home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


20

Довид Карновский строго-настрого запретил Лее ходить к сыну и его гойке, но после свадьбы она все же отважилась их навестить.

Конечно, она тоже сердилась на сына за то, что вместо радости он принес в дом огорчение. Она иначе представляла себе величайший день в его жизни. Когда Георг еще был ребенком, она мечтала, как проводит его под балдахин, как в синагоге будут праздновать свадьбу по закону Моисея и Израиля, мечтала о невестке, которую будет любить, как родную дочь. И все-таки не могла выкинуть сына из сердца, как того требовал ее муж. Не так много у нее детей, чтобы отказаться от одного из них.

Кроме того, Лея знала: она не единственная в городе, у кого случилась такая беда, а то и что-нибудь похуже. Да, бывает, что дети из-за любви покидают семью. В отличие от мужа, она не считала сына отступником. Это была не еврейская свадьба, но ведь и не христианская. А если родители откажутся от сына, будет еще хуже.

Лея дождалась, когда Довид уехал по делам в Гамбург, и сказала Ребекке, что они пойдут в гости к Георгу, но отец ни в коем случае не должен об этом узнать.

Ребекка запрыгала от счастья.

Рано развившаяся, энергичная, подвижная, как все Карновские, и при этом очень сентиментальная, она не смогла скрыть своей радости, когда мать велела ей одеваться, чтобы идти к брату. Как всех девушек, свадьбы очень ее интересовали. А запретный брак с христианкой и то, что их поход совершается втайне от отца, — это так романтично! Ребекка была на седьмом небе.

Она вытащила из шкафа все платья, чтобы выбрать самое красивое. Но какое бы она ни надела, ей тут же начинало казаться, что другое будет лучше, больше ей подойдет. Вот если бы можно было надеть все сразу!

Лея одевалась в совершенно другом настроении. Она открыла шкаф, и ей на глаза попалось ее свадебное платье, прекрасное платье из блестящего шелка, украшенное рюшечками и оборочками. Длинное дорогое платье, хранившее тайны былого женского счастья и любви. Лея погладила пальцами шелк и вздохнула.

— Мама, что с тобой? Ты плачешь? — не поняла Ребекка.

— Ничего, ничего, — смутилась Лея.

И, взяв под руку дочь, отправилась к незнакомой, непонятной невестке.

Лея всегда волновалась, когда ей приходилось разговаривать с чужими людьми. Она до сих пор была не уверена в своем немецком и от волнения делала ошибки, хоть и понимала, что говорит неправильно. Даже в синагоге, среди женщин, она не чувствовала себя спокойно. А сейчас ей предстояло встретиться с чужой женщиной, которая должна стать ей дочерью. Конечно, ей не раз приходилось иметь дело с христианками, сначала в отцовском доме, в Мелеце, потом в Берлине, и к служанкам она относилась по-простому, не как хозяйка, а как женщина к женщине, доверяла им, делилась горестями и радостями. И все же ей было страшно. Лея не представляла себе, что сможет увидеть в невестке дочь, и тем более не представляла, что эта чужая, незнакомая женщина признает ее матерью, как в еврейских семьях, где жена переносит любовь к мужу на его мать. Слишком далеки они друг от друга. Кто знает, не будет ли невестка смотреть свысока, думала Лея по дороге, презирать ее или даже втихаря ненавидеть. Обычное дело, что гои ненавидят евреев. Дрожащей рукой она позвонила в дверь с табличкой «Доктор Карновский». Как их поздравить, что сказать? Лея прижала к груди букет — все, что она принесла молодым в подарок, словно бедная родственница.

Но тут дверь распахнулась, и светловолосое, голубоглазое существо бросилось Лее Карновской на шею:

— Мама!

Это случилось, Лея услышала слово, которое мечтала услышать долгие годы. Неужели она до этого дожила? Беспокойство и сомнение испарились в одну секунду. Она обнимала любящего, родного человека.

— Доченька, — прошептала Лея с нежностью.

Георг сиял от счастья. Он тоже со страхом ждал этой встречи и теперь чувствовал огромную благодарность и к жене, и к матери. Простые женщины сердцем достигли того, чего они с отцом не смогли достичь умом и логикой.

— Ну что, Ребекка? — обратился он к сестре, не зная, о чем спросить.

А Ребекка расцеловала сначала брата, потом его жену.

— Тереза, называй меня сестрой, ладно? — попросила она. — Я всегда мечтала, чтоб у меня была сестра.

Лицо Терезы пылало от счастья и смущения.

Она боялась первой встречи не меньше, чем Лея. Она успела привыкнуть к евреям, особенно к еврейским женщинам, с тех пор как начала работать у профессора Галеви. Христианка, еврейка — Тереза не видела никакой разницы: все одинаково боялись родов, одинаково радовались и благодарили Бога, когда ребенок рождался благополучно, и одинаково страдали, если что-то было не так. И все же она не могла преодолеть до конца отчужденность и недоверие к еврейскому народу. Это, конечно, не касалось профессора Галеви или тем более Георга, за которым она не раздумывая пошла бы хоть на край света. Но она с детства впитывала неприязнь к евреям дома, в школе, в церкви и с ужасом ждала дня, когда ей придется увидеться со свекровью. Муж был для нее самым прекрасным мужчиной в мире, но его мать представлялась Терезе черным, злым чудовищем, как евреев изображают на карикатурах и в бульварных комедиях.

Теперь страхи и подозрения рассеялись, женщины полюбили друг друга с первой минуты, ведь каждая так мечтала любить и быть любимой. И вот они уже принялись обсуждать домашние дела, заговорили о хозяйстве, нарядах и особенно о готовке: что Георгу нравится, что не нравится. Тереза подала чай и домашнее печенье.

— Все кошерно, мама, — сказала она, покраснев до корней волос, — смело можете есть.

Тереза говорила неспроста, Лея Карновская действительно могла есть спокойно. Ведь Тереза очень серьезно подготовилась к роли еврейской жены. Она отыскала справочник, в котором немецкие раввины подробно описали, как зажигать субботние свечи, вымачивать и солить мясо, готовить кошерную пищу, и выучила книжку наизусть. Георг смеялся, но она не обращала внимания. Тереза привыкла все доводить до конца: если она выходит замуж за еврея, она обязана знать все еврейские законы и обычаи.

Лея смутилась.

— Доченька моя, — прошептала она с благодарностью, — дитя мое…

А когда Тереза достала из шкафа два небольших бронзовых подсвечника, купленных заодно со справочником, Лея была потрясена.

— Вот, мама, а это для субботы, — серьезно сказала молодая жена.

Георг захохотал:

— Мам, видишь, у меня жена — еврейская праведница.

— Как тебе не стыдно? — Тереза, как всегда, не оценила его юмора.

Вдруг Лея Карновская сняла с шеи жемчужное ожерелье и надела его на невестку. Тереза склонила голову и поцеловала руку свекрови:

— Мама, ну зачем?

Лея застегнула замочек.

— Это мой свадебный подарок. Моя мама подарила мне его на свадьбу, а ей подарила ее мама.

Женщины в ее роду из поколения в поколение надевали это благородное ожерелье по вечерам в пятницу. Не обидятся ли они на том свете, что она надела их субботнее украшение на шею нееврейской невестки? Но Тереза стояла, потупив глаза от счастья и смущения, как скромная еврейская девушка, и Лея снова почувствовала, как они близки друг другу.

— Его надевали перед тем, как благословить свечи, — сказала она.

— Мама, я тоже буду надевать его перед благословением, — ответила Тереза.

С тех пор Лея Карновская стала часто выбираться к детям. Она больше не беспокоилась из-за своего плохого немецкого, говорила с невесткой, не стесняясь, а иногда даже вставляла домашние еврейские словечки. Лея научила Терезу готовить еврейские блюда, печь штрудель и маковые коржики. А Ребекка даже больше, чем Лея, полюбила свою новую сестру. Девушке нужно было излить на кого-нибудь нежность, которая накопилась в ее сердце, и она всей душой привязалась к Терезе. То, что Тереза была старше, наполняло Ребекку гордостью. А в том, что Тереза замужем, была тайна любви — любви, о которой Ребекка так мечтала! При каждой встрече она бросалась невестке на шею и так крепко ее обнимала, что Тереза иногда даже немного пугалась.

Тереза забеременела, и Георг запретил ей работать. Теперь Ребекка не отходила от нее ни на шаг. Она так волновалась, будто сама собиралась стать матерью.

Довид Карновский каждый раз устраивал скандал, когда узнавал, что жена, несмотря на его запрет, опять ходила к сыну. Лея всячески пыталась смягчить сердце мужа, рассказывала о том, какая Тереза милая, какая добрая, о том, что она ест кошерное и зажигает субботние свечи. Но Довид и слушать не хотел.

— Да не в этом дело, — твердил он. — Подумай получше. Это только начало, первый шаг к отступничеству.

Лея зажимала уши.

— Типун тебе на язык, — отвечала она испуганно. — Даже не говори такого.

— Мудрый видит наперед, — продолжал Довид. — Тебе твоим женским умом этого не понять, а я-то знаю…

Увидев, что в одиночку она ничего не добьется, Лея попыталась найти союзников. Она поговорила с раввином Шпайером: пусть он скажет, можно ли отцу отрекаться от сына. Доктор Шпайер встал на ее сторону.

— Дорогой герр Карновский, в жизни всякое бывает, — подступил он к Довиду после субботней молитвы. — Вы в Берлине не один такой. Лучше помириться.

Довид Карновский не внял совету. Он больше не верил этим просвещенным в цилиндрах. Это раньше он такими восхищался, но с тех пор как доктор Шпайер в трудный час отказал ему в помощи, Довид охладел к раввину и ему подобным. Теперь он ставил его не выше, чем раввина из Мелеца, который когда-то так его оскорбил. Довид нередко вспоминал того раввина. Из-за него он покинул Мелец, бежал от темноты к свету, от суеверий и невежества к истинной вере и мудрости. Теперь Довид был далеко не так уверен, что Мелец — темнота, а Берлин — свет.

Но еще больше, чем евреи, его разочаровали немцы. Довид постоянно чувствовал их неприязнь, и не только во время войны. Он говорил на чистейшем немецком, знал грамматику до тонкостей, и все равно из-за еврейского происхождения над ним смеялись, а то и грубо оскорбляли в глаза, особенно когда он приходил собирать плату с квартирантов.

По городу шлялись толпы здоровенных парней и орали, что надо бы перерезать всех евреев в стране. И это было не какое-нибудь простонародье, а студенты, люди, познавшие свет образования. По улицам, названным в честь философов, по Кант-штрассе, по Лейбниц-штрассе, разгуливали просвещенные юноши с дубинками в руках и призывали к убийствам и грабежам.

Довид Карновский чувствовал себя обманутым, он разочаровался в городе своего учителя Мендельсона. Он не считал, как раввин Мелеца, что рабби Мойше Мендельсон — выкрест и позор еврейского народа, но видел, что ни к чему хорошему этот путь не приведет. Сначала просвещение, друзья-христиане, а в следующем поколении — отступничество. Так было с рабби Мендельсоном, так будет и с ним, Довидом Карновским. Георг уже ушел из дома. Если даже он, Довид, никогда не изменит своей вере, его дети все равно станут гоями. Может, они даже будут ненавидеть евреев, как многие выкресты.

Еще больше, чем за Георга, он боялся за Ребекку. Целыми днями пропадает у брата, подружилась с его гойской женой. Довид никогда не был высокого мнения о женском уме, знал, что женщины живут не головой, а сердцем, и опасался, что дочь пойдет по стопам сына.

— Я не хочу, чтобы Ребекка там крутилась! — кричал он на Лею, стуча кулаком по столу. — Ладно ты, взрослая женщина, но она-то еще ребенок, запросто с пути собьется.

Лея плакала, ее огорчало, что муж так суров с детьми. Она напомнила ему о моавитянке Руфь, которая приняла еврейскую веру. От Руфи произошел царь Довид, а от царя Довида произойдет Мессия. Карновский и слушать не захотел.

— Что ты несешь, женщина? Руфь пришла от Моава к Израилю, а сейчас Израиль идет к Моаву. Ясно?

Лея не понимала мужа. Довид Карновский чувствовал себя одиноким и никому не нужным. Друзья, дети — все от него отвернулись. Сидя в просторном кабинете, полном редчайших книг и рукописей, Довид ловил себя на мысли, что цепь оборвалась, после него эти книги никому не понадобятся. Целый мир, вся мудрость, накопленная за тысячи лет, всё, за что евреи без колебаний жертвовали жизнью, будет забыто. Лишь только он умрет, все эти сокровища будут проданы на оберточную бумагу, а то и просто выброшены на помойку. Ему становилось страшно.

Довид отправляется в еврейский квартал, к реб Эфраиму Вальдеру. Реб Эфраиму уже за восемьдесят. Его лицо напоминает лист пергамента, руки словно поросли мхом, но ум по-прежнему остер и ясен. Старик всегда рад Карновскому.

— Добро пожаловать, ребе Карновский, — подает он гостю худую, слабую руку. — Что хорошего происходит в мире?

— Ничего хорошего, реб Эфраим, — отвечает Карновский. — Плох теперешний мир.

— А лучше он никогда и не был, ребе Карновский, — улыбается в седую бороду реб Эфраим.

Карновский не согласен. Когда он был молод, дети почитали родителей, тогда отец был в доме царем. А теперь отец для детей — никто, пустое место.

Реб Эфраим снова улыбается:

— Отцы всегда недовольны детьми. Я уже далеко не мальчик, ребе Карновский, а еще мой отец, благословенной памяти, говорил, что я его не почитаю, а вот он в мои годы был совсем другим. Чего ж вы хотите, если еще пророк Исаия жаловался: «Я воспитывал сыновей, а они грешат против меня…»

Поговорив о детях, Карновский начинает рассуждать о трудных временах, дефиците, голоде, о том, что в стране неспокойно, что растет ненависть к евреям. Реб Эфраим Вальдер спокоен, все это он уже видел. Так было, есть и, наверно, будет. Сколько он живет на свете, всегда были нужда, ненависть, жестокость, распри между людьми. История мира — это история ненависти и злобы, нужды, болезней, войн и смерти. Новый потоп все стирает, но всегда находится Ной, который строит ковчег, берет в него несколько чистых и множество нечистых тварей, и все начинается сначала. Великий мудрец Екклесиаст был прав, ребе Карновский: все уже было, нет ничего нового под солнцем.

Довид Карновский не может смотреть на вещи столь философски. Он места себе не находит, ему не смириться с выбором сына. А реб Эфраим, как всегда, спокоен.

— Вы не один такой, ребе Карновский, — говорит он. — Вот, например, моя дочь. Сидит целыми днями, читает дурацкие романы, страдает, сама не знает почему. Рабби Мойше из Дессау тоже был не слишком-то счастлив, все его дети стали отступниками.

Довид Карновский тяжело вздыхает. Выходит, правы были хасиды, когда так разозлились, увидев Тору Мендельсона.

— Наверно, раввин в Мелеце был поумнее, чем я. Вот до чего доводит берлинское просвещение.

Реб Эфраим машет рукой:

— Жизнь — большой шутник, ребе Карновский. Евреи хотели быть евреями дома и людьми на улице, но жизнь все поменяла: мы гои дома и евреи на улице.

— Значит, реб Эфраим, те хасиды были правы? — спрашивает Карновский. — Значит, они всё предвидели? Получается, рабби Мойше Мендельсон действительно виноват?

Реб Эфраим не согласен: мудрец не виноват, что глупые ученики извратили его учение. Чернь всегда искажает слова мудреца, подгоняет их по своей глупости, потому что не может понять их смысла. Почему узколобые недоумки так ненавидели рабби Мойше бен-Маймона, Маймонида, как его называют гои? Потому что он не позволил превратить служение Всевышнему в идолопоклонство. Оттого что дураки искажают мысли мудреца, сам он дураком не становится.

— Нет, ребе Карновский, — говорит Вальдер, — мудрец и есть мудрец, а дурак и есть дурак. Я как раз недавно об этом написал. Если хотите, сейчас прочитаю.

С мальчишеским проворством он взбирается по лесенке, перебирает рукописи на верхней полке и наконец находит нужную.

— Ах, злодеи! — восклицает он с досадой, увидев, что мыши погрызли пергамент. — Ну что ты будешь делать!

— Реб Эфраим, у вас же кошка есть, — говорит Карновский.

Кошка дремлет на стуле, свернувшись калачиком.

— С тех пор как Мафусаил, благословенной памяти, покинул этот мир, мне ни одной приличной кошки не попалось, — вздыхает реб Эфраим. — Уже совсем старый был, слепой, но сражался со злодеями не на жизнь, а на смерть.

Рукопись изрядно попорчена мышами, но реб Эфраим помнит уничтоженные места наизусть.

— Ну, что скажете, ребе Карновский? — спрашивает он.

Карновскому нечего возразить, но он сильно сомневается, что доводы Вальдера подействуют на гоев, помогут установить мир между Симом и Иафетом. Он лучше знает жизнь, чем реб Эфраим, который не выходит из дому. Он насмотрелся на гоев во время войны, повидал их злобу и жестокость. Они и теперь полны ненависти ко всем и ко всему, а особенно к евреям. И не только простонародье, но и образованные, студенты. Да что говорить о гоях, если даже евреи нас не понимают, даже наши собственные дети. Кому нужны рукописи, в которые реб Эфраим вложил столько мудрости, на которые потратил столько лет работы?

— Как сказано: «Для кого я трудился?»

— Удивляюсь вам, ребе Карновский, — перебивает реб Эфраим. — Как вы, ученый человек, можете так говорить?

Нет, реб Эфраим не согласен, не все еще пропало. Он не слепой, он знает, что делается в мире, хоть и не выходит из комнаты. Но мыслящий человек не должен бояться и отчаиваться. Ничего нового не происходит, так было всегда. Когда Моисей вырезал скрижали, чтобы дать миру основу, чернь вместе со священником Аароном плясала вокруг золотого тельца и кричала, что это бог Израиля. И во времена Екклесиаста было не лучше. У рабби Сократа и рабби Платона учеников было всего ничего, а чернь предавалась распутству, грабежам и прочим злодеяниям. И рабби Мойше бен-Маймон был в своем поколении один такой. Однако они не боялись и делали свое дело. И слова мудрецов остались в веках.

— Нет, ребе Карновский, — заканчивает реб Эфраим, положив руку Довиду на плечо, — что посеяно, непременно взойдет. Ветер уносит зерна в пустыню, и там вырастают плодовые деревья. Я буду делать то, что должен.

На Драгонер-штрассе многолюдно и шумно. После войны к старожилам приехало много родственников из-за границы. Прибыли беженцы из Галиции, оставшиеся без императорского покровительства, польские евреи, изгнанные из родных мест, русские, румынские. Еврейским солдатам, которые воевали в русской армии и попали в плен, некуда было возвращаться; сионисты не могли собрать документы, чтобы выехать в Палестину; жены ехали к мужьям в Америку, но в дороге остались без средств. И все они осели в Берлине. Жили где попало, торговали или болтались без дела, сидели в дешевых кошерных ресторанчиках. Полиция устраивала облавы, хватала тех, у кого не было документов. Квартал, прозванный в насмешку Еврейской Швейцарией, жил шумной, напряженной жизнью. Продавцы и покупатели торговались, нищие выпрашивали милостыню, полицейские свистели, менялы меняли деньги, евреи молились. Надрывались граммофоны в книжных лавках, с модных американских пластинок звучали напевы канторов и сальные куплеты. А реб Эфраим ничего не видел и не слышал, улицы для него не существовало. Он читал Довиду Карновскому страницу за страницей. Кошка лежала на стуле, свернувшись калачиком. В углах трудились мыши, грызли, но она не обращала на них внимания, только слушала голос хозяина. Когда реб Эфраим доходил до какого-нибудь особенно важного места, до новой, необычной мысли, его глаза вспыхивали, лицо розовело, как у юноши.

— Ну, ребе Карновский, что на это скажете? — интересовался он.

— Прекрасно, реб Эфраим, прекрасно! — отвечал восхищенный Довид Карновский.


Когда Тереза почувствовала схватки и приехала с матерью в клинику профессора Галеви, туда, где она когда-то работала, доктор Карновский решил, что будет сам принимать роды. Вся клиника была взбудоражена.

— Тереза, вы не боитесь? — спрашивали сестры. — В таких случаях женщины обычно не доверяют мужьям.

— Ничуть не боюсь, — обижалась Тереза. Ей было неприятно, что ее подозревают в недоверии.

Врачи окружили Карновского.

— Коллега, вы точно не будете нервничать? — спрашивали они с намеком, что Карновский, пожалуй, слишком в себе уверен.

— Конечно, не буду, — спокойно отвечал Георг.

Доктора, недовольные успешной карьерой Карновского, пожимали плечами, но профессор Галеви одобрил его решение:

— Врач, который не может взять на себя ответственность за жизнь близкого человека, не может отвечать и за жизнь чужого. Запомните это, молодые люди.

Нервничать доктор Карновский начал, когда все закончилось. Тереза родила мальчика.

Карновский так и хотел, чтобы первый ребенок оказался мальчиком, и Тереза была горда, что родила мужу сына, а волновался он из-за родителей, особенно из-за матери. Лея была счастлива, что снова сможет взять на руки маленькое тельце, прижать к себе, приласкать. Но при этом она умоляющими глазами смотрела на Георга, ничего не говорила, только жалобно смотрела, как овечка на голодного волка. Доктор Карновский был сильно обеспокоен.

В первый день он был уверен, что не позвонит себя уломать. Он не даст совершить над своим первенцем бессмысленный обряд только потому, что тысячи лет назад Авраам поклялся своему Богу, что все его потомки мужского пола будут обрезаны на восьмой день после рождения. Какое дело врачу из самого центра Западной Европы до кровавых обычаев кочевника-патриарха? И пусть мать смотрит умоляющим взглядом, все равно он не изменит своим принципам.

На второй день он слегка смягчился, но все еще не поддался. Если бы его жена была еврейка, он, может, и согласился бы. На что ни пойдешь ради матери? Конечно, Тереза не стала бы возражать, она его любит, для нее его слово — закон. Но он не может ее принуждать. Именно потому, что он еврей, а она христианка, в таких вещах он не имеет права давить на нее и на ее семью.

На третий день Лея с трудом сдерживала слезы. Доктор Карновский не знал, куда спрятаться от ее умоляющего взгляда. Она молчала, но ее глаза говорили: «Твоя мать имеет на это право. Ты можешь сделать ее счастливой, а можешь ее убить».

Доктор Карновский был обеспокоен не на шутку. «Вдруг она этого не перенесет?» — думал он. У него есть обязанности перед женой, но есть и перед матерью. Положение было щекотливым, очень щекотливым. Вопрос стоял так: «Еврей или нет». Он хочет быть хорошим для своей нееврейской жены и ее родных, а получается, будто он считает, что еврейское происхождение — изъян, который надо скрывать.

На четвертый день к беспокойству о матери прибавилось беспокойство об отце. Сам ставший отцом, теперь Георг и о своем отце думал несколько иначе. Конечно, Карновский-старший сурово с ним обошелся, но это потому, что он человек старых взглядов, однако он желал сыну только добра, это надо понимать. Может, и правда провести эту небольшую церемонию с ребенком? Кстати, это и для здоровья полезно, а отец наверняка растает, они помирятся, простят друг друга. Пусть узнает, что молодые бывают мудрее, мягче, добрее стариков.

На пятый день он вдруг решил пойти к отцу и пригласить его на обрезание. Однако в нем тут же снова проснулось упрямство. Нет, это будет слишком, не он обидел отца, а отец — его. К тому же это его праздник, вот пускай отец сам и придет поздравить сына. Придет — прекрасно, Георг воздаст ему все сыновние почести, и пусть он будет доволен. А не придет — и не надо. Два дня он провел в напряженном ожидании, явится отец или нет. На восьмой день, когда отец так и не пришел, Георг сделал сыну обрезание, но устраивать по этому случаю праздника не стал. Он сам обрезал ребенка, без молитвы и благословения, без гостей, пряников и водки.

— Бедный малыш! — сказала сестра Гильда, поднося плачущего ребенка к кровати Терезы. — Неужели вам его не жалко, господин доктор?

— А почему должно быть жалко, Гильда? — резко, с насмешкой в голосе ответил Карновский. — Меня в свое время тоже не пожалели.

Он был зол на себя, из-за того что поступил против собственной воли.

Зато Лея была на седьмом небе: теперь все было в порядке. Она насела на мужа, чтобы тот навестил сына.

— Какое-то дикое упрямство! — возмущалась она. — Чего тебе еще надо? Ведь он ради тебя это сделал!

Довид Карновский понимал, что Лея права, но уступать не хотел. Именно потому, что она была права, а он нет.

В благодарность за то, что Тереза позволила сделать ребенка евреем, доктор Карновский дал новорожденному имя ее отца — Йоахим. А Тереза в честь мужа прибавила еще одно имя — Георг. В мальчике соединились как имена, так и внешние черты обоих родов: голубые глаза и белая кожа Гольбеков, черные волосы и крупный, с горбинкой нос Карновских.


предыдущая глава | Семья Карновских | cледующая глава