home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


САМОКОВ. 1853

И снова Самоков.

Собственно, Захарий и не уходил от него: куда бы и как бы надолго ни забрасывала его беспокойная зографская судьба, он везде ощущал себя самоковчанином. Недаром на всех его подписях присутствует: «…из Самокова», «…живописец самоковчанин». Не все еще осознавали себя тогда гражданами Болгарии, но у всех должен был быть родной город или село, ибо человек без него — отщепенец, бродяга, никто. Здесь, в Самокове, были его корни — родной очаг, могилы отца и матери, дом Димитра и Тенки, его дом, где жила жена и подрастали сыновья. Это был его город, и даже если ему становилось здесь тесно и тягостно, он всегда возвращался сюда.

Добрых пятнадцать лет прошло с тех пор, как Захарий впервые надолго покинул Самоков; тогда он был молод, а знали его главным образом как сына усты Христо и брата Димитра, да и то лишь в родном городе и ближайших окрестностях. Ныне слава об искуснейшем зографе, украсившем главнейшие болгарские святыни — монастыри Рильский, Бачковский, Троянский, Преображенский, разнеслась из конца в конец. Раньше вынужден он был считать каждый грош, ожидая, когда прижимистые ктиторы расплатятся за заказанные ими образа; сейчас он сам богат, и самоковчане чтут в нем не только славного, но и состоятельного согражданина. Бережливость всегда была добродетелью каждого здравомыслящего болгарина — торговца, ремесленника, крестьянина, и особенно в нынешние времена, когда предприимчивость все более пронизывала общество — от ворочавших многими тысячами чорбаджиев до мелких лавочников, лишь мечтавших выйти «в люди». Взращенный на этой почве трезвый практицизм Захария, обостренный сейчас сознанием своей ответственности за будущее жены и детей, плодоносил процентами на отданные в долг деньги (и немалыми! — такого рода деятельность отнюдь не считалась предосудительной, и Захарий участвовал даже в займах Рильскому монастырю), домами в Самокове, приобретенными самостоятельно или на паях. Самолюбию художника льстило, что теперь он мог на равных держаться с теми, от кого еще недавно был в зависимости. Две лавки, в которых самоковской абой бойко торговал его компаньон Димитр Каракалфин, харчевня и постоялый двор в болгарском квартале, купленные на паях с хаджи Митоте, пять домов, один из которых, приобретенный по случаю в 1845 году всего за 3360 грошей и перестроенный еще за 11 тысяч, он отделал для своей семьи, — с крупными богатеями не соперничать, но для Захария это было не так уж плохо… Кое-что досталось и в наследство от тестя: хаджи Гюро скончался в январе 1849 года, обойдя в завещании нелюбимого зятя, но не забыв дочери и внуков.

Вечный странник, Захарий был теперь привязан к своему дому, стоявшему на Широкио сокак — главной улице города. Одноэтажный, о пяти окнах по фасаду, под четырехскатной черепичной крышей, дом стоял в глубине двора и не привлекал внимания, но был достаточно просторным, удобным, уютным. На пустырь, что сзади него, дом выходил эркером на деревянных подпорах и сложенным из нетесаного камня цокольным этажом под ним. Двор окружала тоже каменная, под черепицей ограда, там же сарай и мастерская художника — небольшой, очень простой и непритязательный на вид домик, крытый красной черепицей на два ската. Чистое, тихое, а главное, свое убежище, где можно уединиться, — об этом он мечтал всегда.

Захарий любил свой дом, любил жену — рассудительную, грамотную и образованную по тем временам женщину, рачительную хозяйку и нежную мать, подарившую ему еще одного сына: вслед за Георгием и Христо зимой 1848 года появился на свет третий, нареченный в честь дяди Димитром. Но с годами улыбчивая и прелестная в своей юной красоте девушка, какой впервые увидел лет десять назад, превратилась в крупную, несколько грузную женщину, крутую и решительную в словах и поступках, с сильным и властным характером. Захарий старался быть примерным мужем и отцом, но то ли частые и продолжительные отлучки из дому, то ли характер Екатерины постепенно внесли холодок и отчуждение в их отношения.

В доме Димитра его встречали постаревший, осунувшийся брат и все такая же щедрая на доброту, быстрая и словно не знающая усталости Тенка. Просто удивительно, как ловко и весело справлялась она с хозяйством и оравой детей: за стол садились пять сыновей — Зафир, Никола, Атанас, Захарий, Йованчо, дочери Домна и младшая Павлакия. У Димитра теперь была новая мастерская — скромная, но украшенная орнаментом над дверью и датой — 1848. Там и работал от зари до зари, выполняя крупный заказ для церкви св. Николая в Плевене — двадцать пять апостольских, тридцать одна праздничная и другие иконы.

Зафир, высокий двадцатипятилетний юноша, напомнил Захарию себя: вот таким же молодым, полным сил и неуемного честолюбия когда-то покидал он бамоков для большого мира. Теперь об этом мечтал его племянник, только мечты его устремлялись дальше Пловдива или Рильского монастыря и даже Болгарии — в Одессу, Киев, с надеждой на игумена Печерской лавры архимандрита Хрисанта (он же Христо Дойчиев из Самокова), в Москву, Петербург, где можно выучиться художеству на манер русского и европейского. Такого еще среди самоковских да и вообще болгарских зографов не случалось, но не один Зафир искал выхода. Самоковчанин Георгий хаджи Митов уезжает учиться в Белград, а оттуда в 1849 году во Флоренцию; но через несколько лет, едва закончив Академию художеств и не успев внести свою лепту в болгарское искусство, он умирает. Смутные слухи доходили о Димитре Добровиче Пехливанове из Сливена, который в Афинах и Риме научился писать портреты и картины, а сейчас сражается за свободу Италии в армии легендарного Гарибальди; на родину он вернется глубоким стариком, в 1893 году. Сын Христаки Павловича Никола уезжает в Бухарест, а затем в Вену и осенью 1853 года поступит в класс исторической живописи венской Академии художеств.

Убежденный в святости зографского ремесла и непогрешимости его вековых устоев, Димитр недоверчиво качал головой и уговаривал сына оставить эту затею, тем более что отличные способности Зафира и его работа в Рильском монастыре создали ему имя и перед ним открывалась хорошая будущность. Зафир, однако, стоял на своем, склонив на свою сторону добрую и мягкосердечную мать. Слово Тенки имело в семье немалый вес; теперь же ее поддерживал и Захарий, с горечью вспоминавший о своем несостоявшемся учении в России. Димитр вынужден был согласиться и дать сыну денег на дорогу. В 1850 году они проводили Зафира в дальний путь; свидеться Захарию с ним уже не довелось.

Подрастали сыновья Сузы и Косты Вальовых — Сотир, Димитр, Йован, Никола, Петр. Старших отец пристраивал к зографскому ремеслу, сам же работал много и прилежно; когда не было заказов на росписи храмов, охотно украшал дома звонким сине-красно-черным трехцветьем самоковской алафранги. Захарий мог убедиться, как выросло и окрепло мастерство зятя: написанные им недавно в церкви св. Николая села Горни Пасарел неподалеку от Самокова ктиторские портреты оказались превосходными.

Восстанавливались старые, завязывались новые связи и отношения. Охотно захаживал Захарий к Христо Йовановичу. Тот был лет на десять старше, но и в свои пятьдесят оставался большим ребенком, всегда жизнерадостным и чем-то самозабвенно увлеченным. В молодости Йованович готовился стать художником и сейчас бережно хранил собственноручно переписанную им на двухстах пятидесяти листах, изобретательно украшенную красными инициалами и изящными виньетками «Ерминию, или Науку изографскую» в двух частях. Судьба, однако, нарушила его планы: на жизнь пришлось зарабатывать не столько художеством, сколько торговлей железом и бакалеей в лавке, расположенной там же, в нижнем этаже его дома на Абаджийской улице. Зато наверху, где размещались вестибюль, контора, библиотека, мастерская, Христо менее всего походил на благоразумного лавочника. Он много читал, интересовался всем на свете, свободно изъяснялся не только по-гречески и по-турецки, но и по-цыгански; на крыше приспособил невесть откуда раздобытый телескоп и по ночам наблюдал небесные светила; в библиотеке старательно переписывал и иллюстрировал акварельными рисунками басни Эзопа, в конторе часто играл на скрипке и балалайке, мастерил для своих одиннадцати детей замысловатые механические игрушки и действующие модели водяных мельниц. Свой дом и дюкан Христо Йованович щедро изукрасил отличной алафрангой: в вестибюле-гостиной изобразил на стене — полтора метра на три! — царьградскую крепость, стамбульский порт с мечетями и церквами на втором плане, в других комнатах — орнамент и букеты полевых цветов, которые писал ярко и изящно. Впрочем, декорацию эту он менял и переписывал едва ли не каждый год. В 1850 году Христо построил себе новый дом, но в старом оставались его дюкан и мастерская.

Захарий знал Христо Йовановича давно, а несколько лет назад их сблизила общая работа: лишь тогда единожды Йовановичу довелось сполна проявить свое дарование.

В середине сороковых годов к приезду управителя Самокова Мехмеда Хусреф-паши, служившего ранее комендантом Белградской крепости, а затем в Боснии, было решено обновить его резиденцию — конак и завершить возведение самой большой и красивой мечети Байракли-джамия. А поскольку своих мастеров не было, то призвали «неверных»: участие болгар в строительстве и украшении мечетей и синагог в те времена было довольно обычным явлением. (Недаром в народе жила поэтическая и трагическая легенда о замечательном болгарском зодчем Маноле, построившем мечеть султана Селима в Адрианополе. Чтобы он не создал еще такую же, султан заточил его в высоком минарете. Из скрепленных воском птичьих перьев Манол сделал крылья, взлетел, упал и разбился насмерть…)

Роспись самоковского конака поручили Захарию Зографу; было это в 1845–1846 годах, как раз после Рильского и перед Троянским монастырем. Семь комнат конака художник покрыл характерным самоковским орнаментом с вплетенными в него гирляндами и букетами цветов, парящими птицами. Развивая живую традицию самоковской алафранги, Захарий написал также виды Венеции и других городов: о них знал он лишь по рассказам да «Всемирной географии»… К сожалению, роспись конака не сохранилась, но осталась Байракли-джамия и исполненная Христо Йовановичем со товарищами роспись — один из самых примечательных памятников искусства болгарского Возрождения.

Очень удачно архитектурное решение здания — чистого и грациозного по рисунку и объему, словно возведенного на одном дыхании. Рядом две белокаменные чешмы, библиотека Хусреф-паши, гробница его дяди, резного мрамора надгробие его жены Шерифе Сайде-ханум. Остроконечный минарет мечети вонзился в небо; выложенная спиралью кирпичная кладка усиливает его устремленность ввысь. А стенопись еще более дематериализует тяжесть большого кубического здания с плоским куполом на барабане, придает ему особенную легкость. Вдоль широкого карниза протянулась лента фриза, расписанного типично самоковским черно-белым орнаментом. Капители колонн, создающих открытую свету и воздуху аркаду, также покрыты стилизованными листьями аканфа, а над ними — изображения изящных амфор с букетами цветов в обрамлении «перьев» — прихотливого, своевольно бегущего по белой стене черного узора из листьев.

Жизнерадостная атмосфера царит и в интерьере мечети. В михрабе — алтарной нише — вид стамбульской мечети с двумя минаретами в весьма относительной, трогательной и наивной перспективе, но зато на фоне островерхих кипарисов, облачного неба и пышного занавеса над ним. Стены расписаны панелями, колоннами, драпировками с кистями, высокими, словно фейерверки, букетами цветов в греческих вазах на фоне облаков. Карниз, своды и паруса, барабан, купол с золотой шестиконечной звездой в зените, обрамления окон — все покрыто крупным и сочным барочным орнаментом, в формах и ритме которого соединились исторический опыт европейского искусства XVIII века, восточного орнаментализма и болгарской алафранги, свободная импровизация сильных и уверенных в себе мастеров с прочной традицией местной художественной культуры. В звучном контрасте желтого и черного (и кое-где розового или красного) на белом, ярком кобальте, зелени виноградной лозы и тяжелых гроздьях ягод словно струятся жизненные соки творческой силы и молодости.

Долгое время не было точно известно, кто же автор этих росписей; рождались и отмирали разноречивые гипотезы. Назывался и Захарий Зограф, но в данном случае речь может идти лишь об использовании его опыта и мотивов, в частности, декора церкви Бачковского монастыря, о реализации его идей. Недавно было убедительно доказано, что автором их мог быть только Христо Йованович.

Встречался Захарий Зограф и с молодым Николой, сыном ученика его отца Йована Иконописца. Никола Йованов, именовавший себя Образописовым, обещал стать в будущем незаурядным и своеобычным художником, а пока что за ним укрепилась репутация оригинала и своего рода самоковской достопримечательности. Две страсти владели этим чудаковатым, честным и прямодушным человеком — преклонение перед Наполеоном и безграничная любовь к России, в которой видел защитницу славянских народов и надежду на избавление от османского рабства. Образописов отпустил бакенбарды, как у Александра I, соорудил себе фантастический костюм, который искренно считал формой русского офицера: синий мундир с блестящими пуговицами, красным воротом и желтым металлическим кантом, штаны с широкими алыми лампасами, шапку с красным дном. В таком виде да еще с саблей на боку он появлялся на улицах патриархального Самокова. Все называли его «консулом», и, как поговаривали, даже османы перед ним робели.

Впоследствии, когда Никола Образописов построил свой дом, он так же, как и Христо Йованович, украсил его росписями, но с еще большим размахом и фантазией. Над дверями поместил изображение летящего орла с распростертыми крыльями и крестом в клюве — символ храбрости, над окном слона — аллегорию терпения. Стены дома снаружи и в интерьере, внутренняя сторона ограды во дворе были покрыты живописными пейзажами, изображениями музыкантов, птиц, животных (особенно любил художник писать льва — олицетворение болгарской силы и мужества), цветов в корзинах, букетах, гирляндах. На одной стене он написал русского солдата-трубача и подписал для ясности: «Московец сей возтрубил»; на другой — аллегорические композиции на сюжеты басен Эзопа. Парадную комнату украсил «Борьбой с медведем», резной потолок — звездами и орнаментами, другие помещения — «Схваткой с разбойником», «Всадником», «Отшельником», экзотическими ландшафтами, вольными копиями с гравюр иностранных художников.

Подобными росписями, исполненными, может быть, не с таким буйным воображением, были украшены жилища и некоторых других самоковчан, например резчика по дереву Стою Фандыкова и его брата зографа Димитра, расписавшего свой маленький домик орнаментами, букетами, драпировками, пейзажами, охотничьими сценами.

Из Преображенского монастыря Захарий вернулся усталым, разбитым физически и душевно: сказалось предельное напряжение всех сил. («Устал, как собака в сливах» — говорят болгары.) Наступила полоса трудного и затяжного кризиса; настроение было подавленное, мрачное, ничто не радовало, впереди, казалось, не было просвета, а работа не приносила, как раньше, успокоения. Художник ощущал как бы исчерпанность своего искусства; как писать по-другому, он хоть и смутно, но представлял; однако по рукам и ногам опутывали его каноны традиций, требования заказчиков, ожидавших от самоковского зографа лишь то, чем он уже прославил свое имя. Чтобы сломать инерцию, решительно, одним рывком сменить проторенную колею на другую, почти нетронутую дорогу, не хватало ни безрассудства молодости, ни душевной энергии, ни тех профессиональных навыков, которыми владели, видимо, только счастливцы из европейских академий.

Со временем, однако, жизнь вернулась в русло привычной повседневности. Немного отдохнув и поправившись на домашних харчах после долгого монастырского поста, Захарий снова взялся за работу. Предстояло написать несколько икон для храма Преображенской обители — рассчитаться сполна; набежали и новые заказы на церковные образа. Писал в 1847 году «Троицу» для Митрополичьей церкви в Самокове, в 1851-м — «Богородицу» и «Христа» в Девичий монастырь близ Габрова, в 1843-м — для церкви Нового Села «Св. Николая», «Успение богоматери», «Св. Трифона», покровителя виноградарей, в 1845-м, для церкви в Пернике, «Христа — Великого Архиерея с апостолами» для Плаковской обители, «Св. Онуфрия и Мину», «Архангельский собор», «Иоанна Крестителя» и другие для Долнобешовской обители… Игумены болгарских монастырей писали ему письма, посылали гонцов с просьбами об иконах. «Христа-архиерея с двенадцатью апостолами» и другие исполнил в 1845 году для соборного храма маковского монастыря св. Ильи, что около Тырнова, тогда же, для Долнобешовского, близ Вратца, «Св. Мину» и «Великомученика Онуфрия Габровского»; несколькими годами позже — ряд образов для иконостаса в церкви горноводенского монастыря св. Кирика и Улиты под Станимакой. Это были зографские будни, нередко утомительные и тоскливо однообразные, однако Захарий был к себе строг и взыскателен: работал в полную меру своего зрелого, отточенного опытом мастерства. Не меньше, но и не больше.

Между тем маленький Самоков волновали большие тревоги. На семь замков запирала Блистательная Порта болгарскую райю, и все же ветры перемен достигали всех уголков страны. Возвращаясь из дальних странствий, самоковские торговцы рассказывали о революциях в Париже и Вене, Италии и Германии, Валахии, Венгрии. Османские войска заняли Бухарест, потом в Валахию вошла армия русского царя. Подавлена венгерская революция; многие ее вожди и участники теперь жили в болгарском городе Шумене.

К тому же у Самокова и свои дела… С помощью немецких мастеров наладили стекольную фабрику; на околицах города прибавилось лачуг бедноты. В окрестностях гуляли гайдуки Христо Чакыр-воеводы, местного оружейника и литейщика, «самоковского барона», как назвал его сам султан. В суровые зимы его укрывали рильские иноки, он работал в монастырской кузнице, а весной и летом, собрав ватагу смельчаков, нагонял страху на захватчиков и верноподданных обывателей, пока не настигла его пуля предателя. Гулким эхом отозвалось по стране Видинское восстание 1850 года; плохо вооруженные (одно ружье на пятьдесят человек!), лишенные поддержки и руководства, крестьяне потерпели жестокое поражение. Не утихала, а, наоборот, еще больше обострялась в Самокове — как и по всей Болгарии — борьба против высшего греческого духовенства.

Восстань, восстань, юнак балканский,

От сна глубокого проснись…—

эти строки Добри Чинтулова стали потом национальным гимном.

Захарий, еще когда работал в Рильском монастыре, включился в борьбу, разгоревшуюся между правившим с 1838 года ставленником фанариотов самоковским митрополитом Иеремией и его прихожанами. Беспутный гуляка и бабник, митрополит превратил свою резиденцию в нечто среднее между кабаком и домом терпимости; самоковчане чаще видели его пьяным, на коне и в камилавке набекрень, чем в митрополичьем облачении на церковном амвоне. Когда терпение истощилось, самоковчане в 1846 году с позором изгнали владыку, забросав его камнями.

На смену Иеремии пришел «достойный» преемник — митрополит Матей, прозванный самоковчанами «лудия», то есть безумный, буйный. Он был братом влиятельного советника Высокой Порты Аристарха, называвшегося Логотет-беем, а за самоковское кресло заплатил патриарху 150 тысяч грошей. Уверенный в своей безнаказанности, Матей предстал перед прихожанами не меньшим «эпикурейцем», чем его предшественник. Шумные — на всю околию — пьянки в обществе непотребных женщин и таких же, как он, собутыльников были повседневным явлением; самым невинным развлечением митрополита было избиение детей на улицах и разгром лотков торговцев халвой. К патриарху и султану потянулись депутации. В 1849 году возмущенные самоковчане изгнали владыку, но Константинополь вернул его, и бесчинства возобновились пуще прежнего. Порой он куда-то исчезал, и тогда Захарий сообщал Неофиту Рильскому: «Есть новости в Самокове. Одни говорят, что владыка Матей в Селянике отуречился, другие — протестантом стал, третьи — удавился, дай бог, чтобы одна из этих вестей сбылась!» (письмо от 2 марта 1853 года). Через несколько недель: «Нового в Самокове нет, только владыка Матей, говорят, с цыганами ушел, то ли еще что-то, ходят слухи, что скрывается в Царьграде…» Лишь в 1855 году, когда город оказался чуть не на грани восстания, Матея сослали на Святую гору.

Захарий, очевидно, не остался в стороне. Художник составлял и отправлял в Стамбул письма и жалобы на самоковских владык, а поскольку искусной росписью конака снискал благоволение Хусреф-паши, употребил свое влияние на пользу сограждан и общего дела. Вместе с Захарием Зографом движение за независимость болгарской церкви в Самокове возглавили его шурин Захарий Хаджигюров, ставший впоследствии представителем Самокова в Стамбуле, торговец Димитр хаджи Смрикаров, учившийся когда-то с художником у Неофита Рильского, учитель Сотир Чавдаров, издатель и типограф Никола Карастоянов и другие видные самоковчане.

Не остыла и поддерживаемая перепиской с Неофитом Рильским жажда просветительства; к тому же это было семейной традицией. Брат Димитр почти четверть века состоял бессменным контролером школьной и церковной казны, немалые суммы жертвовал он и на печатание книг; Зафир в 1843 году субсидировал издание «Общего землеописания» К. Фотинова, затем «Истории Александра Македонского» и других книг. После Пловдива и Тырнова Самоков, однако, видится Захарию закосневшим в невежестве. «Знай, — пишет он в 1850 году известному поэту и педагогу Найдену Герову, — почему наш Самоков пропащий в учении, почему наш Самоков отличается большим варварством и царит в нем большое несогласие. Поскольку наш болгарский род обычно живет в несогласии, общие работы лежат мертвыми. Из-за грубых и простых людей народная и отечественная польза не должна умереть, но пусть бог позаботится об их просвещении. Наше состояние достойно оплакивания…»

Мелькнула было надежда, что энергичный купец из Таганрога самоковчанин Караспасев сумеет преодолеть сопротивление митрополита Матея и равнодушие местных чорбаджиев, добьется открытия в Самокове школы наподобие габровского училища, но и та угасла. В письмах Захария все чаще прорываются раздраженные интонации; горечь окрашивает его последние исповедальные письма Неофиту Рильскому.

Так и шло время, все чаще сменяя короткие просветы надежд на затяжные полосы разочарований и пессимизма. Но однажды весенним днем 1851 года вернувшийся с Афона резчик по дереву и ювелир Атанас Телодурос принес в Самоков письмо.


В письме эпитропа Великой лавры св. Атанасия Кирилла Мельхиседека было сказано: «…решили с божьей волей расписать… католикон (соборный храм. — Г. О.) известковой штукатуркой (фресками. — Г. О.), но подумали поэтому обратиться к живописцам не случайным, а к самым опытным мастерам, которые не только известны, но и познали красоту ремесла. Как таковых избрали вас троих, дабы с единодушием и единомыслием приступили к росписи храма, которая может продлиться три года за исключением зимы, во время которой работа прекращается. Весь материал для иконописания и стенописи, краски, цвета, роспись будут за счет монастыря, а от вас требуется карандаш (калем — каменный карандаш для стен. — Г. О.) и искусство».

Далее шла речь об условиях оплаты.

Предложение было адресовано самоковчанам Димитру Христову и Йовану Иконописцу, Димитру Молерову из Банско. Почему обошли Захария Зографа, пользовавшегося наибольшей славой и признанием, и почему все же на Афон пошел именно он, а не брат и другие приглашенные, остается только гадать. Может, руководители греческой обители прослышали о репутации Захария, борца за самостоятельную болгарскую церковь? Может, брат Димитр, Йован и Димитр Молеров, признав неоспоримое первенство Захария, отказались в его пользу от престижного и выгодного заказа?

Как бы то ни было, но Захарий собрался в дорогу. Приглашение на Святую гору польстило честолюбивому зографу: Афон — земной удел богоматери, вторая после гроба господня святыня христианского мира; хождение туда почти приравнивалось к паломничеству в Иерусалим. Да и засиделся он в провинциальном Самокове без большого дела… У Карастоянова Захарий раздобыл изданное им в 1846 году «Краткое описание святых двадцати монастырей для паломников, которые идут на Святую гору, и для тех, кто желает знать о чудесах в святогорских монастырях».

Не все могли позволить себе столь дальнее путешествие, но для каждого православного паломничество на Святую гору было заветной мечтой. Есть некоторые основания полагать, что Захарий Зограф и раньше бывал на Афоне. В его приходно-расходной книге находим собственноручную запись: «1843 до Святой горы и Стамбула на харчи 825 грошей». И больше никаких следов такого памятного путешествия — ни в письмах к Неофиту Рильскому, нигде! Относится ли эта запись к паломничеству самого Захария или же имеет иной смысл, точно не известно, но вероятность его исключить, видимо, нельзя.

Для болгарских художников Афон имел особое значение. После падения Византии здесь поддерживался очаг византийской культуры и искусства, с XV столетия это был и центр болгарского искусства, а во второй половине XVIII — начале XIX века многие идеи национального Возрождения возникали в среде афонских просветителей и зографов, распространяясь оттуда на болгарские земли. Афонская школа живописи XVIII века — один из важнейших истоков искусства болгарского Возрождения. Монументальные росписи и иконы афонского письма служили образцом для подражания; сюда устремлялись и многие зографы — учиться или работать. На Афоне, видимо, бывал и отец Захария Христо Димитров; там учились самоковчанин Йован Иконописец, банские зографы Димитр и Симеон Молеровы, многие другие. В монастырях хранились древние рукописные сочинения писателей и философов болгарского средневековья, хроники и летописи, русские, сербские, греческие, латинские и иные старопечатные книги; в одной из келий Хилендарского монастыря рождались строки бессмертной «Истории славяно-болгарской» отца Паисия.

Апрельским утром Захарий двинулся в путь. Дорога была дальняя — через всю Болгарию к Солуну, а там уже недалеко и вдающийся в Эгейское море трехпалый Халкедонский полуостров, один из выступов которого и есть Святая гора. Ночлег и отдых художник находил в болгарских селах; он с любопытством походил по Солуну, прислушиваясь к многоголосью уличной толпы — греки, турки, валахи, сербы, евреи, цыгане, итальянцы, венгры, левантийцы, арабы… Городом и окрестностями правил твердой рукой Васиф-паша; власть его не распространялась на Афон — он лишь собирал со святых отцов харач — поголовный налог, да за колокольный звон полагалась дань в пользу матери султана. Еще жива была намять о восстании 1821 года: более четырех тысяч поддержавших греческих патриотов афонских иноков тогда нашли смерть в устроенной башибузуками Лобут-паши резне; потом десять лет гарнизон чинил на Афоне грабежи и насилия.

Чем ближе к Святой горе, тем многолюднее. Сотни и сотни разноплеменных и разноязычных богомольцев, паломников, монахов, сборщиков пожертвований, любознательных путешественников, торговцев иконами, образками, лубочными гравюрами, крестами, четками и другим святым товаром стекались сюда со всех концов православного мира. Немало было калек и убогих, надеявшихся на чудесное исцеление от недугов, прокаженных, устремлявшихся в убежище при грузинском Иверском монастыре, еще больше нищих, юродивых, блаженных, отчаявшихся неудачников.

Вот уже городок Эриссо — ворота на Афон, еще несколько часов езды — и таможня, за которой простиралась Святая гора на восемьдесят верст в длину и двадцать в ширину. Логи и овраги, сухая, каменистая земля, пирамидальные кипарисы на склонах гор, каштаны, оливы, лавр, кое-где виноградники, сады, огороды… В горах собирают растущие на отвесных скалах маленькие розы с медовым ароматом; бывает, что и срываются с высоты, но ведь паломники хорошо платят за эти «цветы богородицы». Существам женского пола доступ на Афон заказан: не только женщинам любого сана и возраста, но и кошкам, собакам, коровам, свиньям, овцам, курам и гусыням, так что на дорогах можно увидеть только волов и мулов, в горах дикого зверя, а в небе орлов и стрижей…

Посредине полуострова — городок Карей с фундаментом древнейшего на Афоне храма Успения богородицы, возведенного в 335 году. Отсюда протат — соборное верховное судилище — руководит всей жизнью на Святой горе; в его ведении монастыри, эллинское богословское училище, дома полицейских и таможенных чиновников. По субботам базары, многолюдные, но не шумные, как обычно: тихо и чинно продают и покупают образки, ладанки, иконы, гравюры, кресты, молитвенники, псалтыри, евангелия; на рождество, пасху и успение — большие ярмарки. Здесь же, в Карее, и главные иконописные мастерские. Впоследствии Захарий не раз побывает в этих мастерских с подвешенными к потолку двуногими стативами (мольбертами), познакомится и сойдется со многими афонскими иконописцами — прославленным Геннадием Зографом, русским Поликарпом, греками Прокопосом и Михаилом Ташидисом, искусными мастерами Никифором и Германом, с их учениками Герасимом, Антимом и Гавриилом, Атанасом из Афин, болгарином Матеем и другими.

Из Карея видна вершина Святой горы. В незапамятные времена здесь стоял храм Аполлона, а божеству служил прорицатель Афос (отсюда и название Афона). На самой вершине возвышалась золотая статуя Аполлона. Когда же после казни Иисуса, гласит легенда, сюда пришла богоматерь, идол застонал, рухнул и канул в морской пучине; язычники были обращены в истинную веру, а на Святой горе соорудили несколько храмов. Подниматься сюда нелегко — часа три по крутым каменистым склонам, но зато в ясные вечера при заходе солнца можно увидеть острова Лемнос, Тасос, Имброс, Самофракию, а дальше в одной стороне гору Олимп, в другой Константинополь…

Вокруг куда ни глянь — обветшавшие от времени башни монастырей, обнесенных высокими стенами с железными воротами, — греческих, болгарских, русских, сербских, валашских, молдавских, грузинских… Только больших храмов не менее тридцати, десять при скитах, двадцать на кладбищах, да еще около двухсот часовен. Монастыри Иверский, Пантократора, Каракаллу, Ставрониката, апостола Павла, Вартопед — один из самых больших, богатых и почитаемых, Зографский, Хилендарский… Неподалеку от Карея, на берегу моря — Руссика, русский монастырь св. великомученика Пантелеймона, основанный во времена князя Владимира и сына его Ярослава. Еще в конце XVIII века здесь было полторы тысячи монахов, три церкви и двадцать часовен, привлекавшие толпы паломников множеством святынь, нетленных мощей угодников и чудотворных икон. В добрые старые времена русских, болгар, сербов было куда больше — только болгарских обителей, по свидетельству Паисия, не менее десяти, а сейчас греки потеснили сербов в Вартопеде, болгар в Зографе и даже русских в Руссике: славянам нынче отводилась подчиненная роль, и надменные ставленники константинопольского патриарха взирали на них свысока.

Крепостью болгарского духа на Афоне оставался монастырь Зограф, немало претерпевший от пиратов, латинян-крестоносцев и османов, но тысячу лет хранивший огнище болгарской культуры. Легенда гласит, что основали обитель в 919 году три брата, но не знали они, кому посвятить церковь. Проснувшись поутру, увидели на чистой доске лик святого Георгия; икона стала главной святыней соборного храма, а монастырь назвали Зограф; имя это закрепила слава работавших там болгарских иконописцев. Монастырь — белые стены келий, четырехэтажные корпуса, надвратная церковь с часами, храм св. Георгия, ленточная кладка которого напоминала Рильский монастырь, церкви Кирилла и Мефодия и Успения богородицы, известная чудотворными иконами XIV века «Богоматерь Аравийская» и «Фануил-ската» — расположен в трех-четырех часах хода от Карея, на северо-западном склоне Святой горы, над отвесной пропастью глубокого оврага, в густом лесу. Со стен взору открывались богатые и просторные угодья монастыря, россыпь скитов, церковок и часовен, еще дальше — пронзительная синь моря да монастырская пристань, что рядом с древней сторожевой башней, рыбачьи парусники под афонским черным флагом с белым крестом.

Многое влекло сюда Захария, и впоследствии он часто свободные от работы дни проводил в Зографском монастыре. Ему интересно было беседовать с архимандритом Анатолием, горячим патриотом родного края, иноком высокообразованным и к тому же владевшим привезенной им из России большой библиотекой, с недавно вернувшимся по окончании Духовной академии в Петербурге монахом Мелентием, игуменом Илларионом, старым знакомцем по Преображенскому монастырю отцом Матеем. Сосланный на Святую гору, Матей и здесь остался все тем же ниспровергателем основ, непокорным бунтарем и к тому же фанатичным изобретателем вечного двигателя, которым он намеревался осчастливить свой угнетенный, погрязший в нищете и невежестве народ.

Здесь, в Зографском монастыре, звучала болгарская речь, жила память об отважном и мудром победителе Византии царе Иване Асене I, посетившем в 1230 году Афон и щедро одарившем Зографскую обитель, об Иване Рильском, которому посвящен один из приделов соборной церкви, Науме Охридском, Михаиле Болгарском, Гаврииле Лесновском, Козьме Зографском и других болгарских святых — просветителях, героях, мучениках, смотрящих ныне со стен церквей Успения богородицы и св. Георгия, об отце Паисии, завершившем здесь свою «Историю славяно-болгарскую». И рядом со святыми их земляки, простые смертные, ревностное благочестие и дары которых отвели их ктиторским портретам место рядом с бессмертными: хаджи Петко, Герасим Василий из Ловеча и его сыновья Коста и Недялко, проигумены Евтимий и Порфирий… В часовне Иоанна Предтечи, что в Иверском монастыре, вновь болгарские ктиторы, запечатленные кистью Захария Монаха в 1815 году: хаджи Гено с сыновьями Райно, Зане и Добри из города Котел, Сава Илиоглу из Шумена…

С удивлением и радостью, окрашенной каплей горьковатой ревности, Захарий убеждался в том, что многое в его искусстве было предвосхищено исполненными около 1780 года фресками церкви Успения богородицы, еще больше — искусным Митрофаном Зографом, расписавшим в 1817 году храм св. Георгия. Болгарский монах-стенописец, вероятно, видел творения итальянских мастеров Ренессанса и барокко и от них позаимствовал сложные пространственные построения своих композиций. Однако весь жизнеутверждающий, мажорный лад этих росписей с их повышенной звучностью чистого локального цвета, трогательной достоверностью типажа и наблюденного реквизита, наконец, патриотический замысел галереи великих мужей болгарской истории и болгарской церкви — все это ставит роспись Митрофана Зографа в ряд памятников искусства национального Возрождения.

Другая точка притяжения для Захария — Хилендарский монастырь на северном склоне Святой горы, почти столь же древний — с 1180 года, столь же богатый — даже в Москве было его подворье, подаренное Иваном Грозным, и знаменитый, как Зографский. Треугольный в плане замок, обнесенный высокими стенами с бойницами и неприступными оборонительными башнями, соборный храм Введения пресвятой богородицы на двадцати шести беломраморных колоннах, о ста четырех окнах и одиннадцати порталах — самый красивый и роскошный на всем Афоне, ленточная кладка двухцветного кирпича, крыши, крытые плоскими камнями, — все это производило большое впечатление. Таким и представлял себе Захарий монастырь: в его собрании была панорама Хилендарской обители, гравированная на меди в 1779 году в Вене. Во времена Паисия проигуменом здесь был его родной брат Лаврентий; другой брат, хаджи Вылчо из Банско, постарался в 1757 году о росписи часовни Ивана Рильского. Память о нем запечатлена в ктиторском портрете, а самый дух национального «протовозрождения» сохранился в патриотических идеях житийных сцен, радостной узнаваемости болгарского типажа, болгарского пейзажа, болгарской этнографии.

Болгария была далеко, и она была здесь, со своей трагической и героической судьбой. Несколько лет в мрачной и сырой темнице Хилендарского монастыря провел архимандрит Неофит Бозвели из Котела — великий патриот, просветитель, педагог, борец за независимость Болгарии и болгарской церкви. Его страстные филиппики против фанариотов, грекоманов, османских властей разносились по всей стране, а константинопольская патриархия называла его «неугомонным и развратным попом» и наградила прозвищем Бозвели (так звали одного разбойника). В 1844 году он бежит с Афона в Стамбул, но уже в июле следующего года патриаршая полиция снова арестовывает Бозвели и его ближайшего друга и соратника Иллариона Макарио-польского. Вновь тюрьмы, кандалы, башня св. Атанасия на Афоне, затем каземат Хилендарской обители; Илларион — в подземелье монастыря Симона и Петра. В заточении Неофит Бозвели создает ставшие знаменитыми и широко известными в списках публицистические произведения-диалоги «Плач бедной Матери-Болгарии» и «Просвещенный Европеец, полуумершая Мать-Болгария и Сын Болгарии»; там же, в тюрьме, он и умер в 1848 году, а Иллариона Макариопольского освободили два года спустя по ходатайству русского ученого и путешественника Андрея Муравьева.

На самом южном окончании полуострова, у подножия острога Святой горы, на берегу залива Контессо, откуда видны острова и вдали едва-едва угадываются Дарданеллы, раскинулась Великая лавра святого Атанасия, владевшая «сердцем» Афона — Святой горой. Здесь нашему художнику предстояло встретить и проводить лето, осень, зиму, весну и снова лето…

На своем веку Захарий повидал немало монастырей, можно сказать, большая часть его творческой жизни прошла в иноческих обителях. К строгости монастырских уставов и запретов он привык, однако многое на Святой горе было ему в удивление и тягость. Игумены в общежительных монастырях (Зографский, например, стал таковым в 1849 году) имеют большую власть; им целуют руки и падают в ноги; послушание — это самый верный, «царский» путь к вечному блаженству, и ценится оно выше поста и даже молитв. (В необщежительных, к примеру в Хилендарском, устав куда как посвободнее: каждый живет по своему разумению — ходит в церковь или нет, ест в трапезной или в келье, отчета не требуется; но ведь это низшая ступень иночества.) Заутреня в афонских церквах длится четыре часа, литургии — вечерняя и всенощная — по два, по воскресеньям и праздникам еще больше, а на сон всего пять часов. Схимники в своих кельях каждодневно и под бдительным наблюдением старцев кладут по сто земных и тысячу двести поясных поклонов. Пища вегетарианская, лишь раз-два в неделю кусочек рыбы; в скитах — ни масла, ни вина, ни рыбы, разве что по большим праздникам. (К слову, греческие игумены угощались не только кофе, но и вином с водой, а русские — не только чаем, но и водкой…) В кельях можно было иногда увидеть книги, пистолеты, джезвы, мангалы, но, как правило, здесь были только иконы, стол да покрытая войлоком койка — одеял и подушек не положено. Воздух спертый и кислый, убирают раз в год, перед пасхой, блохи и клопы столь же обязательны, как распятие на стене; бань и в помине нет, купаться в море нельзя, так что мытье здесь не в обычае.

Впрочем, быт более или менее наладился если не лучшим образом, то во всяком случае сносно, тем более что Захарий был не иноком, а мирянином и монастырский устав, не столь уже и строгий, поскольку лавра — монастырь необщежительный, на Захария распространялся лишь отчасти. Архимандрит Вениамин и лаврские эпитропы оказались внимательными к его нуждам, и Захарий, смирившись со многими неудобствами, сумел как-то приспособиться к афонскому образу жизни и со временем даже находил отдохновение и приятность в способствующем душевному покою размеренном и однообразном течении дней. Да и сама лавра, укрытая от жаркого солнца в тени густых зарослей ореха, олив, кипарисов и каштанов, со множеством источников, виноградников, садов и лужаек, пришлась по сердцу.

Основанная в X веке, лавра знала времена расцвета и годы упадка, и хотя испытала немало разорений и бедствий, чинимых латинянами-крестоносцами, пиратами, сарацинами, но и поныне удерживала первенство среди афонских обителей. Здесь было великое множество особо почитаемых святынь — часть пелены Христа и орудия страстей, чудотворные иконы, келья св. Атанасия на хорах соборного храма (и сегодня здесь можно видеть следы бесчисленных коленопреклонений), его же надгробие в приделе Десяти мучеников — с железным жезлом и написанным красками на плите ликом. С лаврой были связаны несколько лет жизни патриарха Евтимия Тырновского; там же могилы святых и великомучеников Пахомия, Константина, Романа, Никодима, Дамаскина, пострадавших в XVIII столетии за веру от рук басурман. В соборе на удивление паломникам выставлено Евангелие весом в полтора пуда, напечатанное в Санкт-Петербурге повелением императрицы Елизаветы Петровны в 1758 году.

Еще во второй половине XVIII века в лавре насчитывалось более четырехсот монахов, сейчас же — вдвое меньше, но вид монастыря был внушителен и впечатляющ. Мощные стены высотой в десять и длиной в три тысячи сажен, полтора десятка оборонительных башен и в их числе центральная, над воротами со стороны земли — Цимисхова, подъемные мосты, перекинутые через глубокий ров, своя пристань под крутым утесом придавали ей облик средневекового замка.

Под стенами лавры кладбище, церковь-усыпальница апостолов Петра и Павла, немного далее древнейшая, построенная, по преданию, самим Атанасием церковь Козьмы и Дамиана, еще много скитов, келий, малых церковок; за стенами тесно застроенные монастырские дворы с корпусами келий и шестнадцатью часовнями между ними и в башнях, соборным храмом Благовещения и св. Атанасия, церковью Введения богоматери и еще одной, небольшой, возведенной и расписанной уже в середине XVII века церковью св. Михаила Синадского. Там же трапезная — крестообразное по форме одноэтажное здание десяти сажен в длину и семи в ширину, с двадцатью четырьмя мраморными столами внутри. В 1536 году зограф Феофан Критянин с сыном Симеоном расписал трапезную фресками высокого совершенства — это лучший памятник афонской живописи, по определению Н. Кондакова. Трагические и скорбные сюжеты триумфа смерти, Страшного суда, смерти в пустыне и другие, удлиненные, вытянутые фигуры бесплотных аскетов, отшельников и страстотерпцев должны были напоминать вкушавшим здесь хлеб свой насущный инокам о бренности земного бытия.

Та же кисть украсила и католикон — соборный храм лавры, но в XVIII веке большая часть стенописи Феофана с Крита была скрыта под новой декорацией, да и та уже порядком обветшала. И все же храм великолепен! Сложенный из дикого камня, под тремя куполами, он обращен к миру двенадцатью вратами и семьюдесятью окнами. От древнейшего иконостаса резного камня сохранились лишь отдельные плиты, но внутреннее убранство поражает богатством и роскошью: стены облицованы внизу голубым фаянсом, царские врата и кафедра — перламутром, помост и тридцать семь колонн — цветным мрамором. К западной стене храма примыкает возведенный в 1814 году легкий и светлый нартекс — открытая аркада на десяти мраморных колоннах и двух столбах. Громадная, прорезанная проемами трех дверей наружная стена церкви, арки, одиннадцать куполов — в центре круглый и по пять овальных по сторонам, свежеоштукатуренные и чисто выбеленные, уже подготовленные под роспись, они словно изготовились к прикосновению кисти; помощники из числа учеников афонских иконописцев тоже ожидали первомастера.

Объем работы Захария не пугал; в монастырях Троянском, Бачковском, Преображенском он был не меньшим. Не очень-то робел он и перед нынешними святогорскими зографами. Афонская школа живописи, когда-то известная большими мастерами, достойно хранившими отблеск византийского искусства, в XIX столетии порядком измельчала. Сошли на нет просветленная духовность образов, величаво-царственная монументальность композиций, изысканные гармонии цвета и рисунка; влияния европейского академизма разрушили возвышенную условность средневекового искусства, а масляная живопись вытеснила благородную фреску. Русский ученый и путешественник Н. Благовещенский был еще снисходителен, когда писал, что «новейшую живопись Афона хотя нельзя похвалить за красоту рисунка, но зато она замечательна своею замысловатостью и обилием содержания». Другой наш соотечественник, П. Успенский, был более суров: новые афонские росписи, по его мнению, «достаточно грубы и небрежны, оскорбляющие всякий изысканный вкус». Тем не менее на Афоне, и прежде всего высшее духовенство, упорно держались за стародавние каноны, и Захарию дано было понять, что разные там вольности и отступления от них, быть может, и терпимы в провинциальных болгарских обителях, но недопустимы на Афоне. Но как окрыляло одно только сознание, что по его, Захария, художеству будут судить о Болгарии, болгарской живописи, болгарских зографах!..

Вместе с архимандритом Вениамином он часами мерил шагами нартекс, обдумывая и размечая будущие сюжеты и композиции. Просвещенный кир слушал зографа внимательно, но в тонкостях ортодоксальной теологии, равно как и в восточно-христианской иконографии, был авторитетом, и спорить с ним было по меньшей мере бесполезно. Заказчик знал, что хотел, и за свои деньги — к тому же немалые — намеревался получить то, что было ему надо. В конце концов решили в среднем куполе нартекса поместить символы веры, в пяти куполах — сцены Апокалипсиса по Иоанну Богослову, в других — евангельские притчи. На стене над левыми вратами — «Второе пришествие — праведные души в раю», далее «Страшный суд», «Падение Вавилона», композиции богородичного цикла — «Хвала богородице», «О тебе радуется благодарная тварь…» и другие. Затем — вселенские соборы, искоренившие пагубные заблуждения ариан, духоборов, несторианцев, иконоборцев и всех иных еретиков, очевидно, богородица и небесный патрон лавры св. Атанасий, ангелы и архангелы, ветхозаветные пророки и евангелисты, отцы церкви и святители…

По вечерам Захарий листал ерминии, взятые в богатейшем лаврском книгохранилище чужеземной печати Библии с гравюрами Ганса Гольбейна, Дюрера, других немецких, голландских, итальянских мастеров, чертил эскизы, наброски. Конечно, Захарий кое-что позаимствовал оттуда, и при желании можно без особого труда указать на те или иные первоисточники. Но менее всего он был ремесленником-копиистом или эпигоном: «что» — это предписано священным писанием, традицией, предшественниками, заказчиками, но «как» — это принадлежало художнику, и только ему.

Захарий не хотел и уже не мог быть «как все»; он, что называется, выломался из средневековой системы творчества — во многих отношениях внеличностного, анонимного, коллективного, основанного на канонических традициях. Многое еще удерживало самоковского зографа, и прежде всего инерция этих традиций, непреложная реальность исторических и личных ситуаций, в которых он жил, учился и работал, — в границах этой системы, и чтобы сломать, разрушить ее, преодолеть силу ее притяжения, нужны были не усилия одиночки, а большие общественные потрясения. Но не менее важно было внутреннее, духовное освобождение от этих канонов, осознание неповторимости своей индивидуальности, отличающей «я» от «других», ценности своего мировидения, своего воображения, своего, незаемного таланта. В юности это понимание жило в нем скорее интуитивно, как предощущение чего-то очень важного и необходимого, теперь же оно укоренилось в сознании художника, его отношении к жизни, людям, искусству, к самому творческому акту как реализации себя в живописи. Но ведь были кир Вениамин, эпитроп Кирилл Мельхиседек и по крайней мере двести пар глаз…

В одном из куполов Захарий нарисовал небесный свод, солнце, луну, звезды, — наверное, вспомнилось при этом самоковское отрочество, когда он, пятнадцатилетний, познавал космогонию по «Рыбному букварю» Верона. А рядом — трагические видения гибели всего сущего…

«Апокалипсис» требовал от художника фантазии и воображения, и он с интересом писал огненные реки и смерчи, вавилонских блудниц на семиглавых чудовищах, крылатых скорпионов и рычащих львов, четырех всадников, несущих человечеству мор, глад и смерть, и чтоб слышны были громы небесных битв и трубный глас ангелов, оседлавших фантастических чудищ. Холодные, сумрачные тона должны были воссоздать ужасающую атмосферу неминуемого конца света, но в самой неуемной изобретательности художника ощущалась такая радостная увлеченность созиданием чего-то невиданного, что потрясенному зрителю безысходные откровения Иоанна Богослова начинали казаться народной сказкой, страшной, тревожной… и «ненастоящей».

Столь же свободно и непосредственно отдается Захарий потоку воображения в «Страшном суде», представленном на этот раз не в единой композиции, а в последовательности заключенных в квадратах отдельных сцен: в огненной реке плывут и тонут грешники, все виды адских мук уготованы им в преисподней торжествующими чертями. Художнику важнее всего было передать физическое и моральное уродство грешников, ужас и боль, исказившие их лица гротескными гримасами. Поскольку сюжет не только дозволял, но и предполагал изображение наготы, Захарий пишет жертв Страшного суда обнаженными, а явную нехватку опыта, знаний и навыков восполняет экспрессивной выразительностью контуров и жестов корчащихся в геенне огненной, старательным подчеркиванием анатомических деталей и подробностей. И эта наивная, исполненная глубокой веры убежденность художника в реальности созданного его кистью мира переводит евангельскую тему в иной план, сливающий легенду и жизнь в нерасторжимое единство.

Иные качества открываются в изображениях евангельских притч о милосердном самаритянине, богаче и бедном Лазаре, лепте вдовицы, фарисее и мытаре, блудном сыне и других. Драматизм ситуаций смягчается более успокоенными интонациями, ровными и плавными ритмами несколько торжественного и возвышенного повествования. Где только открывалась возможность ввести в него живую природу, причем не просто как условное обозначение места действия, а пейзаж как самоценный жанр, носитель образного и эмоционального начала, Захарий не упускал ее. Возникают широкие эпические панорамы, имеющие первостепенное значение в воплощении замысла; многие фрагменты воспринимаются завершенными «чистыми» пейзажами, в которых усматривается один из важнейших истоков будущей болгарской пейзажной живописи, ее предыстория. «…Природа, которую Захарий Зограф постоянно изображает в росписях, — утверждает Е. Львова, — играет очень важную роль в его искусстве. Это не плоскостный, абстрактный фон, а некая в общем контексте тема, сопровождающая основной сюжет и эмоционально окрашивающая каждую сцену» [48, с. 79]. В росписи вкраплены крупные, яркие цветы, напоминавшие художнику луга и поля Болгарии, в которых он видел символ жизни и плодородия; вдоль аркады — орнаментальный пояс «перьев», цветочных гирлянд и букетов, в которых без труда просматривались чисто самоковские мотивы. В этих сценах, равно как и в композициях богородичного цикла, Захарий, как никогда ранее, самозабвенно и увлеченно отдается завораживающей, колдовской власти цвета. В одних сценах он аранжирует холодноватые, почти акварельно нежные и прозрачные тона — блекло-зеленые, голубые, лимонные; в других цвет теплый, густой, насыщенный: розово-красное, пурпур, индиго, оливковое, оранжевое… Соединяясь то в будоражащих контрастах, то в мягкой и сглаженной гармонии, цвет как бы обретает энергию воплощенной в цветопластику образной мысли, а в целостности своей все это порождает личный и неподражаемый стиль художника.

Работа шла споро: за год с небольшим Захарий исполнил около шестидесяти композиций, включавших несколько сот фигур, уже не говоря о животных, архитектуре, пейзажах, орнаментах. Из Карея и монастырей приходили игумены, эпитропы, иноки посмотреть на росписи болгарского зографа, многие просили написать для них иконы или обновить церковные стенописи, а многочисленные ктиторы, паломники, богомольцы, торговцы разносили его известность далеко по балканским землям. Неравнодушный к славе, Захарий был доволен, но подлинную радость он испытывал лишь в редкие минуты внутренней раскрепощенности, полного и свободного претворения в цвете и линиях своих мыслей, чувств, своих понятий о жизни и красоте. Эти мгновения ему довелось пережить при создании самой «захариезографской» из всех афонских росписей — «Второго пришествия».

Рай небесный художник представил в виде замечательного, заботливо ухоженного сада с кипарисами и цветниками. Посреди — огромный, неправдоподобно прекрасной архитектуры четырехъярусный дворец с открытыми аркадами, лестницами, эркерами, тремя воротами во всю высоту фасада и отверстиями, из которых вытекают означенные надписями реки Фисон, Геон, Тигр и Евфрат. В саду еще два подобных дома, у врат рая, как положено, апостол Петр, наверху библейские праотцы Исаак, Авраам и Иаков, еще выше богоматерь и парящие ангелы, в куполе патриархи и пророки. Среди райских кущ сидят, гуляют и тихо беседуют праведные души в белоснежных хитонах; вот Адам и Ева, вот в недрах земли отверзаются гробы с восстающими из них мертвецами, ангелы с копьями наперевес повергают в панику адскую нечисть, а в раю благоухают цветы и вечнозеленые деревья…

И столько в этой картине «рая» непосредственности и свежести чувства, столько безграничной и незамутненной радости бытия, не того, а этого бытия! На кончике «неумелой» кисти самоковского зографа теплилась выстраданная его народом, по-детски чистая и наивная мечта о жизни, исполненной добра, любви и красоты, и поведать о ней он мог лишь на языке народной живописи.

Завершив работу, Захарий слева от главного входа в церковь окружил цветочками рамку и начертал в ней по-гречески: «Расписывается святой притвор щедрым иждивением всепреподобного архимандрита Кира Вениамина Лаврского, рукой Захария Христова из Самокова в 1852 месяце июне».

Ниже маленькими, но четкими буквами по-болгарски: «Изображается настоящий нартекс рукою Захария Христовича Живописца самоковца болгарина».


Шел уже семнадцатый месяц работы Захария на Афоне, работы трудной, напряженной, изнуряющей; то, что предстояло сделать трем зографами за три года, он сделал один и за полтора. Пора было возвращаться домой.

Письма из Самокова редки, да и говорилось в них больше о делах семейных, но в рассказах болгарских паломников слышались тревоги и ожидания надвигающихся потрясений. В Бухаресте, Брашове, Белграде росла и крепла болгарская политическая эмиграция, в самой Болгарии действовали четы гайдуков, то здесь, то там вспыхивали волнения, ширилось движение за церковную независимость. Даскалы и поэты все еще скрещивали копья в битвах за народное просвещение, открывались новые школы, молодежь устремлялась за наукой в Россию, но в воздухе ощущались предгрозовые разряды.

Захария тянуло домой. Всего сорок третий год пошел художнику, но сейчас он чувствовал себя много старше своих лет — умудренным жизнью, усталым, истощившим казавшийся неисчерпаемым запас молодых сил. Он знал себе цену, знал, что лаврские росписи исполнены в полную меру его таланта и что не многие современные зографы могут поспорить с ним. Признание афонской братии тешило его самолюбие, но если раньше настоятельные просьбы и заказы таких знатных обителей, как Зографский и Хилендарский монастыри, он счел бы за великую честь, то ныне они казались тягостной повинностью.

Выговорив позволение закончить иконы дома (а всего по договору с лаврой он должен написать четыре больших, «царских», и пятьдесят меньших, «апостольских», образов, и это не считая икон для Преображенской церкви подворья Зографского монастыря в Карее), Захарий собрался в обратный путь. Игумен Илларион предлагал большую и выгодную работу в Зографском монастыре, уговаривал, убеждал, говорил о престиже болгарского зографа и болгарской обители, но Захарий решил не откладывать отъезда. Вероятно, он все-таки намеревался вернуться и потому оставил в Зографском монастыре некоторые вещи, кисти, краски.

Сборы были недолги: золотые монеты — мало ли что случается в эти неспокойные времена — укрыл в полый внутри посох, бережно завернул в тряпицу драгоценное приобретение — купленную на Афоне за триста грошей Библию, изданную в Нюрнберге в 1712 году и украшенную многими превосходными гравюрами Каспара Люкена, кое-какие пожитки и припасы — вот и все.

Истосковавшись по дому, в дороге — даже в Пловдиве, где его ожидали друзья молодых лет, — не задерживался. Вот уже радуют душу окрестные поля и виноградники, чуть тронутые сентябрьской желтизной, горные пастбища и вершины Мусала, Мальовница, гора Шишмана, самоковчанки в темных платьях, красных фартуках и белых рубахах с широкой каймой вышивки на рукавах — и дым очага над черепичной кровлей его дома… «Прибыли двадцать дней назад со Святой Афонской горы, — сообщает он 10 октября Неофиту Рильскому, — где находился семнадцать месяцев в Великой Лавре…» И вновь острая, щемящая тоска по единственному, быть может, на свете близкому человеку: «Вы живой голос, дай-то боже».

Вновь привычная череда дней, ничего не изменилось, разве что заметно подросли сыновья — Георгий, Христо, Димитр. В доме брата все по-старому, Димитр немного постарел, да и Тенка сдала, — видно, в ожидании писем от Зафира, ставшего Станиславом Доспевским, студентом Академии художеств в далеком Петербурге.

У чешмы на городской площади ежедневно можно было встретить Николу Образописова — «консула» в мундире с ослепительно блестящими пуговицами и длинной кавалерийской саблей на поясе; он писал иконы, резал гравюры на дереве, а недавно завершил учебник географии с картами и картинками. Христо Йованович в очередной раз переписывает декор в своем дюкане. Бывал Захарий и в мастерских искусных самоковских ювелиров — Сотира Черешарова, братьев Арне, армянина Георгия Зуйбарова; Димитру Атанасову Герову, прозванному Антикаром, заказал перстень с окруженной венцом буквой «З». Антикар умел резать на твердых камнях: его печати, перстни, геммы были украшены монограммами, тонкими и изящными изображениями женщин, птиц, двуглавых орлов, античными мотивами театральных масок.

Как и раньше, неутомимы и деятельны были отец и сыновья Карастояновы. В 1852 году оказавшиеся в Самокове немец Якоб Прайнин из Бадена с товарищем научили Атанаса Карастоянова гравировать по металлу и сделали новый пресс для печатания гравюр на меди. Карастоянов-младший был талантлив, разносторонен и предприимчив; он печатал книги, делал гравюры на дереве и металле, писал иконы, составил рукописное руководство по гравюре «Ерминия, или Открытие художеств, собранное из различных книг и от искусных мастеров» и еще одну рукопись, которая «содержит все искусства в иконописании, по которой каждый юный ученик может и без мастера выучиться иконописанию…», прекрасно резал по камню — научился у Димитра Антикара, потом много лет был придворным фотографом в Белграде. Он переписывался со Славянским благотворительным обществом в России, получал из Москвы и Одессы русские книги, а они всегда притягивали Николу Образописова, Захария Зографа и других самоковских книгочеев.

Более всего обрадовала встреча с сердечным другом молодости Захарием Икономовым Крушей, педагогом, просветителем и общественным деятелем. Круша учительствовал в Самокове, Копривштице, Братце, Софии, а в 1852 году занял освободившуюся вакансию даскала самоковского училища.

После долгого «афонского сидения» Захарий вновь погружается в привычную и столь необходимую ему атмосферу болгарского просветительства. В Габрове зодчий Генчо Кынев из Трявны начинает строительство нового здания априловского училища — почти такого же, как лицей в Одессе. В Пловдиве ниву болгарской школы возделывал поэт, педагог и ученый Найден Геров. Вполне возможно, что знакомство Захария с ним состоялось еще в конце тридцатых годов, когда тот учился в Копривштице у Неофита Рильского, а художник приезжал туда повидаться со своим другом и учителем. Потом Геров несколько лет жил в Одессе, окончил там Ришельевский лицей и принял в 1846 году русское подданство, позволившее ему впоследствии многие годы служить российским консулом в Пловдиве. Снова Копривштица, где Геров создал первое в Болгарии классное училище, а в 1850 году он возглавил открывшееся в Пловдиве на средства Вылко и Стояна Чалыковых епархиальное училище Кирилла и Мефодия — первое в Болгарии среднее учебное заведение по образцу русских гимназий. Сам Геров преподавал в нем языки болгарский, русский и древнегреческий, священную и всеобщую историю, географию, арифметику, геометрию, физику. 11 мая 1851 года день Кирилла и Мефодия был в пловдивском училище впервые отмечен как праздник славянской письменности и болгарского просвещения.

Росла и крепла болгарская «книжнина». И хотя до сих пор — кроме как в Самокове — не было в Болгарии типографии, но болгарские книги издавались в Константинополе и Вене, Бухаресте и Белграде, Пеште и Одессе, Москве и Петербурге. Круг болгарского чтения расширялся; наряду с новыми букварями, грамматиками и календарями в него входят переводы и переложения комедии Г. Квитки-Основьяненко «Дворянские выборы», гомеровской «Одиссеи», «Поля и Виргинии» Б. де Сен-Пьера и «Робинзона Крузо» Д. Дефо, Плутарха, Эзопа и ставшей необычайно популярной повести А. Вельтмана «Райна, княжна болгарская», рассказывающей о романтической любви Райны и киевского князя Святослава, злодеяниях и подлости византийцев. Повесть эту одновременно перевели Иоахим Груев и Елена Мутева; издана книга была в Белграде, Одессе и Петербурге в 1852 году. Тогда же Петко Славейков печатает переводы и переложения стихотворений А. Пушкина «Не пой, красавица, при мне» («Канарейка») и «Погасло дневное светило» («Стара-Планина»), К. Батюшкова, И. Крылова, других поэтов.

Захарий всегда был усердным и благодарным читателем; в своем последнем письме Неофиту Рильскому он просит прислать гравюры и книгу басен Эзопа…

На смену фотиновскому «Любословию» приходит «Болгарский орел. Вестник гражданский, торговый и литературный». Издателем и редактором его был Иван Богоров, патриот и просветитель, лекарь, фольклорист, переводчик и автор научно-популярных книг и учебников. «Газета будет выходить на чистом народном языке, на котором говорят во всех частях нашего общества, — писал он в номере, вышедшем в Лейпциге в 1846 году. — Мы, болгары, должны начать осознавать себя как народ, который имеет одинаковые права с другими европейскими народами…» Преемником «Болгарского орла» стал в 1848 году «Царьградский вестник» Ивана Богорова и Александра Экзарха, потом венский журнал «Мировоззрение» и другие издания.

В болгарской культуре зрели перемены, и Захарий должен был ощущать их приближение. На арену выходили новые люди, осуществлявшие то, что он лишь интуитивно утверждал всей своей жизнью и своим искусством. Захарию не довелось видеть портреты и картины Николы Павловича и Станислава Доспевского, первых болгарских художников, получивших академическое образование, создателей светского реалистического искусства. Однако он еще имел возможность оценить новизну и прелесть баллады Найдена Герова «Стоян и Рада», написанной и изданной в Одессе в 1845 году, его же «Путевых песен», первых стихотворений Петко Славейкова и Добри Чинтулова. Не многие из современников осознавали, что эти еще наивные, сентиментально-романтические вирши знаменовали рождение болгарского литературного языка и новой болгарской литературы, в которой главным и определяющим становились ее художественность и эстетическое качество, личность автора и его внутренний мир как предмет художественного познания.

К середине века Самоков оказывается несколько в стороне от новых дорог, но главное, что продолжало волновать Захария, — это просвещение земляков. Круша втягивает его в школьные заботы, и художник принимает их близко к сердцу. По примеру априловского училища и вслед за своими предшественниками Каллистратом Луковым и Сотиром Чавдаровым Круша вводит в самоковском училище метод взаимного обучения; Зограф охотно субсидирует издание служащей этой цели «Взаимоучительной таблицы». Напечатана она была, как указано в пояснительной надписи, «в Самокове в типографии Н. Карастояновича честолюбивым иждивением г. Захария X. Зографа». По настоянию Круши в начале 1853 года Захарий был избран эпитропом, то есть попечителем самоковской школы, и эти нелегкие и хлопотливые обязанности он выполнял не просто добросовестно, но с радостью.

Отдаваясь со всей страстностью натуры общественному служению, художник все острее сознавал свое одиночество, и все чаще эта деятельность представлялась ему лишь видимостью ее. Захарий никогда не чурался практических забот и интересов, однако не они определяли смысл и настрой его жизни, и сейчас он все острее и болезненнее ощущал даже не отчуждение, но глубочайшее презрение к Самокову чорбаджиев, самодовольных и ограниченных в жажде накопительства, готовых скорее целовать батог поработителя, чем на йоту поступиться мошной или положением отцов города. «Сейчас просим Вас, — пишет Захарий 10 октября 1852 года Неофиту Рильскому, — если Вам и надоела дорога, прогуляйтесь до Самокова и посоветуйте нам. История самоковская большой стала, но или от сильной памяти, или совсем без памяти. Вам известно, почему носим наши болгарские головы (тыквы) в то время, как одни грекоманы, другие туркоманы, и трудно найти у кого-либо любвеобильное сердце. Разврат царит и зависть! В нашем отечестве многоначалие. Наше общество в полнейшем упадке, ибо не нашелся человек, который разобрался бы в его устройстве. Проклятая простота, и та простота нас губит.

Школьные расходы возросли до девяти тысяч и прибыль до пяти тысяч и пятисот и ни единой монетой больше. Много трудился и деньгами и трудом, но самому ничего не сделать. Просим Вас приехать, когда будет время, или письмом посоветуйте относительно нашего училища, о котором стараемся…»

Казалось бы, Захарий достиг всего, к чему стремился: славен по всей Болгарии и на Афоне как лучший болгарский зограф, он богат и клан самоковских чорбаджиев готов принять его в свою среду, у него достойный дом, жена, дети… Вот и сейчас он заканчивает иконы для карейской церкви Преображения: большие — «Богородица-Одигитрия» (с надписью по-гречески: «рукою Захария Хр. из Самокова. 1853»), «Иоанн Креститель с великомучеником Георгием», «Христос-вседержитель», «Преображение Господне» (также подписанное: «Изобразиса рукою Захарi Самоковчанин. 1853»), пятнадцать икон апостольского чина меньшего размера. Строгий и величавый лад, монументальность композиционных ритмов, чистота сияющего цвета, виртуозность сложного барочного орнамента свидетельствуют о зрелой, исполненной силы и уверенности поре его таланта и мастерства. «Так же, как и в стенописях, — пишет Е. Львова, — с их богатством композиционных решений, где Захарий Зограф заставил звучать цвет с праздничной силой, он обнаруживает себя превосходным живописцем и в иконе. Захарий Зограф сумел сделать цвет и здесь главным ее компонентом, он лепит им форму, объем. И декоративное начало торжествует неизменно. Иконы этого мастера удивительно радостны и жизнеутверждающи. <…> Трудно утверждать, что Захарий Зограф, подобно тому, как это сделал несколькими десятилетиями позже Никола Павлович, непременно стремился „обновить“ икону. Вероятнее всего, в иконе, так же как и в портрете или стенописи, обнаружились присущие именно ему понимание искусства, его творческий темперамент, а это само по себе уже было новаторством, отходом от традиций» [48, с. 79–80].

Эти наблюдения относятся ко всем или, во всяком случае, к большинству икон кисти Захария Зографа, и прежде всего к лучшим из них, исполненным в 1830–1840-е годы в Болгарии. В афонских же сильнее и отчетливее выступает несколько отрешенная, холодная мастеровитость, и Захарий, видимо, ощущал, что она уже не согреет ему душу, не даст ему той радости и открытий, что когда-то так волновали художника. Кто знает, каким бы был последующий виток его творчества, если бы так стремительно и внезапно не замкнулся круг его жизни. Мы уже никогда не узнаем, о чем думал и о чем мечтал Захарий в свою последнюю весну, какие надежды лелеял и какие пути были уготованы ему художнической судьбой. Свои несбывшиеся чаяния он унес с собой, а домыслы по меньшей мере бесполезны.

Весна 1853 года была страшной. Засуха минувшего лета сгубила большую часть урожая; во всей юго-западной Болгарии голод. На истощенные недородом города и села надвигалась эпидемия тифа. Мор и смрад воцарились в обезлюдевшем Самокове.

Тревога за близких вконец измучила художника. Захарий не мог последовать примеру многих самоковчан и уйти с семьей в горы: Екатерина ждала ребенка.

Заболела и буквально в считанные дни сгорела Христиания. Захарий не отходил от ее постели и 27 мая принял последний вздох невестки, бывшей ему опорой и утешением.

Горе художника было безграничным, а через несколько дней болезнь свалила и его. Организм еще боролся за жизнь, но в горячечном забытьи Захарий вряд ли даже осознал появление на свет сына, родившегося за шесть дней до смерти отца.

14 июня 1853 года в Самокове умер Захарий Христов Зограф.


ПРЕОБРАЖЕНСКИЕ | Захарий Зограф | ЗАКЛЮЧЕНИЕ