home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


3

В магазине Соломона Бурака, недалеко от галицийско-польского квартала, шумно и многолюдно: толстые пожилые немки в огромных шляпах с цветами и лентами, прикрывающих высокие прически; худые, бледные жены рабочих с детьми на руках; светловолосые девушки в длинных цветастых платьях, с зонтиками. Женщины ходят по огромному залу, до потолка набитому всевозможными товарами: постельным бельем, ситцем, сукном и шелком, чулками и фартуками, атласными подвенечными платьями и фатами, ползунками для детей и саванами для покойников. Продавцы и продавщицы, нарядные, проворные, черноволосые и черноглазые, ловко и быстро обслуживают многочисленных покупателей, отмеряют, прикидывают, улыбаются, разглаживают материю, подсчитывают цену, пакуют товар.

— Следующая, дамы, следующая, пожалуйста, — подгоняют они женщин, стоящих в очереди.

За кассой сидит мадам Бурак, принимает деньги, умело отсчитывает сдачу пухлыми пальчиками в перстнях.

— Danke sch"on[15], danke sch"on, — повторяет она, беспрестанно улыбаясь людям и деньгам.

Самый ловкий, быстрый и нарядный в магазине — хозяин Соломон Бурак. Худощавый, светловолосый, в щегольском клетчатом костюме английского сукна, на шее красный галстук, в кармане пиджака шелковый платочек, на указательном пальце правой руки перстень с печаткой. Бурак больше похож на немецкого комедианта или циркового артиста, чем на владельца магазина, расположенного по соседству с еврейским кварталом. И по-немецки он говорит, как коренной берлинец: у него сочный, свободный уличный язык. Но по быстрым, нервным движениям в нем сразу можно распознать еврея, и не немецкого, а выходца из Восточной Европы. Как вихрь носится он по огромному залу, рассекает толпу покупательниц, всюду успевает.

— Червонец туда, червонец сюда, — говорит он продавцам, — лишь бы дальше. Люблю, когда дело движется.

Это его принцип с тех пор, как он, совсем еще молодой, перебрался сюда из Мелеца и начал развозить товары по немецким деревням. Этого же принципа он придерживался тогда, когда открыл мануфактурную лавку в самом центре еврейского квартала, и остался верен этому принципу до сего дня, став владельцем крупного магазина. Ему нравится покупать, продавать и покупать снова. Он приобретает товар партиями, чем больше, тем лучше. Он скупает ткани, вышедшие из моды, скупает брак, скупает то, что осталось после банкротств и пожаров, всё, что дешево. А что недорого купил, то недорого продает. Он продает товар за наличные, расплачивается им по векселям, отпускает в кредит. Хоть он и выбрался из еврейского квартала и имеет в основном немецкую клиентуру, он, в отличие от большинства торговцев в этом районе, не скрывает, что он еврей. Его еврейское имя написано на вывеске большими буквами: Соломон Бурак. Он не пытается набирать в продавцы светловолосых немецких парней и девушек, чтобы покупатели не догадывались о его еврейском происхождении. Пусть лучше рядом будут его родственники и родственники жены, которых он приглашает из Мелеца. Им хорошо, и ему хорошо: он дает им заработок и при этом знает, что на них можно положиться, все-таки свои люди. Те, что помоложе, быстро перенимают язык и местные манеры, они работают в магазине. Те, что постарше, ездят собирать долги по кредитам.

Онемечившиеся евреи-торговцы не любят Соломона Бурака. Он сбивает цены, продавая по дешевке, но хуже другое: он перенес из России еврейские обычаи и привычки сюда, в самое сердце Германии. Им не нравится имя Соломон, написанное на вывеске гигантскими буквами. Они считают, что такая еврейская наглость раздражает гоев.

— Зачем этот Соломон? — спрашивают они Бурака. — Достаточно одной фамилии. Ну, если уж так хочется, чтоб было имя, хватило бы буквы С.

Бурак хохочет над соседями. Он не видит в «Соломоне» ничего плохого. Он не понимает, что они имеют против его продавцов. На уличном немецком, которому он научился, разъезжая по деревням, с пословицами, поговорками и крепкими выражениями, то и дело вставляя родное еврейское словцо, он доказывает недовольным соседям, что у него с его вывеской дела идут лучше, чем у них с их немецкими продавцами. Хоть его имя Соломон, гои, черт бы их взял, идут к нему, потому что у него на пару пфеннигов дешевле.

— Как говорится, еврей — треф, зато его пфенниг — кошер.

Он не щадит своих единоверцев, ни соседей-торговцев, ни фабрикантов, у которых закупает товар огромными партиями, ни банкиров, у которых берет кредиты. Он доказывает им: пусть они местные, немчики бог знает в каком поколении, гои ненавидят их точно так же, как его, чужака, и всех остальных евреев, так что нечем им гордиться перед ним, Соломоном Бураком.

— Как говорится, еврей не хорош, но хорош еврейский грош, — заканчивает он рифмой и потирает руки — знак, что все тут ясно.

Почтенные черноглазые берлинцы, с завистью глядя на светлые волосы чужака, беспокойно качают головами. Они знают, что он прав, факты есть факты, но уж очень неприятно слышать такое от бывшего коробейника, который так бесцеремонно ворвался к ним на улицу. Эти люди с такими именами, замашками, языком и деловыми методами дискредитируют старожилов. Приехали и притащили с собой те самые обычаи и привычки, которые они, местные, много лет так тщательно и успешно скрывали.

— Хватит об этом, — пытаются они сменить тему.

Но Соломон Бурак не хочет менять тему. Именно потому, что им это не нравится, он заводит такой разговор при каждом удобном случае. По той же причине он любит вставлять еврейские слова, когда говорит с фабрикантами и банкирами. Им от этого становится не по себе. Но он говорит так не только с евреями. Когда в магазине слишком разборчивая покупательница начинает крутить носом, Соломон Бурак уверяет с самым серьезным видом:

— Так то ж последний писк коломыйской моды. Модель тринадцатый номер, чтоб я так жил… Правда, Макс?

Как и в магазине, в просторном доме Бурака всегда шумно. Там постоянно полно родственников, друзей, знакомых, в основном его земляков из Мелеца. Если женщина приезжает к известному немецкому профессору или молодая семья собирается в Америку, они непременно заезжают к Шлоймеле Бураку, к Соломону, как он здесь себя называет. Останавливаются у него на несколько дней, а то и недель, едят за большим столом, спят на мягких кроватях. Соломон Бурак сам смеется над своим домом, называет его «Отель де Клоп», но просто в шутку, а не потому, что не любит гостей. Когда жена от них устает, он говорит:

— Надо жить и людям помогать.

Нередко в «Отель» заглядывает Лея Карновская, землячка Соломона и Иты Бурак.

Когда ее муж дома, Лея не приходит к Буракам. Довид Карновский не любит навещать земляков из Мелеца. Он сам приезжий, поэтому с другими приезжими старается встречаться как можно реже. Ему вообще хотелось бы вычеркнуть из памяти годы, прожитые по ту сторону границы. Кроме того, Бураки и там были ему чужими, он их в глаза не видел. Но слышал, что они бедняки и невежды, а он, Карновский, образованный человек, из известной семьи, ему не пристало общаться с простолюдинами. Когда Бураки однажды неожиданно явились в гости к Лее Карновской и Соломон, с сигарой в зубах, панибратски хлопнул Довида по плечу, тот посмотрел на него с такой злостью, что Бураки сразу поняли: им тут не рады.

— Я не желаю их видеть, — сказал потом Довид Лее. — Забудь про них, это неподходящее общество для жены Довида Карновского.

Поэтому Лея избегает встреч с земляками. Однако, когда Довид на несколько дней уезжает по делам в Бремен или Гамбург, на нее в пустом доме нападает такая тоска, что она просто не знает, куда себя деть, и украдкой отправляется к Буракам. Ита Бурак и ее муж Соломон встречают ее с распростертыми объятиями.

— Это ж Лея, дочь реб Лейба Мильнера! — всплескивает руками Ита. — Соломон, Шлоймеле, посмотри, кто пришел!

Соломон тоже ей рад.

— Не иначе как медведь в лесу сдох, раз мадам Карновская пожаловала в дом Соломона Бурака! — смеется он.

Когда-то, по молодости, он научился в дешевых танцевальных залах обращаться с дамами, и теперь он элегантно помогает Лее снять пальто, принимает у нее зонтик.

— Муж в отъезде? — спрашивает Ита, целуясь с Леей, которая уже успела снять шляпу с перьями и вуаль.

— В отъезде, — отвечает Лея и неловко оправдывается, что вынуждена встречаться с ними украдкой.

Соломон смеется, подбегает к печке и внимательно смотрит, не пошли ли по ней трещины. Есть в Мелеце такая примета: если неожиданно является почетный гость, печь может развалиться. Ите шутки мужа кажутся грубоватыми, и она привыкла его сдерживать.

— Шлоймеле, — говорит она строго, — Соломон, оставь печку в покое!

Лея смеется над старой шуткой, ей хорошо, ей легко и уютно в этом доме. Хочется улыбаться и радоваться.

Ита тоже хохочет, она вообще любит посмеяться. А Соломон, довольный успехом, продолжает.

— Как поживает пасхальный индюк? — спрашивает он.

— Какой индюк? — не понимает Лея.

— Ну как же, герр Карновский, — поясняет Соломон. — Все такой же надутый?

Это уж слишком, Ита толкает мужа в бок.

— Шлоймеле, ты забываешься, — говорит она. — Пойди лучше скажи девушке, пусть подает на стол.

Лея ест булочки с маком, рогалики, бублики. Точно такие же пекли дома к субботе. Она с удовольствием пробует варенье и медовую запеканку.

— Как у нас, в Мелеце, — говорит она. — Мамочки мои, до чего же вкусно.

А гости все прибывают. Дом Бураков открыт для всех. Служанки даже не спрашивают, кто пришел, сразу впускают. Приходят не только родственники или те, кто служит в магазине, заявляются также всевозможные маклеры и агенты. Приходят с надеждой на помощь мелкие лавочники из еврейского квартала. Наносят визиты раввины из Галиции и писатели. Больные, приехавшие к заграничному профессору, просят денег на лечение, отцы собирают приданое для засидевшихся дочерей, приходят погорельцы и нищие. От Соломона Бурака никто не уйдет с пустыми руками.

— Надо жить и людям помогать, — говорит он, быстро отсчитывая деньги.

Комнаты, уставленные новой мебелью, украшенные статуэтками и цветными гравюрами, полны народу. На кухне не прекращается готовка. Немки-служанки, которых Ита научила готовить еврейские блюда, делают запеканку и цимес[16], фаршируют рыбу, нарезают лапшу, пекут медовые коржики и без конца подают угощение. Облака сигаретного дыма, смех, разговоры. Франты-продавцы говорят о торговле, девушках, стычках с антисемитами, девушки — о моде, свадьбах, приданом. Сборщики долгов по кредитам рассказывают о плательщиках, о приличных и непорядочных гоях. Но больше всего говорят о Мелеце. Здесь знают обо всем, что там происходит: кто разбогател, кто разорился, кто умер, у кого родился ребенок, кто на ком женился, кто с кем поссорился, у кого сгорел дом, кто уже уехал в Америку, кто только собирается. Лея Карновская ловит каждое слово, ее щеки пылают от любопытства и счастья. Она снова дома. Весь город, все его жители встают у нее перед глазами. Вдруг она вспоминает, что загостилась, и пытается подняться с места, но ее не отпускают.

— Что же ты пойдешь, Лея? — говорит Ита, держа ее за руки.

Лея не заставляет себя упрашивать. Она хочет отдохнуть от изнурительных визитов к госпоже Шпайер, от скучной, унылой жизни. Здесь не надо следить за собой, можно говорить свободно, вести себя, как дома, болтать о нарядах и готовке, рассказывать о сыне и слушать рассказы Иты о ее детях, а главное, тут можно смеяться по любому поводу, как в родительском доме, когда Лея еще не вышла замуж. Подают ужин, Лея на седьмом небе.

— Надо же, клецки, рыбный суп! — радуется она. — Как у нас!

За ужином хозяин сочно и увлекательно рассказывает о своих приключениях, о том, какие несчастья причиняли ему крестьяне и их собаки, когда он разъезжал по деревням с чемоданом, полным товара, пока Бог не помог ему разбогатеть. Гости смеются над глупыми немцами и над немецкими евреями, которые, точь-в-точь как гои, на дух не переносят евреев из Польши, просто удавить их готовы.

— А чего вы хотите? Даже в Познани ведь тоже когда-то польскими были, а теперь нос задирают, — говорит один с досадой.

— А наши что, лучше? — возражает Соломон. — Лишь только чуть выбьются в люди, на своих и смотреть не хотят.

Ита слышит, что муж говорит не то в присутствии Леи, и снова его одергивает:

— Шлоймеле, ты слишком много болтаешь. Не подавись косточкой, Соломончик.

Она всегда называет его обоими именами, и Шлоймеле, и Соломон.

Шлоймеле-Соломон делает глоток домашней пасхальной сливовицы, которую пьет круглый год, и машет рукой: да ну их, и немцев, и немецких евреев, и познаньских, и всех остальных.

— В гробу я их видал, — заявляет он. — Они все должны шляпу снимать перед Соломоном Бураком, не будь мое имя Шлойме.

И на радостях, что все будут снимать перед ним шляпу, он заводит зеленый граммофон и ставит любимую пластинку с канторским напевом, которую купил в лавке Эфраима Вальдера на Драгонер-штрассе. Голос с пластики дрожит, вздыхает, сладко растягивает слова, взывает к Всевышнему, как дитя к отцу. Будто вернулось время, когда Лея, еще девочкой, приходила с матерью в синагогу на молитву перед Йом-Кипуром. Она не знает древнееврейского языка, но вслушивается в знакомые слова молитвы. Жестяной говорящий ящик возносит ее к Богу, словно кантор с целым хором.

— Господи! — вздыхает она. — Отец наш небесный…


предыдущая глава | Семья Карновских | cледующая глава