home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Сердце Рамадина

Я прожил большую часть жизни, зная, что не могу дать Кассию ничего полезного. А вот Рамадину я как раз мог кое-что дать. Он позволял мне чувствовать привязанность. Кассий будто взывал ко всем: оставьте меня в покое. Это я увидел даже в его картинах, хотя они и воспроизводили ту ночь в Эль — Суэце. Но мне всегда казалось, что я мог бы помочь Рамадину в трудный момент. Если бы я только знал. Если бы он пришел ко мне и все рассказал.

В начале семидесятых я ненадолго уехал работать в Северную Америку и там получил телеграмму от дальнего родственника. Помню, как раз был мой тридцатый день рождения. Бросив все дела, я улетел ночным рейсом в Лондон, снял там номер в гостинице и поспал несколько часов.

В полдень я доехал на такси до Милл-Хилл и высадился у маленькой часовни. У входа промелькнула сестра Рамадина, Масси, потом, уже внутри, я увидел ее идущей по проходу. После дружбы в ранней юности виделись мы редко. Собственно, ни Рамадина, ни его родных я не видел целых восемь лет. Полагаю, все мы внутренне изменились. В одном из последних писем Рамадин написал мне, что Масси «вращается в богемных кругах» — работает на телевидении, на Би-би-си, в одной из музыкальных программ, что она честолюбива и крайне умна. Что бы он ни сказал про Масси, меня бы это не удивило. Она была моложе нас, приехала в Англию годом позже.

Собственно, я гораздо ближе был знаком с ее родителями, трогательной парой, у которой вырос этот очень трогательный сын. Отец Рамадина был биологом, и, когда ему приходилось занимать меня разговором, пока никого другого поблизости не было, он всегда заводил речь о моем дяде, судье. Как мне представляется, на профессиональном поприще мой дядя и отец Рамадина достигли примерно одинаковых высот. При этом мистер Рамадин оставался почти в полном невежестве относительно повседневной жизни (гаечные ключи, завтраки, расписания поездов), зато его супруга, тоже биолог, все за него организовывала и делала вид, что ей нравится жить в его тени. Их жизнь, их работа, их быт служили своего рода лестницей, по которой должны были подниматься вверх их дети. В подростковые годы я стремился проводить как можно больше времени в их упорядоченном, тихом и спокойном доме на Милл-Хилл. Из-за болезни Рамадина, его слабого сердца, жили они настороженно и приглушенно. Будто бы под стеклянным колпаком. Мне с ними было легко.

И вот я возвратился в те же места. Когда после похорон мы шли к дому Рамадина, мне показалось, что я падаю сквозь ветки дерева, на которое мы оба залезали много лет назад. Мы вошли в дом — он вроде как уменьшился, миссис Рамадин стала совсем хрупкой. В обрамлении седых прядей ее суровое лицо казалось красивее, мягче — потому что в былые времена она была с нами строга, хотя и великодушна. Одна Масси решалась бунтовать против материнских установлений, да и бунтовала почти всю жизнь.

— Слишком давно тебя тут не было, Майкл. Вечно ты в отлучке.

Слова ее были нацеленной на меня стрелой, выпустив ее, она подошла и позволила себя обнять. В прошлом мы вряд ли касались друг друга. В отрочестве я называл ее «миссис Эр».

Так я снова оказался в доме на Терракотта-роуд. В узкой прихожей какие-то люди приносили родителям свои соболезнования, потом переходили в гостиную, там диван, группка низеньких столиков и картины оказались точно на тех же местах, где были в моей юности. Наше прошлое сохранилось в неприкосновенности — маленький телевизор с кинескопом, те же фотографии Рамадиновых бабки и деда перед их домом в Мутвале. Прошлое, привезенное в эту страну, так и не истребили. Добавилось лишь одно: на каминной полке стояла фотография Рамадина в выпускной мантии Лидского университета. Плюмаж оказался ему не к лицу и ничего не скрывал. Рамадин выглядел осунувшимся, будто смертельно усталым.

Я подошел поближе и рассматривал фотографию. Вдруг кто-то схватил меня за локоть, намеренно вдавив пальцы в плоть, и я обернулся. То была Масси, и внезапно, с даже избыточной быстротой мы ощутили какую-то пугающую близость. Чуть раньше я видел ее в часовне — она прошла по проходу между отцом и матерью, села в первом ряду и сразу же склонила голову. В вестибюле, где приносили соболезнования, ее не было.

— Ты приехал, Майкл. А я и не надеялась.

— Почему же?


Ее теплые ладошки коснулись моего лица, а потом она отошла к другим — переговариваться, согласно кивать, раздавать дежурные объятия. Я ничего не видел, кроме нее. Я искал в ней черты Рамадина. Особой переклички между ними никогда не было. Он был рослым, довольно тучным, она — подтянутой и стремительной. «Богемные круги», — написал он мне. Волосы у них были одинакового оттенка, на этом сходство кончалось. И все же я чувствовал: что-то из него сохранилось в ней — нечто перешедшее после его внезапного ухода. Наверное, мне просто требовалось присутствие Рамадина, а его в комнате не было.

День оказался долгим, и, пока он длился, общались мы только через комнату, беседуя с различными родственниками. Подали обед, его ели стоя, я видел, как она, одного за другим, обходит членов этого живущего на чужбине семейства, этакая старательная пчелка, — от убитой горем старенькой тетушки к дядюшке, который по забывчивости балагурит, потом к племяннику, который не может понять, откуда у всех такое спокойствие, потому что он боготворил Рамадина — тот занимался с ним математикой и умел дать разумный совет в любой трудной ситуации. Я видел, как Масси присела с мальчиком на шезлонг в саду, и мне хотелось быть с ними, а не под прицелом любопытного взгляда одного из родительских приятелей. Может быть, потому, что мальчику было десять лет. И мне хотелось знать, что она ему говорит, чем обосновывает свои слова, почему мы ведем себя точно тайная секта, почему беседуем шепотом. А потом я увидел, что слезы текут не у мальчика, а у Масси.

Я бросил родительского приятеля на полуслове, вышел к ним, сел рядом, обнял ее содрогающееся тело — дрожь так и не утихла, — и ни одному из нас троих и в голову не пришло сказать хотя бы слово. А потом я поднял глаза, заглянул сквозь стеклянные двери в дом и понял, что все взрослые там, внутри, а мы, дети, — в саду.

Сгущались сумерки, и скромный дом Рамадина, когда-то являвшийся для меня прибежищем, предстал хрупким ковчегом. Последний гость медленно шел в сторону неосвещенной окраинной улицы. Я стоял рядом с родными Рамадина в прихожей и тоже собирался уходить — нужно было успеть на один из последних поездов к центру Лондона.

— Завтра днем я улетаю, — сказал я, — но, скорее всего, вернусь через месяц.

Она пристально вглядывалась в меня. Собственно, мы оба только этим и занимались весь день, будто бы заново оценивая давно знакомого человека. Лицо Масси стало шире, у нее изменилась повадка. Я отметил новообретенную, продуманную ласку в обращении с родителями. А ведь она провоевала с ними все подростковые годы. Я подмечал эти различия и одновременно осознавал, что ей легче заглянуть мне в душу, чем любому из моих недавних друзей. Она может извлечь из памяти прежнее представление обо мне и положить рядом с тем, что видит теперь. Она вечно оказывалась рядом с братом и со мной во время каникул — мы втроем бродили по городу, который еще не стал родным, где нам постоянно напоминали, что он нам не родной: мы вращались в странной замкнутой вселенной — автобус до бассейна в Бромли или до общественной библиотеки в Кройдоне или в Эрлз-Корт посмотреть лодочные гонки, или собачьи бега, или автомобильную выставку. Наверняка у нас в головах до сих пор хранились одинаковые схемы автобусных маршрутов. Она была свидетельницей всех перемен, происходивших со мной в те годы. Все это было у нее внутри.

А потом — пропуск длиной в восемь лет.

«Завтра днем я улетаю, но, скорее всего, вернусь через месяц».

Она стояла в прихожей и смотрела на меня — на лице явственно читалось горе от недавней утраты. С ней рядом стоял, придерживая ее за локоть, ее возлюбленный. Мы с ним уже успели переговорить. Если он и не был возлюбленным, то явно надеялся им стать.

— Ну, сообщи, когда вернешься, — обронила Масси.

— Непременно.

— Масси, ты бы проводила Майкла до станции. Вам есть о чем поговорить, — предложила миссис Эр.

— Да, пошли, — поддержал ее я. — Проведем часик вместе.

— Уйма времени, — заметила она.

Масси существовала в населенной части мира — Рамадин редко туда вступал. Ей незнакомы были колебания. Нам предстояло разделить значимый кусок наших жизней. Чем бы ни закончилась наша общая история с ее взмывами и провалами, мы обогатили и обокрали друг дружку со стремительностью, которой я отчасти научился от нее. Масси в одночасье принимала решения. Пожалуй, она больше походила на Кассия, чем на брата. Теперь-то я знаю, что мир не делится на две противоположности, все не так просто. Но в юности нам свойственно так считать.

«Уйма времени», — произнесла она. В этот час я сделал первые шаги обратно в ее жизнь. Мы пошли на станцию, и за разговором шаги наши становились все медленнее. Мы вступили в полную тьму — дорога шла вдоль футбольного поля, — и нам казалось, что мы перешептываемся в некоем неосвещенном углу сцены. Говорили в основном про нее. Про меня она и так уже знала достаточно — мой краткий и неожиданный успех, который привел меня в Северную Америку, одновременно выдернув из ее мира. («Ты приехал, а я и не надеялась». «Вечно ты в отлучке, Майкл».) Мы извлекали на свет минувшие годы. Я так долго почти не общался с ними, даже с Рамадином. Время от времени слал открытку, чтобы обозначить, где нахожусь, тем дело и кончалось. Предстояло многое узнать о том, чем занимались все эти годы она и ее брат.

— Слышал про такую Хезер Кейв? — спросила она.

— Нет. А должен был? Кто она такая?

Мне показалось — вроде речь о том, что я мог ее встретить в Америке или в Канаде.

— Да вот Рамадин, судя по всему, был с ней знаком.

И Масси рассказала, что никто толком не знает обстоятельств смерти Рамадина. Его просто нашли — сердце не бьется, рядом лежит нож. И всё. Он забрел в темноту городского сада неподалеку от квартиры одной девушки. Вроде как он сходил по ней с ума, а она была его ученицей. Масси зашла в эту квартиру, там жила только одна девушка, четырнадцати лет, эта самая Хезер Кейв, он давал ей уроки. Если именно она и покорила его сердце, он, наверное, испытывал бесконечное чувство вины, заполнявшее его, как черные чернила.

Масси встряхнула головой и отвернулась от этой темы.

А потом сказала: по-видимому, жизнь брата в Англии складывалась несчастливо, по ее мнению, ему лучше бы было жить и работать в Коломбо.

Как-то так получается, что в любой эмигрантской семье есть человек, которому не прижиться в новой стране. Этому брату или этой жене, что молчаливо страдает в Бостоне, Лондоне или Мельбурне, жизнь кажется постоянным изгнанием. Я не раз встречал тех, кого одолевают неотвязные призраки прошлой жизни. И — да, действительно, Рамадин был бы счастливее в менее чопорном и менее многолюдном Коломбо. В отличие от Масси и, как она подозревала, от меня, Рамадин не был амбициозен. Он отличался неспешностью, обстоятельностью, он постигал важные вещи в своем собственном темпе. Я сказал ей, что до сих пор не могу понять, как он уживался со мной и с Кассием на пути в Англию. Она улыбнулась, покивала, а потом спросила:

— А ты с ним видишься? Я о нем иногда читаю.

— Помнишь, мы когда-то уговаривали тебя его не упустить?

И тут мы рассмеялись. В юности мы с Рамадином пытались убедить Масси, что Кассий составит ей идеальную пару.

— Может, и стоило бы… может, еще не поздно.

Она поддавала носком мокрые листья, она продела руку сквозь мою. Я подумал о втором отсутствующем друге. В последний раз я слышал про Кассия от одной актрисы со Шри-Ланки, которая в ранней юности дружила с ним в Англии. Она рассказала, как он пригласил ее на свидание, очень рано утром, на поле для гольфа. Принес пару стареньких клюшек, несколько мячей, они перелезли через ограду и бродили по полю — Кассий курил косяк и повествовал о величии Ницше, а потом попытался соблазнить ее прямо меж двух лунок.

Дойдя до станции, мы посмотрели расписание, а потом отправились в ночное кафе под железнодорожным мостом и сидели там, почти не разговаривая, глядя друг на друга поверх пластиковой столешницы.

Про себя я никогда не называл Масси «сестрой Рамадина». Слишком уж они были разными. Ее отличал открытый характер. Если ей что-то предлагали, она немедленно за это бралась, будто подхватывала куплет песни. Она была из тех, кого в прежние времена называли «боевыми». Так бы, наверное, выразились про нее мистер Мазаппа или мисс Ласкети. Но в тот вечер в полупустом железнодорожном кафе она казалась замкнутой, нерешительной. За одним из столиков сидела пожилая пара — они тоже были на похоронах и на поминках, однако с нами не заговорили. Мне очень хотелось, чтобы Рамадин оказался рядом. Я ведь к этому привык. Может, его присутствие обозначилось из-за того, что Масси притихла, может, возникшая между нами приязнь стремительно стерла прошедшие годы, но он подступил мне к самому сердцу, и я заплакал. В душу внезапно вернулось все: его медлительная походка, его смущение от непристойной шутки, его привязанность к этому песику из Адена, его заботливое отношение к собственному сердцу — «сердцу Рамадина», его узлы, которыми он так гордился и которые спасли нам жизнь, то, как выглядело его тело, когда он уходил прочь. И его изрядный ум, который мистер Фонсека разглядел, а мы с Кассием не заметили и не признали, но которым он, несомненно, обладал. Какую часть Рамадина я забрал внутрь, пусть даже в виде воспоминания, после того как мы расстались?

Я — человек с холодным сердцем. Оказавшись лицом к лицу с великим горем, я воздвигаю барьеры, чтобы утрата не вошла слишком далеко или слишком глубоко в душу. Стена возникает мгновенно, и ее не поколебать. Пруст как-то написал: «Мы думаем, что больше не любим тех, кто умер… но на глаза попадается старая перчатка — и не сдержать слез». Не знаю, что произошло со мной. Не было никакой перчатки. Он шесть дней как умер. Говоря по-честному, я даже не думал о Рамадине как о человеке, который когда-то был мне близок. На третьем десятке мы заняты тем, что изменяемся.

Чувствовал ли я вину за то, что недостаточно любил его? Отчасти — да. Но не эта мысль сломала стену и впустила его мне в душу. Я, видимо, просто начал вспоминать, проигрывать отдельные эпизоды, свидетельствовавшие, что я был ему небезразличен. Жест, которым он указывает, что я что-то пролил на рубашку, — это, собственно, было в нашу последнюю встречу. Как он пытался втянуть меня в то, чему с таким рвением учился. Сколько он потратил сил, чтобы отыскать меня и сохранить нашу дружбу, когда в Англии он поступил в одну школу, а я в другую. Земляков хватало в любом месте, но он неизменно держал со мной связь.

Понятия не имею, сколько я просидел вот так у огромного окна, отделявшего нас от улицы. Масси сидела напротив, не произнося ни слова, протянув в мою сторону руку ладонью вверх, я ее так и не увидел и не накрыл своей. Говорят, когда мы плачем, душа расширяется, не сжимается. Я плакал долго. Не в силах взглянуть на нее. Отвернулся и вглядывался за грань ресторанного света, в темноту.

— Идем. Идем со мной, — сказала она, и мы поднялись по темным каменным ступеням на платформу.

До поезда еще оставалось несколько минут, мы принялись бродить взад-вперед, до темной оконечности платформы и обратно, в совершенном молчании. Когда подошел поезд, было объятие, поцелуй, исполненный узнавания и грусти, — он распахнул двери в следующие несколько лет. Из громкоговорителя раздались хриплые звуки, и сверху нас озарил свет единственного фонаря.


Значимость некоторых событий и нанесенный ими ущерб не постичь за целую жизнь. Теперь я понимаю, что женился на Масси, чтобы быть ближе к людям из своего детства — в котором я чувствовал себя защищенным и в которое, как оказалось, все еще мечтал вернуться.

Поэтому мы с Масси продолжали видеться — поначалу робко, потом отчасти для того, чтобы восстановить почти любовные отношения нашей юности. Нас объединяла утрата Рамадина. Кроме того, мне было уютно в их семейном кругу. Ее родители рады были моему возвращению к ним в дом — возвращению мальчика (для них по-прежнему мальчика), который долгие годы был лучшим другом их сына. Так что я часто наведывался на Милл-Хилл, в дом, где так часто искал убежища в подростковые годы, где валандался с Рамадином и его сестрой, пока их родители были на работе, — в гостиной перед телевизором, в спальне на втором этаже, где окно заслоняла листва. Даже сегодня я могу пройти по этому дому с закрытыми глазами, раскинув руки точно на ширину вестибюля, делая вот столько шагов, чтобы попасть в нужную комнату, потом еще три вправо, чтобы не наткнуться на низенький столик, и я буду знать, что если сброшу повязку, то окажусь прямо перед фотографией Рамадина в день окончания университета.

Больше мне некуда и не к кому было идти со своей пустотой.

Через месяц после смерти Рамадина его родные получили письмо соболезнования от мистера Фонсеки; мне его позволили прочитать, так как речь там шла о нашем плавании на «Оронсее». Мистер Фонсека удостоил меня нескольких любезных слов (а Кассия — ни единого), а вот о Рамадине говорил как о человеке с яркими научными задатками. Он писал, как они обсуждали историю стран, мимо которых лежал наш путь, — контрасты между природой и рукотворными гаванями, то, что Аден — один из тринадцати великих городов доисламской эпохи, наследие великих мусульманских географов, живших там до пришествия пороховой цивилизации. Письмо было крайне пространным, и стиль Фонсеки остался прежним, узнаваемым, хотя минуло почти двадцать лет.

Испытывая страсть к знаниям, мистер Фонсека с особым удовольствием делился ими. Полагаю, так же делился Рамадин с десятилетним мальчиком, которого я видел на похоронах. Мистер Фонсека не знал, поддерживаю ли я связь с семьей Рамадина, и, наверное, я мог бы его удивить — поехать вместе с Масси в Шеффилд повидаться с ним. Но я не поехал. Все выходные у нас с ней были заняты. Мы вновь были возлюбленными, мы обручились со всеми теми формальностями, на которых настаивают семьи, живущие за границей. На нас навалился груз традиций, хранимых изгнанниками. И все-таки нужно было вырваться, взять напрокат машину и съездить к нему. Хотя на тогдашнем моем жизненном этапе я бы, наверное, оробел перед ним. Я был начинающим писателем, боялся его оценок, хотя, уверен, он вряд ли был бы ко мне строг. В конце концов, естественную чуткость и вдумчивость, залог творческого дара, он прозрел только в Рамадине. Я не считаю эти качества столь уж важными, но тогда почти что считал.

Впрочем, я по сей день не понимаю, почему именно нам с Кассием удалось вырваться из этого мира и выжить в мире искусства. Кассий, например, на публике всегда настаивал, чтобы его называли его громким именем. Я был посговорчивее, вел себя благопристойно, Кассий же вытворял неизвестно что, доводя маститых и влиятельных до белого каления. Через несколько лет после того, как он прославился, его английская школа — сам он ее ненавидел, а его там, скорее всего, недолюбливали — попросила подарить им картину. Он послал в ответ телеграмму: «ДА ПОШЛИ ВЫ МНГТЧ ВСКЛ КУДА ИМЕННО ПИСЬМОМ ТЧК». Он так и остался хулиганом. Всякий раз, узнавая про очередную блистательную и непотребную выходку Кассия, я представлял себе, как Фонсека читает о ней в газете и вздыхает при мысли о пропасти между благопристойностью и искусством.

Нужно мне было все-таки его повидать, этого старого гуру пенькового дыма. Он открыл бы мне иного Рамадина, не того, которого Масси. Но семья ее была разбита горем, мы с ней должны были стать целительной связкой — или по крайней мере заплатой. Кроме того, тогдашние наши желания уходили корнями в более ранние времена, в то раннее утро нашей юности, когда образ ее рисовался колышущимися зелеными ветками. У каждого из нас есть в сердце старый узел, который хочется ослабить и развязать.

Будучи единственным ребенком в семье, с Рамадином и Масси я вел себя так, будто они мне брат и сестра. Такие отношения случаются только в подростковом возрасте, совсем противоположные возникают с теми, кого мы встречаем позднее, — с теми, с кем больше вероятности изменить свою жизнь.

Так мне казалось.

Мы все втроем пересекали невнятные, фактически не нанесенные на карту просторы летних и зимних каникул. Скакали вприпрыжку по вселенной Милл — Хилл. На велотреке воспроизводили великие гонки — вихляли вверх по склону, мчались вниз — и финишировали под щелканье фотоаппаратов. Днем забирались в какой-нибудь кинозальчик в центре Лондона и смотрели кино. Наша вселенная включала в себя электростанцию Баттерси, Пеликанью лестницу в Уоппинге, которая вела к Темзе, Кройдонскую библиотеку, Челсийские бани, Стритемский луг, спускавшийся от Хай-роуд к деревьям вдалеке. (Именно там Рамадин провел часть своей последней ночи.) А еще — улицу Коллиерз-Уотер-лейн, где мы с Масси в конце концов поселились вместе. Все это были места, куда мы с ней и с Рамадином зашли подростками, а вышли взрослыми людьми. Но многое ли мы знали — хотя бы даже друг о друге? О будущем мы не думали. Куда мчалась наша крошечная солнечная система? Долго ли нам предстояло хоть что-то значить друг для друга?

Некоторым из нас в юности удается обрести свои истинные, исконные сущности. Это — осознание того, что зародышем таится у вас внутри, но потом вырастет в нечто большее. На судне у меня было прозвище Майна. Почти мое настоящее имя плюс шажок в воздух, промельк чего-то еще, будто легкая раскачка, с которой ходят по земле все птицы. Причем это ненастоящая птица и ненадежная, голос ее не вызывает доверия, несмотря на широту диапазона. В то время я, наверное, был этакой майной в нашей компании — пересказывал другим все, что услышал сам. Прозвище дал мне Рамадин, совершенно случайно, а Кассий, оценив, с какой легкостью оно вырастает из моего имени, подхватил его.

Никто никогда не звал меня Майной, кроме двух моих друзей с «Оронсея». Когда я поступил в английскую школу, меня стали называть по фамилии. Но если мне звонили по телефону и говорили «Майна», это могли быть только они. Масси тоже иногда употребляла это прозвище, но мое настоящее имя в ее устах звучало натуральнее.

Что касается имени Рамадина, я редко его произносил, хотя и знал. Неужели это знание дает мне право считать, что я почти все в нем понял? Неужели я вправе воображать себе ход его взрослой мысли? Нет. Но в детстве, во время того плаванья в Англию, глядя на море, которое, казалось, не содержит в себе ничего, мы придумывали такие замысловатые сюжеты и истории.

Сердце Рамадина. Песик Рамадина. Сестра Рамадина. Девушка Рамадина. Только сейчас я вижу, как мы были связаны во все узловые моменты моей жизни. Например, этот песик. Он был с нами совсем немного, но я все еще помню, как мы возились с ним на узкой койке. Как в какой-то момент он присмирел, подошел ко мне и приладил морду мне между плечом и шеей, будто скрипку. Горячий от испуга. А потом — с Масси, как мы с ней тоже прилаживались, вначале недоверчиво и нервно, потом стремительнее и лихорадочнее, когда открыли друг дружку после смерти Рамадина, уже тогда почти осознавая, что не оказались бы вместе, останься он в живых.

А еще была девушка Рамадина.

Звали ее Хезер Кейв. И все, что к четырнадцати годам еще не успело в ней оформиться, он любил. Можно подумать, он видел все открытые перед ней возможности, хотя, наверное, любил и то, какой она была в тот момент, — как случается восхищаться щенком, жеребенком, красивым мальчиком, еще не достигшим зрелости. Он ходил к Кейвам на квартиру и занимался с ней алгеброй и геометрией. Они сидели за кухонным столом. Если погода выдавалась солнечная, они переносили урок в обнесенный забором садик возле ее многоквартирного дома. И в последние полчаса — небольшой нецеремонный подарок — он заговаривал с ней об иных вещах. Его удивляло, как резко она высказывается о родителях, о надоевших учителях и о «друзьях», которые пытались ее растлить, — Рамадин долго сидел как громом пораженный. Она была юна, но не наивна. Во многих житейских вещах даже мудрее его. А кем был он сам? Слишком неискушенным тридцатилетним мужчиной, почти не ослабившим тесные узы, связывающие его с эмигрантским кружком Лондона. В окружающем мире он не был ни сведущ, ни деятелен. Он преподавал в школе и давал частные уроки. Читал книги по истории и географии. Поддерживал связь с мистером Фонсекой, жившим на севере, — по словам его сестры, между ними велась одухотворенная переписка. Словом, он сидел за столом и слушал девочку, воображая себе всевозможные варианты развития ее личности. А потом уходил домой.

Что бы ему было не разбавить высокий штиль его посланий к Фонсеке хоть одним упоминанием о ней? Этого он бы никогда не сделал. Ведь Фонсека обязательно нашел бы способ оторвать его от нее. Впрочем, много ли он сам знал о нраве подростков, о жестокости под тонким слоем лакировки? Нет уж, лучше бы он исповедался Кассию или мне.

Он приходил к Кейвам по средам и пятницам. По пятницам девочка не скрывала нетерпения — после урока у нее была встреча с друзьями. А однажды в пятницу он застал ее в слезах. Она разговорилась — не отталкивала его, напротив, просила о помощи. Ей было четырнадцать, и пределом ее мечтаний был мальчик по имени Раджива, которого Рамадин как — то раз видел в ее компании. Сомнительный тип, подумал он тогда. А теперь — выслушивай о нем во всех подробностях, о нем и о их циничной и довольно поверхностной взаимной страсти. Она говорила, Рамадин слушал. В компании общих друзей мальчишка обошелся с ней с подчеркнутым презрением, она чувствовала себя покинутой. И теперь она хотела, чтобы Рамадин повидался с мальчиком и что — нибудь ему сказал, как-то бы ее отстоял; она знала: говорит он красноречиво, — может, он сумеет вернуть ей Радживу.

Она впервые обратилась к нему с просьбой.

Я знаю, где он сейчас, сказала она, в баре «Лис». Сама она не хотела, не могла туда пойти. Раджива там с друзьями, а они ее игнорируют.

И тогда Рамадин отправился искать этого парня и уговаривать его вернуться к Хезер. Отправился в мрачный закоулок города — по своей воле он никогда бы туда не попал, а тут вот шагает в длиннополом черном пальто, но без шарфа, во власти английской непогоды.

И входит мой тридцатилетний друг в бар «Лис» выполнять свою рыцарскую миссию. Место неспокойное — музыка, громкие разговоры, дым. И вот он внутри — пухлый одышливый азиат, а ищет он другого азиата: Раджива тоже родом с Востока, а если не он, то его родители. Впрочем, за поколение можно набраться самоуверенности. Рамадин видит Радживу в кругу друзей. Подходит к ним и пытается объяснить, зачем пришел. Вокруг ведутся разные разговоры, среди которых он пытается убедить Радживу пойти с ним обратно на квартиру, где ждет Хезер. Раджива хохочет и отворачивается, Рамадин подтягивает мальчишку к себе за левое плечо, блестит обнаженный клинок. Лезвие не касается Рамадина. Оно касается черного пальто прямо у него над сердцем. Сердцем, которое Рамадин оберегал всю свою жизнь. Нажим мальчишкиного клинка едва ощутим, такое усилие нужно, чтобы застегнуть или расстегнуть пуговицу. Но Рамадин стоит в окружающем громогласии и трясется. Пытается не вдыхать дым. Сколько этому парню, Радживе? Шестнадцать? Семнадцать? Тот подходит ближе, карие глаза темны, засовывает нож в карман черного пальто Рамадина. С той же интимностью он мог всадить его в тело.

— Можешь ей это передать, — говорит Раджива.

Опасный, но явно осмысленный жест. Что он означает? Что Раджива хочет сказать?

Неукротимая дрожь в сердце Рамадина, нож совсем рядом. Взрыв смеха, «возлюбленный», отвернувшись, удаляется, окруженный друзьями. Рамадин выходит из бара в ночь и отправляется в путь на квартиру к Хезер, чтобы поведать о своей неудаче. «Кроме прочего, — добавит он по возвращении, — он тебе не подходит». Внезапно наваливается усталость. Он останавливает такси, садится. Он ей скажет… он ей объяснит… он не станет говорить о тяжком грузе у самого сердца… водитель несколько раз повторяет вопрос со своего места, он не слышит. Голова склоняется на грудь.

Расплачивается с таксистом. Нажимает звонок ее квартиры, ждет, потом поворачивается и уходит. Проходит через садик, где они занимались раза два, в солнечную погоду. Сердце продолжает метаться, ему не сбавить ход, не угомониться. Толчком распахивает калитку и вступает в зеленую тьму.

Я познакомился с этой девочкой, Хезер Кейв. Прошло несколько лет со смерти Рамадина, с нашего разрыва с Масси. Собственно, то было последнее, что я сделал для Масси и для ее родителей. Девочка уже превратилась в девушку, жила и работала в Бромли, неподалеку от моей бывшей школы. Мы встретились в «Аккуратной прическе», где она работала, я пригласил ее на ланч. Чтобы познакомиться, пришлось изобрести предлог.

В первый момент она сказала, что почти не помнит его. Но по ходу разговора всплыли некоторые совершенно удивительные подробности. Притом что она решительно не желала выходить за рамки официальной, хотя и неполной, версии его смерти. Мы провели вместе час, потом каждый пошел своей дорогой. Она не была ни демоном, ни глупышкой. Полагаю, «развитие» ее пошло не так, как хотелось бы Рамадину, но Хезер Кейв надежно утвердилась в той жизни, которую сама для себя выбрала. Тут у нее была полная власть. Она осмотрительно, деликатно отнеслась к моим чувствам. Когда я впервые упомянул имя своего друга, она ненавязчиво отвлекла меня какими-то вопросами и заставила говорить о себе. Тогда я рассказал о нашем морском путешествии. В результате, когда я повторил свой вопрос, она уже представляла себе, как мы с ним были близки, и куда более щедро обрисовала своего учителя, чем обрисовала бы человеку постороннему.

— Как он выглядел в те времена?

Она упомянула его знакомую тучность, валкую походку и даже мимолетную улыбку, которой он награждал лишь единожды, перед самым уходом. Странно, что лишь один раз, он ведь был ласковым человеком, подумал я. Да, Рамадин неизменно покидал вас с этой искренней улыбкой, на этом вы с ним и расставались.

— А он всегда был застенчивым? — спросила она, помолчав.

— Он был… осторожным. Виной тому слабое сердце, которое нужно было беречь. Поэтому мать так сильно его любила. Она знала, что он долго не проживет.

— Понятно. — Она опустила глаза. — То, что случилось в том баре… как мне рассказывали, так, пошумели, но драки не было. Раджива не из таких. Мы с ним больше не встречаемся, но он не из таких.

Опереться в нашем разговоре было почти не на что. Я цеплялся за воздух. Рамадин, которого нужно было постичь до конца, чтобы наконец похоронить, не давался мне в руки. А кроме того — могла ли она в четырнадцать лет сознавать его желания, его муки?

А потом она сказала:

— Я знаю, чего он хотел. Он толковал про всякие равнобедренные треугольники и математические загадки про поезд, который движется со скоростью тридцать миль в час… или про ванну, в которую вмещается столько-то воды, и вот в нее ложится человек весом в шестьдесят килограммов. Все это мы тогда проходили. Но ему ведь было нужно другое, да? Он хотел меня спасти. И при этом забрать меня себе, увести в свою жизнь — будто бы у меня не было собственной.

Мы всегда стремимся спасать тех, кто беззащитен в этом мире. Такая мужская привычка — исполнять чужие желания. А вот Хезер Кейв даже в юности знала, чего хочет для нее Рамадин. В тот вечер она обратилась к нему с просьбой — и тем не менее не винила себя в его смерти. Он помог ей, потому что сам этого хотел.

— У него ведь есть сестра, да?

— Да, — подтвердил я. — Мы раньше были женаты.

— Поэтому вы и пришли ко мне?

— Нет. Просто он был моим ближайшим другом, моим «машангом». В какой-то момент — одним из двух лучших друзей.

— Понятно. Сочувствую. — А потом она добавила: — Я так хорошо помню эту улыбку, когда он уходил, а я закрывала дверь. Как вот человек прощается по телефону, и голос у него делается грустным. Знаете, как изменяется голос?

Когда мы встали из-за стола, она обогнула его и обняла меня, будто бы знала, что все это — не ради Рамадина, а ради меня.

Однажды летним вечером я вернулся в гостиную нашей квартиры на Коллиерз-Уотер-лейн, где шла вечеринка, и увидел, как на другом конце комнаты Масси оттолкнулась от стены и пошла танцевать с нашим общим знакомым. Они держались на расстоянии вытянутой руки, чтобы видеть лица друг друга, правой рукой она приподняла и чуть передвинула бретельку летнего платья — при этом она смотрела на эту бретельку, и он смотрел тоже. И она знала, что он смотрит.

В гостиной были все наши общие друзья. Рэй Чарльз пел «А с другой стороны, детка». [14]Я стоял посредине комнаты. Мне не нужно было ничего больше видеть, не нужно было слышать ни слова — я сразу понял, что между ними возникло притяжение, которого между нами больше не было.

Такой незатейливый жест, Масси. Но когда мы ищем примеры того, чего лишились, мы находим их повсюду. А ведь прошло лишь несколько лет с тех пор, как неоседланные лошади унесли нас от утраты твоего брата — оттуда, откуда мы никогда не смогли бы вырваться поодиночке.

Если кто и страдал из-за нашего с Масси разрыва, так это ее родители, мы же оба надеялись, что без матримониальных обертонов отношения наши станут ровнее. На деле же оказалось, что мы вообще перестали видеться.

Раскололось ли время, когда я увидел, как она передвинула эту бретельку летнего платья, всего-то на сантиметр, — а я истолковал это как приглашение общему другу? Будто ему так уж обязательно было увидеть эту узкую незагорелую полоску ее плеча. Я говорю это теперь, когда обиды, обвинения, отпирательства и споры давно в прошлом. Почему я усмотрел в этом жесте нечто особенное? Я вышел в наш садик и постоял там, прислушиваясь к потоку ночных машин на Коллиерз-Уотерлейн, — они напомнили мне о несмолкающем рокоте моря, а потом внезапно — об Эмили на темной палубе «Оронсея»: она прислонилась к ограждению, рядом кавалер, она, покосившись на свое голое плечо, переводит взгляд на звезды, и я чувствую, что во мне тоже стягивается узел желания. А мне всего одиннадцать лет.

Сейчас расскажу, когда я в последний раз думал про Рамадина. Было это в Италии; я интересуюсь геральдикой, поэтому попросил экскурсовода в одном из замков объяснить мне значение полумесяцев концами вверх. Он ответил, что ряд полумесяцев плюс меч означает, что кто-то из членов семьи участвовал в Крестовых походах. Если только в одном поколении, на гербе будет один полумесяц. А потом экскурсовод добавил, без всякого вопроса с моей стороны, что если на гербе изображено солнце, значит, в семье был святой. И я подумал: Рамадин. Да. Он выскочил, во всей полноте, из глубин памяти, в облике святого. Не слишком официального. Облеченного плотью. Он был святым нашего тайного семейства.


Собачий загон | Кошкин стол | Порт-Саид