на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Kapitel 36. Вечер того же дня. Санкт-Петербург, переулок Освободителей, 4. (Рифеншталь-фонд, зал приемов).

Огромная хрустальная люстра, напоминающая то ли витрину дорогого магазина на Тверской, то ли экзотический летательный аппарат, была первым, что бросалось в глаза при входе в зал. Она висела под потолком, удерживаемая тремя массивными бронзовыми цепями. Власов попытался вспомнить, где он в последний раз видел нечто подобное. Кажется, у старухи Берты — у неё, правда, люстра была поменьше, но той же породы. В Берлине, Варшаве, даже в безнадёжно провинциальной Праге он никогда не встречал ничего подобного. Впрочем, Россия — всё-таки не провинция, а самостоятельная страна. Наверное, решил Фридрих, это какая-то местная мода на ретро. Тем не менее, смотреть на люстру было неприятно.

Фридрих отвел от нее взгляд и принялся осматривать зал.

Честно говоря, он опасался, что Фрау устроит старомодный Abschiedfeier — «прощальный банкет» по полной форме, с длинным столом, серебряными приборами и заранее расчисленными местами для гостей. Власов вообще не любил церемонных мероприятий, а главное — на приемах такого рода ты оказываешься в жесткой зависимости от своего места и практически лишен возможности общаться с кем-либо, кроме соседей. Но мероприятие оказалось фуршетом в западном стиле. Вдоль стен, оставляя середину зала свободной, протянулись столы, уставленные лёгкой холодной закуской с редкими вкраплениями больших, закрытых блестящими металлическими крышками емкостей с горячим. В четырех углах располагались минибары , где расторопные официанты в белом (белыми были даже их «бабочки») регулярно и ловко наполняли выставленные перед ними рядами рюмки и бокалы. К столам были придвинуты стулья с высокими резными спинками, но их было мало — предполагалось, что гости будут не столько сидеть, сколько стоять, ходить и разговаривать.

При этом средний возраст гостей Фридрих оценил как «за пятьдесят», хотя попадались и молодые лица. Кое-кого из присутствующих он уже видел утром в магазине, но в целом было заметно, что клуб поклонников Лихачева и салон его супруги — это пересекающиеся, но отнюдь не тождественные множества. Среди гостей явно не было представителей той породы буржских интеллигентов, что обитает в убогих комнатенках каких-нибудь развалюх, помнящих еще Достоевского, и имеет из мебели только книги. В костюмах приглашенных к Фрау не наблюдалось единого для всех стиля, но все были одеты недешево и со вкусом. Фридрих обратил внимание на нескольких высохших подтянутых стариков в парадных мундирах Вермахта и Кригсмарине — впрочем, один из ветеранов был, напротив, не в меру располневшим, что особенно бросалось в глаза из-за его невысокого роста; ему бы следовало надеть штатское, подумал Власов с неудовольствием.

Лихачева нигде не было. Несколько человек из его партии растерянно топтались возле дальнего столика, общаясь друг с другом. Судя по лицам, они были не очень-то довольны.

Зато, разумеется, присутствовала Фрау. Вовсю присутствовала, сказал себе Власов, несколько греша против литературной нормы. Но в данном случае это было уместно. Госпожа Рифеншталь, в строгом черном платье, восседала в конце зала в высоком кресле с алой обивкой и густой позолотой, покрывающей деревянные части — казалось, оно попало сюда прямиком из Эрмитажа. На коленях хозяйка вечера держала тарелку, на которой можно было разглядеть одинокую оливку и кусочек сыра.

Старуха, что называется, производила впечатление. Власову она показалась похожей на какую-то хищную птицу, высматривающую добычу: именно так она оглядывала зал.

Вокруг её трона были расставлены стульчики и табуреточки, на которых сидели — как птички на насестах, готовые вспорхнуть по первому знаку — какие-то люди, в основном женщины, видимо, особо приближённые к Фрау. Где-то рядом, не отдаляясь слишком далеко, чтобы не выходить из поля зрения хозяйки, маячил деятельный Калиновский, занимающий разговорчиками слабый пол. Он совершенно преобразился — теперь на нем был черный фрак, и огоньки люстры отражались в черном лаке его туфель. Доносились отдельные русские и дойчские слова. Старикашка, похоже, корчил из себя дамского угодника.

Власову показалось, что он поймал взгляд старухи. И прочёл в нём явственно — «подождите, потом».

— А, вот и вы, Фридрих Андреевич! — донеслось сбоку. Власов без удовольствия обернулся. К нему лихо подруливал Гельман, держа в руках два хрустальных бокала, наполненных чем-то темно-красным. Галерейщик выглядел бодрым и не слишком пострадавшим в полицейских застенках. Он даже успел переодеться — на нём был серо-стальной пиджак, судя по силуэту, итальянский. Было заметно, что пиджак Гельману широковат в плечах и узковат в талии.

Власов не слишком удивился: он понимал, что ушлый юде наверняка выпутается из неприятностей. Как и то, что Гельман, взяв Власова в оборот, так просто от него не отстанет. У него явно был какой-то свой интерес, не вполне понятный, но отчётливо ощутимый.

И еще — Фридрих точно помнил, что не говорил Гельману своего отчества. Стало быть, информацию о нем действительно кто-то слил заранее.

— Пойдемте к столу, — Гельман, похоже, взял на себя функцию распорядителя. — И позвольте предложить вам... — он протянул один из бокалов.

— Я уже говорил вам, что не... — сердито начал Власов, но был поспешно перебит:

— Это безалкогольное! Эльзасское безалкогольное красное вино. Очень полезно. Попробуйте, не пожалеете.

Фридрих взял бокал, осторожно принюхался, пригубил.

— Действительно, неплохо, — согласился он. — Лишний раз доказывает, что, чем меньше в напитке спирта, тем он приятней на вкус... Хорошо, что по Женевскому договору Эльзас остался нашим. Французы бы в жизни не додумались производить такой продукт. Для них, наверное, кощунственна сама идея.

— Ну почему же? — не согласился Гельман. — Французы его и производят. Их там еще много осталось, далеко не все уехали после войны. Просто они имеют дойчское гражданство...

— Вот именно. Имеют дойчское гражданство, подчиняются дойчским законам и вообще существуют в пространстве дойчских ценностей. И хотя сухой закон в число таковых, к сожалению, пока не входит, французского культа спиртного у нас нет. Кстати, безалкогольное вино — это чисто дойчское изобретение. Технологию придумал доктор Карл Юнг, еще в начале века.

На сей раз Гельман не стал спорить и молча осушил свой бокал, содержимое которого, как догадывался Фридрих, было отнюдь не безалкогольным. Стоило галерейщику поставить бокал на стол, к которому они как раз подошли, как в его кармане в очередной раз ожил целленхёрер, и Гельман, сделав извиняющийся жест, вступил в очередные переговоры. Власов не слишком огорчился и стал присматриваться к соседям. Среди таковых обнаружились Варвара Станиславовна (она сидела, сосредоточенно ковыряясь вилкой в каком-то сложном салате), молодой человек немногим старше двадцати со светлыми в рыжину волосами, лобастый, в некрасивых очках с пластмассовыми дужками, сидевший с тарелкой в руке справа, вполоборота к старухе (похоже, он только что что-то втолковывал своей соседке), мужчина со светлой густой шевелюрой и бородой, чем-то напоминавший новгородского купца (выглядел он на сорок с лишним, но Власов подумал, что без бороды он наверняка окажется моложе), и высокая худая дама в темно-зеленом, с длинным лицом и длинными тонкими пальцами, какие обычно называют артистическими (эта, напротив, выглядела моложе своих лет, и лишь присмотревшись к морщинкам у глаз и коже на шее, можно было понять, что ей около пятидесяти). Стульев за этим столом было только три, но один оставался свободным и придвинутым к столу; вероятно, мужчины, включая и Гельмана, не занимали его в присутствии стоявшей дамы, а та, в свою очередь, тоже по каким-то причинам не хотела садиться. Фридриху были чужды подобные рыцарские предрассудки (имеющие, кстати, мало общего с поведением исторически достоверных рыцарей), но он тоже остался на ногах, решив, что так будет удобней беседовать, а также и перейти отсюда в другое место, если там покажется интереснее. Он коротко кивнул в знак приветствия и взял с блюда с фруктами мандарин.

Тем временем Гельман на удивление быстро закончил свои переговоры, ухватил с подноса проходившего мимо официанта широкую рюмку (на сей раз с белым вином) и залпом осушил ее. Власов понадеялся, что теперь тот представит его соседям, но галерейщик рвался возобновить прерванный разговор.

— Так о чем бишь мы? — повернулся он к Фридриху. — Ах да — о французах. Вы, в общем-то, правы — это еще один народ, способный на что-то путное только под чужим руководством. В данном случае дойчским, но это неважно...

— В данном случае, — усмехнулся Власов, — скорее американским, если говорить о территории самой Франции. И я бы не назвал результат особенно путным...

— Главное, что не своим собственным, — отмахнулся Гельман, игнорируя последнее замечание. — Сами по себе французы не способны управлять государством. Наполеон ведь тоже не был французом, он был корсиканцем... А когда французы предоставлены сами себе, они могут только пить вино, танцевать канкан и устраивать революции. Нет, я, конечно, ничего не имею против канкана, а также хорошего вина, даже если оно красное, — галерейщик, кажется, пытался каламбурить, — просто вот вам, пожалуйста, еще одна нация, органически неспособная господствовать даже над собой, не говоря уж о других — когда она пытается делать последнее, выходит особенно комично... от Канады до Алжира... Вполне европейская нация, заметьте, без всякого деструктивного влияния азиатских орд, на которые так любит ссылаться Алексей, — Гельман взглянул на бородатого. — До Парижа монголы не дошли.

— Вы, Мюрат, — бородач легким смешком подчеркнул французское имя оппонента, — как обычно, передергиваете. У Франции было немало исторических успехов. Если рассуждать по вашей логике, то скорее ваших любимых англосаксов придется признать государственно несостоятельными, поскольку они проиграли французам сперва битву при Хастингсе, а затем Столетнюю войну...

— Ой, ну какие норманны французы, я вас умоляю! Они викинги. Варяги, если угодно. А Столетняя война только подтверждает мой тезис. Имея такой численный перевес, на своей собственной территории ковыряться больше ста лет... и что в итоге? Когда королевство приходится спасать какой-то деревенской девке с эпилептическими припадками — это, по-вашему, государственный успех? Это водевиль! Комедия делль арте! И ее же, кстати, в благодарность и сожгли. Не англичане сожгли! Хотя они, конечно, поспособствовали. Но приговор был вынесен французским судом, и французский король пальцем не шевельнул, чтобы ее спасти! Тут тоже, между прочим, просматриваются прямые исторические аналогии... вон ту рыбку не передадите? — последнее было адресовано Власову.

Фридрих с усмешкой протянул ему тарелку и спросил: — Так к чему вы, собственно, ведете?

— К параллелям с «еще одним народом», который не решается назвать вслух, — подал голос молодой человек справа. Фридрих отметил, что есть в его голосе нечто неприятное.

— Отчего же не решаюсь? — возразил Гельман. — Да, я говорю о русских. Нет, я не хочу сказать, что они какие-нибудь там унтерменши, ненаучность подобных взглядов давно доказана... Народ как народ, хотя жулья хватает. Не лишенный талантов. Есть культура, есть наука... ну, не такая, как у нас, конечно, — слово «мы» было ввёрнуто так, что Фридрих так и не понял, кого же именно галерейщик имеет в виду, — а вот культура замечательная. Я люблю Достоевского. Предпочитаю его любому дойчскому романисту. Музыка неплохая, Мусоргский, Стравинский. Конечно, я имею в виду, — он сделал округлый жест рукой, — классику. Современная культура в России и не начиналась. Я вам, кажется, говорил: если в стране нет художников, в ней нет искусства. Но, по крайней мере, у нас осталась водка. Есть тут водка? Нет? Жаль, очень жаль, значит, и её не осталось...

— По-моему, вы и так многовато пьете, — заметил Власов.

— У меня был тяжёлый день, — отбрехался Гельман. — Представляете, меня продержали в обезьяннике три часа. Вот, пожалуйста, типичная русская бестолковщина.

Власов не понял, что такое «обезьянник», но догадался, что это имеет отношение к полиции.

— Насколько мне известно, вы были задержаны за нарушение... — начал он, но Гельман махнул рукой.

— Да какая разница, за что... В нормальной стране меня бы выпустили через полчаса. Или судили бы за те же полчаса. Но здесь, в этой стране... Дело в том, что русские в принципе не способны к управленческой работе, — продолжал разглагольствовать Гельман, жуя миногу и махая в воздухе грязной вилкой в такт собственной речи. — Они не умеют наладить дело. Это, знаете, как музыкальный слух. У нас, дойчей и юде, он есть... — он закашлялся. На скатерть полетели комочки пережёванной еды.

Фридрих молча пододвинул к нему салфетницу. Гельман, поблагодарив небрежным кивком, вытряхнул из кольца салфетку, помазал ей по губам и небрежно бросил на стол. Ему хотелось говорить.

— Каждый народ, — галерейщик поднял палец и уставился на него, явно нацеливаясь на небольшую речь, — имеет свой набор сильных и слабых мест. Например, негры хорошо играют в баскетбол, а юде плохо играют в баскетбол. Зато юде хорошо играют в другие игры, в которые негры играют плохо. И это важнее. Потому что есть такие игры, в которые лучше уметь играть — иначе народ неполноценен. По сути своей неполноценен. Ну вот, например, наука. Заниматься исследованием природы способны всего несколько великих народов. Дойчи, юде, англосаксы. А, скажем, японцы с трудом поддерживают у себя более или менее приличный уровень...

— У меня другие сведения, — заметил Фридрих, оглядывая зал. Пока что болтовня Гельмана не представляла никакого интереса.

— Ну конечно, я знаю, что вы скажете. Ведь они делают рехнеры! Но могут ли японцы изобрести что-нибудь подобное рехнеру? Нет. Это всего лишь талантливые подражатели...

— Допустим, — рассеянно согласился Власов, думая, как бы отделаться от говорливого человечка.

— Нет, вы всё-таки не понимаете, — Гельман почуял несогласие и решил насесть плотнее. — Давайте рассуждать рационально, по-нашему, по-европейски...

Фридрих посмотрел на галерейщика искоса, но тот проигнорировал взгляд и продолжал гнуть своё:

— Несмотря на гигантские усилия и финансовые вложения, число учёных из стран «третьего мира» невелико. Сейчас оно увеличивается: на научных конференциях можно встретить не только японцев, но даже малайцев. Есть даже китайцы. Но большинство из них работает на Западе. Почему?

Власов смолчал.

— А потому, — с торжеством в голосе заявил Гельман, как бы сообщая важную истину, — что занятия наукой требуют не только ума. Хотя и это, конечно, важно: научно устроенные мозги. Некоторые народы, например, в принципе неспособны к математике. Знаете, в семидесятые годы у нас вдруг вздумали ввести квоту для нацменьшинств в Московском университете... идиотская, конечно, инициатива, — галерейщик почему-то смутился, как будто имел к этому отношение, — в частности, на механико-математический факультет набрали якутов... это такой северный народ... так вот, после первого же курса все они оказались в психиатрической клинике.

— Это легенда, — снова вмешался молодой человек справа.

— Миша, не перебивайте нас, пожалуйста, — в голосе галерейщика было больше раздражения, чем заслуживала реплика.

— Я сегодня не кровожаден, Мюрат Александрович, — отозвался рыжеватый.

Галерейщик взвился.

— Что вы себе тут позволяете, а?!

— Ничего, выходящего за рамки хорошего тона, — не без удовольствия отбрил собеседник.

— Михаил, ну сколько можно! — вклинилась Варвара Станиславовна. — Вы всегда грубите!

Михаил тем временем отставил в сторону тарелку с недоеденным куриным окорочком и поднялся, вероятно, желая принять участие в обсуждении и не желая смотреть на собеседников снизу вверх. Последнее, впрочем, удалось ему не в полной мере — теперь стало заметно, что он невысок ростом.

— Вы, кажется, хотели кого-то перебить ? — не унимался Гельман. — Только меня с господином Власовым, или нас всех? Во славу русского народа, да?

— Помилосердствуйте, — Михаил взглянул на галерейщика, и Власов, по старой выучке, занёс в память, что у молодого человека серые глаза, — я как раз говорил, что никого не хочу перебить. А вот почему вы так разволновались?

— Ваши каламбурчики с душком... — начал было Гельман.

— Как и ваши рассуждения о русских, — оборвал Михаил и принялся накладывать салат в свою тарелку.

Гельман выдохнул сквозь зубы. Раздался смешной шипящий звук.

— Вы необъективны, Михаил, — холодно произнесла дама в зеленом. — Я далеко не во всем и не всегда согласна с господином Гельманом, но вы отвечаете по принципу «сам такой», а это верный признак собственного поражения в дискуссии, — она говорила по-русски с легким акцентом, но он был не дойчский. Прибалтийский, понял Фридрих.

— Можно подумать, вы объективны, — буркнул Михаил; пиетета к женщине вдвое старше себя он определенно не чувствовал, но как раз это Власову скорее понравилось. — Я, разумеется, прекрасно понимаю причину вашей русофобии. Пепел оккупации стучит в ваше сердце. Но у нас, знаете ли, тоже есть что предъявить латышским стрелкам...

— Вот опять, — столь же холодно констатировала дама. — Вы переводите разговор в плоскость личных обид вместо того, чтобы рассуждать с объективной точки зрения. Да, я помню русскую оккупацию и депортацию. Мне было три года, когда нас выслали, но я помню. И мой отец так и не вернулся из... — она, кажется, собиралась сказать «ваших», но сочла нужным изменить термин на более нейтральный, — сибирских лагерей. И кстати, вам прекрасно известно, что я не латышка, да и среди этих пресловутых «стрелков» этнических латышей было меньшинство, и поддержкой своего народа они не пользовались. Но дело не в этом. Не в моей личной трагедии и даже не в трагедии моего народа. А в том, что на протяжении всей, я подчеркиваю, всей своей истории Россия была страной рабов. О чем, между прочим, написал ваш же величайший поэт...

— А другой наш величайший поэт написал «Клеветникам России», — пробурчал Михаил, но прибалтийка не слушала:

— Только, поскольку он был все-таки русским поэтом, хотя и с английскими, между прочим, корнями, он заблуждался. Он писал еще и «страна господ», а никаких господ в России нет и никогда не было. Одни только рабы. Просто некоторым из них дозволено было владеть своими собственными рабами. Но это еще не делает раба господином. Как там об этом говорил Дитль...

Власов мог бы процитировать знаменитую речь наизусть, но смолчал, не желая принимать ничью сторону.

— А раз такая ситуация наблюдалась на протяжении всей истории, при любых формах правления, при правителях самых разных национальностей, — с нажимом продолжала дама, — значит, неправомерно обвинять во всем внешние обстоятельства или конкретных исторических деятелей. Причина в русском народе как таковом. Знаете, как сказал Маркс...

— Ну вот только цитат из Маркса нам и не хватало! — возмутился Михаил. — Этот интернационалист именовал восточно-европейские нации V"olkerabfall — «народы-отбросы», чего не делал даже Хитлер, и это давно известно...

— Я хотела процитировать Маркса лишь затем, чтобы указать, что он неправ, — невозмутимо возразила прибалтийка. — Он писал: «Никто не борется против свободы. Борются против чужой свободы.» Так вот русские — это народ, чьей определяющей чертой является ненависть, в первую очередь, к своей собственной свободе. И уже только потом и как следствие — к чужой, — она оторвала тонкими пальцами большую виноградину от лиловой грозди и изящно отправила ягоду в рот.

— Здесь имеется терминологическая путаница, — вмешался бородатый Алексей. — Злонамеренно навязываемая нам подмена понятий. О нет, не вами, Инга — вы лишь повторяете устоявшееся... Вы совершенно правы, говоря, что Россия — это страна рабов. Но подмена состоит в том, что Россию отождествляют с русскими. А на самом деле Россия — это антирусское государство. Настоящие русские — это европейцы нордической расы. Не Русь призвала варягов — варяги и есть Русь. Именно так они и назывались. И эта Русь подчинила себе восточные племена склавинов. Но позже она пала под ударами сначала монгольской, а потом наследовавшей ей Московской орды, созданной князьями-предателями, прислужниками монгольских ханов. Вы ведь, господа, в курсе, как эти Иваны и Василии руками татарских карателей вырезАли защитников русской свободы в той же Твери, чтобы расчистить себе путь к власти? В курсе, что «царем» в России изначально именовали именно ордынского хана? И неудивительно, что первый из московских князей, принявший этот титул на себя, оказался самым кровавым. Ну и, соответственно, все дальнейшее тоже неудивительно. И только здесь, на Северо-Западе, еще возможно возрождение подлинной Руси...

— А мне казалось — подлинной Германии? — не удержался Власов.

— А это фактически одно и то же, — не смутился Алексей.

Меж тем Гельман, за время этой дискуссии успевший сходить к ближайшему минибару, вовзвратился к столу сразу с двумя емкостями — фужером с чем-то золотистым и граненым стаканчиком с водкой.

— Вы бы не смешивали, — неприязненно посоветовал Михаил, — плохо будет.

— Благодарю вас за трогательную заботу о моем здоровье, — осклабился галерейщик, ставя свою добычу на стол. — Вот ведь, — он снова обернулся к Власову, — неглупый на самом деле парень, но с русскими тараканами в голове... Так я всё-таки закончу мысль, — он снова взялся за вилку, и Власов невольно отодвинулся. — Насчет науки. Так вот, для научных занятий нужна не только хорошая голова, но и, — он сделал паузу, — особая форма социальной организации. То есть научное сообщество. В нём поддерживаются определённые правила. Например, для него важны идеалы свободной дискуссии, беспристрастного анализа, служения истине...

— Я имел дело с учёными, — усмехнулся Власов. — Там то же самое, что и везде.

— Ну да, да, политика, сплетни, пауки в банке... Но не только, нет! Тут важен идеал, — галерейщик разогнался: было видно, что он произносит эту речь далеко не в первый раз. — Какие бы звериные нравы ни царили в научных коллективах, идеал всё же существует и признаётся всеми, а всякие административные игры, делёжка средств, раздувание авторитетов и прочие «человеческие, слишком человеческие» дела осознаются как отклонение от нормы. И к этой норме всегда возвращаются, рано или поздно. Любой дутый авторитет будет рано или поздно скинут с пьедестала молодым исследователем, публикующим новую смелую гипотезу. Любая заадминистрированная научная область будет подвергнута критической чистке со стороны коммерческой лаборатории, которая опубликует данные нового исследования. И, в свою очередь, корысть коммерческой науки, фальсифицирующей данные в интересах спонсоров, будет разоблачена наукой академической. Но это касается только западных коллективов и тех, кто в них работает. Потому что незападные народы, кроме очень вестернизированных, неспособны поддерживать интеллектуальный климат, нужный для научных занятий...

— Если дело в этом, было бы не так сложно научить тех же якутов математике, — не удержался Фридрих.

— Нет! Потому что социальная организация общества связана с социальными инстинктами. Например, представители некоторых народов органически не способны спорить с теми, кто выше их по рангу. В научном коллективе, собранном из молодых и стариков, молодые будут всегда кивать и смотреть в рот аксакалам. В то время как наука требует прямо противоположного: молодые чаще оказываются правы, чем старики, и те должны уметь и хотеть их слушать и учиться у них новому. Но на это способны только белые люди и некоторые очень продвинутые азиаты. У прочих все попытки заниматься наукой будут парализованы невозможностью ведения научной дискуссии, так как она сразу же сведётся к выяснению того, чей статус выше, после чего мнения самого статусного индивида автоматически будут приняты всем сообществом. Нравы обезьяньей стаи — вот что препятствует появлению негритянских учёных. Даже умный негр — всё равно обезьяна...

— Я вполне понимаю и разделяю основы расовой теории, — пожал плечами Власов.

— Ну и хорошо. Я, признаться, тоже. Хотя моя интерпретация несколько отличается от вашей, ну да это в данном случае неважно... Так вот. Русские в этом отношении уникальный народ. Они вполне способны к тем формам социальности, которые позволяют вести научные исследования. Они также способны к высоким проявлениям культуры. Нельзя также сказать, что русские этически неполноценны, хотя есть народы, о которых это сказать можно...

Михаил многозначительное хмыкнул. Гельман дёрнулся, но промолчал. Власов с трудом подавил улыбку.

— Но у русских есть фатальный дефект, который фактически ставит крест на возможности самостоятельного развития этого народа, — выдохнул длинную книжную фразу Гельман и вознаградил себя за неё большим глотком из золотистого фужера.

— Русские не способны к сколько-нибудь сложной и творческой административной деятельности, и это обстоятельство объясняет абсолютно всё в русской истории, — чуть громче, чем следовало, провозгласил он и сделал паузу — видимо, ожидая какой-нибудь очередной колкости от Михаила.

Тот, однако, проигнорировал — то ли рот был занят, то ли не хотел прерывать оппонента.

— Нет, конечно, я не про всех вообще, — зачем-то начал оправдываться галерейщик. — Бывают, знаете ли, русские талантливые администраторы, я с такими работал... Просто их количество намного ниже, чем среди прочих народов. И явно недостаточно, чтобы управлять такой большой страной. Вот в чем все дело, Алексей, а не в азиатах! У азиатов, при всех их недостатках, есть такие качества, как послушание и трудолюбие. По-своему неплохие качества, особенно в смысле государственного строительства. Столь нелюбимые вами монголы создали достаточно эффективную систему управления, позволившую им контролировать три четверти Евразии. А китайская бюрократическая система классической эпохи — это же просто произведение искусства! Нет, беда русских не в том, что их поглотила азиатская стихия. А в том, что азиатами они быть не хотят, а европейцами — не могут.

— А почему не наоборот? — иронически осведомился Михаил, пристраивая на хлеб тонкий черно-фиолетовый овал копченой колбасы.

— Может, и наоборот, — серьезно согласился Гельман. — Так или иначе, русский начальник, — он безапелляционно махнул вилкой, — плохой начальник. Русский командир, — опять взмах, — плохой командир. И отсюда следует второй принципиальный момент: русский подчинённый — тоже плохой подчинённый, потому что хорошо подчиняться умеет тот, кто умеет приказывать. Хороший подчинённый понимает своего начальника и смысл его приказаний. Русский же обычно не понимает, почему и зачем ему приказали сделать то-то и то-то. Он воспринимает любой приказ как бессмысленное издевательство, мучительство, и старается его саботировать, или уж выполняет исключительно под страхом наказания, из-под палки. Впрочем, — зачастил он, — довольно часто приказания начальства и в самом деле являются бессмысленным мучительством, если начальник русский... — он опрокинул водку в рот, закусил маслиной, сплюнул косточку на тарелку. — То есть, я специально утрирую терминологию, беда даже не в том, что русские, как тут говорилось — рабы. А в том, что они, я еще раз извиняюсь — плохие рабы...

Михаил набрал воздух в легкие для ответной реплики, но прибалтийка его опередила.

— Мне кажется, Мюрат Александрович, вы клевещете на русских, — спокойно сказала она. — Русские — очень хорошие рабы. Где еще в мировой истории вы найдете рабов, которые после четверти века унижений и издевательств, голода и террора — террора, замечу, опять-таки не имевшего исторических аналогов даже в самые варварские времена — после всего этого, получив, наконец, в руки оружие, не только не обратили его против своих мучителей, даже хотя бы просто не разбежались, чего уже было бы достаточно — нет, пошли воевать за этих мучителей, пошли отдавать свои жизни миллионами за то, чтобы и им, и их детям оставаться рабами и дальше, и чтобы их мучители по-прежнему благоденствовали? Это нельзя объяснить даже такими эфемерными соображениями, как поддержка своих против инородцев. Ибо я решительно не понимаю, чем инородец Джугашвили был для них лучше инородцев Хитлера или Дитля. По-моему, во всех отношениях хуже. И нельзя сказать, что они этого не знали. Если твоя деревня, и ты в том числе, мрет от голода — ты поверишь собственному желудку, а не репродуктору на столбе. Если тебе говорят, что твоя мать — враг народа и диверсант пяти иностранных разведок — ты поверишь собственной матери, а не пытавшему ее палачу. Если ты хоть сколько-нибудь нормальный человек, конечно. Так что русские — просто идеальные рабы. Если бы, случись такое несчастье, Сталин победил, ему бы следовало поднять большой тост за русский народ.

— Но вы же не можете отрицать, что генерал Власов спас русскую честь, — возразил Алексей. — Если бы все было так, как вы говорите, если бы все русские, ну или абсолютное их большинство, пошли воевать за Сталина и добыли ему победу — этот народ действительно не заслуживал бы ничего, кроме презрения. И это означало бы, что любые надежды на возрождение той подлинной Руси, о которой я говорил, бесповоротно похоронены. Но пять миллионов бойцов РОА доказали, что это не так!

— Пять миллионов — из двухсот? Это, по-вашему, не абсолютное меньшинство?

— А вот это уже совершенно беспрадонное передергивание! — не выдержал Михаил. — Двести миллионов — это все население тогдашнего СССР, а отнюдь не только русские! Причем вместе с грудными детьми и стариками!

— Но и пять миллионов — это отнюдь не только русские, — заметил Фридрих. — В оперативное подчинение командования РОА были переданы практически все антибольшевицкие формирования, укомплектованные советскими гражданами и белыми эмигрантами. Это, кстати, было очень мудрое решение, без которого нам крайне трудно было бы выиграть войну. Но Михаил прав в том смысле, что армия — это никогда не всё и даже не половина населения. Десять процентов — это максимум, что может позволить себе даже очень благополучная страна, и то на ограниченное время...

— Все равно, — стояла на своем Инга, — в Красной армии воевало больше, чем в Освободительной. И существенно больше. И более того — ну ладно, пусть тогда пропаганда, пусть верили репродукторам больше, чем своим глазам, пусть, даже получив оружие, боялись НКВД за спиной больше, чем Вермахта впереди. Но сейчас-то, сейчас! Когда коммунистической пропаганды нет, и преступления большевиков хорошо известны! Вы знаете, что среди русских даже сейчас есть поклонники Сталина? Ревизионисты, отрицающие результаты Петербургского процесса?

— Между прочим, этот ваш процесс, — Варвара Станиславовна, оторвавшись от пирожного, решила вдруг встрять в идущую у нее над головой дискуссию, — там тоже те еще перегибания палки были. Ну Сталина, Берию, Кагановича, Молотова и иже с ними, конечно, надо было повесить, тут никто не спорит. Кровавые выродки, убийцы миллионов, это все конечно. Но генералов-то за что? За что повесили Жукова? Он же просто исполнял свой воинский долг.

Власов вздохнул. С этим предрассудком у людей, плохо знакомых с историей, ему уже доводилось сталкиваться.

— Немногие из большевицких главарей заслуживали этого в большей степени, чем Жуков, — сказал он. — Его патологическая жестокость превосходила все мыслимые пределы даже для такой структуры, как Красная армия, где на жестокости, насилии и унижении держалось все. В Красной армии не то что крыть подчиненных матом — это само собой, на ином языке там просто не изъяснялись — а, как говорят по-русски, бить их по мордам считалось в порядке вещей. И не простых солдат или даже младших офицеров — хотя в Вермахте и за такое полагался трибунал — а генералов с большими звездами. Те, впрочем, тоже в долгу не оставались, обходясь тем же образом уже с собственными подчиненными, и так до самого низа... Так вот даже в такой армии грубость и садизм Жукова были чем-то запредельным. Это отмечают практически все, кому выпало несчастье служить с ним вместе или, тем более, под его началом. Но если бы дело ограничивалось только мордобитием! Бил Жуков главным образом генералов. Офицеров — редко. Их он предпочитал расстреливать. По любому поводу и без такового. В поражающих воображение количествах. Солдат, пытавшихся отступить в безнадежном положении, расстреливали целыми батальонами. Но Жуков додумался и до большего. Как раз когда он подвизался в этих краях, он отправил командующим армиями Ленинградского фронта и Балтийского флота шифрограмму номер 4976, — память на числа у Фридриха была хорошая, — согласно которой расстрелу подлежали не только все советские солдаты, попавшие в плен — после того, разумеется, как советская власть до них доберется — но и все их семьи. Такое было чересчур круто даже для сталинской империи, и Маленков приказ отменил. Не от доброты душевной, конечно — а просто потому, что этот приказ, вопреки жуковским представлениям, только подрывал оставшуюся боеспособность армии еще сильнее. Летчики, разведчики и все прочие, кому по долгу службы полагались рейды на вражескую территорию, стали любой ценой уклоняться от таких заданий: не так страшно, что убьют, страшнее в плен попасть... Собственно, расстрелы, мат и мордобой — это весь арсенал жуковских средств управления войсками. Как полководец Жуков был совершенно бездарен, являя собой полную противоположность картинке, которую рисовал сталинский агитпроп. Он провалил практически все операции, которые разрабатывал и которыми командовал лично — на самом деле лично, а не по официальным реляциям. О да, разумеется — мы знаем, что первой причиной разгрома Красной армии летом сорок первого было то, что она готовилась напасть, а наш упреждающий удар заставил ее действовать в обороне. Но даже в таких условиях Жуков имел ошеломляющее превосходство в силах. Так, против восьмисот танков нашей Первой танковой группы у него было восемь тысяч с лишним. Включая сотни новейших Т-34 и КВ, равных которым на тот момент не было ни одного во всем Панцерваффе. Один советский мехкорпус превосходил по своей мощи всю Первую танковую группу. И вот Жуков умудрился за пять дней под Дубно и Ровно угробить подчистую шесть таких мехкорпусов и изрядно обескровить еще несколько. Советский Западный фронт рухнул, красные потеряли четыре армии. О нет, конечно, — усмехнулся Власов, — за такие вещи не вешают. Всего лишь расстреливают. Свои. За те поражения большевики расстреляли много кого, вплоть до начальника ветеринарной лаборатории и директора Военторга. Один лишь Жуков каким-то чудесным образом оказался ни при чем. Он продолжал командовать Генеральным штабом. В итоге новый Западный фронт, созданный из стратегических резервов к началу июля, ждала та же участь, теперь уже под Смоленском. Еще минус четыре армии. За это, правда, Сталин Жукова со штаба снял. Поставил командовать Резервным фронтом. В этом качестве Жуков полтора месяца штурмовал хорошо укрепленные германские позиции под Ельней. Положил впустую огромное количество своих солдат. Гудериан тем временем, оставив на укреплениях лишь небольшое прикрытие, спокойно ушел брать на пару с фон Кляйстом Киев. Под Киевом в котел попали шесть советских армий, это было самое большое окружение в истории войн. 665000 пленных. Затем Гудериан вернулся. Теперь в окружение попал и обескровленный бессмысленными жуковскими штурмами Резервный фронт — откуда сам Жуков заблаговременно унес ноги... Всего за первые пять месяцев войны красные потеряли примерно 20500 танков, 20000 орудий, 17900 самолетов — для сравнения, во всех воздушных флотах Люфтваффе на Восточном фронте по состоянию на 22 июня не набиралось и 2300 самолетов, из них только 1761 боеготовый. Четыре миллиона красноармейцев попало в плен — вдвое больше, чем общая численность всех боевых частей Вермахта на том же ТВД. Затем, во время контрнаступления в начале сорок второго — контрнаступления, в котором не было никакой его личной заслуги — Жуков умудрился загнать в окружение под Вязьмой и полностью погубить еще три армии и два отдельных корпуса, это не считая прочих потерь Западного и Калининского фронтов... Ну и так далее в том же духе, вплоть до окончательного разгрома. В общем, преуспел Жуков только в трех вещах: в присваивании себе чужих заслуг, в перекладывании на других своей вины и в заваливании противника трупами собственных солдат. Опять-таки, в поражающих воображение количествах. К примеру, советские потери подо Ржевом, где Жуков тупо губил людей чуть ли не весь сорок второй год, доходили до 26:1 — причем и эти жертвы оказались напрасными, эти операции тоже закончились полным крахом жуковских планов. Военными психиатрами описаны случаи, когда германские пулеметчики в прямом смысле сходили с ума, глядя, как растут перед их позициями кучи тел красноармейцев, которых, во исполнение жуковского приказа, батальон за батальоном тупо гнали в лоб на доты без всякого прикрытия. «Разминирование» минных полей собственной пехотой — это тоже Жуков, хотя, справедливости ради, не только он. Победы, которые за ним все-таки числятся, были одержаны именно такими способами — если это можно назвать победами... Русский писатель Виктор Астафьев, воевавший на стороне красных, впоследствии назвал Жукова величайшим после Сталина браконьером русского народа. Ах, да — я еще четвертую вещь забыл: феерических масштабов мародерство. Жуковская дача была захвачена настолько быстро, что челядь ничего не успела растащить, существует полная опись имущества, сделанная следственной комиссией — это документ на множество страниц, целая книга... Чего там только не было — от бриллиантов и картин старых мастеров до женского нижнего белья и модельной обуви! И один только маленький штрих: книжные шкафы были сплошь заставлены дорогими изданиями на иностранных языках, ни одного из которых Жуков не знал. Все это было награблено Красной армией в Прибалтике, Польше и Суоми... воображаю, что было бы, продвинься она в Европу дальше! Вообще страшно представить себе, что еще сотворил бы Жуков, если бы коммуняки выиграли войну. Зная этого субъекта, можно предположить что угодно — вплоть до испытания ядерного оружия на собственных солдатах... Ну а еще, разумеется, Жуков был пьяницей и развратником выдающихся масштабов, но это уже так, обычные для красных генералов бытовые мелочи.

— А вот кстати, — подхватил вдруг Гельман, — знаете ли вы, господа, каким образом такой тип, как Жуков, поднялся наверх? В мемуарах Рокоссовского — они, кстати, изданы и у нас, и на Западе, Рокоссовского Петербургский трибунал оправдал — там есть такое место... я наизусть, конечно, не помню, но смысл такой...

Фридрих удивился — он никогда бы не подумал, что Гельман читает военно-историческую литературу. Впрочем, ему тут же пришло в голову, что галерейщик, скорее всего, читал не сами мемуары, а какую-нибудь статью с цитатами из них.

— В тридцатом году Жуков служил у Рокоссовского в подчинении, командовал полком... то есть нет, не полком — бригадой, — продолжал Гельман. — Развалил там все, что можно, затерроризировал подчиненных, ну, в общем, все, о чем сейчас господин Власов говорил. На него, понятно, жаловались — тогда еще на него можно было жаловаться — командованию, то есть Рокоссовскому. И что сделал Рокоссовский, чтобы убрать Жукова из бригады? Отправил его наверх, на повышение! Вот в этом-то и состоит русский стиль руководства!

— Рокоссовский, вообще-то, поляк, — заметил Михаил.

— Это неважно, — отмахнулся Гельман. — У себя в Польше он бы, наверное, командовал по-другому. Но, оказавшись в русской системе, он был просто вынужден действовать так, ему не оставили другого выхода! И дальнейшая карьера Жукова это доказывает. Скажете, его и дальше поляки продвигали? Просто в русском коллективе — не только при большевиках, вообще — когда выдвигают людей на руководящие должности, выдвигается не лучший работник, а худший. Посылая его наверх, коллектив таким образом избавляется от него. Это происходит потому, что все прекрасно знают: начальник никогда не производит ничего полезного, он только вредит работе. И это в большинстве случаев справедливо, если начальник русский. Назначить русского начальником над сколько-нибудь значительным проектом — всё равно что глухого посадить за рояль...

— То ли дело вы, — не удержался Михаил.

— Миша, — сердито тявкнула Варвара Станиславовна, отчаянно сражавшаяся с расплывающимся кусочком пирожного на блюдечке, — я извиняюсь, конечно, но тут люди беседуют, а вы своими репликами...

— Да чем я могу помешать такому красноречивому оратору, как Мюрат Александрович? Я ведь ничтожное русское быдло, неспособное быть даже хорошим рабом... — голос молодого человека стал особенно резким и противным. Власов невольно вспомнил: очень похожий голос был у преподавателя расовой биологии в лётном училище. Будущие пилоты откровенно манкировали идеологическими предметами, считая более важным то, что относилось к их непосредственным обязанностям. К тому же занятия проводились по утрам, когда очень хотелось спать. Преподаватель, прошедший ту же школу, всё это прекрасно понимал — и намеренно форсировал тембр, чтобы слова ввинчивались шурупом в ухо сонным курсантам.

— Невозможно общаться в такой обстановке! — пожаловался Гельман, обращаясь к Власову. — Вы заметили, что этот тип вас всё время перебивает?

— Меня? — удивился Фридрих.

— Ну да, — искренне возмутился Гельман, — мешает разговаривать... Типичное, — Гельман сделал паузу между словами, — хамство.

Власов подумал, что у него есть более важные дела, нежели выслушивать любимые теории говорливого галерейщика. Он вновь посмотрел в сторону Фрау, но та по-прежнему вовсю занималась светским общением. Но зачем-то же она его пригласила? И почему-то передала приглашение именно через Гельмана?

— Да, о чём я... — Гельман окинул стол в поисках какой-нибудь еды или выпивки, но вокруг была только грязная пустая посуда. Михаил, поймав взгляд галерейщика, жестом подозвал курсировавшего по залу официанта и молча указал ему на стоявший перед Гельманом пустой бокал (на дне которого, как машинально отметил Власов, остались винные опивки). Фридрих оценил оказанную галерейщику услугу — одновременно вежливую и обидную. Официант, профессионально склонившись, наполнил бокал бурой жидкостью из графина — судя по цвету, это был бренди или коньяк.

— Гхм... ну так... вот... — Гельман поднял бокал и быстро выпил. — Так я про русских... Хорошо, не будем использовать термины, содержащие... эээ... определенные коннотации, а сформулируем просто, что русские не годятся для эффективного управления ни в качестве... ээ... субъекта, ни в качестве объекта... — Фридрих невольно подумал, что под влиянием выпитого из Гельмана поперли формулировочки в лихачевском стиле. — Но, как говорится — прошу заметить, это не я придумал, это пословица — лучше лев во главе стада баранов, чем баран во главе стада львов... или стаи? Ну, вы меня поняли... Короче говоря, если русскими управляют способные представители других народов, определенные результаты все-таки достижимы, с издержками, но достижимы. Начиная от призвания варягов, через пресловутое «немецкое засилье»...

Власов поморщился: он никак не мог привыкнуть к тому, что это слово произносится вслух и без смущения.

— ...и даже через так называемое «иудейско-инородческое иго»...

— Так оно и называется, — опять вклинился Михаил.

Старушка Варвара Станиславовна, попивающая кофеёк из крохотной чашечки, сыграла лицом крайнее негодование, но промолчала, ограничившись тем, что бросила на тарелку ложечку. Ложечка возмущённо звякнула.

— Заметьте, к такому выводу приходили все честные русские люди, — заявил Гельман. — Например, ранние славянофилы, изучая историю русского народа, пришли к тому, что русский народ полностью лишён государственности, то есть способности к самоуправлению и свободе. Из этого они делали вывод, что монархия, которую они остро осознавали как инородческую, является единственным спасением русского народа. Другим спасением они считали глубокую религиозность, то есть, с управленческой точки зрения — способность выносить и терпеть очень плохое управление... Вот послушайте... — он почесал нос и нараспев, как бы обозначая голосом цитату, продекламировал: — «Русский народ государствовать не хочет. Он хочет оставить для себя свою неполитическую, свою внутреннюю общественную жизнь, свои обычаи, свой быт — жизнь мирную духа. Не ища свободы политической, он ищет свободы нравственной, свободы духа, свободы общественной — народной жизни внутри себя». Это, между прочим, из «Записки о внутреннем состоянии России», поданной в 1855 году Аксаковым взошедшему на престол императору Александру Второму...

— На этот раз правильно, — заметил Михаил.

— Вы, Миша, впервые услышали эту цитату от меня! — не удержался Гельман. — И не вам...

— Не спорю, от вас, — ответил Михаил. — Но точный текст вы заучили, скажем так, не сразу. На прошлой конференции, во всяком случае...

— Да, куда вас опять не позвали, — Гельман выделил слово «опять».

— Наверное, я был недостоин столь высокой чести, — пожал плечами Михаил. — Ничего, выступим на следующей... У меня как раз готова небольшая статья, её и зачитаю.

— О величии русского народа? — Галерейщик постарался вложить в голос столько иронии, что фраза расползлась, как мокрая бумага. Фридрих понял, что его собеседник сильно пьян. Впрочем, и неудивительно — после стольких-то возлияний...

— Нет, не об этом. О причинах распада Райхсраума, — серьёзно ответил рыжий.

— Именно так? — Власов с удивлением взглянул на молодого человека. — Вы уверены, что Райхсраум распадётся?

— В общем-то да, — не смущаясь, заявил Михаил. — Правую руку на отсечение не дам, но это очень вероятно. Если хотите, могу показать черновой вариант... Да, кстати. Раз уж Мюрат Александрович не потрудился меня представить... Меня зовут Михаил Харитонов. Студент. Русский.

— Можно проще — русский студент, — усмехнулся Власов.

— Я имел в виду как раз противоположное, — не совсем понятно ответил Михаил, и тут же пояснил: — Русский студент — это такой типаж из Достоевского. Вот уж на кого...

— ...вы очень похожи, Михаил, — встрял Гельман. Похоже, он взял себя в руки. — Вот кстати. Русская литература. Как я уже говорил, замечательная вещь. Но она вся посвящена этой самой теме. Подробно и детально описывает именно эту неспособность русских управлять хоть чем-нибудь, включая собственную жизнь. Идеальный русский — это Обломов. Обычно фигуру Обломова воспринимают как символ обычной лени, неги, ничегонеделания. Это не так. Обломов является совершенно иным типом, а именно — человеком, не способным ни к какой внутренней организации, не говоря уже о внешней. Это, конечно, крайний случай — но организационная бездарность русских является практически тотальной... Именно поэтому русскими всегда управляли, управляют и будут управлять инородцы, — Гельман повысил голос, так что на него даже стали оглядываться от соседних столиков. Похоже, он набрался уже так основательно, что не контролировал себя. — Дойчи, юде, даже кавказцы, то есть любые народы, способные к управленческой деятельности. Когда же русские берутся за задачи управления сами, то... — он громко икнул. Кажется, это сбило его с мысли; он дотронулся до опустошенного бокала и вновь стал беспомощно озираться. — Мне нужно...

— Кажется, вам уже хватит, — заметил Власов, полагая, что Гельман опять ищет спиртное.

Тот посморел на Фридриха в упор. Глаза галерейщика были мутные, больные.

— Н-нет... — пробормотал он, справляясь с языком, вдруг отказавшимся повиноваться. — Нужно в... Пожалуйста, — отчётливо сказал он, — проводите меня.

Фридрих вздохнул. Ему было понятно, куда нужно Мюрату. Но ему не хотелось помогать неприятному человеку. Хотя... — решил он, — может быть, тот всё-таки хочет что-то сказать ему? Правда, в таком состоянии... Или это спектакль? Хотя нет, насколько Власов разбирался в людях — Гельман и в самом деле был не в форме.

— Хорошо, — принял он решение. — Давайте, только быстро. Где это? Куда идти? — на всякий случай уточнил он.

Гельман понял и вяло махнул рукой по направлению к двери.

Слегка поддерживаемый Власовым под локоть, Гельман дошёл своими ногами до двери, сам прошёл коридорчиком. Прежде чем скрыться за дверью туалета, он повернулся к Фридриху и сказал ему почти трезвым голосом:

— Подождите. Нам надо поговорить. Сейчас... буду в порядке.

Власов понял и кивнул.

Гельман отсутствовал минуты три. Потом вышел, вытирая лицо — видимо, умывался. Глаза у него уже были не мутные.

— Извините, — сказал он почти что нормальным голосом. — У меня был тяжёлый день, и я слегка увлёкся. — Фридрих Андреевич, у меня к вам разговор. Серьёзный. Раньше я этого сделать не мог, а времени очень мало. Меня буквально обложили. Как и вас, — многозначительно добавил он.

Фридих внимательно посмотрел на Гельмана. Судя по всему, тот принял какое-то средство против опьянения, причём сильнодействующее. Насколько было известно Власову, такие препараты плохо влияли на здоровье, и регулярное применение их не рекомендовалось. К тому же пить, чтобы потом вытрезвляться — странно. Значит, Мюрат набрался сознательно — так, чтобы все это видели. В том числе и те, кто может отличить игру в пьяного от настоящего опьянения. Калиновский или Фрау? Сейчас это неважно. Гельман хочет поговорить с ним, с Власовым — причём так, чтобы... не заметили или не помешали? Скорее всё же второе...

— Я тут... погуляю ещё немного, — продолжал Гельман. — Выходите минут через десять, хорошо?

— Хорошо, — сказал Власов, понимая ситуацию.

Когда он вернулся, то обнаружил, что Варвара Станиславовна и Михаил, вновь усевшийся на стул, оживлённо беседуют на повышенных тонах. Алексей с деловитым видом воздавал должное маслянистым грибочкам, а Инга потягивала красное вино из высокого узкого бокала — столь крохотными глотками, что казалось, будто она не пьет, а лишь смачивает верхнюю губу — и с иронией глядела на спорящих.

— ...ничего убедительного! — кипятился молодой человек, явно не понимая, что говорит со старухой. — Это самая обыкновенная демагогия, я тоже так могу...

— Я уж как-нибудь сама разберусь, кто тут убедительно... а кто чего! — не желала уступать старуха.

Завидев возвращающегося Фридриха, она обрадовалась.

— Пожалуйста, — сказала она, демонстративно обращаясь именно к Власову, — объясните этому молодому человеку, как нужно разговаривать со старшими, — старуха сердито вонзила ложечку в остатки пирожного.

— Так же, как и со всеми прочими людьми, — пожал плечами Власов. — За исключением тем, в которых старшие по возрасту люди более компетентны. С поправкой на личную заинтересованность и эффект свидетеля.

— Я имею в виду уважение! — возмутилась старуха.

— Уважение к чему? — не удержался Михаил. — К тому, что один человек появился на свет раньше другого?

— Хотя бы, — сказала Варвара Станиславовна неожиданно спокойно. — Потому что я видела всё то, что видели вы — а вы не видели того, что видела я.

Власов напрягся: высказанная мысль была великовата для глупой старухи. Варвара Станиславовна оказалась не так проста, как казалась.

Михаил, похоже, тоже почувствовал что-то подобное. Он промолчал и уткнулся в тарелку.

По залу вновь двинулись официанты, на сей раз разнося чай и вазочки с каким-то чёрным вареньем. Власов посмотрел на него с опаской и решил не пробовать. Зато старуха притянула вазочку к себе поближе — видимо, намереваясь полакомиться.

— Простите великодушно, — пробебекало над столом, — Варвара Станиславна, позвольте вас буквально на минуточку...

Это был Калиновский. Фридрих прищурился: внимание Льва Фредериковича казалась ему несколько назойливым.

Но Варвара Станиславовна отнеслась к этому иначе. Пробормотав под нос нечто вроде извинений перед присутствующими — во всяком случае, Власов её понял так — она встала и быстро пошла за своим провожатым. Фридрих немного подумал — держать чашку с горячим чаем на весу было неудобно — и сел на свободный стул слева. В этот момент некий седой мужчина — в штатском, но с алой ленточкой Железного Креста 2-го класса в петлице — подошел к Инге и Алексею и поприветствовал их на дойче; они ответили и отошли вместе с ним к соседнему столику. Фридриха не приглашали, и он решил не навязываться.

Михаил тут же пересел поближе, заняв место старухи.

— Как же они все достали, — вздохнул молодой человек . — Вы из Берлина? — спросил он Власова, явно ожидая подтверждения.

Фридрих кивнул. Он ещё не решил, стоит ли общаться с рыжим юнцом.

— Я так и понял. Значит, очередной смотрящий из Управления?

Власов внимательно посмотрел на собеседника. Парень был явно неглуп, но, похоже, диковат. Интересно, как он попал в это общество?

— Вообще-то, — Власов решил поставить молодого человека на место, — вы сказали лишнее. За подобные слова принято отвечать.

— Я всего лишь задал вопрос, — Михаил глянул исподлобья, упираясь. — И я не вижу ничего плохого в работе на Управление. Нормальная спецслужба, а не это наше ДГБ.

— А чем вам не нравится ДГБ? — поинтересовался Власов.

— Уроды, — искренне сказал молодой человек. — Занимаются в основном интригами, а не делом. Зачем им понадобился этот Гельман? Он же их водит за нос.

— Вы считаете, что он работает на ДГБ? — задал Фридрих риторический вопрос.

— Да это все знают, — Михаил изобразил что-то вроде презрительной гримасы. — На бобковскую контору шестерит. Хотя тут, — он чуть обернулся, — каждый второй на кого-нибудь работает.

— Мне это неинтересно, — Власов зевнул, прикидывая, не заждался ли его галерейщик. Решил, что стоит ещё немного подождать — до возвращения Калиновского. Не хотелось бы сталкиваться с ним в коридоре... — Кстати, — вспомнил он, — вы что-то говорили насчёт своей статьи.

— Ну да, — обрадовался молодой человек. — Для следующего сборника. Думаю, на конференции прочту. Если дадут слово, конечно. Гельман постарается, чтобы меня не было.

Власов не стал выяснять, что это за конференция и в чём причина конфликта Михаила с Гельманом.

Михаил тем временем выудил из-под стола рыжий портфель, извлёк оттуда, не глядя, мятые листы бумаги и начал раскладывать их на столе, между тарелок и рюмок. Один лист въехал уголком в вазочку с вареньем. Молодой человек вытащил бумажку из липкого, но она была уже испорчена. Он беспомощно посмотрел на неё, явно не зная, как быть и куда девать проклятое варенье.

Фридрих взял салфетку и протянул ему. Михаил, наградив Власова благодарным взглядом, осторожно взял салфеткой грязное место, оторвал, скомкал.

— Тут у меня вариант, — принялся объяснять он, перекладывая бумажки, — который в сборник... Только я сам читать буду, иначе вы не поймёте.

— Почему? — удивился Власов. — Я прекрасно понимаю по-русски. Если, конечно, это нормальный русский язык.

— Вот именно, — Михаил скривился. — Поэтому я предлагаю черновой. В сборник пойдёт вот что, — он протянул Фридриху тот самый листок с оторванным углом. — Посмотрите. Тут начало.

Власов, морщась — света от единственной люстры явно не хватало, — приблизил бумажку к глазам.

«Ещё к вопросу о потенциальных смыслотрассах перекомпоновки вмещающего континуума немецкоориентированных общностей», — прочёл он вслух название. — «Согласно данным когнитивной психологии, социумически заданный мыслеобразный ряд, индуцируемый категороморфемой заданного-пребывания-в-покое, в отличие от катастрофического по смыслонаполнению образа насильственной или естественной трансформации, обладает свойствами коллективного аттрактора. Сколько-нибудь продолжительное подкрепление этого категороморфемного ряда эмпирическими интенциями вызывает к жизни архетип вечносущего эона, каковой образ фреймирует экзистенциальный опыт индивида...»

— Нет, это не по-русски, — Власов отдал листок.

— Я же говорю, — пожал плечами молодой человек. — Мне тоже этот птичий язык во где сидит. Но по-другому не напечатают, только в этих сборниках и только таким... способом, — Михаил не нашёл лучшего слова.

— А оппозиционная пресса? То же «Свободное слово»? — поинтересовался Фридрих. — Насколько мне известно, они регулярно публикуют обращения вашего лидера?

— А, эти... Их только голодовки интересуют. Серьёзная политическая аналитика им нахрен не нужна. — Михаил махнул рукой куда-то в сторону. — Хотите с переводом? Ну, на нормальный язык?

Не дожидаясь согласия, он согнулся над листком.

— О возможных причинах распада Райхсраума, — начал он, запинаясь и подбирая слова. — Как известно, обыватели боятся перемен и верят в стабильность существующего порядка. Если же он и в самом деле оказывается стабильным, его довольно скоро начинают считать вечным. Это в полной мере относится и к политике, особенно международной. В частности, обыватель некритически принимает своё время за конец истории. Это особенно применимо к нынешней политической ситуации. Двухполюсное устройство мира, разделённого между двумя блоками, американским и германским, неспособными уничтожить друг друга, представляется чрезвычайно стабильным. Эта стабильность основана на устойчивости тех социальных систем, на которые опираются блоки — то есть рыночного капитализма и национал-социализма. Обе эти системы хорошо изучены, все их достоинства и недостатки известны наперечёт. Практически исчерпывающий список дан в классическом американском учебнике политологии Бурдьё и Лумана... — Михаил чуть запнулся, — здесь я пропущу, тут цитаты, неинтересно... а, вот... — он взял следующий листок. Просмотрел его наискосок, потом долго шевелил губами, видимо, подбирая выражения.

— Неизученным, — наконец сказал он, — остаётся только один вопрос: об исторической устойчивости обеих систем. Опять же, общим мнением является то, что западный капитализм подвержен кризисам, начиная от экономических и политических и кончая кризисами культуры и морали. Это соответствует самосознанию западного общества, ощущающего себя как находящееся в неустойчивом равновесии, на краю, и постоянно нуждающегося в экстренных мерах по своему спасению. На этом фоне Райх и его сателлиты выглядят блестящим примером бескризисного общества, успешно решающего проблемы чуть ли не до их появления. Это соответствует идеологии Райха, выстроенной вокруг идеи устойчивого развития. Райх не знает экономических кризисов, безработицы, социальная напряжённость сведена к минимуму, политическая жизнь контролируется из единого центра. Энергетический кризис шестидесятых практически не затронул Райхсраум, а экологических проблем, благодаря системе рационального природопользования, в Райхе не было вообще. Даже такое тяжёлое испытание, как новые информационные технологии, резко увеличивающие информационную открытость общества, — я имею в виду REIN — удалось в конечном итоге обратить на пользу режиму, причём не отступая от догматов национал-социализма, а, наоборот, опираясь на них. Тоталитарная практика контроля над сетью даже стала предметом национальной гордости...

— Что вы имеете в виду под тоталитарной практикой? — поинтересовался Власов.

— Ну, очевидно же, что вся сеть просматривается спецслужбами, — не понял Михаил. — А поскольку каждое высказывание подписано ключом автора, и анонимности, как в западном Интернете, нет...

— Вы считаете это недостатком? — перебил Фридрих. — Приличные люди отвечают за свои слова, тем более дойчи. К тому же вам, наверное, не понравилось бы, если бы в REIN кто-то стал анонимно выкладывать клевету, порнографию и прочую мерзость, подписывать всё это чужим именем, и на него нельзя было бы даже подать в суд?

— Я не даю оценок, — раздражённо ответил Михаил. — Я не пишу о том, что мне нравится или не нравится. Если я говорю про тоталитарную практику, я имею в виду только то, что это практика тоталитарная, а не то, что она плохая. Или хорошая.

— Насколько я понимаю, тоталитарное — значит, исходящее от государства. БОльшая часть исков к пользователям REIN, в том числе и связанных с политикой, исходит от других пользователей REIN. Вам это известно?

— Не, ну понятно же, — начал Михаил, — что если историк публикует у себя на штелке независимое какое-нибудь исследование, а на него подаёт в суд Союз Ветеранов, то, очевидно, за этим стоят спецслужбы...

— Вы не знаете наших ветеранов, — усмехнулся Власов. — Они дадут любым спецслужбам сто очков вперёд. Душу вынут за неправильный номер дивизии.

— Но вот была же история, когда разместили фото со зверствами дойчских войск в России, и этого человека засудили под каким-то идиотским предлогом... — начал было Михаил.

— Это вы в российских газетах вычитали? — прищурился Фридрих.

Михаил ответил взглядом исподлобья.

— Да. И я не вижу, почему в данном конкретном случае я не должен им верить.

— Потому что всё было не так. Сын одного уважаемого ветерана выложил у себя на штелке фронтовые фотографии из семейного архива. На них не было ничего такого, чего не бывает на войне. Например, сцена повешения красного комиссара. Вы можете найти то же самое в любом хорошем фотоальбоме на ту же тему. Но юноша, начитавшийся «Либерализирунг», снабдил их оскорбительными для достоинства дойчской армии подписями. Это случайно обнаружил ветеран, служивший вместе с его отцом. Попытки воззвать к памяти покойного успехом не увенчались. Тогда ветеранское общество подало в суд. Штелку убрали, юнцу пришлось заплатить штраф. Это вы называете «засудили»? И ещё сомневаетесь, что это была частная инициатива лично оскорблённых людей?

— У нас это описывали иначе, — пробормотал Михаил. — Но не принципиально. Так или иначе, Райх может контролировать сетевую активность. Причём открыто, обосновывая идеологией...

— А вас это возмущает, — закончил Фридрих. — Кстати, у вас есть штелка?

— Есть, — Михаил вздохнул. — Но там в основном литература. Фантастику пишу всякую.

— А то, что вы сейчас читаете, выкладывать не собираетесь? В нормальном виде, а не то, что для Лихачёва?

— Разумеется, нет, — поморщился Михаил. — Я же говорю, тоталитарный контроль. Так я могу продолжать?

— Продолжайте. Хотя слово «тоталитарный» всё-таки не подходит для описания ситуации с REIN, — нажал Фридрих.

— Неважно, как это организовано, — отмахнулся Михаил. — Дальше можно?

Власов кивнул.

— Мы остановились на том, что национал-социалистический режим кажется устойчивым, — сказал юноша и снова уткнулся в листки. — Характерно, что из этого исходят даже дойчские инакомыслящие и борцы с режимом. Несмотря на их публичные рассуждения о «гнилом нутре» национал-социализма и неизбежности его скорого краха, они сами в это не верят. Если национал-социализм рухнет, именно они станут первыми жертвами его падения...

Фридрих посмотрел на юношу с некоторым интересом, вспомнив, как сам думал о том же самом.

— Между тем, — продолжал Михаил, глядя в листочек, — перспектива крушения национал-социализма и распада Райхсраума куда более реальна, чем это представляется. И она тем более реальна, что связана не с недостатками национал-социализма, а с его достоинствами...

В этот момент Фридрих отключился, потому что снова поймал взгляд Фрау.

На сей раз она смотрела на него в упор — именно на него, прямо сквозь человеческую толщу, как сквозь воду. Взгляд был пристальным и лишённым даже тени симпатии, хотя и не враждебным. Так смотрят на человека неприятного, но зачем-то нужного.

Убедившись, что взгляд пойман и понят, Фрау чуть повернула голову и скосила глаза в сторону одной из дверей. Власов понял и едва заметно кивнул.

— Вы слушаете? — невежливо спросил Михаил, шурша своими бумажками.

— Да, конечно, — автоматически ответил Власов и повторил хвост фразы — «не с недостатками, а с достоинствами...» Интересная мысль, — добавил он, — но, извините, мне, кажется, нужно... — все эти слова он произносил, уже вставая с места и запоздало понимая, что ему сейчас придётся выбирать, с кем разговаривать в первую очередь. С одной стороны, Фрау, которая, скорее всего, выйдет вслед за ним. С другой — Гельман, который бродит где-то рядом и вроде бы тоже чего-то от него хочет. Ещё этот Калиновский... от Фридриха не укрылось, что старикашка как-то подозрительно засуетился... Ещё этот Михаил, русский юноша. Который теперь будет цепляться, пока не прочтёт свой трактат до конца.

— Значит, не слушаете, — вздохнул Михаил. — Не буду вам мешать, вы тут на работе, — добавил он разочарованно.

— Меня заинтересовал ваш текст, — Фридриху стало слегка неловко, и он решил быть вежливым, — нет ли у вас нормального варианта? Я бы прочёл на досуге.

— Не могу, — смутился Михаил, — нормального на бумаге нет... Хотя погодите, у меня же эта штука с собой, — он засунул руку в карман брюк и принялся там копаться.

— Не надо, — начал было Власов, но настойчивый юноша уже достал из кармана вещицу и протянул собеседнику.

Это была шнелль-карта — новинка, недавно выпущенная в продажу «Сименсом». Фридрих с интересом повертел её в руках: штучка была новой и довольно дорогой.

— У меня там наговорено, в этом, как его, звуковом формате... — Михаил слегка смутился, явно стесняясь технического невежества. — Я сначала наговариваю текст, а потом уже записываю этим дурацким языком, чтобы для печати. Вы можете себе скачать куда-нибудь? У вас же есть, наверное, чего-то такое, — он не договорил, пошевелив пальцами в воздухе.

Фридрих вертел в руках карту — думать нужно было быстро. Скорее всего, подумал он, на шнелль-карте содержится, кроме звукового дата, рехнервирус или рехнермина. Шанс, что Власов наивно скачает себе опасный дат, невелик, но реален, почему бы не попробовать — вдруг можно будет получить доступ к его целленхёреру или рехнеру? Целленхёрер был бы для них даже интереснее. Кстати, для кого — для них? Если его предположения верны, Михаил работает либо на Фрау, либо на Гельмана, а может быть, и на ДГБ, или на всех сразу — впрочем, его могут использовать и втёмную. Хотя... а что, если это ниточка к тем, кто убил Вебера? Ничего нельзя исключать заранее. В таком случае не будем пренебрегать шансом. Они хотят, чтобы я скачал заражённый дат — что ж, я это сделаю. Запустить исполняемый код из памяти этого целленхёрера вряд ли возможно, зато сам факт наличия вредоносной программы объяснит многое... Рискнём.

Он улыбнулся и достал «Сименс». Универсальный разъём должен был подойти к любой технической новинке компании.

Целленхёрер опознал устройство и проверил ёмкость встроенной памяти. Находящийся на шнелль-карте дат был такого размера, что занимал почти всю свободную память телефона, зато формат опознавался легко: стандартный звуковой двойного сжатия. Встроенная проверка рехнервирусов не нашла — впрочем, Власов на сей счёт и не заблуждался. Если это те, о ком он думает, то они работают тонко.

На экранчике телефона появилась коротенькая полоска. Расти вдоль она не спешила: дат был великоват для устройства.

Михаил наблюдал за процессом с откровенной заинтересованностью.

За этими манипуляциями Фридрих и не заметил, как в зал вернулся Гельман. Через минуту тот уже нависал над Власовым. Выглядел он необычно — протрезвевшим, злым и сконфуженным.

— Фридрих Андреевич, — тихо сказал он, — у меня неожиданная проблема. Пожалуйста, не уходите, что бы ни случилось. Сейчас будет немножко неприятно, очень прошу, никуда не уходите...

— Я вроде бы и не собираюсь, — Власов чуть отодвинулся от всполошённого визави. — Насколько я понимаю, вы хотите поговорить...

— Да, да, очень важный разговор... Просто... Я тут запланировал нечто вроде представления... то есть выступления... Но позже, позже! Кто же знал, что он припрётся именно сейчас! Пожалуйста, ну представьте себе, — Гельман зачастил, засуетился, — представьте, что вы делаете важную работу, ну, какой-нибудь доклад пишете, я не знаю, записку, и тут к вам вбегает мальчик с поломанной игрушкой, ревёт и требует, чтобы вы её починили...

— Я бы велел ему выйти вон, — пожал плечами Фридрих.

— Ну тут так не получится, я же его и приглашал... — Гельман в досаде шлёпнул ладонями по ляжкам, — не вовремя, не вовремя! Творческая личность, — лицо Гельмана перекосила гримаса бешенства, — они все такие, творческие личности... Как же я ненавижу всю эту шваль!

— Вы кого имеете в виду? — Власов посмотрел на суетящегося галерейщика почти с удовольствием.

— Очень, очень прошу, просто умоляю, — Гельман уже пятился обратно к выходу, — подождите, это недолго...

Власов бросил взгляд на целленхёрер. Полоска не доросла и до половины. Время шло медленно — и проходило, честно говоря, безо всякой пользы для дела. Хотя, подумал Фридрих, зверинец тут подобрался занятный. Пожалуй, даже занятнее, чем сборище на Власовском проспекте...

— Господа! — раздалось в зале. Голос принадлежал Гельману. — Солнце русской культуры! Приветствуем!

Галерейщик снова стоял у двери, дружеским жестом полуобнимая за талию персонажа настолько странного и нелепого, что рука невольно потянулась за «стечкиным».

Это был огромный, грузный, заросший седой щетиной человек с отвисшими щеками, которые чуть не лежали на воротнике рубахи. То была именно рубаха — кошмарное изделие из грубого серого полотна, навыпуск, изрисованное какими-то рисунками и надписями и заляпанное свежей грязью. Из расстёгнутого ворота торчали клоки сивых волос, ниже выкатывался горб пуза. Ниже можно было разглядеть ноги в чём-то вроде штанов (Власову вспомнилось слово «порты», встреченное в каком-то словаре), заправленных в армейские ботинки умопомрачительного размера.

В руке он держал бутылку — судя по всему, водочную. Та буквально тонула в широченной пясти, тоже грязной: Власову с его места была видна въевшаяся чернота под ногтями незнакомца.

Фридриха передёрнуло от омерзения.

— Прошу внимания! — Гельман забежал с другой стороны, снова приобнял вошедшего. — Лучший русский поэт современности! Валериан Рукосыло-Пермский! Сегодня специально... в честь нашего вечера... творческий блиц!

— Выпить есть? — густым насморочным басом прогудел его подопечный.

Никто ему не ответил.

Власов к тому моменту уже сидел. Странноватая фамилия поэта показалась ему смутно знакомой — вроде бы была какая-то история... Увы, хвостик воспоминания всё никак не ухватывался.

— Это ещё что такое? — тихо спросил Фридрих, нагибаясь к Михаилу.

— А, это... — юноша махнул рукой с видом крайней досады. — Я думал, это позже будет... Позорище. Гельман на вечера водит всяких уродов. Этого из Перми вывез. Называет это «живой поэзией».

Тут все разговоры перекрыл густой голос новопришедшего:

— Ну так нальёт кто-нибудь русскому человеку?

Гельман по-обезьяньи ловко шмыгнул к минибару, схватил бутылку с вином и передал поэту. Тот смачно присосался, хлебнул.

— Кислятина, — пробурчал он и приложился ещё раз. Гельман дождался глотка, потом аккуратно вынул бутылку из пясти и поставил на стол.

Поэт и бровью не повёл. Видимо, опеку со стороны галерейщика он принимал как должное.

— Зажались чё? — обратился он к сидящим в зале. — Давно живого поэта не видели? Ну ща устроим тут веселуху. Лив-арт, всё горячее. Ым... — он икнул, — ымпровизация нах.

Рукосыло зевнул, и стало видно, что у него не хватает зубов в верхней челюсти.

Гельман улыбнулся, как бы приглашая всех оценить шутку.

— Ну чё? Из русского цикла почитаем что-нибудь. Про Россию и Революцию. Я за революцию духа и всего на свете. Потому что всё говно и нищета, если духа не видно...

Зал молчал, разговоры примолкли.

— Заскучали? Вот, значит, стихи. Не эти ваши дихтунги, а правда! О жизни нашей мудацкой!

Поэт встал в позу, отдалённо напоминающую позу молотобойца, и, помогая себе взмахами кулака, выкрикнул в зал:

— О Русь, я срусь,

А по звизде —

Я пьян, я ссан,

Болят муде,

Разврат — мне брат,

Мой Бог — мой скот,

Я в катыхах

Сижу, задрот...

Власов, ошеломлённый таким свинством, обвёл глазами зал. Никто не вставал с места, никто не возмущался. Прищурившись, он вгляделся в лицо Рифеншталь: на нём застыло выражение, которое, наверное, можно было бы поименовать удовлетворённой гадливостью. Ей было противно — но она была довольна этим обстоятельством.

Расправившись с жизнью, поэт заявил, что сейчас прочтёт «что-нибудь социальное».

— О немецком засилье! — заявил он, делая руками сложные движения, будто наматывал на запястья невидимый канат.

— Глупый немец

лезет тупо,

Он дрожит

своей залупой,

Он кусается

Зубами,

Да спасается

Словами

О говне и пердеже

На полицейской бумаге верже!

— последние слова он как бы пропел, противно подвывая.

— Это из Мандельштама, контекстуально, обратите внимание, — откомментировал Гельман, взявший на себя роль конферансье. — Вы, конечно, знаете великого русского поэта Осипа Мандельштама? — фраза была выпущена в воздух, но так, чтобы задеть слух Власова.

— Что за скотство? — прошипел Фридрих в пространство. Слова попали в ухо Михаила.

— Иллюстрация любимых теорий Мюрата Александровича, — сказал юноша, несколько понизив голос. — В частности, насчёт организации. Он считает, что при хорошей организации из любого дерьма можно слепить конфетку и продать целевой аудитории. Этого Рукосылу он даже в Америку продавал. За жертву фашизма.

Тут у Власова, наконец, щёлкнуло в голове: он вспомнил, где слышал эту фамилию.

Во время польских событий в российских газетах появились сведения об убийстве пермской девочки по имени Ольга Рукосыла. Та якобы убежала из дому, чтобы посмотреть на польскую революцию, проехала через всю Россию, пробралась в Польшу и погибла на варшавской улице — от рук каких-то «фашистских отрядов самообороны». Подробности смерти расписывались в самых ужасных красках. «Свободное Слово» опубликовало интервью убитого горем отца девочки, который призывал к отмщению.

Правда, довольно скоро выяснилось, что никакой девочки не было: так называемый «отец», некий Валериан Рукосыло, называющий себя «поэтом», просто-напросто выдумал всю эту историю. Никакой дочери у него не было, как и детей вообще. На суде — «поэта» привлекли к ответственности — он заявил, что его «убитая дочь», оказывается, была «виртуальным художественным объектом», а интервью — «художественной акцией, разоблачающей буржуазно-фашистское общество тотальной симуляции».

Интереснее было то, что в защиту «художника и поэта» публично выступили несколько западных политических деятелей (правда, второго ряда). Все они пели песню на тему того, что «искусство должно быть свободно». На Востоке в защиту Рукосыло выступила только Новодворская, которая в очередном интервью заявила, что «фашизм — это отсутствие чувства юмора», а выходку «художника» назвала «невинной мистификацией в духе сюрреализма». Российский суд отнёсся к этому иначе: Рукосыло приговорили к большому штрафу, который был выплачен неизвестными доброжелателями — впрочем, никто не сомневался, что среди таковых был Гельман... Непонятно было только, что этот тип делает здесь и зачем читает гнусные стишки.

— В этой грёбаной, стылой стране,

Где туманы и мгла мировая,

Я стою по колено в говне... —

поэт прервался, чтобы ещё глотнуть из горла.

Власов ещё раз посмотрел на Фрау. Та демонстративно подняла ссохшиеся от старости и похожие на птичьи лапки ладошки — и сдвинула их. Гельман тут же поднял руки и зашлёпал ладошками. Зал подхватил, правда, без особой охоты.

— Понравилось? — ухмыльнулся поэт, отчего его уродливая физиономия стала ещё страшнее.

— Его что, нельзя было помыть и причесать? — тихо спросил Власов у Михаила.

— Гельман его специально так наряжает, — объяснил Михаил. — По его мнению, это и есть типичный русский. Вот он его и поддерживает в типично русском состоянии: поит дрянной водкой и кормит на убой. А для них, — Фридрих понял, что молодой человек имеет в виду Фрау и ее кружок, — это тоже доказательство любимых теорий. О русском вырождении и разложении — и, как следствие, необходимости отделения Петербурга как единственной пока еще здоровой части...

— Но ведь вы так не считаете?

— Я реалист, — буркнул Михаил. — Я понимаю, что бессмысленно бороться в одиночку. И надо использовать те возможности, которые есть.

Против чего именно он борется, он не пояснил, ибо в этот момент Рукосыло, закончив, наконец, про мировую мглу, подбоченился и громко заявил:

— Уныло как-то у вас. Ну, повеселю. Обхохочетесь. Стишастики у меня совсем новые. Называется — «Чем пахнут штаны». Про штаны будем слушать?

— Это аллюзия на одного итальянского поэта... — начал Гельман, но уже изрядно набравшийся Рукосыло отмахнулся от него, как от мухи:

— Итак, читаю! Штаны! Сначала тебе, Мюрат!

— У жидишки чем пахнут штанишки?

Как подмышки пархатой мартышки!

Гельман поморщился, но промолчал. Кто-то за соседним столом кашлянул, поперхнувшись едой.

Почуявший волю поэт обвёл всех победоносным взором и рявкнул:

— А у шлюшки чем пахнут штанюшки?

М-м-мокропсятинкой бабьей игрушки! — на «псятинке» он мерзко причмокнул.

— Всё гаже и гаже, — откомметрировал Михаил. — Сейчас его, наверное, выкидывать будут.

— Кого? — не понял Власов.

— Да этого... Рукосылу. Он, как напьётся, начинает буянить, — пояснил Михаил. — Это у него такой имидж. Ну, в смысле, ложный гештальт, — пояснил он зачем-то.

— А у немца чем пахнут коленца?

Как обоссаные полотенца!

— продолжал кривляться Рукосыло.

— Н-да, сейчас выкинут, — заключил Михаил. — Уже было. Этого типа судили...

— Я в курсе, — усмехнулся Фридрих.

В глазах Михаила мелькнуло уважение.

— Хорошая у вас память... Профессиональная, — вздохнул он. — Жаль, если вашу контору разгонят. Что, скорее всего, и произойдёт. Когда всё кончится.

— Вы о чём? — не понял Власов, потом вспомнил, посмотрел на экранчик: дат скачался. Он осторожно отсоединил шнелль-карту и отдал её владельцу. — Ну что ж. Я с вашим трудом ещё не знаком, но в выводах сомневаюсь заранее. Вряд ли что-то случится с моей страной... или хотя бы с моей, как вы выразились, конторой.

— Вы сначала послушайте, — с лёгкой обидой в голосе ответил Михаил. — После суда Гельман большой концерт устроил с этим Рукосыло. Так его со сцены сбрасывали.

Тем временем Рукосыло прочитал ещё несколько двустиший того же содержания, постепенно понижая голос до шёпота, и вдруг заорал:

— А у русского нету штанов! — и начал стаскивать с себя порты.

Власов невольно привстал: это было уже слишком.

— Нету! Нету! Бе-бебебе! — кричал Рукосыла. — Нету-нету-нету!.. штанов у русского поэта! — наконец, с портов отлетела пуговица и ширинка лопнула. Показались розовые трусы.

— Нате, нате! Суки грёбаные! Соси-и-и... — поэт запустил лапу в мотню.

Тут за его спиной появились — Власов оценил скорость реакции, она было на хорошем уровне — двое высоких мужчин в одинаковых костюмах с галстуками. Они подхватили поэта под руки, ловко вывернули локти и легонько подвинули к двери. Тот вздумал орать и брыкаться, но резкое движение одного из мужчин его успокоило.

Через несколько секунд дверь за ними закрылась. Точнее, закрыл её Калиновский, проскользнувший ужиком в залу.

Фрау сдвинула ладошки, и все зааплодировали. Видимо, такой конец творческого выступления никого не удивил и уж точно не огорчил.

Гельман остался один. Смущённым он не выглядел — даже, скорее, наоборот.

— Вот, господа! Единственный настоящий русский поэт современности! Живёт как пишет! — объявил он и комично раскланялся.

Снова раздались хлопки — пожиже.

Через пару минуты Гельман вновь оказался возле Власова. Вид у него был крайне недовольный.

— Ну вот, — отдуваясь, сказал он, и снова выпил — так, как в жару пьют лимонад, — извините сто раз, Фридрих Андреевич. Это должно было быть часа через два, когда все, так сказать, разогреются... Ну ничего, тоже неплохо получилось. Русское искусство в его высшем воплощении, — он явно хотел сказать что-то еще, но неприязненно взглянул на Михаила, затем вновь, уже умоляюще — на Фридриха. Власов понял, поднялся и пошел за ним.

— Что пошло не по плану? — решил выяснить ситуацию Фридрих.

— Этот идиот, ну вы его видели... — Гельман махнул рукой, — припёрся раньше положенного. И сорвал мне планы.

— Такого субъекта лучше держать на цепи, — пожал плечами Фридрих.

— Неплохая идея, но у меня были бы неприятности... — процедил галерейщик. — Чёрт, он сорвал мне всё... Власов, — он снова начал называть Фридриха по фамилии — нам очень нужно побеседовать. Вам это, может быть, нужно больше, чем мне. Но меня пасут. Люди Бобкова, Калиновский, все... А сейчас мне сорвали удобный момент. Но вы ведь еще не уезжаете из Бурга? Позвоните мне. Это очень важно, — он буквально всунул в руку Фридриха карточку. — Мы, конечно, не можем обсуждать это по телефону. Но мы встретимся и поговорим спокойно. Два умных человека всегда договорятся... А сейчас, извините, я лучше пойду, — внезапно заключил он. — Будете разговаривать со старухой, учтите — она пустая. У неё ничего нет. До встречи, — он попытался сунуть Власову ладошку, потом как-то закруглил жест в воздухе и поспешил к выходу.

«Крайне неприятный и суетливый тип», — решил Власов, провожая взглядом спину галерейщика. Чувство было такое, как будто отодрался, наконец, цеплючий репей. Кстати, — подумал Фридрих — не исключено, что осталось несколько остьев с крючочками. Он же отдавал свою куртку в гардероб в «Аркадии» (Власов снова вспомнил фальшивого негра, и его передёрнуло от омерзения). Не исключено, что к одежде втихую присобачили «жучок». Надо будет, добравшись до дома, тщательно проверить все свои вещи сканером... Но и вообще этот назойливый субъект с его скверными манерами и ещё более скверными затеями был ему крайне неприятен; Гельман казался полной противоположностью тому, каким должен быть деловой человек — не важно даже, идет ли речь о коммерческих делах или о политических. «Это ж надо было умудриться — отнял столько времени и так и не сказал за целый день ничего по существу, чтоб ему провалиться!», — продолжал злиться Фридрих. Впрочем, карточку он все же убрал в карман. Черт его знает, что — и кто — может оказаться полезным в его деле. И если за всеми гельмановскими намёками и впрямь что-то стоит...

Фридрих поднял глаза на публику — и упёрся взглядом в глаза Калиновского. Тот осторожно качнул головой, явно куда-то приглашая.

Власов понял, встал и направился к боковой двери.


Kapitel 35. Тот же день, ближе к вечеру.Санкт-Петербург, переулок Освободителей, 4 (Рифеншталь-фонд, монтажная студия Лени Рифеншталь). | Юбер аллес | Kapitel 37. Тот же день, поздний вечер. Санкт-Петербург, переулок Освободителей, 4. (Рифеншталь-фонд, центральный офис).