом бугрились, возникая и исчезая, недвижные волны, и только одна выступала над всеми — склонивший голо­ву Мендес Масиэл зашептал в тишине, темноте, обра­щаясь к бывшим на дне:

— Слушайте меня, братья, родные...

«Пацан, деревенщина, а самое ценное он преподнес нам, — медленно проговорил маршал Бетанкур, впив­шись глазами в Доменико. Мешочек с драхмами уплы­вал из рук окончательно... — Я думаю, полностью пре­поднес... Хороший парнишка, кажется. — И, сверля взгля­дом растерянного Доменико, бросил через плечо: — А по-твоему, Кадима, он все преподнес, ничего не утаил?» Кадима заизвивался, вытягиваясь, — по бескостному телу от пят до желтевших зубов прокатилась волна, он наклонился к скитальцу, пристыл глазами к глазам. «Пол­ностью, полностью, без утайки!» — вырвалось у Домени­ко, трясло его, и как холодно было в зеркалах... «Молодчина, хвалю, — одобрил его великий маршал и взамен одарил подобьем улыбки — губы его чуть рас­тянулись, но смотрел он куда-то в сторону, на Эстебана Пепе смотрел, шпика-уличителя с абсолютным слухом, с детства выдаваемого за глухонемого. — У тебя ничего не осталось?» — «Ничего». — «Значит, из того селенья ты, говоришь?» — «Да». — «Так нет же его!»

Разлив по лицу отрешенную, затаенную горечь глухо­немого и отвернув голову вправо, Эстебан Пепе прислу­шивался к словам генерала-красавчика, сидевшего от не­го слева. «Чисто работает, — отметил маршал Бетан­кур. — Молодчага... — И спросил голого Анисето, обо­рвав его на такой вот мысли: «Лучший сезон года — ле­то, зимой холодно...» — «Сколько подать ему, мой?..» — «Думаю, что... — Анисето смешался, страшно боялся ошибиться. — Пятьдесят драхм вполне хва­тит».—«Что ты, Анисето, — равнодушно возмутился ве­ликий маршал. — Слишком мало, — и проявил щед­рость: — Отсчитай-ка шестьдесят драхм». Бедный скита­лец, как обрадовался!.. «Но с такой суммой мы не можем оставить его в Верхней Каморе, неудобно, переве­дем в Средний город. Знаешь там кого-нибудь?» — «Да. Скарпиозо». «Грандиссимохалле...» — осуждающе про­шипел карлик. «Скарпиозо, грандисимохале». «Умалил вас, грандиссимохалле, два звука опустил — «с» и «л», — занегодовал Умберто, но великий маршал пропустил его слова мимо ушей.

«Хочешь к нему?» — «Нет, грандиссимохалле». Мар­шал глянул на Анисето, тот пояснил: «Некуда тебя деть. Из города не выпустим — много успел узнать, и прикон­чить нельзя — вдруг снова обзаведешься деньгами». — «Из гостей моих никто не нравится? — спросил маршал, по­стукивая пальцами по колену. — Прикрепили б тебя к не­му». — «Нравится один, грандиссимохалле». — «В самом деле? Кто ж?..» — маршал Бетанкур удивленно вскинул брови. «Вон тот, в стороне от других...» — «Что ж, прекрасно. И нам угодил — он давно просил дать помощ­ника. Анисето, поговори-ка по-своему с Петэ-доктором», — и отметил про себя: «Молодец, правильно вы­брал...»

Ваши глаза, Эстебан Пепе, ваши глаза — затаились коварные коршуны, однако красавчик-генерал пока что не говорил ничего такого. «Мы давно не навещали мою тетю, Гумерсинда, нанесем ей завтра визит». О, ваши глаза, Эстебан Пепе, неподвижные, стылые, но изну­три — хищно нетерпеливые коршуны злобно оттачивали клюв, но не было жертвы. «Сходим к ней, возьмем мин­дальный торт, обожает тетя крем...» «Ух, твою тетку и тебя заодно... — выбранился в душе Эстебан Пепе. — Сболтни ж что-нибудь...», а генерал-красавчик вспомнил тетю супруги, и Эстебан Пепе вскочил, подхватил с зер­кального пола роскошный платочек, подал Маргиче с умилением в немых глазах, угодливо принял, подхва­тил благодарный кивок и очень естественно пересел — подсел к генералу Хорхе и, равнодушно глядя в сторону, занялся теперь им, — о, ваши глаза, Эстебан Пепе, как коварно они притворялись, будто безжизненны, злобные коршуны выдавали себя за безвредные чучела, но все равно были глупы, глупые коршуны...

— Родные, братья... — шептал Мендес Масиэл, стояв­ший среди сидевших сертанцев, и так темно было под брезентом. — Следуйте за мной и увидите великий го­род... Его еще нет, он будет, возведем своими руками. Никто другой не создаст для нас заветного города, братья, далеки от нас Большие земли — Рим, Вавилон, Помпея и Рио-де-Жанейро, но смрад их достиг и сюда, пропитались мы им, вырвемся же из зловонья, братья, родные, злосчастные иоанны, надо вырваться, следуйте за мной... Но знайте — впереди борьба! Хотя мы вправе уйти, оставить их, хотя и не думаем ни с кем воевать, все равно будут преследовать, обвинять, нападать, и там, вдалеке, найдут повод... Нас ждет борьба... и поражение. Но вы познаете вольную жизнь, волю познаете, братья, я дам вам вкусить свободу, пусть и недолго, но будете свободными, не страшитесь, сама жизнь длится недолго, временно мы здесь, на этой земле... Не страшитесь смер­ти, того, что не будет нас больше, — нас и до рождения не было... А сколько всего случалось до нас — одни захватывали города, другие поклонялись им... Дети где-то страдали. Одни истребляли других... Но было ль вам больно, тяжко? И после смерти ваше гибкое, ловкое тело перестанет ощущать боль; как таились до рождения, ти­хо — в засеянном поле, в травах, в сочных прохладных плодах, так суждено нам и после жизни, бренное тело снова обратится после смерти в нечто другое, затаится в тишине и прохладе. Братья, вы, обреченные на безжиз­ненность в четырех досках, неужели сейчас, при жизни, пока зрят глаза, пока стучит сердце, пока дышите, неужели не жаждете жизни, а значит — воли!.. Неужели не жаждете воли, пришедшие в мир красоты!.. Неразумные, скудоумные, один раз явились вы на свет, так неужели затем, чтобы служить другому? Выбирайтесь! Скиньте брезент! — И тихо, вкрадчивым шепотом договорил: — Оглядитесь, братья, родные...

Конселейро уже гордо стоял на солнце, а сертанцы выползали из-под брезента. Свыкшись с мраком, неволь­но жмурились и, расправив плечи, взволнованно, с су­ровым удивлением первооткрывателей озирали хребты, облака — вот они какие, оказывается, а им и неведомо было...

— Неужто наше все это, конселейро?.. — смущенно спросил Грегорио Пачеко, через силу отрывая взгляд от горной вершины.

— Твое, ваше, — сказал Мендес Масиэл, темно разве­валось его длинное одеяние, хотя не было ни малейшего дуновения. — Если захотите...

— Как не захотим!.. — пылко воскликнул Сенобио Льоса. — А что для этого нужно, что?..

— Последовать за мной.

— Меня возьмете?.. — смущенно спросил вакейро, он единственный не взирал на облака.

— Кто ты?

— Жоао Абадо.

— Возьму каждого, кто пожелает.

Мендес Масиэл пристально всмотрелся в угрюмого вакейро, медленно обошел его.

— Хочешь быть моим помощником, Жоао?

— Очень сильно, конселейро,— он твердо переступил с ноги на ногу. — Угрюмый я, ничего?

— Ничего, даже хорошо.

«Кто чего добьется на свете, — начал голый Анисето, в двух местах налепивший на тело два широких листа,— если не будет везенья: индюшка плывет и не тонет, а ле­бедь идет вдруг ко дну... Петэ-доктор, тебе поручается этот юноша».

И скиталец впервые увидел в Каморе, в этом омерзи­тельном зале, доброе лицо. Водянистые глаза доктора улыбались ему так непритворно, искренне, что у скиталь­ца защемило сердце, а Петэ-доктор, словно боясь выдать свое расположение, деловито спросил: «Как величать вас, мой друг?» — «Меня? Доменико», — и осознал, что и сам улыбнулся — впервые здесь, в Каморе, в проклятом гнез­довье бандитов. «Откуда ты...» — «Безродный он, без­домный. Примешь?» — жестко проговорил Анисето. И снова дохнуло теплом: «Да, да, как же иначе... Отчего такой бледный?» — «Не знаю». — «Ну ничего, пошли ко мне, поедим как следует, — предложил он, потирая ру­ки. — Хочешь есть?» — «Да». — «Он сначала к полковнику отправится, — обозлился Анисето, раздраженный чуждым ему ощущением доброты. — На улице обождешь, Петэ-доктор».

— Семья у меня, конселейро, и... — Зе опустил гла­за. — И вряд ли удастся сразу пойти с вами.

— Найдешь меня позже. Знай, буду рад, — конселейро взирал сверху, хмуро улыбаясь.

— Где вас найти?..

— Слушайте все! Кто не может следовать за мной сейчас, но, вернувшись в сертаны, затоскует о свободе, пойдет вот этой дорогой.

И простер руку к каатинге.

— Через каатингу?! — не поверил ушам Авелино.

— Пропустит вас каатинга, раздвинется.

Вакейро недоверчиво молчали.

— Зе, — смущенно сказал Жоао, отвернув лицо, стес­нялся нелюдим разговаривать, — когда отправишься, не откажи — забери и мою семью, две телочки у нас, их то­же, а лошадей сдай владельцу.

— Хорошо... А если я... Вдруг да...

— Я приведу их, дядюшка Жоао, — улыбнулся угрюмцу Мануэло Коста. — Я б и сейчас пошел с вами, но я с ним, Зе друг мой.

— Какой я тебе дядюшка! — вспылил Жоао. — Доверю тебе семью, как же, ишь придумал... надумал... Доверь гуся овце, ягненка волку... тьфу! — И понизил голос: — А если не сможешь, Зе Морейра, сам вернусь за ними.

— Я пошел. — Конселейро неторопливо отвернулся; сухощавый голиаф с суровой надеждой посмотрел в да­лекую даль, бросил притихшим вакейро: — Кто хочет, пусть следует за мной.

И зашагал.

«Уходишь, значит? — бесстрастно спросил полковник, но явно был чем-то озабочен, тоскливо взирая на столь же тоскливый портрет спесивого предка. — Поразитель­но... В чем причина...» «Неужели обо мне тревожит­ся?..» — благодарно подумал Доменико — добрые глаза Петэ-доктора вернули ему толику веры в человечность... «Да, грандхалле», — «Поразительно...» — повторил пол­ковник, безотчетно барабаня пальцем по столу, и Доме­нико растрогался: «Привык ко мне, верно, переживает, что покидаю». — «Мм-м, м-м... — тоскливо мурлыкал пол­ковник. — Уходишь, значит?.. Кто же может быть, а?» — «Не переживайте, Петэ-доктор хороший человек, берет меня к себе!» — «Кто?» — очнулся полковник и от неожиданности даже повел глазами по лицу Доменико. «Сказали, что без денег мне нельзя оставаться в Верхней Каморе и передали Петэ-доктору». — «Это я знаю, это-то знаю, — полковник пренебрежительно махнул рукой. — Ты вот что скажи...» — «Что сказать, грандхалле?..» — «Эта женщина, Доменико, Сузи, с ума сведет меня, — раз­откровенничался вдруг мишурно блестящий полковник. — Не пойму ее, говорит, будто, кроме меня и мужа, никого не имела, уверяет, клянется — ни до мужа, ни после! Ну и прекрасно, если так, но как поверить, когда в то самое время... Ну, в тот самый момент... — полковник слегка запнулся, — в постели, короче, когда постанывает от страсти, называет какого-то Васко: «Ох, Васко... О-ох, Васко...» Могу ли ей верить, Доменико, скажи на ми­лость, сам отлично знаешь, меня звать Федерико, ее му­жа — Наволе, и если никого, кроме нас, не имела, чего твердит: «Васко-о, о, Васко-оо...»

Вот что заботило полковника, оказывается.


Сертанцы смотрели вслед уходившим. Сурово вел их вперед Мендес Масиэл, по пятам за ним шел Жоао Аба­до, дальше — Грегорио Пачеко, Авелино, Рохас... Шли, увязая в песке... Потом серая каатинга преградила им путь и, казалось, поглотила — расплылись, слились с ней фигуры людей. Напряженно, не дыша смотрели сер­танцы на далекие кусты: в одном месте, будто сквозь расселину, проглянула блеклая желтизна — раздвинулась каатинга, и открылась пустыня... Сжав кулаки, смотрели сертанцы вдаль, тучи затянули небо, свет померк; еще немного помедлив, стали разъезжаться по домам, поник­нув на своих конях, и дождь хлестал их... «Ты свободен, Зе?» — слышалось Зе. «Я? Нет, нет, нет... — твердил он, промокший, дождь слезами стекал по скорбному лицу, — О-о, нет-нет...» — «А хочешь быть свободным?» — «Очень сильно, да, да, конечно, очень...» Семья была у вас, Зе Морейра, и семью вы любили сильно, не хотели подвер­гать опасности, риску... Однако свобода была вам доро­же... Хотелось же быть свободным?» — «Очень сильно...»

Ушедших было двенадцать.

«Уступите его мне, мой полковник, обещали усту­пить, — упрашивал Сезара страшный Мичинио, и его свинцово-пепельные от края до края глаза угрожающе сверкали. — Обещал же, уступишь, когда надоест...» И дрожал в углу злосчастный скиталец. «Не надоел он, моя шуйца, славно забавлял меня... — задумчиво прого­ворил полковник. — Хотел бы знать, кто он...» — «Что значит — кто? — не понял Мичинио. О ком вы?» — «Может, знаешь, моя шуйца, есть ли в нашем городе ка­кой-нибудь Васко?» — «Нет. Уступите мне, — лицо Мичи­нио злобно исказилось. — Продайте, если угодно, хале, жажду прикончить, подобного дурачка еще не доводи­лось убивать. В этом особая сладость». — «А-а... может, это ласкательная форма имени...» — «Какая, полков­ник?» — «Ва-аско...» — «Нет, так никого не называют... Продайте мне его, хале». — «Не могу, моя шуйца, не могу — решение великого маршала... Потерпят немного, по­смотрят, не заведутся ли у него снова деньги, и... Потер­пи, подстереги его где-нибудь и перережь глотку». — «Он успеет испортиться, разложиться и подыхать будет со злобой в глазах, а сейчас в руках у меня поникнет, хале, без ножа испустит дух, такого прирезать — особое удо­вольствие». — «А что, если вовсе нет такого имени, если придумано?» — «Какого, хале?» — «Васко, сказал же — Васко». — «Да... Возможно... А не попросить ли самого маршала?..» — «Что попросить?» — «Голову его, его хи­лую шейку». — «Не советую, хале. Не отменит он своего решения ради твоего удовольствия. Между прочим, если кто-нибудь перережет ему невзначай горло, тебя же запо­дозрят, попадешь в неловкое положение, хале...» — «Убе­дил. Ладно, хотя бы скажу ему несколько словечек, грандхалле», — и Мичинио двинулся к Доменико, отвер­нувшему голову, отводившему взгляд, и впился взглядом ему в глаза: «Не выдержишь, щенок, к девкам начнешь таскаться, горе вином глушить, а то прогуляться вый­дешь лунной ночью, и я... Подними голову!»

Поднял голову, стоял покорно.

— В глотку всажу тебе нож!


В ту же самую ночь стража распахнула ворота Верх­ней Каморы — тридцать всадников во главе с долго­вязым сержантом по личному указанию маршала отпра­вились на поимку двенадцати сертанцев...

В Городе ярмарок они передохнули и подкрепились — преломили хлеб алкавшие крови — и снова погнали ко­ней.

Зе Морейра, великий вакейро, лежал на спине в своей продуваемой хижине и шептал Мариам, уставясь в пото­лок: «Давай уйдем...» — «А если погибнем?.. Сам знаешь, не пощадят...» — «И я не пощажу». — «Каморцев много». — «Пусть много, что с того...» — «Не пойду... де­тей с собой не возьму и оставить их, сам знаешь, не оставлю,— в отчаянии сказала женщина. — Отправляйся один, раз приспичило». — «Один... А вас на кого оста­вить, кто прокормит?..»

Петэ-доктор отпер входные двери и, поднимаясь с Доменико по лестнице, говорил, как бы извиняясь:

— Прежде не запирал дверей, но меня то и дело по­хищали. — Усмехнулся: — Нашли красотку!

— Похищали? Зачем?

— Деньги вымогали у тежелобольных, чтобы отпус­тить меня к ним.

Да-а, Камора...

— Постой минутку, я сейчас... — Доктор один вошел в комнату, у Доменико сердце оборвалось: «И он... и он ведь каморец — скрывает что-то!..»

Но Петэ-доктор быстро вернулся.

— Прошу, неприбрано было... по-холостяцки...

Отряд долговязого сержанта настиг наконец двена­дцать сертанцев. Солдаты окружили их с дикими крика­ми, свистом.

Зе Морейра, великий вакейро, лежал на песке, по­давленно смотрел на чужое небо, на чужие облака. Знал — многие из соседей уже готовились в путь, туда, за каатингу, укладывали свой скудный скарб, припасы, семена овощей. Мануэло избегал Зе, сердце тянуло его к каатинге, и, смущенный, растерянный, он неприкаянно слонялся поблизости. Не выдержал Зе, вернулся в хижину и — кто бы поверил! — опустился перед Мариам на колено:

— Пойдем... Уйдем... Прошу тебя, очень.

И услышал в который раз:

— А если перебьют нас?.. Сам знаешь, не поща­дят.

— И я не пощажу их, жена.

— Каморцев много — больше, чем нас.

— Пусть больше, Мариам...

— Не могу взять детей... — Мучительно было ей смо­треть на мужа, в отчаянии преклонившего колено. — Сам знаешь, детей не оставлю... Ступай один, раз так приспичило.

— На кого вас оставлю, кто прокормит?.. — тихо про­ронил Зе, бессильно опустивший плечи. — И с детьми ведь уходят... Разве другие не любят своих детей?

А далеко в Каморе скиталец собрался с духом, спросил:

— Вы... старший брат Александро? — и посмотрел так доверчиво, умоляюще, что смешался Петэ-доктор.

— Чей брат, Доменико?

— Александро...

— Нет, извини, но нет...

— Как же нет, вы старший брат Александро.

— Нет, Доменико, у меня только сестра была...

— А брата нет? Ни одного?

— Нет... Говорю же — нет, — Петэ-доктор казался не­довольным.— Почему не веришь?

— Потому что он предупредил меня — не пытайся угадать, все равно не угадаешь.

— Кто предупредил? Не понимаю...

— Ваш брат Александро.

— Ты яяявно пууутаешь что-то...

— И он точно так же растягивал слова!

— Кто сынок, кто растягивал?

— Ваш брат.

Но тут Петэ-доктор таким тоном предложил: «Вы­пей-ка лучше этот порошок», что Доменико осознал: за­блуждается, брат Александро — кто-то другой.

Маршал Эдмондо Бетанкур пытливо смотрел на сер­жанта, странно выпяченного, подходившего мелкими шажками, и недоумевал, что придало сержанту кичливо важный вид — уж не победа ли над десятком безвестных бродяг?! Но траурно-скорбным было лицо долговязого командира, и всякое видавший маршал дивился — потер­певшие поражение являлись к нему пришибленные, при­ниженные, а этот костлявый сержант выпятил впалый живот, расправил плечи, даже откинул их — дугой был выгнут вперед, весьма напоминая лук. И Бетанкура осе­нило — тело сержанта сохраняло положение, приданное отменным прощальным пинком...

Мариам шла к мужу — перед глазами стоял убитый безысходностью Зе, и, исстрадавшись, она пробиралась к стаду. Зе понуро сидел под деревом, и конь был рядом, а Мариам, легкая, босая, неслышно подошла к мужу сзади, постояла немного и, не выдержав, молвила: «Вста­вай, пойдем...»

А выгнутый пинком сержант докладывал:

— Мы их долго не могли настичь, грандиссимохалле, пытались обходить каатингу, а они, не знаю уж как, пря­мо через нее лезли...

— Подземного прохода не приметил?

— Нет, гранд...

— Дальше.

— А как нагнали, налетели мы на них, а они остано­вились и стояли, спокойно, непонятно почему, гранди...

— К делу! Без «грандиссимохалле»! По существу.

— Остановились они, стоят себе, опустили руки, смо­трят на нас, ждут. Тогда я замахнулся ножом на одного, а он хоть бы что, и не шевельнулся. Обозлился я, всадил нож в глотку, а дальше толком не помню, гра... потом очнулся и вижу, сам я с петлей на шее, а мои люди ва­ляются на песке — у всех в груди, а тех, сертан­цев, по-прежнему одиннадцать.

Или ндвенадцать? — встрял в разговор лейтенант Наволе, но тут же прикусил язык.

— Нет, хале, одного ж я укокошил.

— Выходит, они ждали, пока убьют одного из них? — гневно сузил глаза Бетанкур.

— Выходит, вроде бы, гр...

— И они забрали ваших коней и ваше оружие?

— Да... уважаемый.

— А пинок тебе кто припаял?

— Один там... пастух, мое стадо пас раньше, — сму­тился сержант, — Рохасио некий.

— Хорошо, очень хорошо! — отметил маршал Бетан­кур. — Двенадцать пеших оборванцев истребили тридцать верховых. Ничего не скажешь, хорошо-о... И рассчита­ли все, не напали на вас сами, чтобы мир знал — вы первыми пролили кровь, вы убили их человека... Почему сразу не перестреляли всех!

— Не утерпел я, высокочтимый, и ножом — больше удовольствия...

— Что ж, прекрасно... Полковник Сезар!

— Слушаю, грандиссимохалле!

— Направь бригаду в двести человек, немедленно, сейчас же.

— Кого назначить командиром?..

— Кого хочешь... Можешь Наволе.

— Блангодарю нза ндоверье, гран...

— Есть у него кто, годный в заложники?

— Жена, кажется, — сказал полковник. — Есть у тебя жена, да?

— Нда, грандхалле... Сунзанной звать...

— Отлично, — Бетанкур смотрел полковнику прямо в глаза — знал, отлично знал все. — Подержишь ее у себя заложницей. — И повернулся к Наволе: — Всех истре­бить!.. Впрочем, оставьте двух-трех, доставите мне. На что они надеются, интересно! Попробуйте обнаружить потайной ход, мой лейтенант, не прошли же они через каатингу. — И, снова подозвав полковника Сезара, сказал на ухо, принуждая пригнуть покорную голову: — Убери сержанта... Напыженный, иногда даже Грег Рикио претит мне, хотя и по моему приказу выпячивает грудь.

— Обоих убрать, грандиссимохалле?

— Одного, грандхалле. Этого.

Зе Морейра ходил по своей лачуге, собирал убогий скарб, помог уложиться семье Жоао Абадо — жене и четырем дочерям. Вместе с ним отправлялось еще че­ловек десять, скот и коней в целости и сохранности оста­вили их владельцам — с собой забирали только соб­ственных; к покидавшим сертаны присоединился какой-то глухонемой — то льстиво, угодливо заглядывал пасту­хам в глаза и помогал бестолково, то, вытянув руку в сторону Каморы, грозил кулаком. Сначала думали, без языка он — каморцы вырвали, но неизвестный высунул язык и замычал, зарычал, проклиная, как видно, Камору. Его все же спросили — кто он, откуда, однако он явно не понял, судя по тому, что замолотил себя кулаками в грудь, а когда Мануэло Коста ударил в барабан, чу­жак, сидевший на камне спиной к ним, даже не морг­нул — глухим оказался...

Ночью отправились в путь, к обетованному городу.

А днем, ясным, светлым днем, Доменико шел по Средней Каморе рядом с беспечным Петэ-доктором, не­ся сумку с лекарствами, изумляясь тому, что позволял себе доктор с злобноглазыми каморцами. «О, наше по­чтение первейшему грабителю, как поживаете? — обра­щался он к отвратительному, по пояс голому мужчине, смотревшему с веранды. — Как прошла ночная охо­та?» — «Да какой я охотник, Петэ-дядюшка! — добро­душно запротестовал обросший волосами тип. — Я рук не мараю». — «Да уж конечно, — насмешливо согласился Петэ-доктор и тихо пояснил Доменико: — Первый в кошачьей охоте на ковры. — И, погрустнев, утешил скитальца, ободрил: — Не бойся, днем сам Мичинио не страшен, днем запрещено пускать ножи в ход, а поздно вечером не выпущу тебя из дома, не бойся, замок у меня надежный, пациент один подарил... Главное, на напейся где-нибудь... Выпить любишь? Нет? Вот и хорошо... Вон того человека, Доменико, видишь — стенку подпирает, не выношу, а что делать... Алчный, жадный, деньгам его счета нет, а все плачется, прикидывается бедным, чтобы родственники или знакомые не вздумали в долг просить, чтобы грабители не заявились — трясется от страха. За то и поплатился! Купил недавно ландо за триста драхм, уговорившись с одним каморцем, который стыдился своей бедности и представлялся богатым, будто деньги на ландо у него одолжил, и по всему городу раззвонили об этом. Спесивый бедняк хвастался, какой он-де хоро­ший, деньги дал взаймы, а скупердяй страховался. И вдруг умер бедняк! Так-то вот... Вдова заявилась к скряге — верни, говорит, долг, триста драхм... Что бы­ло делать сквалыге, вся Камора могла подтвердить, что он брал. Со слезами, кляня весь свет, отсчитал ей деньги и, знаешь, обсчитал на две драхмы... Между прочим, по­говаривали, что женщина отравила мужа ради трехсот драхм, — кто знает, кто поймет их, в Каморе ничему не приходится удивляться. — Печалью полны были водя­нистые глаза доктора, но заметил кого-то и просиял: — Приветствую гроссмошенника, хале!.. Я как? Ничего... Сами знаете, каково человеку среди вас...»

Шедшие друг за другом сертанцы остановились перед каатингой. Ведший их Мануэло Коста с опаской смотрел на заросли. Страшная каатинга не шевелилась, но по ка­ждой колючке было заметно — не дремала, беззвучно ждала, напружинив сплетенные хлесткие ветки, и Мануэ­ло Коста обернулся к Зе, замыкавшему цепочку, — на ру­ках его беззаботно спали дети, девочка и мальчик, уро­нив головки ему на плечи; он молча кивнул, чтобы не будить их. Мануэло Коста подошел к каатинге вплотную и стал, а каатинга выбросила вверх длинную когтистую ветку, устремила к лицу пастуха, прямо к глазам — испы­тующе ждали друг против друга напряженная грозная клешня и оцепеневший веселый вакейро; потом ветка не­торопливо сурово опустилась вдоль тела Мануэло, и куст раздвинулся. Мануэло нерешительно сделал не­сколько страшных шагов и оглянулся — за ним другой пастух вступал в раскрывшийся куст, и хотя куст раздвинул ветки и покорно откинул злобные клешни, он трясся от злости. Прошли женщины — жена и дочки Жоао Аба­до, Мариам, жена и теща Грегорио Пачеко, невеста Авелино... Ярость каатинги зримо нарастала, дрожали ее ги­бельные когти; прошли еще восемь вакейро, и настал черед глухонемого; он испуганно обернулся к вакейро и не успел ступить шага, как куст вскинул скрюченные колючие ветки и вкогтился ему в горло, стиснул, сдавил, повернул на миг к Зе и пригнул к песку, прибил. Оцепе­нел Зе Морейра, а немой завопил: «Больше не буду! По­моги мне, Зе, помогите, люди!..» Мануэло схватился за нож и рванулся было помочь, но свирепый, беспощадный куст остерегающе метнул в него тонкую веточку, чуть вонзил в бедро коготочек, и очнулся вакейро. Неумоли­ма была каатинга, содрала с головы глухонемого кожу, разодрала ему щеки, горло, истерзала всего. «Помогите, окаянные!.. — из последних сил кричал немой, и дрожали от страха разбуженные воплями дети. — Не буду больше, не буду...» — и, ошалев от ужаса, зажмурился, но когти впились ему в веки, оборвали, и он, поневоле зрящий, с ума сходящий от боли, немо смотрел на синевшее меж клешнями небо, а каатинга раздирала, терзала вас, Эстебан Пепе... В корчах, судорогах испустили вы дух.. И глаза ваши — злобные коршуны — окоченели, не могли подстеречь больше жертву, оледенели, застыли стекляш­ки цвета мочи... А каатинга, прикончив его, неторопливо, деловито вырвала острые когти из бывшего Эстебана Пепе и откинулась в сторону, пропуская Зе, переступив­шего через безжалостно уличенного великого уличи­теля.

Вдалеке тянулись новые заросли каатинги, и к ним направились сертанцы.

И хотя от Эстебана Пепе, которому надлежало до­знаться, где был потайной ход, не поступило никаких ве­стей, а лейтенант Наволе тщетно рыскал с двухсотголовым отрядом перед зарослями каатинги, до далекой Каморы, через Город ярмарок, достиг поразительный слух о том, что: пастухи переселились куда-то далеко-далеко за сер­таны и построили там город,

что город тот — на берегу реки,

что дома в нем из глины,

и люди живут там как братья, делят все поровну, и называется тот город — Канудос.




* * * | Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) | В РАЗНЫХ ДОМАХ