home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


VIII

Если Фрадике подчинил всю свою жизнь столь твердому и неуклонному намерению избегать гласности и ничего не печатать, то не совершаю ли я теперь необдуманный и вероломный шаг, публикуя его письма и тем посмертно ввергая моего друга в шумную суету, от которой его всегда отвращала неподкупная честность перед самим собой? Этого можно было бы опасаться, если бы я не располагал неопровержимыми доказательствами того, что Фрадике безусловно одобрил бы план издания его переписки, подготовленного тщательно и любовно. В 1888 году, описывая ему свое романтическое путешествие по Бретани, я упомянул о книге, которую брал е собой в дорогу и читал с наслаждением – о «Переписке» Дудана,[135] одной из тех замкнутых натур, весь смысл существования которых в самосовершенствовании и поисках истины, а не в погоне за славой. Подобно Фрадике, Дудан запечатлел свою напряженную интеллектуальную жизнь только в переписке, благоговейно собранной после его смерти теми, кому он поверял свои мысли.

В ответном письме, посвященном всецело Пиренеям, где Фрадике провел лето, он добавил в постскриптуме: «Ты прав, переписку Дудана можно читать, и даже с интересом. Правда, в ней чувствуется некоторая духовная ограниченность: Дудан еще юношей ушел с головой в доктринерство Женевской школы, а затем, по причине болезни и одиночества, узнавал жизнь и людей только из книг. Во всяком случае, я читал эти письма, потому что читаю все вообще «Переписки». Не будучи задуманы с дидактической целью (и тем выгодно отличаясь от «Писем» Плиния), они представляют собой бесценный материал для изучения психологии и истории. Право, это прекрасный способ увековечить мысли человека: обнародовать его переписку! Я безоговорочно одобряю это! Опубликование писем уже само по себе имеет то громадное преимущество, что ценность их и, следовательно, отбор тех, которые должны остаться, определяется не их автором, а друзьями и критиками, которые свободны в своих суждениях и могут быть требовательны так как судят о человеке, которого уже нет в живых и которого они желают представить миру только с лучшей, самой выгодной стороны. Кроме того, в письмах ярче, чем в каком бы то ни было произведении, выявляется индивидуальность человека; а это неоценимо, особенно в отношении тех, чей характер был интереснее, чем их талант. И вот еще что: если литературное произведение не всегда обогащает запас знаний, накопленный человечеством, то «Переписка», неизбежно фиксируя привычки, чувствования, вкусы и образ мыслей современников, всегда вносит новую лепту в сокровищницу исторических сведений. Итак, письма человека – дышащий жизнью и огнем документ – более поучительны, чем его взгляды, безличное порождение ума. Философия – не более чем гипотеза, каких много. Исповедь же целой жизни позволяет нам видеть реальность человеческого существования, которая вместе с другими объективными сведениями расширяет наше знание Человека – единственного объекта, доступного нашему разуму. И, наконец, письма – это записанная болтовня (определение не помню уже какого классика), они не требуют священнодейственного облачения в форму прозы, какой еще нет… Но на этом пункте следовало бы остановиться подольше, а я слышу, что к крыльцу уже подают коня: я попытаюсь совершить экскурсию на Бигоррский пик[136]».

Помня об этом высказывании Фрадике, таком ясном и так подробно обоснованном, я решился, лишь только во мне стала успокаиваться скорбь об этом удивительном человеке и друге, собрать его письма, чтобы люди могли узнать и полюбить хоть частицу души, которую я успел так близко узнать и так преданно полюбить. Я посвятил этой работе целый год, потому что переписка стала самым любимым занятием Фрадике с 1880 года, когда «исследователь материков» перешел к спокойному, оседлому образу жизни. По объему и богатству его переписка напоминает эпистолярное наследие Цицерона, Вольтера, Прудона и других могучих тружеников мысли.

Даже по бумаге видно, что письма эти писались с удовольствием: передо мной листы отличного ватмана, белого и блестящего, по которому перо скользит так же легко, как голос разрезает воздух; они достаточно велики, чтобы на них поместилась самая сложная мысль во всем ее развитии; достаточно плотны, почти как пергамент, чтобы их не источило время. «С помощью Смита я установил, – пишет он Карлосу Майеру, – что каждое мое письмо, считая бумагу, конверт и марку, обходится мне в двести пятьдесят рейсов. Теперь тщеславно предположим, что в пятистах моих письмах содержится одна мысль, – отсюда следует, что каждая моя мысль стоит сто двадцать пять милрейсов. Этого простого подсчета достаточно, чтобы государство и экономный средний класс, который им управляет, с пылом начали кампанию за сокращение народного образования, доказав вполне неопровержимо, что курить дешевле, чем думать… Я сопоставляю мышление с курением, потому что – о Карлос! – это два идентичных процесса, состоящих в том, что мы пускаем по ветру небольшие облачка чего-то неуловимого».

В верхнем углу этих дорогостоящих листков стоят инициалы Фрадике – Ф. М., отпечатанные простым, мелким шрифтом, в красной эмали. Строки, написанные его рукой, на редкость неровные, чрезвычайно напоминают его разговор: почерк то сжатый и острый, словно вонзающийся в бумагу, как резец, чтобы как можно точнее очертить мысль; то неуверенный, с промежутками, росчерками, перерывами, как будто в процессе писания он медленно, ощупью доискивался истинной сущности вещей; то беглый и быстрый, когда строчки льются из-под пера свободно и непринужденно – точь-в-точь как его речь в минуты духовной щедрости и подъема, которые Фюстан де Карманж называл le d'egel de Fradique, когда сдержанность и корректность нашего друга вдруг сменялась шаловливой, воздушной шуткой, подобной игре вымпела на ветру.

Фрадике никогда не датировал своих писем, и если его друзьям было известно, откуда он пишет, то указывал только месяц. Существует бесконечное множество писем с такими сокращенными обозначениями: Париж, июль; Лиссабон, февраль. Нередко также он возвращал месяцам взятые у природы названия республиканского календаря – Париж, Флореаль; Лондон, Нивоз. Когда он писал женщинам, то заменял название месяца названием цветка, который обычно цветет в это время. У меня есть письма с такими буколическими датами: Флоренция, первые фиалки (что означает конец февраля); Лондон, цветут хризантемы (то есть начало сентября). На одном письме красуется даже такая жестокая дата: Лиссабон, первые ручьи парламентского словоблудия (это означает: унылый январский день, грязь, пролетки на площади Сан-Бенто, а наверху – бакалавры, изрыгающие в своих речах хулу на ближнего, смешанную с застрявшими в их памяти формулами из затасканных конспектов).

Поэтому невозможно расположить письма Фрадике в хронологическом порядке; да хронологический порядок и не имеет значения, раз я не ставлю себе цели издать его переписку полностью и не тщусь охватить всю интимную историю его мысли. В письмах, не принадлежащих перу литератора и (в отличие от переписки Вольтера или Прудона) не составляющих беспрерывного комментария к его произведениям, прежде всего нужно выделять те страницы, которые наиболее рельефно рисуют личность автора во всей совокупности мыслей, вкусов, привычек, живо и осязательно характеризуют человека. И поэтому из увесистой пачки писем Фрадике я выбираю только некоторые, единичные, из тех, что выявляют черты его характера или важные стороны деятельности; я отобрал и несколько писем, которые показывают какой-нибудь существенный эпизод жизни его сердца; и несколько таких, где обсуждаются отвлеченные вопросы литературы, искусства, общественной жизни, характеризуя склад его ума; включаю я сюда, ради их особого интереса, и некоторые его письма о Португалии, как, например, лиссабонские впечатления, описанные им с таким юмором и язвительной правдивостью, чтобы позабавить госпожу де Жуар.

Было бы, конечно, бесполезно искать на этих отрывочных страницах полную картину духовной жизни Фрадике Мендеса, с его возвышенным и свободным мышлением и глубокими, точными познаниями. Письма Фрадике Мендеса, как говорит в заключение Альцест – c'est son g'enie qui mousse.[137] И действительно, мы видим в них только сверкающую, недолговечную пену, шипящую и бьющую через край, а не то драгоценное, целительное вино, которое покоилось под ней и никогда не было разлито по бокалам, ни разу не послужило на благо жаждущих душ. Но даже в таком разбросанном виде переписка Фрадике рельефно воссоздает образ этого человека, столь замечательного во всех проявлениях своей мысли, своих страстей, своих отношений с людьми и своей деятельности.

Публикуя письма Фрадике Мендеса, я не только стремлюсь внушить моим современникам любовь к этому человеку, которого я так любил, но и исполняю патриотический долг. Народ живет лишь потому, что мыслит. Cogitat ergo est.[138] Одной силы и богатства недостаточно, чтобы та или другая нация заслужила славное место в истории, точно так же, как крепких мускулов и набитого золотом кошелька недостаточно отдельному человеку, чтобы считаться гордостью человечества. Африканское царство, с бесчисленными воинами на биваках и бесчисленными алмазами в недрах гор, все равно останется дикой и мертвой землей, которую цивилизованные страны топчут и грабят ради выгод цивилизации с таким же хладнокровием, с каким бьют и режут бессмысленную скотину, чтобы питать животных мыслящих. И с другой стороны, если бы Египет или Тунис стали выдающимися центрами науки, литературы или искусства и через своих возвышенных гениев долго учили остальной мир – ни один народ, даже в наш век железа и насилия, не посмел бы захватить, как незасеянное и никому не принадлежащее поле, царственную землю, где родились высокие мысли и прекрасные формы, – родились, чтобы сделать человечество более совершенным.

Поистине, только мысль и ее высшее достижение – Наука, Литература и Искусство – даруют народам величие, снискивают им всеобщее уважение и любовь и, образуя сокровищницу истин и красот, нужных всему миру, делают землю этих народов священной для людей. В самом деле, какая разница между Парижем и Чикаго? И тот и другой – оживленные промышленные города, чьи дворцы, учреждения, парки, богатства приблизительно равноценны. Так почему же Париж является огнекипящим центром цивилизации и неотразимо влечет к себе человечество и почему Чикаго означает на земле только громадный амбар, где можно купить муку и зерно? Потому что в Париже, кроме дворцов, учреждений и богатств, которыми по праву славится и Чикаго, есть особенный круг людей: Ренан, Пастер, Тэн, Вертело,[139] Коппе, Бонна,[140] Фальгьер,[141] Гуно, Массне, которые неустанной работой своего мозга превращают обыкновенный город, где они проживают, в средоточие высшей духовной жизни. Но если бы «Происхождение христианства»,[142] «Фауст», картины Бонна, статуи Фальгьера были созданы за океаном, в молодом и монументальном Чикаго, то к Чикаго, а не к Парижу, обратились бы мысли и сердца» обитателей Земли, как растения поворачиваются туда, откуда светит солнце. И если народ становится великим только потому, что мыслит, то человек, открывший для своих соотечественников истинные облик сына их земли, с умом, сильным и своеобразным, совершает патриотическое дело, умножая единственную славу своего народа, которая может заслужить ему уважение других народов. Такой человек словно прибавляет новую святыню к древним святыням родины или воздвигает над стенами ее крепости новую башню.

Мишле говорит об Антеро де Кентале[143] в одном из своих писем: «Если в Португалии есть еще четыре или пять таких личностей, как творец «Современных од», то Португалия по-прежнему остается великой, живой страной…» Автор «Истории Франции» хотел этим сказать, что пока в нашей стране живет мысль, то пусть способность действовать в ней умерла – все равно, страна эта еще не вся обратилась в труп, который позволительно попирать ногами и разрывать на части. Но работа мысли многообразна; не все ее проявления равно блистательны, но все они равно показывают, что породивший ее народ жив. Книга стихов свидетельствует о том, что душа нации еще живет в ее поэтическом гении; совокупность мудрых законов, созданных положительным творческим усилием, может убедительно доказать, что душа нации живет в ее практическом гении; и появление мыслителя вроде Фрадике служит залогом того, что душа его народа жива – пусть в менее грандиозных, но не менее ценных проявлениях мысли: в остроумии, даре непринужденной импровизации, высокой иронии, фантазии, юморе, хорошем вкусе…

В наше смутное и горькое время португальцы вроде Фрадике не должны быть преданы забвению, вдали от родины, под безмолвной плитою мрамора. Поэтому я открываю его для моих соотечественников – в знак утешения и надежды.


предыдущая глава | Переписка Фрадике Мендеса | cледующая глава