home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


33

Синагога «Шаарей-Цедек» на Манхеттене, у самого Гудзона, снова полна прихожан, и не только по субботам, но и в будни.

За несколько десятков лет огромная синагога, архитектурой похожая на мечеть, пережила разные времена, хорошие, хуже и совсем плохие. Поначалу в ней молились сефарды, жившие в просторных домах по берегу Гудзона. Смуглые, пахнувшие табаком и пряностями, как ковры, которыми они торговали, спокойные, гордые и важные, словно испанские гранды, сефарды стояли в синагоге, слушая монотонный напев молитвы. Их жены, разодетые в цветастые шелка и бархат, увешанные золотом и бриллиантами, тихо повторяли испанские слова по дорогим молитвенникам, напечатанным шрифтом Раши, а потом с достоинством выслушивали проповедь хахама[36], доктора Узиэля де Альфаси. В мантии, высокой шапке, с иссиня-черной, курчавой бородой, он напоминал ассирийского царя. Служка кругами обходил синагогу, нараспев предлагая купить алию, и прихожане состязались за право быть вызванным к чтению Торы.

В изобильные военные годы, когда ашкеназские евреи, польские, литовские и румынские, стали выбираться из трущоб и постепенно добрались до берега Гудзона, сефарды покинули обжитый район и синагогу «Шаарей-Цедек». В ней зазвучали ашкеназские молитвы. Чернобородого хахама сменил молодой рабай[37] с подстриженными соломенными усами. Он по-английски рассказывал прихожанам о современной литературе, психоанализе, театре, благотворительности и контроле рождаемости. После изобильных лет настали скудные, и из Гарлема потянулся другой народ: испанцы, ирландцы, мелкие еврейские бизнесмены и даже черные. Синагога вместе с районом пришла в упадок. Исчезли богатые прихожане, вместо них появились лавочники и ремесленники, небритые, усталые и бедно одетые.

Народу в синагоге с каждым днем становилось все меньше, она была полна только в Дни трепета. На буднях уже не удавалось собрать миньян, по субботам это стоило огромных трудов. Шамес, мистер Пицелес, часами простаивал у ворот и высматривал еврейских прохожих, чтобы зазвать их на молитву. Ему на помощь приходил Вальтер, сторож-немец. За годы службы в синагоге он изучил все еврейские обычаи и говорил на онемеченном идише не хуже, чем венгерский еврей Пицелес. В грязном рабочем комбинезоне, из карманов которого торчали молотки, отвертки и обрезки проволоки, с трубкой в зубах, он останавливал спешащих евреев:

— Эй, мистер! Давайте-ка на молитву, суббота сегодня.

— Некогда, некогда, — отмахивались прохожие, выпускали сигаретный дым и торопились дальше.

Еще в обязанности Вальтера входило сражаться с детьми, которые облюбовали для игр синагогальный двор. Смуглые испанские, сероглазые ирландские, черноголовые еврейские и чернокожие негритянские дети бегали и шумели вокруг синагоги. Девушки сидели на широкой лестнице, хихикали, секретничали и визжали, когда к ним приставали парни в штопаных свитерах. Девочки прыгали через скакалку, выкрикивая слова на какую-нибудь букву. С мальчишками было еще хуже. Они стучали мячами о стену и при этом орали как сумасшедшие. По вечерам им нравилось разводить у синагоги костры из мусора и бумаги. Сколько Вальтер их ни гонял, они не хотели найти место подальше. Их тянуло к высоким стенам и широкой лестнице синагоги «Шаарей-Цедек».

— Ублюдки чертовы! — испускал Вальтер ругательства вместе с трубочным дымом. — Пошли вон отсюда!

Хуже всего было по субботам и праздникам, когда «ублюдки» мешали прихожанам войти в синагогу, из-за них было не подняться по лестнице. С большим трудом обоим служителям, еврею и немцу, удавалось собрать небольшую кучку народу, которая в огромном зале казалась еще меньше, чем была на самом деле.

И вот синагога «Шаарей-Цедек» снова полна, и не только в праздничные дни, но и по обычным субботам, и не только утром, но даже накануне.

На западной стороне Манхеттена появились новые жители, изгнанные из Германии евреи. Теперь они молятся в синагоге «Шаарей-Цедек».

Сначала мистер Пицелес принимал их с распростертыми объятиями.

— Входите, господа, прошу вас, добро пожаловать, — приветствовал он их на онемеченном венгерском идише, твердо выговаривая «р».

Сторожу Вальтеру было приятно увидеть земляков и побеседовать на родном языке. Стоя на лесенке, он вывешивал объявления, в котором часу будут Shacharith, Minchah и Maariv[38], и радостно повторял:

— Пожалуйста, заходите, джентльмены…

Мистер Пицелес рассаживал новых прихожан на почетных местах и вызывал их к Торе. Он был поражен пунктуальностью мужчин, которые никогда не опаздывали на молитву, но еще больше его удивляли женщины. Они приходили не только утром, но и вечером, накануне субботы. Раньше такое редко бывало в синагоге «Шаарей-Цедек». И дети были совсем другие. В коротких штанах и высоких чулках, умытые, причесанные, они очень сильно отличались от местных невоспитанных и шумных мальчишек в дырявых свитерах. Эти странные дети прекрасно себя вели, не отходили от родителей и на все спрашивали разрешения. Мистер Пицелес был так восхищен их поведением, что даже сам разносил им молитвенники. А девочки, которые приходили с мамами в женскую часть синагоги, вели себя еще лучше, чем мальчики.

Скоро в синагогу «Шаарей-Цедек» стало приходить столько народу, что уже не хватало молитвенников.

Новые иммигранты быстро заселили весь берег Гудзона. Они прибывали в порт с каждым трансатлантическим рейсом. Еврейские жители района тепло принимали новоприбывших, приглашали их в гости, как мистер Пицелес в синагогу. Новоприбывших сразу распознавали по огромным ящикам, привезенным из-за океана, по ящикам, на которых большими буквами были написаны названия Гамбургского или Бременского портов. В этих ящиках была массивная резная мебель. Такую тут прежде редко видали. С трудом разъезжались на улицах тяжелые грузовики, на которых стояли сколоченные из досок контейнеры. В этих контейнерах беженцы везли спасенное добро. Чернокожие силачи-грузчики обливались потом, пытаясь пронести через узкие нью-йоркские двери тяжеленные комоды, столы, кровати, кресла и платяные шкафы. Консьержи, обычно немцы, качали головами и пытались убедить новых жильцов, что лучше бы оставить неподъемные шкафы на улице: во-первых, они не пройдут через узкую дверь, во-вторых, они в Нью-Йорке не нужны, потому что в доме есть встроенные шкафы. Ирландцы, испанцы, итальянцы и немцы неприветливо смотрели на приезжих. Пока хозяева решали, что делать с вещами, спасенными из дому с превеликим трудом, а здесь не имевшими никакой цены, мальчишки уже лупили мячами в шкафы и поджигали доски от контейнера, а заодно и что-нибудь из мебели. Евреи пытались помочь новым соседям, давали советы, как надо себя вести в новой стране, и расспрашивали о жизни в Европе. Но иммигранты неохотно вступали в разговор. Им не хотелось рассказывать о преследованиях, которым они подверглись. Женщины из местных не скупились на сочные ругательства и проклятия в адрес тех, кто издевается над их братьями и сестрами за океаном, но приезжие не говорили о своих мучителях ни единого худого слова. Некоторые недовольно отвечали на искусственном, слишком правильном английском, что не понимают еврейского жаргона. Местным, конечно, не нравилась такая заносчивость. Они помнили, что сами когда-то приехали в чужую страну из российских и польских местечек. У них не было контейнеров с мебелью. Все, что они привезли, это узлы с бельем, субботними подсвечниками да кошерной посудой. И селились не в хороших районах, а на чердаках и в подвалах Ист-Сайда. Им понадобились годы тяжелого труда, чтобы перебраться в Вест-Сайд. Они были благодарны старожилам за помощь и сочувствие. И теперь им не нравилось, что приезжие прекрасно одеты, что они прямо с парохода приехали в хороший район, что уже говорят по-английски, и особенно то, что они свысока смотрят на евреев и их язык.

Владельцы магазинов теряли терпение, когда новые покупатели торговались за каждый цент и проверяли, не обвесили ли их. Мясники в кошерных лавках выходили из себя, когда клиентки намекали, что сомневаются в их товаре.

— Ничего себе! — ворчали они, поправляя ножи на оселках. — Для немчиков, значит, у нас мясо некошерное.

Новые иммигранты избегали старожилов, как дома они избегали тех, кто приехал с Востока, и жили обособленно, в собственном «государстве».

Герр Готлиб Райхер, скототорговец из Мюнхена, открыл кошерный мясной магазин и разукрасил его, будто это была аптека. В Германии у него была сеть магазинов, славящихся ветчиной, за которой немки готовы были ехать через весь город. Здесь он приказал написать на витрине огромными золотыми буквами: «Всё кошерно», а рядом — свое громкое имя. Бок о бок с хозяином рубил мясо его сын, бывший аптекарь. Он носил в магазине белый аптекарский передник — все, что осталось от его бизнеса.

Женщины забывали обо всем на свете от счастья, что в мясном магазине их обслуживает господин доктор. Они величали его господином доктором, а он называл их по титулам их мужей. Он помнил, у кого муж был на родине доктором, у кого директором, профессором или коммерции советником. К тем, чей муж не имел титула, он обращался «Gnadige Frau». Удостоверение, что мясо строго кошерно, подписал сам доктор Шпайер, бывший в Германии раввином. В весе тоже никто не сомневался: аптекарь Райхер взвешивал точно.

Вслед за Райхером актер берлинского театра, любимец женщин Леонард Лессауэр открыл кафе-ресторан «Старый Берлин», где подавалось кофе со взбитыми сливками, яблочный пирог, пиво и сосиски, а также немецкие газеты и журналы со всего света. По вечерам в «Старом Берлине» было не протолкнуться, потому что герр Лессауэр надевал фрак, белую накрахмаленную рубашку и декламировал стихи или разыгрывал сцены из своего репертуара. Зато днем можно было спокойно сидеть часами за чашкой кофе и слушать, как официанты обращаются к тебе «господин доктор», хоть был у тебя титул, хоть не было. Потом приват-доцент Фридрих Кон открыл мастерскую, где можно было погладить костюм и починить обувь. Известный среди земляков, во-первых, лекциями по философии, которые он читал на родине, во-вторых, тем, что он был сыном коммерции советника Кона, получившего титул за филантропическую деятельность от самого кайзера, приват-доцент Фридрих Кон быстро приобрел клиентуру. И седыми бакенбардами, и манерами приват-доцент напоминал своего отца, который поддерживал еврейских студентов из России и отчитывал этих нигилистов за безбожие и бедную одежду, позорящую еврейский народ. С большим достоинством Фридрих Кон сам гладил платья и ставил набойки, а пока не было клиентов, близорукими глазами читал греческие и латинские книги, стоявшие на полке рядом с дырявыми ботинками. Он усердно чистил туфли и ставил заплаты, делал нудную и дешевую работу, от которой отказывались местные сапожники и портные. Госпожа Клейн, вдова редактора крупного сатирического журнала доктора Зигфрида Клейна, от которого осталась лишь горстка пепла в урне, открыла на квартире мастерскую по пошиву дамской одежды, где можно было не только заказать новое платье, но и починить или перелицевать старое. Клиентки не стыдились перед ней своей расчетливости и бережливости, ведь они были с госпожой докторшей давними приятельницами. Они вспоминали с ней старые добрые времена, передавали приветы от родственников и плакали перед урной с пеплом, которая стояла на почетном месте — на резном комоде.

Людвиг Кадиш, сосед Соломона Бурака, ничего не смог открыть, потому что спас из имущества только железный крест, полученный за ранение. Ему пришлось продавать галстуки по мелким еврейским ресторанчикам. Зато его дочери, у которых в Германии была собственная химическая лаборатория, открыли небольшой салон красоты, где можно было недорого сделать маникюр и покрасить волосы. Пожилые мужчины закрашивали седину, чтобы скрыть возраст: молодому проще найти работу. Еврейские девушки перекрашивали черные волосы в светлые или рыжие, потому что в агентствах по найму рабочих зачастую плохо относились к евреям.

После дня беготни по огромному, душному городу иммигранты собирались в «Старом Берлине», где за несколько центов можно было выпить кофе со сливками и среди своих, без посторонних, всласть наговориться о старых, добрых временах на родине. В ресторане можно было встретить того, кто недавно приехал, и узнать, что там делается. Тихо, будто опасаясь, что кто-нибудь услышит и донесет, переговаривались, расспрашивали о друзьях и знакомых, узнавали, кто собирается выехать, а кто уже выехал, кого среди ночи забрали из дома и кому удалось вырваться, кто умер, кто при смерти, кто пропал без вести, а от кого осталась только горстка пепла, которую в коробочке вернули родственникам.

Как молодые и нерелигиозные собирались в «Старом Берлине», так пожилые и верующие скрывались от окружающего мира в синагоге «Шаарей-Цедек». Вскоре они всю синагогу прибрали к рукам. Сначала поставили перегородку, чтобы отделиться от немногочисленных молящихся из старожилов. Жаль было слово сказать в ответ, когда те начинали по-простому расспрашивать, как жизнь да как дела. А когда начинали проклинать заокеанских злодеев, новые иммигранты и вовсе язык проглатывали. О родине они говорили только между собой. Старожилы обижались. Они стали непрошеными гостями в своей синагоге и почти прекратили в нее заходить. Не успел мистер Пицелес оглянуться, как от прежнего миньяна никого не осталось. Когда исчез последний из старых прихожан, новые завели в синагоге порядки, как у себя дома.

Они выбрали свой совет общины, куда первым вошел герр Райхер, известный торговец свининой, открывший здесь кошерную мясную лавку. Изменили расписание молитв. Теперь Вальтер вывешивал объявления о том, когда будет та или иная молитва, не только на английском, но и на немецком, чтобы всем было понятно. Потом пригласили оперного певца Антона Карали, покинувшего Германию из-за своего еврейского происхождения, и сделали его кантором. Этот певец, сын кантора, и здесь ходил с длинными крашеными волосами, носил широкополую шляпу и монокль и всюду таскал с собой портфель, набитый пожелтевшими газетными вырезками, в которых восхваляли его талант, и письмами бывших любовниц, а также их фотографиями и локонами всевозможных цветов и оттенков. Он собрал хор, настоящий хор, в котором были басы, альты и сопрано, и на молитве выводил такие рулады, что прихожане закатывали глаза от наслаждения. А доктора Шпайера пригласили занять место раввина.

В проповедях доктора Шпайера ничего не изменилось. Холодный, подтянутый, с острой, как карандаш, бородкой, поседевшей от возраста и бед, он точно так же, как когда-то в Берлине, вещал о великой миссии потомков Абрахама, Изаака и Якоба распространять законы и этику Торы, которую Бог даровал пророку Мозесу. Он цитировал немецких поэтов и философов и ни слова не говорил о том, что делается по ту сторону Атлантики, будто там не происходило ничего особенного. Мужчины наслаждались его речами, женщины твердили, что он великолепен.

У Людвига Кадиша даже стеклянный глаз сверкал от удовольствия. После недели забот, тяжелого труда и бедности прихожане отдыхали душой. Им казалось, что они попали домой, в старые добрые времена, когда, надев цилиндры, они приходили в синагогу в родном Берлине.

Только два чужака осталось в синагоге «Шаарей-Цедек». Один — мистер Пицелес, шамес. Хоть он и старался говорить с новыми хозяевами на немецком, правда, с сильным венгерским акцентом, его не считали своим. Они никогда, даже во времена кайзера, не испытывали большой симпатии к венгерским евреям, поселившимся в Германии, считали их людьми второго сорта. А шамес Пицелес даже не был настоящим венгерским, он родился в Галиции, а в Венгрии только жил какое-то время, и они презирали его, как всегда презирали таких на родине. Даже сторож Вальтер был им ближе, им нравилось, что чистокровный немец, истинный ариец, прислуживает им в синагоге.

Другой чужак, с которым приходится считаться, — Соломон Бурак, бывший владелец магазина на Ландсбергер-аллее. Теперь он ни больше ни меньше как президент синагоги «Шаарей-Цедек».

Приходится его терпеть. Во-первых, он много жертвует на синагогу, больше, чем все остальные. Во-вторых, к нему обращаются за кредитами и берут у него в долг товары, которые потом разносят по домам.

Как их прадеды, когда-то поселившиеся в Германии, разносили товары по городам и деревням, так и правнуки в Америке занимаются торговлей вразнос, чтобы заработать на пропитание. Прошло не одно поколение, и вот они разбогатели, открыли крупные магазины и начали забывать о позоре прадедов-коробейников. А теперь они снова вернулись к ремеслу предков, к вечному еврейскому заработку и насмешкам гоев. В новой стране они ходят из дома в дом. Они не таскают на плечах мешков, как прадеды, теперь у них чемоданы, но перед ними так же захлопывают двери, так же гонят их от порога. Они привыкли смотреть свысока на таких Бураков из еврейского квартала в Берлине, на тех, кто напоминал им о давнем, забытом еврейском позоре. И вот в новой стране они идут к Соломону Бураку, пресмыкаются перед ним и даже выбирают его главой общины.

Соломон Бурак одним из первых уехал в Америку. Люди в сапогах зачастили в его магазин, к тому же каждый раз являлись другие, и приходилось договариваться и платить по новой. Соломон быстро понял, что в этой стране делать нечего. Он понял это вовремя. Соседи, особенно Людвиг Кадиш, продолжали верить, что все наладится, отечество опомнится и вернутся прежние времена, поэтому они не торопились уезжать. Соломон Бурак оказался умнее, чутье, как всегда, его не подвело. Раздав огромное количество взяток, червонец туда, червонец сюда, он раздобыл документы для всей семьи и с женой, дочерью, зятем и внуками, прихватив кое-что из имущества, благополучно прибыл в Америку.

Начал он с привычного дела — торговли вразнос, как в Германии, когда приехал туда из родного Мелеца. Набив два чемодана всякой мелочью, милой женскому сердцу, он пускался в путь, но не по дорогам, а по еврейским улицам возле Ист-Ривер, на одной из которых и поселился. Как в молодости, он стучался в чужие дома, чтобы прокормить семью.

Ита плакала, когда Соломон собирался выходить из дома.

— Шлойме, до чего мы докатились! — причитала она.

— Ну, то, что у меня было, когда я приехал в Германию, я уже вернул, — улыбался в ответ Соломон. — Так что и дальше будет не хуже.

Он никогда не бил на жалость, как многие коробейники. Соломон Бурак терпеть не мог жаловаться. Гораздо лучше развеселить покупательницу шуткой. Мешая немецкий, еврейский, польский языки с английскими словами, которые он успел перенять на улице, Соломон умело разжигал в женщинах страсть к покупкам.

— Червонец туда, червонец сюда, дамочка. Надо жить и людям помогать, — приговаривал он и ударял в ладоши, что означало: это так, и все тут.

Дамы были довольны и выгодными покупками, и шутками и поговорками веселого торговца, а больше всего — комплиментами, на которые он не скупился. Соломон не жалел красок, расписывая, какой красавицей станет покупательница в обновке и как мужчины будут падать к ее ногам. Уже в первый вечер Соломон вернулся с пустыми чемоданами и полным карманом. По дороге он прикупил острых еврейских яств: соленых огурчиков, домашних лепешек с луком, чесночной колбасы, перца и селедки и все это вывалил на стол в своем тесном жилище, забитом товаром. Возраст есть возраст: кости ныли, руки отваливались, ноги еле передвигались, но дома Соломон и виду не подал, что смертельно устал, таская тяжелые чемоданы.

— Черта с два враги наши попробуют там такие лепешки и колбасу, какими Соломон Бурак объедается здесь, — шутил он, раскладывая продукты на столе. — Не вешай нос, Итеши, а то я влюблюсь в какую-нибудь из своих клиенток, и ты останешься с носом и без мужа.

Ита вздохнула:

— Какие глупости ты говоришь, Шлоймеле. А вот мне что-то не до смеха.

— Не дождутся наши враги, чтоб Соломон Бурак распустил сопли. Ты еще будешь стоять за кассой и складывать денежки в ящик, чтоб я так жил.

Соломон Бурак не обманул.

За считанные недели он узнал вкусы американок, разобрался, в каких местах лучше продавать, познакомился с языком и местными обычаями. Он уже не носил чемоданов, а грузил товар на тележку.

— Девушка, дама, мисс, миссис, налетай, подешевело! Берите, пока не поздно, быстрей, hurry up, hurry up![39] — гремел на всю улицу его голос.

Конкуренты пытались его затереть, но Соломон Бурак не из тех, кто дает себя в обиду. То шуткой, то крепким словом, а то и ударом в зубы он защищался от местных и продолжал делать свое дело.

Особенно приятно было обложить кого-нибудь из немцев, отомстить за обиды «на родине». Он находил для земляков такие сочные слова и изощренные проклятия, что евреи, услышав, хватались за животы от смеха, даже конкуренты не могли удержаться.

А Соломон тянул нараспев, будто на молитве в синагоге:

— Покупаем, денег не жалеем. Пусть хорошо будет всем евреям и плохо всем злодеям! Эй, мадам, по дешевке отдам, чтоб тошно было нашим врагам!

Он попал в струю. Вскоре он расстался с двухколесной тележкой и приобрел старенький, побитый «фордик», который при этом довольно резво бегал, громыхая расхлябанными дверцами. На экзамене по вождению он сделал несколько грубых ошибок, но вовремя подмигнул экзаменатору в кожаной куртке: червонец туда, червонец сюда, надо жить и людям помогать, и все прошло успешно. Соломон своими руками покрасил ржавый «фордик» в светло-зеленый цвет, чтобы на борту лучше была видна ярко-красная надпись «Торговый дом Соломона Бурака. Берлин». Под завязку набив машину товаром, он ездил по окрестностям Нью-Йорка. С мальчишеским задором, не подходящим его возрасту, в светлом берлинском костюме, с булавкой на пестром галстуке и перстнем на пальце, он гонял на своей развалюхе под семьдесят миль в час. Он весело разъезжал на старенькой машинке и так же весело сбывал товар женщинам в пригородных летних отелях.

— Червонец туда, червонец сюда, надо жить и людям помогать, — говорил он, быстро распаковывал, быстро считал и быстро ехал дальше.

Прошло время, он купил хорошую, новую машину и завел склад, как когда-то в Берлине. Он выискивал, где распродают что-нибудь по дешевке после пожара или банкротства, скупал фабричный брак. Он легко сходился с людьми, хлопал поставщиков по плечу, угощал сигарами и всегда знал, что происходит на мили вокруг. Он никогда не отказывал дать товар в долг. Он пообещал жене, что она снова будет стоять у него за кассой, и сдержал слово. Когда-то, в Германии, едва успев заработать несколько сотен марок, он начал вывозить из Мелеца родственников, и своих, и жены. Теперь он вывозил их, из Германии в Америку, давал им товар и отправлял собирать долги по кредитам. И вот он уже перебрался в западную часть города, где приобрел роскошное, просторное жилье, не хуже, чем на Ландсбергер-аллее.

Снова его дом был открыт для всех: для родственников и друзей, для знакомых и незнакомых, для каждого, кто в чем-нибудь нуждался. Снова гости сидели во всех комнатах на стульях и диванах, на столе и даже на полу. На кухне беспрерывно кипятили чай и фаршировали рыбу, варили варенье, пекли маковые коржи и рогалики, как в Мелеце, готовили бульон с клецками. Из граммофона звучали канторские напевы и веселые опереточные песенки. Гости приходили и уходили, недавно прибывшие заглядывали на день и оставались на неделю, спали на столах и скамейках. Снова Соломон называл свой дом «Отель де Клоп», но не с досады, а в шутку, и, как прежде, щедро помогал людям: червонец туда, червонец сюда, надо жить и людям помогать.

К нему стали обращаться за помощью не только бывшие жители берлинского еврейского квартала, но и выходцы из Западного Берлина, гордецы, которые на него когда-то и смотреть не хотели. Первым пришел Людвиг Кадиш, чтобы взять в кредит товара для розничной торговли, за ним потянулись другие. Соломон Бурак никому не отказывал ни в кредитах, ни в беспроцентных ссудах, подписывал векселя, помогал добывать бумаги, чтобы вывезти родных из Германии. Благодаря своей щедрой руке он одновременно с мясником Райхером оказался в правлении синагоги «Шаарей-Цедек», а затем поднялся и до президента. По субботам он с гордостью вынимал свиток из ковчега. В то время как кантор Антон Карали читал Тору, он водил по строчкам серебряной указкой. Он с достоинством выслушивал от прихожан пожелания доброй субботы, здороваясь со всеми за руку.

Соломон Бурак знал, что сэкономил бы кучу времени и денег, если бы ходил в другую синагогу, но считал, что оно того стоило. Приятно было быть президентом в общине немецких гордецов, среди которых были даже оперный певец Карали и раввин Шпайер.

Соломон оказался единственным, кто протянул руку помощи мистеру Пицелесу. Когда шамес пришел к нему со своей бедой, он даже не позволил ему говорить по-немецки: зачем язык ломать?

— Мистер Пицелес, говорите, будто вы в синагоге где-нибудь во Львове, — сказал он, поднося шамесу стаканчик пасхальной сливовицы, которую пил весь год. — Так я вас лучше пойму.

Мистер Пицелес с благодарностью смотрит на радушного хозяина и продолжает говорить по-немецки: за последнее время он привык к этому языку. Он волнуется за свою должность, немало желающих ее занять. Особенно его беспокоит доктор Липман, знаменитый сват.

Доктор Липман по-прежнему носит волосы до плеч, бархатное пальто и не слишком свежую, но всегда выглаженную белую рубашку, как в праздник. А в праздник надевает зеленый цилиндр на радость мальчишкам на улице. Но в чужой стране он ничего не может заработать своей профессией и постоянно заводит в синагоге речь о том, что галицийскому отдали хорошее место, а он, доктор Липман, должен помирать с голоду.

— Где это видано? — твердит он возмущенно. — Стыд и позор!

Он уже ведет себя так, будто он важная персона в общине, вмешивается в дела мистера Пицелеса и даже успел заказать визитки, на которых к степени доктора добавлено слово «reverend»[40]. Он тенью ходит за Соломоном Бураком, отряхивает ему пиджак, помогает надевать пальто и льстит без зазрения совести:

— Вы наш отец, уважаемый господин президент. Сначала Господь Бог, а потом вы, господин доктор…

Соломон Бурак смеется:

— Но я же не доктор, герр Липман.

— Ну как же, вы доктор, вы благородный человек, — не соглашается Липман. — Вы ангел во плоти…

Вот мистер Пицелес и боится, что Липман импозантной внешностью и лестью рано или поздно добьется своего, перетянет всех на свою сторону и получит место шамеса. Соломон Бурак хлопает его по плечу:

— Да плюньте вы на этих немчиков, мистер Пицелес. Я вас в обиду не дам, слово даю. Слово Соломона Бурака, понятно?


предыдущая глава | Семья Карновских | cледующая глава