на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 17

На этом мои воспоминания обрываются, потому что кто-то встряхивает меня за плечи и легонько хлопает по щекам.

— Мисс Флора? Господи, да что же это с ней? Мисс Флора!

Я открываю глаза и вижу над собой взволнованное личико Нэнси. Щеки девушки полыхают, ресницы слиплись от слез, но она едва не бросается мне на шею.

— Вы пришли в себя! — лепечет она, помогая мне встать. — А я уж было подумала, что вы без памяти! И как же мне тогда быть? Мисс Мари еще из церкви не воротилась, а мисс Дезире… она только хуже сделает!

— Что-то стряслось, Нэнси?

Стоя на коленях, она расправляет мои смятые юбки и смотрит на меня снизу вверх. Рот у горничной приоткрыт, как у испуганного ребенка.

— К вам мистер Эверетт пожаловал, мисс! Но мисс Олимпия… надо ж было мне ляпнуть, что он приехал! Она сказала, что тотчас к нему спустится… А она сейчас не такова, чтоб к гостям выходить…

— Что ты имеешь в виду?!

— Коли она чего прикажет принести, так я принесу, а коли прикажет еще, так я еще принесу, — виновато хнычет Нэнси, утирая слезы фартуком. — Кто я такая, чтоб с ней препираться? Нет, правда, мисс, ну кто я такая?

— Вообще ничего не понимаю! Что она велела принести?

— Рому, мисс! Рому, которым кухарка торты пропитывает. А барышня как вернулась от мистера Фурье, так сказала, мол, что есть из спиртного на кухне, все неси. Цельную бутылку выхлестала. И теперь она выпивши, мисс, очень крепко выпивши. Нельзя ей к мистеру Эверетту, никак нельзя!

По ужасу в глазах девушки я угадываю ее чаяния. Не проходит и дня, чтобы Олимпия не кричала на горничных и не грозилась прогнать их без рекомендаций. Конечно, Нэнси надеется, что после свадьбы я переманю ее к себе в дом. Хозяин вроде мистера Эверетта — мечта любой служанки. Но если он застанет Олимпию в непристойном виде, ноги его больше тут не будет.

— Иди со мной, — говорю я Нэнси, и мой деловитый тон сразу же приводит ее в чувство.

Вместе мы мчимся на второй этаж и ловим Олимпию, когда она по стенке спускается вниз. Пьяна кузина в стельку, тут двух мнений быть не может. Никогда еще я не видела белую женщину столь безобразно пьяной, и гримаса отвращения искажает мое лицо. Заметив, как я поморщилась, Олимпия вперяет в меня мутный взор и бормочет:

— Пшла к черту!

— Хочешь, вдвоем к нему прогуляемся? — предлагаю я и, заручившись помощью Нэнси, тащу ее вверх по лестнице, точно упрямого мула.

Отбивается она яростно, но хотя бы молча.

— Что у вас тут?

Дезире стоит на площадке четвертого этажа и недоуменно смотрит на нас. Я замечаю, как она осунулась за эту неделю, как натянулась кожа на скулах, а под лихорадочно блестящими глазами залегли тени. Непривычно видеть ее такой… надломленной. Неужели она приняла побег Марселя так близко к сердцу? Или все дело в нашей размолвке? Давно пора поговорить с ней и попросить прощения за мою тогдашнюю черствость. Но сейчас мне не до того.

— Олимпия чудит, — говорю я, заламывая этой пьянчужке руки за спину, пока Нэнси пытается ухватить ее за брыкающиеся ноги. — Видишь, как нарезалась?

— Вижу. Помочь?

Знаю я, как она поможет. Кузина взревет от боли, и тогда мистер Эверетт прибежит сюда сам.

— Уж лучше посиди с Джулианом в гостиной. Займи его чем-нибудь, а мы пока утихомирим Олимпию.

— Хорошо, — соглашается сестра и, подобрав юбки, проскальзывает мимо нас. — Я его займу.

В спальне мы без церемоний укладываем хозяйку в кровать. Олимпия ревет и оскорбляет нас почем зря, но умолкает, когда я предлагаю привязать ее за руки и за ноги ко всем четырем столбикам. А как еще поступить с особой, впавшей в буйное помешательство?

— Помочь вам ее раздеть, мисс? — предлагает Нэнси без особого рвения.

— Это ты раздеваешь ее перед сном?

— Нет, она всегда сама.

— Тогда не надо. Ступай, я с ней управлюсь.

Сделав дерганый книксен, горничная убегает, а я подступаюсь к кузине. Придется посидеть с ней, пока не протрезвеет. Или привести в действие угрозу и связать гадину? Пока она тут безобразничает, Джулиан изнывает в обществе Дезире, к которой он так и не потеплел после ее ночной прогулки.

Глаза Олимпии злобно поблескивают под нависшими бровями. Пытается приподняться на локте, но он тонет в мягкой перине, и Олимпия бессильно откидывается назад.

— Верхняя полка шифоньера, правая дверца, — скрежещет она. — Там я держу непочатые. Двадцать капель, с водой не мешай.

— О чем это ты?

— О лаудануме, тупица ты эдакая. Мне нужен лауданум. Выполняй.

— Обойдешься.

— Да как ты смеешь разговаривать со мной в таком тоне?! — взвизгивает мадемуазель Ланжерон. — Ты хуже прислуги, ты — приживалка! Да я, если хочешь знать, тебя на улицу выкину, а в полицию заявлю, что ты меня обобрала! Глазом моргнуть не успеешь, как отправишься пеньку щипать!

Она барахтается на простынях, бессмысленно, как упавшая на спину жужелица. Глупая и вздорная старая дева, к которой трудно испытывать что-либо, кроме отвращения. Но меня охватывает непонятная жалость. Мы хоть и седьмая вода на киселе, но тоже ведь не чужие.

— Сказала же — обойдешься, — говорю я, но без прежней суровости. — Кто тебя обидел, Олимпия? Это мсье Фурье тебя обидел?

Она моргает, а потом заливается краской.

— Он… не обидел меня… — Олимпия с трудом подбирает слова. — Он со мной помолвку разорвал. Управляющий в банке наплел ему, что на счету у меня только две тысячи фунтов. Из них половина пойдет на приданое Мари, потому что без приданого ее ни в один приличный монастырь не примут. А если примут, так будут потом попрекать. Поэтому деньги мы пополам разделим.

— Погоди, Мари собралась в монастырь?

— А она тебе не говорила? Завтра уезжает. Ну и скатертью дорожка, — кривит мокрые губы Олимпия. — Хоть бубнить в последнее время перестала, а то, думала, ошалею от бормотания через стенку. Пусть теперь в часовне молится. А мне одной даже лучше будет.

— Так мсье Фурье?..

— Говорю же, как узнал, что я осталась без капитала, сразу назначил мне встречу в кондитерской. Там и сказал, что расторгает помолвку. Сурово так сказал, будто я собиралась его облапошить, но он вовремя пресек мои плутни. А я… я схватила блюдце с пирожным и засветила ему в манишку.

— Что ж ты так? — усмехаюсь я.

— И не говори, — мотает головой Олимпия, — надо было в лицо целиться. А потом я вернулась домой и поняла, что теперь я одна на всем белом свете. И что у меня совсем никого нет. Теперь, когда… когда не стало мамы… я так злилась на нее, я ненавидела ее всю жизнь… а теперь ее нет… и я совсем, совсем одна!

Уткнувшись в подушку, она заходится в рыданиях, пока всхлипы не превращаются в рвотные позывы и ее не выворачивает в поданное мною ведерко для угля. Плечи кузины ходят ходуном, она задыхается, давясь слезами и рвотой. Я забираюсь на кровать рядом с ней и начинаю быстро расстегивать крючки на ее спине, что не так уж просто, потому что она вся дрожит. Наконец мне удается высвободить Олимпию из платья, как из черного кокона, и снять с нее панцирь корсета. Под ним виден мятый льняной лиф. Как бы невзначай я провожу руками по талии кузины — и отдергиваю их, нащупав только дряблые складки кожи на ввалившемся животе.

— Олимпия, так ты не беременна!

Она вытирает рот о бархатный балдахин и оборачивается ко мне.

— Нет, конечно. И как тебе, тупице, в голову такое взбрело?

— Но твоя всегдашняя тошнота?

— Ты не поймешь, Флоранс. Все равно не поймешь. Так зачем попусту тратить слова?

— А ты попытайся, — прошу я и беру ее холодную влажную руку. — Вдруг я смогу помочь? Я умею готовить снадобья и отвары, в том числе от желудочных колик. Если в этом твоя беда.

— Нет, не в этом, — хмурится Олимпия. — Ну, послушай, раз неймётся. Маму злило, что я расту такой орясиной. Она готова была голодом меня морить, лишь бы добиться изящной фигуры. В десять лет меня впервые утянули в корсет. Снимали его, лишь когда я принимала ванну. Я в нем даже спала. — Она проводит рукой по животу, морщинистому, как у старухи. — Однажды, когда мне уже стукнуло шестнадцать, я сильно отравилась. Я была так голодна, что цапнула яблоко с тележки уличной торговки, а потом меня два для полоскало. И… ты решишь, конечно, что я совсем рехнулась… но когда меня впервые стошнило, я испытала такую легкость и невероятную внутреннюю чистоту! Как будто я очистилась от скверны и обрела власть над своим телом, над грехом чревоугодия… С тех пор я приохотилась к этому, Флоранс, — к самоочищению. Думай про меня что хочешь. Мне, если честно, наплевать.

Какое-то время я молчу вместе с ней. Ее недуг пугает меня своей необъяснимостью, но если верить мистеру Локвуду, да и Джулиану, я тоже ношу в себе безумие. И гораздо худшего свойства.

— Что ты намерена делать дальше? — спрашиваю я, поглаживая руку, которую она так и не отдернула. Олимпия хмыкает.

— Уж по крайней мере не умирать от разбитого сердца. Хватит нам похорон. А вообще-то… я не знаю. Меня, наверное, даже в гувернантки не возьмут. Вот правда, ума не приложу, куда мне теперь податься.

— Это мы сейчас выясним, — заявляю я. — Хочешь, я тебе погадаю?

— Как так? — искренне удивляется кузина.

— А на книге. Открываешь книгу наугад, тычешь пальцем в страницу и смотришь, что выпадет.

— Я не держу у себя Библию, — подбирается Олимпия.

— Тогда возьмем другую книгу.

Подхожу к полке и тяну за первый попавшийся корешок. Распахнув книгу, подношу Олимпии, которая осторожно, не до конца понимая происходящее, тычет пальцем в верхнюю строку.

— Народонаселение Индии составляет… Господи, Флоранс, это же учебник географии!

— Вот оно, твое предсказание, — говорю я уверенно, как меня Роза учила. — Проводи Мари, напиши служанкам хорошие рекомендации, а потом собирай вещи, сколько поместится в один чемодан, и уезжай. Прочь из Лондона, из Англии. Тысяча фунтов — сумма немалая, на нее ты сможешь долго путешествовать. Посмотришь мир, развеешься, попробуешь экзотические блюда. А начнешь с Индии. Вот в чем смысл этого гадания.

Олимпия вертит учебник так и эдак, словно ожидая, что из него вывалится ее что-нибудь полезное.

— Что ж, совет как совет. Где угодно лучше, чем на этом болоте. Тут в пору выпи закричать. Пожалуй, ты права… Спасибо, Флоранс.

— Рада помочь.

Я уже собираюсь уходить, как вдруг она машет рукой, подзывая меня поближе, и говорит, насупившись:

— Не люблю, знаешь ли, оставаться в долгу. Раз уж ты меня утешила, так позволь и тебе отплатить добром. — И, упреждая мои возражения, продолжает: — Помнишь, я говорила, что Дезире изукрасила доску в детской? Так вот, это неправда. Я соврала тебе, Флоранс. Твоя сестра мне как кость в горле, так хотелось про нее гадость сказать!

— Но если не Дезире нарисовала тот знак на доске, то кто же?

— Мари, — нехотя сознается Олимпия. — Горничных я послала на кухню за грелками, поэтому ни Нэнси, ни Августа ничего не слышали. А Дезире отсиживалась в гостиной. На третьем этаже была только я. И я слышала, как Мари сбегала наверх, а потом вернулась к себе в комнату. Так-то вот.

— Спасибо, я приму это к сведению, — говорю я, недоумевая, зачем Мари меня разыгрывать.

Спрошу, кто ее надоумил, но уже вечером, когда она вернется со службы. Нельзя допустить, чтобы она уехала в монастырь, так и не объяснив свой поступок. Но сначала мне предстоит разгадать другую загадку — зачем Джулиану понадобилась брошь. Я чувствую, что здесь кроется какая-то темная, подернутая пороком тайна, суть которой пока что от меня ускользает. Зато я не сомневаюсь, что Джулиан раскусил ее, как орех. Поскорее бы его расспросить!

Дверь в гостиную приоткрыта на два пальца. Еще издалека я рассчитываю услышать бодрый, энергичный голос Джулиана и заливистый смех Дезире, но в комнате почему-то тихо. Неужели они расселись по углам и почти час изводят друг друга молчанием? Понятно, что Джулиан сердит на Дезире за ее безрассудство, но не пора ли ему как старшему проявить снисходительность и забыть обиды?

Если в гостиной находится хотя бы один человек, не говоря уже о двоих, тишина не бывает абсолютной. Она состоит из шороха страниц, скрипа корсета и шуршания накрахмаленных юбок, бренчания цепочки от часов и деликатного покашливания, когда владелец часов понял, что засиделся в гостях. Но чем ближе я подхожу, тем явственнее звучит чуждая нота, внося диссонанс в гармонию привычных звуков. Не хлопанье юбок настораживает меня и даже не скрип дивана, а тихий, едва сдерживаемый стон.

Ладонь моя холодеет, как если бы вместо медной ручки я ухватилась за осколок льда. Еще до того как распахивается дверь, я успеваю понять, что за ней лежит новый чужой мир, где у меня нет ни сестры, ни жениха, где я вообще никого не знаю. Это опустошающее чувство одиночества заполняет все мое сознание, всю меня изнутри, заслоняя собой обиду и гнев. На какой-то миг я утрачиваю способность мыслить и ощущать. Со мной остается только зрение, которое безжалостно являет картину за картиной.

Джулиан полулежит на диване. К нему огромной хищной птицей припала Дезире, и когда ее тело ритмично движется, выглядит это так, будто она терзает добычу. Джулиан замечает меня. По его лицу разливается пепельная бледность. Дезире выгибает шею, чтобы разглядеть меня получше. Вместо возгласа испуга она издает торжествующий смешок. Глаза ее сияют как никогда ярко.

Привалившись к стене, я наблюдаю, как она сползает с него и одергивает черные юбки, заслоняя его, чтобы он тоже мог привести себя в порядок. Когда он выпрямляется, я вижу, что его губы шевелятся. Он пытается мне что-то сказать, но его оправдания не слышны из-за нарастающего гула, словно издали несется ураган и крушит все на своем пути. Но Дезире понимает, в чем дело. Ей знакомы мои припадки.

— Уходите, мистер Эверетт! — кричит она так громко, что слышу даже я. — Подите прочь, ну же!

Он смотрит на нее в остолбенении, не двигаясь с места. Тогда она хватает его за руку и ведет за собой, как долговязого, насмерть перепуганного подростка, который едва переставляет ноги. Проходя мимо меня, она встает между нами живым барьером, на случай если я на него наброшусь, и выталкивает Джулиана за порог, хлопнув дверью у него перед носом. А затем оборачивается ко мне.

— Дурачок, — говорит Дезире. — Неужели он думал, что я разделю с ним то, что мое по праву? Третье желание. Давай, сестричка, истрать его на меня. Давно пора.


* * * | Невеста Субботы | * * *