на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава вторая

В винном погребке

Мордхе прошел несколько улиц, не глядя по сторонам, пока зазывалы не остановили его. Голодный, он вошел в винный погребок, уселся за первый свободный столик, заказал бифштекс и огляделся. Липкий пар, смешанный с табачным дымом, словно туман, скрывал лица людей, сквозь него пробивались только доносившиеся со всех столов звуки польского, немецкого и французского языков. Папиросы зажигались и гасли, и в погребке было не продохнуть.

Высокий близорукий мужчина с черными стрижеными усами подсел к Мордхе за столик, положил рядом пакет с книгами, вгляделся в его лицо и поприветствовал по-немецки:

— Как поживаете, господин Алтер?

— А вы, пане Рабинович?

— Работаем потихоньку.

— По-прежнему над переводом?

— Видите ли, медицина отнимает у меня полдня. Потом словарь. На перевод остается мало времени…

— Вы переводите «Писания»?

Рабинович кивнул, вынул из пакета с книгами толстую исписанную тетрадь и протянул ее Мордхе. На его озабоченном лице было что-то от приличного мальчика, который хочет отличиться и хвастается своей работой.

— Здесь я делаю пометки, я собираюсь написать книгу о Христе.

— И это у вас называется «работать потихоньку»? — улыбнулся Мордхе, разглядывая мелкий почерк.

Подошел официант с бифштексом и спросил Рабиновича:

— Как всегда, месье Рабинович?

Лицо Рабиновича осталось неподвижным, и только глубокая морщина на переносице на мгновение стала четче.

Мордхе налил два бокала красного вина и пододвинул один Рабиновичу:

— Выпейте!

— Спасибо, я не пью!

Глаза привыкли к табачному дыму в погребке, и Мордхе разглядел разгоряченные лица в фуражках, разглядел немцев в мягких рубашках с отложными воротниками. Дамы сидели нога на ногу и аккуратно курили, словно боясь обжечься. Юные брюнетки с высокими прическами прогуливались между столиками, пересаживались с одних коленей на другие, и их щебетание ласкало, завораживало и раззадоривало публику.

Официант принес Рабиновичу тарелку колбасных обрезков и нарезанный хлеб.

Мордхе смотрел на бывшего главу ешивы[17], который знает наизусть Вавилонский и Иерусалимский Талмуды, окончил медицинский факультет, работает над словарем на пяти языках и переводом «Писаний» и собирается писать о Христе. Он удивлялся, что этот аскет, который каждый день довольствуется тарелкой колбасных обрезков и черствым хлебом, которому, кажется, ничего не нужно, этот человек ни о ком хорошего слова не скажет и ни с кем не общается.

— Вы все же считаете, пане Рабинович, — Мордхе разрезал бифштекс, — что нужно перевести Талмуд на французский?

— Если бы я так не считал, я бы этим не занимался! Вам, господин Алтер, не стоило задавать мне этот вопрос! Я бы ожидал его, скорее, услышать, от Шнеира Закса или от Гольдберга! — сердито ответил он, запивая колбасу водой и подбирая слова, чтобы выразить свою мысль. — Они, маскилы[18], полагают, что Талмуд — это обуза для еврейского народа, а я убежден, что если евреи что-то и создали — я имею в виду, что-то еврейское, — так это Талмуд! Пусть себе смеются эти гольдберги и считают мою работу глупостью… Но я знаю, что им досадно! Когда мой Талмуд выйдет по-французски, он лишит заработка многих дельцов!

— Что вы имеете в виду?

— Я вам скажу. Когда вы читаете Ренана, то удивляетесь, как так получается, что нееврей, знаток Вавилонского и Иерусалимского Талмуда, стал антисемитом? Местные евреи все еще нянчатся с ним! А я вам скажу, что он антисемит! И этот гой развел демагогию о том, что древнееврейскому языку нечем гордиться, что даже по сравнению с достижениями славянских языков древнееврейский — это просто усовершенствованное варварское наречие! Вы полагаете, что он знает древнееврейский? Помилуйте! Могу поклясться, — Рабинович ударил себя в грудь кулаком, — я собственными глазами видел, как он с помощью словаря разобрал две странички респонсов[19] и слово «завещание», повторявшееся несколько раз, — речь шла о больном человеке — он все время переводил как «испражнения». Вот на этом он строит свои теории! И с каким апломбом он рассуждает на еврейские темы, вставляет в свою речь стихи из Писания, которые ему подсовывает реб Береле Гольдберг[20]. Умнейший человек этот господин Баг, мудрец, вы же его знаете. Вы не найдете в нем недостатков, как нет недостатков, к примеру, у пилы! Его отец, я имею в виду отец Гольдберга, служил у польского помещика, был крестьянином, а сын торгует старыми рукописями, поет ту же песню только по-французски. Вот таким дельцам и не нравится мой перевод!

Прилично одетый молодой человек подошел и поздоровался с Рабиновичем. Мордхе было знакомо это лицо, но он не мог вспомнить, где его видел. И когда молодой человек уже собрался уходить, Мордхе остановил его:

— Простите, вы не из Плоцка?

— Да.

— Шмуэль?

Незнакомец несколько растерялся. Было ясно, что ему не хочется называть свое имя. Вдруг на его лице появилось удивление:

— Да. Я все-таки узнал вас. Я не ошибся… Мордхе Алтер, да? — Он пожал Мордхе руку. — Вы давно в Париже?

— Второй год.

— Интересно, интересно! — Он протер сиденье кресла носовым платком, присел и снял шляпу. — Человек встречает человека… Вот так совпадение, здесь можно жить годами и не встречаться друг с другом. Вы курите?

— Нет.

Молодой человек достал сигарету, закурил, посмотрел, прищурившись, на колечки дыма над головой, потянулся и спросил:

— Что вы делаете в Париже? Учитесь?

— Нет.

— Просто живете. — Он презрительно улыбнулся и показал на сидевших вокруг посетителей. — Что они так кричат? Видите того в пелерине? Как он тут оказался? Гамлет!

— Вы его знаете? — спросил Мордхе.

— Зачем мне его знать? — Шмуэль затянулся сигаретой и прищурился. — С кем ни заговоришь, все — гамлеты! Каждый мечтает спасти мир, перекроить его карту, но они не знают, эти гамлеты, что из-за них и случаются все беды…

— Как так? — удивился Мордхе.

— Мне кажется, — продолжил Шмуэль, — что каждому здесь хочется изобразить из себя героя, все мечтают стать наполеонами, а на самом деле это мелкие авантюристы и интриганы… Взгляните! Разгоряченные лица, синие носы, рваные ботинки, в одной рубашке без пиджака, кажется, что вы сидите не среди художников и общественных деятелей, а в компании карманников и головорезов! Воздух здесь… — Шмуэль втянул носом воздух.

Мордхе с удивлением вслушивался в слова своего бывшего учителя, сидевшего напротив него, одетого с иголочки, и поймал себя на мысли о том, что Шмуэль остался таким же маскилом, только несколько отдалился от еврейства. Речь Шмуэля задела Мордхе, ему не понравилась его самодовольная ухмылка, и он спросил:

— А что вы здесь делаете?

— Я? Я работаю в императорской библиотеке.

— Библиотекарем?

— Нет, читаю древнееврейские и арабские рукописи. Вы слышали о Ренане? Прежде чем уехать в Палестину, он дал мне рекомендацию на этот пост. На этой работе есть куда расти, нужно только много учиться, а если терять время здесь, в погребке, можно стать разве что общественным деятелем… Впрочем, это не важно, — Шмуэль положил руку Мордхе на колено, — помните, как мы последний раз виделись в Коцке? Реб Иче все-таки стал Коцким ребе, да? Я тороплюсь, — Шмуэль встал и взял шляпу, — приходите ко мне в воскресенье, пообедаем вместе. А потом поедем в Булонский лес… Посмотрите на новый дворец, который построили Ротшильды… Придете? Обязательно приходите! — Он вынул из кармана пиджака визитную карточку, отдал ее Мордхе и пожал ему руку: — Адье!

Мордхе сидел смущенный, у него было чувство, будто его прилюдно раздели. Он порвал визитную карточку, даже не прочитав ее. Ему стало обидно, что он промолчал, надо было хотя бы опрокинуть тарелку с колбасными обрезками на светлый пиджак Шмуэля. Теперь ему стало ясно, что смысл речи Шмуэля заключался в том, чтобы показать Мордхе: Париж не Коцк, где потакают бесталанным и ленивым. В Коцке у тебя, Мордхе, были привилегии, а в Париже ты никто, человек без имени, без места в обществе. А у меня, Шмуэля, ученика ешивы, подвизавшегося у твоего деда, есть место. И если раньше со мной никто не считался, то теперь все будет по-другому…

Конечно, Шмуэль не говорил этого, а может быть, и не думал. Просто Мордхе сделал такой вывод. Он был убежден, что Шмуэль то и дело хвастается своим новым положением, и очень удивлялся, как тот смог когда-то лишить Мордхе веры, если сам никогда ни во что не верил.

Юные годы замелькали перед Мордхе, будто он сидел в растерянности над книгой с картинками и время от времени спрашивал себя, неужели все это произошло с ним? Отец действительно отказался от него, порвал его письма, оставив их без ответа? А мать? Каждую неделю она присылала открытку с одним и тем же коротким текстом: «Мой единственный сын, покайся и вернись домой!» Первое время эти открытки почти сводили с ума Мордхе. Он каждый раз с нетерпением ждал их, и, несмотря на то что клочок бумаги следовал за ним по пятам, как всевидящее око, следящее за каждым его шагом, Мордхе очень боялся, что открытки перестанут приходить. Неделя за неделей все та же открытка с тем же текстом: «Покайся и вернись домой!» И если бы приятели не вытянули из него деньги, он бы через три месяца поехал домой. Мордхе не знал, что делать, стеснялся говорить, как его обобрали, и решил, что он не лучше тысячи других, обретающихся на берегах Сены в окрестных пивных и на рынках. За два месяца он не встретил ни одного знакомого, ночевал на лестницах чужих домов, на скамейках. Он не останавливался ни перед чем, жил как придется, ничем не брезговал. Нельзя упускать самую ничтожную возможность. За каждым твоим шагом следят сотни внимательных глаз, они ждут, когда ты оступишься, поскользнешься, окажешься беззащитным. Тогда они выскочат из своих укрытий и будут радостно смотреть, как ты истекаешь кровью, и добьют тебя при малейшем сопротивлении. Сытые и довольные, они залезут обратно в свои норы и продолжат говорить о справедливости.

А когда ненависть к людям перегорела в Мордхе, он осознал свою неправоту и вновь оказался в польской колонии[21]. Молчаливый, он жил замкнутой жизнью, сам для себя. Никто не знал, где он жил раньше, его поведение казалось подозрительным, и если бы не Кагане, никто не общался бы с ним.

Очнувшись, Мордхе понял, что сидит за столом вместе с Рабиновичем, и хотел извиниться. Рабинович уже доел колбасу и смотрел своими близорукими глазами в книгу, делая пометки в толстой тетради. Он был спокойным и трудолюбивым человеком и верил, что на таких, как он, зиждется мир.

Мордхе, не желая ему мешать, тихо встал из-за стола и хотел расплатиться с официантом.

В дверях стоял широкоплечий человек с длинной светлой бородой пшеничного цвета. Он пришел со своей свитой, как генерал со штабом.

С соседних столиков его приветствовали, приглашали присесть. Мужчина держал одну руку за лацканом застегнутого пиджака, в другой руке мял перчатку. Он посмотрел поверх голов, словно стоя на постаменте, хотел что-то сказать и одарил публику улыбкой.

Это был генерал Мерославский, самый популярный человек в колонии, на которого возлагала надежды молодежь, верившая, что он освободит Польшу.

Костуш, поэт колонии, — пожилой человек с большой головой и еще большим животом — выкатился вперед и, растолкав всех своими маленькими локтями, освободил генералу место. Он поклонился генералу со всей возможной элегантностью, поднял глаза к потолку, приложил руку к груди и начал:

Nad ludy 'i nad kr'ole podniesiony

Na trzech stoi koronach, a sam bez korony

………………

………………

Z matki obcej……

A imie jego czterdzie'sci cztery[22].

На широком с римским профилем лице Мерославского появилась презрительная улыбка. Он взглянул на маленького Костуша, как лев на мышь, которая попала в его клетку. Любопытная публика напирала со всех сторон.

Голос Костуша перекрывал гул толпы:

— Ты понимаешь, пане Людвик, что речь идет о тебе? О тебе писал наш великий поэт Мицкевич. Когда ты, пане Людвик, освободишь Польшу, ты возвысишься над тремя коронами: русской, австрийской и немецкой, но ты сам, республиканец, останешься без короны. Твоя мать — француженка, иностранка, твое имя не Людвик, а Людовик, оно состоит из семи букв, первые из которых образуют римскими цифрами число пятьдесят. Если отнять лишние шесть, то останется сорок четыре.

Публика кричала и аплодировала:

— Браво, Костуш, браво!

— Да здравствует генерал Мерославский!

Лицо Мерославского больше не выражало презрения. Его глаза блеснули цветом светлой пшеницы, казалось, он поверил в предсказание этого маленького человека, длинная борода величественно колыхнулась.

Никто не обращал внимания на хозяина, боявшегося лишнего шума, и на пожилых шляхтичей, которые, опустив усы в бокалы с вином и в кружки с пивом, бормотали себе под нос:

— Демагог! Демократ! Ему хочется быть Робеспьером, головорезом!

Кагане стоял в стороне, глядя восторженными глазами на Мерославского, он ловил каждое выражение его лица и чувствовал тепло от его длинной бороды. Все, что было связано с Мерославским, вызывало у Кагане и у сотни других юношей детскую радость, чувство слепой преданности. Мерославскому стоило только подать знак, и они ради него были готовы на любое испытание.

Кагане увидел Мордхе:

— Как тебе гематрия[23] Костуша?

— Как и все гематрии.

Мордхе был не в духе, но Кагане не заметил этого. Его переполняла радость, он и представить себе не мог, что сейчас, когда посетителей погребка захлестывают эмоции при виде Мерославского, кто-то может грустить. Он порывисто обнял Мордхе:

— Хорошо, что я тебя встретил! Гесс хочет тебя видеть!

— Меня?

— Да, садись к нам за стол.

— С кем он сидит?

— С Сибиллой.

Мордхе пошел следом за Кагане, удивляясь, что появление Мерославского в погребке произвело большее впечатление на него самого, чем на Кагане.


Глава первая Норвид Циприан [1] | 1863 | Глава третья Моше Гесс