на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню




Венеция, январь 1946 года

Франсуа Нажель тщетно дул на свои пальцы, пытаясь их согреть. Раздосадованный, он в очередной раз отругал себя за то, что оставил перчатки в отеле. Он поднял воротник своей меховой куртки и засунул руки в карманы. Где же этот проклятый вапоретто?

Густой туман опустился на Венецию еще на рассвете. Неподвижное серое покрывало лениво висело над городом, заглушая звуки, пропитывая влагой золото и порфир дворцов, скрывая колокольни, сливаясь с водой каналов, проскальзывая между старыми камнями и облупившимися стенами, крадясь вдоль набережных. Промозглый холод проникал под одежду, пробирая до мозга костей. Но было в этой серости и нечто такое, от чего щемило сердце, что-то сродни отчаянию и безнадежности.

Франсуа вдруг осознал, что он здесь совершенно один. Вокруг не было ни души. Маленькая будка, где обычно сидел контролер, была пуста. Помятая городская ежедневная газета «Il Gazzettino»лежала раскрытой на столе. Должно быть, мужчина отлучился на несколько минут. Над головой Франсуа горел красный свет маяка, словно чей-то недобрый глаз. Недалеко от пристани, где он мерз в ожидании транспорта до Мурано, на волнах качалась гондола, с ритмичностью метронома ударяясь о потускневшие столбы. Глухие равномерные удары наводили на мысль о похоронном звоне.

Он постарался прогнать мрачные мысли. Конечно, было бы лучше последовать совету Элизы и перенести эту поездку на весну, но ему захотелось воспользоваться недолгой передышкой, пока семейное предприятие по производству витражей не возобновило свою деятельность, ведь отныне Франсуа придется уделять этому все свое время.

Эту поездку, напоминавшую побег, он задумал втайне от всех. Ему было необходимо на время покинуть дом, потому что он начал в нем задыхаться. Поначалу у него пропал сон. Зуд в ногах заставлял его подниматься с кровати среди ночи и бродить по дому. В конце войны он только и мечтал о том, чтобы вернуться домой и больше никогда не покидать его, но совсем скоро обнаружил, что неистовые сражения с тенями оставили след в его душе. Рутина спокойной жизни со всеми ее достоинствами оказалась предательски тоскливой, хотя во время войны он не знал, доживет ли до утра. Он не любил войну, но и мир не принес ему долгожданного счастья.

Его дед, а потом и отец каждый год отправлялись в путешествие в Венецию. Он еще помнил себя маленьким мальчиком, сидевшим верхом на чемодане в прихожей, скрестив руки на набалдашнике трости. «И куда же вы отправляетесь, месье?» — подтрунивал над ним отец. «Очень далеко, месье», — отвечал он, стараясь не шевелиться, чтобы соломенная шляпа не сползла на нос. Обязательным условием шутливого ритуала между отцом и сыном было то, что он называл какое-нибудь экзотическое место из своей книги по географии, что-нибудь вроде Тананариве, Вальпараисо или Улан-Батора. Отец смеялся от души, прежде чем взять свою шляпу, трость и чемодан.

Франсуа не поехал так далеко. Он отправился в Венецию, подгоняемый смутным желанием возобновить традицию в память о том, как сияли глаза деда и отца, когда они рассказывали о стеклодувах Мурано, поскольку Нажели, изготавливавшие витражи, тоже относили себя к ловцам света.

Наконец он услышал приглушенный гул, словно предвещавший появление морского чудища. Но это был всего лишь вапоретто,вынырнувший из глубин тумана с внушающей доверие солидностью. Капли воды стекали по запотевшим стеклам. Стоявший на палубе матрос с покрасневшим от холода лицом держал в руках канат и, казалось, был удивлен при виде Франсуа. Судно причалило, он взобрался на борт.

Единственной пассажиркой была старушка с вытянутым лицом и собранными под черной шапочкой волосами. Она держала на коленях букет хризантем. Желтые цветы ярким пятном выделялись на сером фоне ее одеяния. Когда старушка высадилась на Острове Мертвых [29], Франсуа продолжил свое путешествие в одиночестве в этом плавучем «аквариуме», пропитанном запахами влажной шерсти.

Его первую поездку в Венецию пришлось отменить, потому что в одно не самое прекрасное мартовское утро некий австрийский капрал [30]решил бросить свои войска на Францию. Пришлось ждать долгих пять лет, прежде чем стало возможным думать о чем-то другом, кроме войны, лишений, нищеты и смерти. Однако воспоминания не собирались так просто покидать его. В промозглые дни вроде этого начинала ныть рана, но самым мучительным, без сомнения, были кошмары. Навсегда исчезнувшие лица навечно отпечатались в его памяти. Он просыпался среди ночи в поту, сердце бешено билось, ушные перепонки лопались от воплей истязаемых людей.

Франсуа сошел в Мурано. Ожидавшие погрузки суда стояли на причале возле складов с облупившимися названиями предприятий. Торопливые силуэты выныривали из пелены тумана, чтобы снова в нем скрыться. Он остановился в нерешительности. Швейцар отеля объяснил ему, как добраться до мастерских Гранди, но Франсуа приехал раньше времени и решил сначала пропустить где-нибудь стаканчик, чтобы согреться.

Отправившись на поиски ближайшего бара, он пошел мимо ворот с висячими замками, закрытых магазинчиков, обогнул груду досок, загораживавших проход. Серый кот с задранным хвостом пробежал рысцой вдоль стены, гордо его проигнорировав. Франсуа ускорил шаг. Какое-то гнетущее чувство сдавливало его сердце. Он чувствовал себя разочарованным, в чем-то обманутым. Эта поездка не принесла ему утешения, на что он смутно надеялся.

«Что ты хотел здесь найти?» — подумал он, злясь на самого себя. Неужели он поддался очарованию идеализированного образа Венеции с ее причудливым и шаловливым нравом, так отличающейся от его родного города-крепости Меца [31], сурового, как все гарнизоны, со своей военной пунктуальностью, запечатленной в фасадах домов, в прямых линиях скверов и улиц, этого главного форпоста страны, превратившегося сегодня в груду развалин?

Неужели он наивно полагал, что обретет в Светлейшей покой? Было ли это истинной причиной поспешной поездки, больше напоминавшей желание забежать вперед? Он снова вспомнил взгляд сестры, собиравшей ему чемодан. Элизу невозможно было обмануть. Она складывала его вещи молча, с поджатыми губами, и лишь посоветовала ему быть осторожнее с этими итальянцами, которым не стоило доверять.

Франсуа подумывал уже вернуться назад. У него создалось впечатление, что он заблудился. Ничто не указывало на присутствие поблизости бара или ресторана. Пустые лодки покачивались на волнах. Вода сочилась по стенам домов, все вокруг было пропитано ею. Одинокий фонарь маячил в тумане, словно часовой.

Он остановился перед внушительными коваными воротами с переплетенными инициалами, которые ему не удалось расшифровать. На столбах, обозначающих вход в просторный двор, была изображена эмблема птицы, напоминающей орла с раскинутыми крыльями. На удивление, ворота оказалась приоткрытыми. Франсуа решил зайти и спросить дорогу. Когда он толкнул их, они проехали по земле с неприятным скрежетом.

Взгляд его упал на дерево, раскинувшее свои голые ветви. На краю колодца стояло ржавое ведро. Он осторожно прошел вперед, не зная, нужно ли как-то дать знать о своем присутствии. Наверное, было невежливо входить в чужие владения вот так, без приглашения. Его внимание привлекли красные отблески за окном. Заинтересовавшись, он подошел ближе.

На ней была темно-синяя мужская рубашка с засученными рукавами, черные брюки и тяжелые ботинки. Сидя на рабочей скамье, она вращала стеклодувную трубку левой рукой и выравнивала огненный шар деревянной лопаткой. Девушка работала со сдержанной грацией, и ее напряженное тело двигалось с размеренностью маятника. Затем она встала, продолжая вращать трубку, мешая этим стеклянной массе упасть на землю, и подошла к печи. Тучный молодой мужчина, мускулистость тела которого подчеркивала майка, открыл дверцу крюком. Ее тело качнулось вперед, и она поместила изделие в печь. В ту же секунду багровые отблески пламени озарили ее, и ее непокорные светло-рыжие волосы, собранные в косу, словно вспыхнули.

Она вернулась на свое место и продолжила формировать раскаленное стекло, используя пинцет, затем ножницы, которые ей протягивал помощник. Вокруг нее сыпались искры, но она не отрывала глаз от светящейся массы, которую подчиняла своей воле.

Ее руки не переставали работать, предплечья напрягались от усилия. Помогавший ей мужчина отошел на несколько секунд, затем вернулся с расплавленной массой ярко-красного цвета. С неожиданной осторожностью он добавил одну каплю на изделие девушки.

Рубашка незнакомки намокла от пота, раскрасневшееся лицо выражало сосредоточенность и физическое напряжение. Ее решимость вызывала восхищение, жесты были плавными и точными. Она ни разу не остановилась в сомнении, не замешкалась. В этом порыве, полном упорства и страсти, она выглядела почти грозной, одержимая непреодолимой силой, но вместе с тем ее благоговение перед тем, что делала, было трогательным.

Когда она наклонилась, чтобы измерить циркулем деталь своего творения, он увидел ее бледную шею в вырезе воротничка, такую нежную и хрупкую, что, потрясенный, прижавшись лбом к оконному стеклу, вцепившись руками в железный парапет так, что побелели пальцы, вдруг подумал: отдается ли эта женщина с такой же страстью любви и можно ли при этом уцелеть?


Он потерял ощущение времени. Мужчина, помогавший девушке, куда-то исчез. Теперь она была одна. Усталым жестом она распустила волосы, несколько раз провела по ним пальцами, нещадно дергая непокорные пряди. Внезапно ему стало стыдно за то, что он подглядывал за ней без ее ведома. Он отступил от окна и направился к двери в мастерскую.

Франсуа постучал, и звонкий голос ответил: «Входите!» Входя в мастерскую, он ощутил волну жара. Девушка пила жадными глотками из горлышка бутылки. Капли воды стекали по ее губам.

— Si, signore? [32]— произнесла она, смущенно вытирая губы ладонью.

Он подумал, что никогда не видел никого более чувственного, чем это дерзкое создание, только что победившее огонь, но едва достававшее ему до плеча.

Он снял фуражку.

— Scusi, signorina. Parla francese? [33]Простите, но я не говорю по-итальянски.

— Конечно, месье. Чем могу вам помочь? — ответила она с лукавой интонацией.

У нее был высокий лоб, крупный волевой нос и чувственный рот. Светлые глаза внимательно изучали его из-под изогнутых бровей. Внезапно, явно смутившись своего вида, она отвернулась и быстро застегнула рубашку. У него возникло нелепое ощущение, что она только что встала с постели, и он застал ее врасплох.

— Я… Прошу прощения, что вошел без предупреждения, но я заблудился, а потом я увидел вас, и это было так… Я искал местечко, где можно чего-нибудь выпить, чтобы согреться перед деловой встречей. Погода такая неприятная…

Он говорил невпопад и чувствовал себя глупо.

Уперев руки в бока, запрокинув голову, она разразилась звонким смехом. Сердце Франсуа скакнуло в груди.

— В любом случае вы попали в нужное место, здесь вы наверняка согреетесь. Вы дымитесь как лошадь, вернувшаяся в конюшню!

От его обсыхающей одежды действительно поднимались завитки пара. Франсуа смущенно улыбнулся.

— Если хотите, могу угостить вас кофе, — предложила она, возможно, чтобы извиниться за насмешку. — Кладите сюда свои вещи. У нас вы не рискуете подхватить пневмонию в ожидании вашей встречи.

Девушка подошла к столу, где стоял оловянный кофейник. Ополоснув две чашки, она вытерла их, затем налила кофе.

— Держите, он еще теплый, — сказала она. — Присаживайтесь на стул.

Он послушно сел, а она взобралась на высокий табурет. Кофе оказался очень крепким, с горьким вкусом. К великому удивлению Франсуа, она не продолжила беседу и даже как будто забыла о нем. Прижав колени к груди одной рукой, обхватив другой изящную фарфоровую чашку, которая смотрелась неуместно в мастерской, девушка с неподвижным лицом глядела в пустоту. Растерявшись, он сидел молча, не смея нарушить ход ее мыслей. За двадцать пять лет своего существования он пережил несколько счастливых романов и никак не ожидал встретить такую загадочную для него девушку.

Снаружи капли воды стекали по окнам. Внутри царило странное умиротворение, время словно остановилось. В тишине раздавался лишь гул печи и шум дождя, заливающего двор, едва видимый сквозь туман. Он потягивал мелкими глотками терпкий напиток, стараясь не морщиться.

Когда он встал и поставил чашку на стол, девушка вздрогнула, будто очнулась от долгого сна.

— Будете еще кофе?

— Спасибо, нет.

— Слишком крепкий, да? Но я люблю именно такой. Когда он волнует сердце. Можно так сказать?

Он стоял в нерешительности.

— Не знаю. Наверное, нет. Но я понимаю, о чем вы говорите, мадемуазель.

И когда она ему улыбнулась, Франсуа почувствовал такой прилив счастья, что невольно подумал, не подействовал ли кофе на него как неизвестный алкогольный напиток, который неожиданно ударяет в голову. Как это возможно? Каким образом эта женщина успела стать ему настолько необходимой, если он ничего о ней не знал?

— Меня зовут Ливия, — произнесла она с легкой улыбкой.

— Франсуа Нажель. У меня назначена встреча с господином Алвизе Гранди. Может быть, вы подскажете мне, где его найти в Мурано?

Лицо молодой женщины побледнело. Она спустилась с табурета, пошатнулась. Он протянул руку, чтобы поддержать ее, но она увернулась.

— В Сан-Микеле, — ответила она осипшим голосом.

— В Сан-Микеле? — удивился он. — Но разве это не кладбище?

— Вы хорошо знаете Венецию, месье. Поздравляю.

Ему стало не по себе от ее язвительного тона. Гнетущее чувство, терзавшее Франсуа с момента приезда, охватило его с новой силой.

— Мне очень жаль, если я вас огорчил…

Она подняла руку в знак протеста.

— Простите, я была неправа. Откуда вам знать? Мой дедушка умер три дня назад. Мы похоронили его сегодня утром.

Она повела плечами, стараясь сохранить лицо бесстрастным, но ее взгляд стал прозрачным, и она закусила губу. Он догадался, что девушка отчаянно пытается сдержать слезы. Куда подевалась вся та сила, с которой она создавала свой шедевр? Его Франсуа, кстати, даже не разглядел, настолько он увлекся девушкой. Существо, исполненное притягательности и энергии, куда-то исчезло. Перед ним стояла уязвимая и одинокая девушка в мужской одежде не по размеру, скорбь которой угадывалась по слегка опущенным плечам, застывшей позе и почти незаметной дрожи тела.

Но эту женщину он понимал, так как она принадлежала к его миру. Ему были хорошо знакомы эти головокружительные мгновения, когда почти теряешь равновесие.

Не раздумывая, он приблизился и обнял ее, молча, осторожно, словно боясь разбить на тысячу осколков их обеих — ее саму и ее печаль. Он не пытался понять, что с ним происходит. Вот уже много лет он не был так в чем-либо уверен, с того самого летнего дня, когда в удушающей жаре, под ясным небом Мозеля начал сражаться за Францию, против Германии, подвергнув опасности себя и жизнь членов своей семьи, которые рисковали оказаться из-за него в лагере.

В течение жизни такие ощущения глубокой убежденности часто застают врасплох и редко бывают желанными. Некоторые их избегают, другие, напротив, открывают им свою душу, из любопытства или бросая вызов. Франсуа просто знал, вот и все. И именно поэтому он не удивился, когда не услышал возражений с ее стороны. Он лишь почувствовал ее легкое сопротивление, когда она замерла в его руках на секунду, на время вздоха, быть может, исполненного сожаления. Потом, когда она наконец прижалась щекой к его плечу, он понял, что пропал.


Ливия закрыла глаза. Мужчина был достаточно высоким, чтобы его плечо оказалось уютным. От него пахло свежестью дождя и одеколоном. Он обнял ее. Через ткань рубашки она ощущала тепло его ладони на своей спине, но это не вызывало у нее беспокойства. Он держал ее уверенно, но она знала, что, если бы она захотела, он тут же отпустил бы ее.

Вот уже целых три дня она старалась справиться с этим. Воздвигала преграды, отгораживалась молчанием, пыталась отвлечься. Боль утраты была ей хорошо знакома и тем не менее оставалась такой же мучительной, как и вначале. Разве люди не выносят урока из предыдущих смертей, чтобы быть готовыми к встрече с новыми? Страдание было плохим советчиком, потому что ничему не учило. Она снова ощущала себя одиноким ребенком, выброшенным на берег с пустыми руками. Ей понадобилось участие этого незнакомца, неожиданное, но такое непосредственное, чтобы она смогла наконец расслабиться.

Как раз оттого, что он был ей незнаком, Ливия на мгновение успокоилась. Объятия Флавио или других членов семьи были бы ей невыносимы. Утешение представлялось для нее чем-то болезненным, ей также всегда было сложно принять комплимент, не пытаясь его умалить или даже опровергнуть. Для того чтобы получать что-то, не предлагая ничего взамен, необходимо уметь доверять и себе, и другим.

Она позволила приблизиться к ней этому незнакомцу, потому что не была ему ничего должна. Он ее не знал. Не знал ее секретов, компромиссов, сомнений. Он принимал ее такой, какой она была в это конкретное мгновение своей жизни, позволяя на время отрешиться от всего.

С душой, полной тревоги и печали, Ливия укрылась в этой тишине, и маленькая молчаливая девочка, жившая в ней, почувствовала себя спокойнее. Ей не нужны были пустые слова, она нуждалась в объятиях этого мужчины, в близости его тела, в теплоте его кожи, потому что ей было холодно, а еще она была благодарна ему за понимание.

— Ливия, что здесь происходит?

Она резко отстранилась от незнакомца, почти грубо оттолкнув его. На пороге двери стоял Марко Дзанье, с мокрыми от дождя волосами, в своем бежевом плаще с поднятым воротником, и смотрел на нее испепеляющим взглядом.

— Что тебе нужно? — недовольно бросила она, злясь на то, что чувствовала себя виноватой, хотя имела право делать у себя дома что угодно, тем более что ничем плохим она не занималась.

— Я пришел еще раз принести свои соболезнования и убедиться, что тебе ничего не нужно. Но я вижу, ты занята, — добавил он с усмешкой.

Он оглядел незнакомца с ног до головы, всем своим видом выражая неприязнь.

— Это гость из Франции, — объяснила Ливия по-французски, покраснев от неловкости. — У месье Нажеля была назначена встреча с моим дедушкой.

— Надо же! Как странно! Разве уважаемый Алвизе не был прикован к постели последние месяцы жизни?

— Какое твое дело, Марко? — сказала она раздраженно и принялась убирать на место инструменты, чтобы взять себя в руки. — Месье Нажель написал нам и попросил о встрече, и мы согласились, вот и все. Простите меня, месье, но из-за последних событий, признаюсь, я о вас совершенно забыла.

Ее мимолетная улыбка тут же погасла при виде скептической гримасы Марко.

— Я пришел также сказать, что Флавио ужинает у меня сегодня вечером, — добавил он. — Мы оба рассчитываем на твое присутствие.

Ливия напряглась. Самоуверенность Марко была ей невыносима, а это постоянное стремление руководить ее жизнью выводило из себя. Его выпяченный подбородок и сцепленные за спиной руки вдруг стали олицетворением всего неприятного в ее жизни, особенно этого ощущения беспомощности, охватившего ее, когда дедушка испустил последний вздох. Она снова видела, как кровь отхлынула от его лица, словно уходящая волна отлива, оставив после себя пустую телесную оболочку и погрузив Ливию в такое бесконечное одиночество, что она перестала ощущать свое собственное тело.

— Сегодня вечером я не смогу. Я ужинаю с месье.

— Это правда? — недоверчиво спросил Марко, покачиваясь с пятки на носок.

Ливия бросила быстрый взгляд на француза. Поймет ли он? Настолько ли он проницателен, чтобы догадаться, что ей нужна отговорка?

— Абсолютная правда, месье, — произнес Франсуа. — Синьорина Гранди была так любезна, что приняла мое приглашение поужинать вместе. Я должен был обсудить несколько вопросов с ее дедушкой, и она предложила мне его заменить.

— Не знаю, понравится ли это Флавио…

Ливия прошла так близко от Марко, держа в руке стеклодувную трубку, что он был вынужден отступить.

— Я не нуждаюсь в согласии своего брата. Спасибо за заботу, Марко. Я тебя не провожаю, ты ведь знаешь, где выход, не так ли? Пойдемте, месье, мы продолжим беседу в кабинете.

Она развернулась и вышла из мастерской, молясь, чтобы Франсуа без возражений пошел за ней.

Ливия заметила, что дрожит, словно стычка с Марко лишила ее последних сил. Он был первым, кто пришел к ней выразить свои соболезнования. Стоя тогда в гостиной, он казался искренне огорченным. Он не осмелился сесть, впечатленный смертью, как все те, кто никогда с ней не сталкивался, — его родители были живы, а сам он избежал участия в войне с ловкостью эквилибриста. Он говорил сбивчиво, а на его скулах проступили красные пятна. Несколько мгновений она даже испытывала к нему нечто вроде сочувствия. Марко был так предсказуем! Упиваясь своим новым титулом директора мастерских Дзанье, он мечтал лишь об одном: жениться на наследнице Гранди и объединить два Дома. Дзанье и Гранди — какая заманчивая идея! Что можно будет противопоставить умению Гранди и известности Дзанье, взятых вместе? Но в его взгляде также таилось и вожделение, и оно ее пугало.

Реакция Франсуа Нажеля ей понравилась. Он не дал выбить себя из седла. Она действительно вспомнила о вежливом письме, адресованном дедушке, которое было получено не так давно. С согласия Алвизе и от его имени она ответила, что двери Мастерских Гранди открыты для него в любое время. Она не сразу отреагировала на его приезд, но теперь заметила, что это неожиданное приглашение на ужин ее радовало, и не только потому что ей хотелось позлить Флавио и Марко Дзанье.


Ресторан фасадом выходил на площадь, где стояли деревья с голыми ветвями и тускло освещенные дома безучастно смотрели на мир из-за кованых решеток. Темная вода канала плескалась возле небольшого каменного мостика. Потертые бархатные шторы оберегали зал от холода и сырости ночи. Как только Ливия пересекла порог заведения, круглощекий хозяин в белом фартуке, повязанном вокруг внушительного объема талии, прижал ее к груди, пустив слезу, и ей пришлось его успокаивать.

Активно жестикулируя, он усадил их за столик возле печи, облицованной майоликой [34], в медных дверцах которой отражался свет. Франсуа чувствовал себя немного неловко. Он ловил на себе любопытные взгляды хозяина и посетителей. Ливия была знакома со всеми.

— Мы здесь, как в деревне, — произнесла она с извиняющейся улыбкой, после того как худощавый мужчина с серебристыми волосами расцеловал ее в обе щеки.

Им не пришлось выбирать еду. Хозяин обслужил их по-королевски, торжественно выплывая из кухни с полными тарелками: сардины, вымоченные в маринаде с луком, пиниолями [35]и изюмом, дымящаяся закуска в ракушках, мясное рагу, твердый горный сыр, щекочущий горло, сливочный десерт с ореховым вкусом. Франсуа был несказанно удивлен, учитывая, что вся послевоенная Италия питалась американскими консервами, в основном это было мясо и сухое молоко.

Пришлось несколько раз поднимать бокал с красным вином в память об Алвизе, и в этом маленьком зале с полом из прессованных опилок, красными скатертями и меню, написанным мелом на черной доске, тело Франсуа постепенно наполнилось приятной негой.

— Я знала вашего отца, — сказала Ливия. — Я была тогда совсем маленькой девочкой, но хорошо его помню. Он подарил мне зеркальце на мое пятилетие.

— Он покинул нас несколько лет назад. Ему очень нравилась Венеция. Он говорил, что черпает в ней вдохновение, необходимое для работы. Как вы, должно быть, знаете, жители Лотарингии и Венеции — давние знакомые. Существует поверье, что когда-то давно лотарингец обменял рецепт изготовления зеркала на секрет получения cristallo.

Она пожала плечами.

— Это опасная тема, месье. У нас технику изготовления зеркал изобрели братья Анджело в начале XVI века. А у вас?..

Его позабавил неожиданный поворот их беседы. Он всегда считал, что итальянки очень словоохотливы, но Ливия Гранди говорила только по существу. Во время ужина они оба несколько раз испытывали сокровенные моменты ощущения близости, когда и он, и она молчали, и при этом они не чувствовали неловкости, несмотря на то что совсем не знали друг друга.

Она его очаровала. Он не уставал слушать мелодичные интонации ее бархатного, иногда с хрипотцой, голоса. Он слушал ее рассказ о мастерских, о проблемах сложного послевоенного периода. Они говорили о военном времени вскользь, словно оба устали от этих мрачных лет. Когда он поведал ей, что его старший брат все еще не вернулся из России, в глазах молодой женщины мелькнул холодный отблеск.

— Мой брат вернулся и не дает нам об этом забыть.

Франсуа понял, что затронул щекотливую тему и предпочел не продолжать, чтобы не расстраивать Ливию.

Она сидела, опустив взгляд, и играла с хлебными крошками, оставшимися на скатерти. Ей было странно осознавать, что, после того как ужин закончился, ей не хотелось уходить. Мягкая благожелательность Франсуа Нажеля сильно отличалась от вспыльчивости ее друзей. Для нее его безмятежность стала некой поддержкой.

Когда за последними посетителями захлопнулась дверь, хозяин достал из своих личных запасов бутылку граппы,лучшей в их краях.

Откинувшись на спинку стула, Франсуа наслаждался напитком и наблюдал за тем, как Ливия разговаривает с хозяином. Он мало что понимал, но это было неважно. Он думал о том, что ему редко доводилось встречать настолько цельную натуру. Ее жесты были быстрыми, но исполненными грации, выражение лица менялось каждые несколько секунд, словно ветер ненароком сметал предыдущие. Она его пленила тем, что не переставала заставать его врасплох то взрывом смеха, то недовольной гримасой, то внезапной серьезностью, застывая в почти осязаемом смятении. Он мог смотреть на нее всю ночь напролет.


— Зимой в ясную погоду видно Альпы, покрытые снегом.

Ливия стояла на палубе последнего в этот день вапоретто.Облака развеялись, и на небе светились звезды. Лагуну словно покрывал иссиня-черный бархат. Иногда вдалеке появлялся слабый свет, будто какой-то веселый дух играл с фонариком.

— Они такие безмятежные, что поневоле начинаешь ощущать вечность, — добавила она, помолчав.

Ее серьезное лицо обрамлял капюшон, отороченный мехом. Глядя на ее светлые глаза и нежную кожу, Франсуа подумал об ангелах, изображения которых украшали некоторые венецианские церкви.

Несмотря на его возражения, Ливия настояла на том, чтобы проводить его в Венецию. «Мне нужно прогуляться», — было ее единственным объяснением. Он не посмел ее отговаривать; каждая секунда, проведенная с ней, была для него бесценна.

Теплоход остановился у набережной Фондаменте Нуове. На пристани не было ни души. Желтые отблески фонарей отражались в лужах.

Ливия направилась в узкую улочку. Их шаги отдавались эхом от стен домов с закрытыми ставнями. Внезапно она резко свернула влево. Они поднялись по ступенькам мостика, прошли к пустынной площади, где возвышалась невозмутимая статуя. Воздух, насыщенный влагой, пах водорослями и солью. Время от времени в тишине раздавался крик гондольера, предупреждавшего о своем приближении к одному из венецианских перекрестков, где какой-нибудь дом с потемневшими от времени камнями, кованый балкон или мостик над тягучей водой исполняли несбыточные мечты.

«Интересно, какие мысли скрывает этот чистый лоб?» — подумал Франсуа. Он следовал за ней по лабиринту улочек, иногда касаясь ее плеча, когда она замедляла шаг, чтобы он мог ее догнать. Он был не в силах оторвать глаз от этой женщины в черном пальто с туго затянутым на талии поясом; ее темные ботинки гулко стучали по мостовой. Он ощущал себя потерянным в этом городе, где все было лишено смысла. Улица с богатыми домами вела к каналу с темной водой, а неприметный проход, обклеенный разорванными афишами, выходил на просторную площадь, обсаженную деревьями. За маской барочного фасада, украшенного карнизами, скрывались строгие стены церкви, навевая мысли о послушании блудного сына.

Со своими беспорядочно разбросанными обветшалыми дворцами, торжественно увенчанными башенками, кружевными камнями и стоячими водами, Венеция была городом иллюзионистов, центром переплетения ожиданий и тайн. Ливия Гранди была его нитью Ариадны. Он следовал за ней в оцепенении, влекомый помимо своей воли к какой-то цели, которую он не выбирал, но принимал.

Девушка остановилась. Он увидел перед собой двери своего отеля.

Я не могу ее отпустить, не сейчас и не так…В горле у него пересохло, в висках стучало, сердце учащенно билось. Она стояла совсем близко, подняв лицо, и смотрела на него так пристально, что ему захотелось крикнуть.

По ее красивому лицу пробежала тень. С безжалостной медлительностью она подняла руку, но замерла в нерешительности.

Франсуа так боялся, что она вновь исчезнет, что стоял неподвижно, затаив дыхание. Когда она дотронулась рукой до его щеки, он схватил ее и поцеловал. Она хотела отдернуть руку, но он не дал, прижимаясь губами сильнее, наслаждаясь ощущением ее прохладной кожи.

— Мадемуазель, я должен вас снова увидеть… Мне уже вас не хватает…

Ливия наклонила голову. «Наверное, я выгляжу нелепо», — подумал он расстроенно. Если бы он был одним из тех соблазнителей, которые всегда находят нужные слова! Среди его друзей была парочка таких. Как они поступали в таких ситуациях? Чтобы выглядеть убедительными, им хватало определенного выражения лица, блеска в глазах, едва заметного движения торса. Франсуа боялся показаться смешным, но он не мог скрывать свои чувства.

— Прошу вас, синьорина. Без вас я потеряюсь в Венеции, — добавил он с легкой улыбкой, пытаясь держаться естественно.

— Однако вы прекрасно нашли дорогу в Мурано, — пошутила она.

— Да, но тогда я еще не знал вас. Теперь все изменилось.

Он осознал, что эти слова значили гораздо больше, чем она могла себе представить. Ливия задумчиво смотрела на него, снова став такой далекой, что ему захотелось прижать ее к себе из страха, что она исчезнет. Когда их губы соприкоснулись, она не отстранилась, не пыталась его оттолкнуть, но и ничего не делала, чтобы его как-то ободрить. Он закрыл глаза.

— Завтра утром мне нужно доставить заказ в город, — неожиданно произнесла она, словно ничего не произошло. — Я найду вас на главной площади. Спокойной ночи, — попрощалась она и повернулась, чтобы идти.

— Но где именно и во сколько? — воскликнул он, обеспокоенный такой неопределенностью.

Он привык к пунктуальности и точности. Это было одним из основных принципов его воспитания. Площадь Сан-Марко была большой. Там легко можно было потеряться! И искать друг друга до бесконечности под сводами, ждать годами среди позолоты, красного бархата и изящной живописи кафе «Флориан» и не заметить, как настанет старость.

— Не волнуйтесь, я вас найду.

— Но как же вы вернетесь? Мы уплыли на последнем теплоходе.

— Я живу в Мурано, — смеясь, произнесла она, и эхо ее голоса отразилось от стен, — но моя мать родилась здесь…

Она сделала неопределенный жест рукой, несколько театральный. Он провожал ее взглядом до тех пор, пока ее силуэт не растаял в темноте.


Когда Ливия вернулась домой на следующее утро, в кабинете Алвизо в мастерских она увидела своего брата, расположившегося в старом кожаном кресле деда. Его ноги лежали на столе, руки были сцеплены на затылке. Он крепко спал.

Не говоря ни слова, она подошла к нему и резким движением сбросила его ноги со стола. Флавио подпрыгнул от неожиданности.

— Черт возьми, что ты делаешь?

— Ты развалился в этом кресле, как вульгарный лодырь!

— Да ладно, никто же не умер, — пробормотал он, потом смущенно потряс головой. — Прости, я не это хотел сказать.

Ливия выдержала неодобрительную паузу.

— Слезай, у меня много дел, — велела она.

Но Флавио, напротив, выпрямился в кресле и принялся разбирать вскрытые письма, лежавшие на столе.

— Я как раз ждал тебя. Теперь тебе придется обсуждать текущие дела со мной. До сегодняшнего дня я позволял тебе руководить Домом в одиночку, но, начиная с этого момента, я тоже буду интересоваться нашими делами.

Ливия замерла. Она вгляделась в лицо брата, пытаясь понять, не шутит ли он в этой своей отвратительной манере, но его черты, как обычно, не выдавали никаких эмоций. Интуиция подсказывала ей, что Флавио говорил серьезно.

«Как я могла тешить себя глупой надеждой, что он позволит мне одной управлять мастерскими?» — подумала она с таким ощущением, будто переживала кошмар наяву.

Спасительный пункт завещания запрещал обоим наследникам продавать мастерские в течение двух лет, иначе они будут переданы в собственность дальнему родственнику из Тосканы. Когда нотариус зачитал завещание, Ливия мысленно поблагодарила дедушку. Двух лет ей хватит, чтобы опять подняться, найти новых клиентов, обеспечить процветание Дома. Теперь она подумала о том, что дедушка, сам того не подозревая, устроил ей ловушку.

Все это время она наивно полагала, что брат так и будет жить одним днем, будто плыть со своей меланхолией по серо-зеленой глади лагуны, с непроницаемым взглядом, загадочно молчаливый. Но вот он сидит перед ней в дедушкином кресле, вдруг став солиднее. Волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб и подчеркивали скулы. В его взгляде появилась новая сила, которую она воспринимала как вторжение в свою жизнь.

— Мне непонятна перемена в твоем поведении, — сказала она, прижимая к груди папку, которую принесла. — Ты ни разу не проявил ни малейшего интереса к нашей работе. Никогда не хотел ничему учиться. Я думала, тебя здесь ничего не интересует.

— Может быть, это просто оттого, что никто никогда не считал нужным узнать мое мнение?

Она была шокирована. В словах Флавио, произнесенных без всякой иронии, прозвучала горечь, даже боль. Сидя прямо, он примерял на себя это кресло, как ребенок, надевший праздничный костюм отца, испытывая и страх, и гордость. Вокруг его силуэта было много свободного пространства.

Сколько себя помнила Ливия, и до смерти их родителей Флавио никогда не питал особой привязанности к мастерским. Он даже предпочел переехать в Венецию, во дворец деда по материнской линии. А его учеба в университете до войны, где он изучал право, чтобы стать адвокатом? Ей казалось несправедливым это внезапное изменение курса. Она не могла бороться с членом семьи Гранди, нацеленным на работу. Сражение было бы проиграно заранее. Даже если речь шла о фантазии, капризе, закон был на его стороне. Рабочие, поставщики, клиенты будут обращаться к нему и ждать от него ответа, как слов мессии. Флавио не нужно ничего доказывать, ему достаточно быть.

У нее комок подступил к горлу. Она почувствовала укол ревности. Флавио мог в любой момент взять в руки бразды правления мастерскими, и все тут же согнутся перед ним в поклоне. Потому что он был ее старшим братом. Потому что он был мужчиной.

— Я всю ночь разбирал счета, — продолжил он. — Ситуация намного критичнее, чем я думал. Почему ты не сказала мне правду, Ливия?

Она покраснела. Ей удавалось уклоняться от ответов на вопросы Флавио в течение нескольких недель. Поскольку он не интересовался мастерскими и даже подумывал об их продаже, она не сочла нужным говорить ему об этом, чтобы не потворствовать его планам.

— Бонджорно! — раздался низкий голос Тино. Он возник в дверях с обмотанным вокруг шеи красным шарфом и потухшей сигаретой в зубах. — Я пришел за новостями.

На секунду он остановился, явно удивившись, увидев Флавио в кресле Алвизе. Он прищурился, его взгляд скользнул от брата к сестре, в глазах зажегся огонек любопытства.

— Спроси об этом у своего босса, — сухо ответила Ливия. — Отныне ты будешь обращаться к нему. Начиная с этого утра Дом Гранди обрел нового директора.

Она положила папку на стол.

— Вот предложение по серии ваз, которую нам заказал большой магазин в Нью-Йорке. Они хотят получить функциональные вазы, а не просто декоративные предметы, какие мы делаем обычно, но Тино с удовольствием сообщит тебе все подробности.

— Ты куда, Ливия? — воскликнул Флавио, нахмурив брови. — У тебя нет причин разговаривать со мной в таком тоне.

— Ты о чем? — бросила она с невинным видом. — У меня дела в городе, мне нельзя опаздывать. Желаю вам обоим хорошего дня.

С высоко поднятой головой она поспешно вышла из комнаты, чтобы скрыть слезы, застилающие ей глаза.

Мужчины обменялись мрачными взглядами. Флавио развел руками и поднял глаза кверху.

— Женщины…

Тино постоял молча несколько секунд, затем с понимающим видом покачал головой.

— Да… но сколько таланта! — пробормотал он.


Под жемчужно-серым сводом зимнего неба дома, окаймлявшие улицу деи Ветраи, жались друг к другу в тусклом свете дня, глядя на мир полузакрытыми глазами. Неподвижный канал отливал металлическим блеском ружейного ствола. Жители Мурано передвигались быстрым шагом, выпуская изо рта клубы пара.

Ливия не ощущала холода. С непокрытой головой, небрежно набросив на плечи свое старое черное пальто, она шла по улице опустив руки, чувствуя себя бабочкой, бьющейся о стекло в тщетных попытках выбраться наружу. Она не осознавала, что чувствует, гнев уступал место тревоге. Ей очень редко приходилось ощущать подобную неуверенность. Не зная причин, по которым Флавио так внезапно решил проявить инициативу, она понимала, что он только что завладел ситуацией. Возможно, он не разделял любви членов семейства Гранди к стеклу, но он унаследовал их упорство. Он никогда не отступится, пока не добьется того, что задумал. И это было самое страшное, потому что Ливия не имела ни малейшего представления о намерениях своего брата.

Дрожь пробежала по ее телу. Мастерскими мог управлять лишь один капитан. Что бы ни говорил Флавио, для нее здесь не было места. По крайней мере, какого она хотела бы. Слова дедушки, произнесенные в тот день, когда она поссорилась со своей лучшей подругой, раздались у нее в голове: «Будь осторожна, малышка, гордость Гранди иногда становилась причиной их гибели… А у тебя ее в избытке». Она по своему опыту знала, какими болезненными могут быть удары по самолюбию.

— Ну что, ты узнала новость?

Она не слышала, как сзади подошел Марко. У него был хриплый голос, словно он простудился. Толстый шерстяной шарф был три раза обмотан вокруг его шеи.

— Не понимаю, о чем ты, — сказала Ливия, притворяясь безразличной.

Она направилась по набережной в сторону маяка, где находился один из причалов вапоретто.Марко, не раздумывая, пошел за ней.

— Флавио наконец вспомнил о своих обязанностях. Ты не можешь на него за это сердиться. Теперь, когда Алвизе не стало, он должен исполнить свой долг. А ты — свой.

Ливия молча поднялась на мост. Серо-голубая лодка скользила по водной глади.

— Ciao [36], Марко… Ciao,Ливия… — крикнул лодочник.

— Ciao,Стефано, — ответили они хором, не глядя в его сторону.

Она ускорила шаг, но Марко не отставал.

— Ты простудишься, если не наденешь пальто.

Ливия резко остановилась и повернулась к нему с вызывающим видом.

— Послушай, Марко Дзанье, ты не имеешь права ни указывать мне, ни читать нравоучения. Ты мне не отец и не брат. Ты всегда стремился влезть в мою жизнь, но мне ничего не надо от тебя, слышишь? Когда ты, наконец, оставишь меня в покое?

Несколько секунд он молча смотрел на нее. Над их головами кричали чайки.

— Ты становишься еще красивее, когда злишься, — произнес он с одной из своих самодовольных улыбок, которые одновременно раздражали и пугали ее.

Марко был влиятельным человеком. Семья Дзанье имела связи в высших финансовых и политических кругах. Марко был наследником семейства, непревзойденного в искусстве лавирования, недосказанности, знающего в совершенстве все механизмы, которые позволяли сбить с толку противника. Эти связи распространялись и на Рим, где один из дядей Марко уже много лет вращался в кулуарах различных правительств, и Марко любил пользоваться своим положением с самого раннего детства. Когда говорили о ком-нибудь из Дзанье, лица становились более чопорными, как в церкви.

В Италии остерегались таких загадочных отношений с властью, стараясь держаться подальше от этих в большей или меньшей степени безликих богов, которые с нескрываемым злорадством дергали людей-марионеток за ниточки. Лишь на бурных заседаниях коммунистической ячейки имя Дзанье сопровождалось нелестными эпитетами.

— Ты прекрасно знаешь, что есть только одно решение, — продолжил он тихо. — Ты отказываешься его признавать, но не можешь игнорировать, и поэтому бесишься. Алвизе здорово подвел вас, запретив продавать мастерские. Вам нужны живые деньги, но ни один банк не даст вам кредит, потому что ситуация слишком нестабильна, а изделия Гранди воспринимаются не так, как до войны. Когда вы последний раз получали приз на международной выставке? А когда у вас был последний крупный заказ? Тебя не спасут те несколько штук бокалов, которые ты отнесла старику Горци. Ты сражаешься с ветряными мельницами, Ливия. И теперь Флавио тоже знает об этом.

Он выдержал паузу, взгляд его был полон сочувствия. Ливия не могла вспомнить, чтобы она хоть раз испытывала к кому-нибудь такую ненависть.

— Единственный человек, который может вас спасти, — это я. Если хочешь, чтобы мастерские Гранди продолжали существовать, ты должна выйти за меня замуж. Я профинансирую Флавио, и он сможет восстановить производство. В противном случае ваши печи угаснут одна за другой, и Дом Феникса скоро станет лишь красивым воспоминанием.

Ливия надела пальто, застегнула его на все пуговицы, затем решительным жестом затянула пояс на талии.

— Знаешь что, Марко? — заговорила она, поднимая капюшон. — У меня даже не получается разозлиться. Скорее, ты вызываешь у меня сострадание. Опуститься до шантажа, чтобы найти себе жену… Как жалко ты выглядишь, мой бедный друг!

Он резко схватил ее за руку.

— Флавио согласен со мной, но не решается сказать тебе это в лицо. Похоже, твой братец робеет перед тобой! Но я тебя не боюсь. Когда-нибудь ты все равно станешь моей женой.

— Отпусти меня, Марко. Отпусти меня немедленно, — произнесла Ливия ровным тоном, отчеканивая каждое слово.

Он помедлил пару секунд, прежде чем подчиниться. Не добавив ни слова, она отправилась к причалу, где с вапореттогроздьями высыпали пассажиры с покрасневшими от холода лицами.


Коридоры отеля были пусты. В целях экономии горел один настенный светильник из двух. На лестничном пролете бра, украшенное цветами из розового и голубого стекла, арабесками и витыми узорами, тоже было погашено. Если бы оно горело, возможно, Ливия не решилась бы подняться по ступенькам. Яркий ослепительный свет, требующий определенности, мог бы ее отпугнуть, но полумрак, где все только угадывалось — силуэт портье, позолоченные номера на дверях, патриции в своих барочных рамках, — был ее союзником.

Венеция мало подходила для мягкосердечных и чувствительных натур. Воинственная Светлейшая больше всего на свете обожала секреты. Дерзкая соблазнительница в загадочной маске, накрашенная, напудренная, когда-то она снисходительно наблюдала за скользящими по ее каналам гондолами с задернутыми шторками, скрывающими от любопытных взглядов тайную любовь.

Касаясь пальцами стены, Ливия на цыпочках шла по коридору. Пушистый ковер заглушал звук ее шагов. Этим же утром, сидя в кафе с Франсуа за чашкой горячего шоколада, она с невинным видом узнала номер его комнаты, утверждая, что по второму этажу отеля бродит привидение когда-то зарезанного постояльца. Он отказался ей верить и даже умудрился рассмешить ее, хотя ей было совершенно не до смеха в этот день.

«Хуже всего, что это вышло преднамеренно», — подумала она. Они гуляли после обеда, затем она оставила его без объяснений посреди площади Сан-Поло, у подножия дворцов, украшенных гирляндами, с арочными окнами и возвышающимися над портиками скульптурами. Охваченная внезапной тревогой, она сослалась на забытую встречу и убежала, немного стыдясь своего малодушия. Он опешил от неожиданности. Перед ее внутренним взором то и дело всплывало его расстроенное, немного обиженное лицо, и рука, которую он протянул, словно пытаясь ее удержать. Он даже пробежал за ней несколько метров, но ни одному иностранцу еще не удавалось догнать венецианку, решившую затеряться в улочках своего города.

И вот теперь она стояла возле двери комнаты с номером 210; ее нервы были напряжены, голова опущена. Из окна, выходившего на канал, доносился шепот воды, ласкающей ступеньки, покрытые темными водорослями, и облупившиеся кирпичные стены. У их подножия виднелся треугольник лунного света.

Ливия постучала. Один раз, другой. Не очень громко, чтобы не разбудить, если он спит, может быть, чтобы он не услышал. Если он не ответит на третий стук, она расценит это как предзнаменование и уйдет. Наверное, он крепко спал. Чего ему было ждать от нее?

Внезапно на нее навалилась усталость. Она почувствовала тяжесть всех своих сомнений, груз одиночества, которое заставляло кровь медленно течь в венах и клонило к земле. Ливия себя не узнавала.

Будучи суеверной, она все же в третий раз слегка коснулась двери, чтобы совесть ее была чиста. На крашеном дереве было несколько невидимых царапин, которые нащупали пальцы. Итак, дело сделано. Она пришла, он не открыл. Судьба распорядилась именно так.

В глубине души она была этому рада. В конце концов, ей не нужен был ни он, ни кто-либо другой. Она ощутила приятное чувство жалости к себе. Но как же быть с той серьезностью, которую она прочитала на его лице, когда он смотрел на нее, думая, что она этого не видит? Он так непосредственно оказал ей поддержку, как будто раскрыть объятья незнакомке было для него обычным делом, и она не смогла устоять. А как объяснить то ощущение, когда она прижалась щекой к его плечу всего на несколько секунд, от силы на минуту, и ей показалось, что она делала это всю жизнь? В такие мгновения время останавливается. Все возвращается на свои места во вселенной, все становится правильным. И от этого где-то в глубине души будто пробуждается эхо потерянного рая.

Она развернулась в тот момент, когда открылась дверь.

Он был в белой рубашке, расстегнутой на груди, и темных брюках. Его волосы были взлохмачены, в руке догорала сигарета. «Значит, он не спал», — подумала она и ощутила мгновенную гордость, уверенная, что не спал он из-за нее.

Его лицо не выражало удивление. Застыв, он молча смотрел на нее. Она зачарованно уставилась на родинку, видневшуюся в вырезе рубашки, и впервые за все время с того момента, как приняла решение, ощутила робость.

Зачем она пришла к этому мужчине, о котором почти ничего не знала? После того как она потеряла дедушку, лишилась мастерских, где стал распоряжаться Флавио, который проявлял рвение безбожника, внезапно обращенного в веру, что в ней осталось от Ливии Гранди? Вот уже несколько дней она словно плыла по течению, и ей совершенно не за что было ухватиться. Ей казалось, что она превратилась в некое бесплотное существо. Ливии льстило внимание этого мужчины, то восхищение, которого он не мог скрыть. Ей нравилась его манера слушать, неподдельный интерес ко всему, что она говорила. Возможно, ей просто нужно было успокоить себя, увидев этот отблеск в его пылком взгляде, чтобы убедиться, что она еще существует.

И потом, был еще Марко. Она не могла легкомысленно относиться к его угрозам, так как он привык добиваться своего. Всю вторую половину дня она то и дело представляла прикосновение его рук к своему телу, его рот с мясистыми губами, его желание власти, и тогда испытывала приступ тошноты. К счастью, Марко не мог серьезно навредить Мастерским. Но пока она будет оставаться для него желанной добычей, он сделает все возможное, чтобы вырвать у нее согласие выйти за него замуж. Чтобы положить конец этому шантажу, ей нужно было освободиться, лишив его объекта вожделения — ее самой. Тогда на своем троне властителя Марко Дзанье будет выглядеть как голый король.

Однако теперь, когда этот мужчина стоял перед ней, его плечи казались слишком широкими, а тело чересчур крепким. Такую реальность во плоти она себе не представляла. «Это нелепо, — подумала она. — Я не смогу».

Он наклонил голову, внимательно глядя на нее.

— Я не ожидал, что вы вернетесь. Вы не очень хорошо выглядели, когда мы расстались.

Она пожала плечами.

— Неприятности.

— Надеюсь, ничего серьезного?

— Пока не знаю, — прошептала она, отведя взгляд.

Ей не хотелось лгать. Она отказывалась опускаться до поисков каких-то оправданий. Хотя ей следовало бы взять на себя ответственность за свой поступок. Девушка не приходит просто так к мужчине в час ночи. Она вызывающе вскинула подбородок, поскольку ничего не собиралась доказывать, так как пришла сюда только ради себя, ради себя одной.

В эту секунду совершенно неожиданно Франсуа Нажель улыбнулся ей без тени насмешки или упрека, и его улыбка была такой великодушной и потрясающей, что у нее перехватило дыхание.

— Зато я знаю, — произнес он и отступил от двери.

Она немного помедлила. В жизни бывают моменты, когда больше невозможно оставаться собой, когда ноша становится слишком тяжелой и мечтаешь только о том, чтобы стать кем-то другим, даже если это будет всего лишь иллюзией. Поэтому дерзкая похитительница света не устояла перед ясным взглядом голубых, почти бирюзовых глаз, напомнивших ей отблески опалового стекла.


Холодный металлический свет разбудил Франсуа. Он несколько секунд пребывал в оцепенении, не понимая, где находится. Знакомое ощущение… Во время войны он редко ночевал две ночи подряд в одном и том же месте. Кровать с чистыми простынями была в то время роскошью, и он научился это ценить. Чаще всего приходилось довольствоваться матрасом на полу, потертой полкой в поезде, сеновалом с несколькими охапками сена.

Раздался звон колоколов. Это тоже был привычный звук — в Меце церкви не забывали лишний раз напомнить христианам об их долге. Однако настойчивый шум, проникавший в приоткрытое окно, не имел отношения к его родному городу. Весла шлепали по воде канала, натужно гудел катер, чьи-то быстрые шаги стучали по мостовой.

Ливия…

Он открыл глаза: кровать была пуста. Он поднялся, посмотрел вокруг. В белом свете зимнего утра мебель казалась обнаженной. Никаких следов молодой женщины. Может быть, все это ему приснилось? Невозможно, ни один сон не может оставить в душе столь неизгладимый след. Он ощутил легкое беспокойство.

В нем осталась память о каждой частичке ее кожи, о мягкой плоти грудей, наполнивших его руки, о сосках, твердевших под прикосновением его пальцев. Он помнил слегка выпирающие ребра, плавную линию бедер, чуть впалый живот, и вновь испытал захлестнувшие его эмоции, когда он наконец осмелился погладить ее интимное место, открыть для себя каждую складочку ее тела, чувствуя, как она вздрагивает под его поцелуями.

Особенно ярко он помнил то мгновение, когда вошел в нее, тепло, которое окутало его со всех сторон. Он еле сдержался, чтобы не закричать, поскольку ощущение было настолько мощным, что почти причиняло боль.

Почувствовав головокружение, он потерял ощущение времени и пространства. Весь мир сосредоточился в этих бархатных прикосновениях, в этом чреве, принимающем его, освобождающем от всех сомнений, прогоняющем прочь тревоги и кошмары, словно он проник наконец в ту часть неба, о существовании которой даже не подозревал.

Он ощущал, как ее ногти царапают его плечи, чувствовал укусы ее зубов. Он испытывал боль одновременно с облегчением, поскольку эта боль возвращала его к реальности. Пот стекал по их телам, аромат ярости и страсти окутывал их. Его оргазм был такой силы, что после этого он почувствовал себя уничтоженным.

Ему понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя. Замерев над ней, с бешено бьющимся сердцем, он смотрел на нее, восхищенный ее волосами, разметавшимися по подушке, ее светящейся кожей, на которой в полумраке, создаваемом ночником, играли тени, пока не поймал на себе ее серьезный бесстрастный взгляд. Ему захотелось сказать ей что-нибудь, но он не нашел слов. Он никак не мог осознать, что с ним только что произошло. Он лег на бок, продолжая обнимать ее. Зарывшись лицом в ее буйные кудри, он вдруг испытал приступ панического страха и прижал ее к себе так сильно, что она запротестовала, легонько стукнув его кулаком.

Он ослабил объятья, но не выпустил ее из рук, одновременно тяжелую и легкую, обхватив ногами ее бедро, прижавшись торсом к ее груди, чувствуя на своей шее прикосновение ее губ. Он закрыл глаза, чтобы насладиться ощущением ее дыхания на своей коже. Сколько времени они лежали так, слушая, как кровь пульсирует в венах, одновременно такие близкие и такие далекие? Несколько минут, несколько часов, всю ночь? Должно быть, он заснул, и она, не разбудив, снова ускользнула от него, неуловимая, чарующая, приводящая в отчаяние.

Он почувствовал прилив гнева. У него вдруг возникло ощущение, что венецианка просто использовала его. Не снизойдя до объяснений, она пришла к нему посреди ночи и отдалась с такой непринужденностью и страстью, что он потерял голову. Затем она снова исчезла, как воровка. Чем он заслужил такое неуважение к себе?

Разозлившись, он вскочил и запутался ногами в одеяле. Пока он высвобождался, его взгляд упал на измятую постель.

«Бог мой! — мысленно воскликнул он. — Как же это возможно? Как это я ничего не заметил?»


Что-то незримо изменилось этим утром в мастерских Гранди. Когда Франсуа хотел толкнуть ворота, они не поддались. Он поискал глазами звонок и увидел шнурок, свисавший вдоль стены. Когда он дернул за него, во дворе раздался звон колокольчика.

Парализующая летаргия последних дней, рожденная туманом, похожим на паутину, которая окутала город, размывая следы и углы домов, бесследно исчезла. Под ровным серым небом, излучавшим ровный свет, все казалось более резким: выступы домов, грани колоколен. Время от времени холодный порыв ветра леденил щеки, продувал одежду и хлестал непокорную лагуну.

Он снова коротким движением дернул за шнурок. Наконец какой-то силуэт отделился от стены. Он узнал крупного молодого мужчину, который помогал Ливии в работе. Тяжело ступая, словно земля с трудом отпускала его ноги, рабочий приблизился к Франсуа.

— Si? — произнес он.

— Signorina Livia Grandi, per favore [37].

Мужчина не шелохнулся. Он что-то жевал, возможно, жевательную резинку, подаренную американским солдатом. Его лицо с раскосыми глазами и гладкими щеками оставалось невозмутимым. Франсуа захотелось его встряхнуть.

— Одну секунду. Я сейчас вернусь.

Мужчина развернулся и пошел обратно своей неспешной походкой, оставив его стоять перед запертыми воротами.

Франсуа раздраженно порылся в карманах в поисках пачки сигарет. Вдалеке лодки рыбаков скользили по стальной глади лагуны. Он принялся шагать взад-вперед, не столько для того, чтобы согреться, сколько пытаясь отогнать тревожащие его предчувствия. Воздух был насыщен солью и ароматами трав лагуны.

— Месье! — окликнул его чей-то голос.

Долговязый молодой человек с русыми волосами, зачесанными назад, в плаще, накинутом на плечи, открыл ворота ключом. Он сделал вперед несколько шагов, опираясь на трость с серебряным набалдашником, подволакивая ногу с усталой грацией.

— Вы ведь месье Нажель? — спросил он. — Вы к нам на днях уже заходили, не так ли?

У него был такой же певучий говор, как и у Ливии. Франсуа про себя машинально отметил, как хорошо владеют французским языком эти венецианцы.

— Да, — ответил он, раздавив сигарету каблуком. — Могу я увидеть мадемуазель Гранди? Сегодня вечером я уезжаю в Париж, и мне хотелось бы поговорить с ней до отъезда.

— Боюсь, это невозможно. Моя сестра оставила записку и в ней сообщила, что ее не будет весь день. Но вы можете переговорить со мной, если пожелаете.

В прозрачных серых глазах не отражалось никаких эмоций.

— Вы уверены, что я не могу ее увидеть? Это очень важно.

— Мне очень жаль, но даже если вы обыщете всю лагуну вдоль и поперек, боюсь, вы ее не найдете.

Франсуа уловил в его словах скрытую иронию. Приветливое лицо Гранди застыло, а между бровей появилась морщинка. Возникло ощущение чего-то едва уловимого, но представлявшего собой непреодолимый барьер. Молодому человеку явно нечего было добавить. Франсуа был дан категорический отказ. Но кто так распорядился? Ливия? Неужели она призналась брату в том, что произошло? Разве можно представить, что она доверила ему такое?

— Что ж, в таком случае мне очень жаль. Прошу вас передать ей мои заверения в искреннем почтении, когда вы ее увидите.

— Всенепременно, — тихо произнес Гранди с непроницаемым лицом, затем развернулся, прошел в ворота и закрыл их за собой.

Внимание Франсуа привлек шум мотора. Какое-то судно огибало остров. На свежевыкрашенном корпусе красовалось имя Дзанье.

На палубе стоял мужчина с непокрытой головой, засунув руки в карманы зимнего пальто. Его силуэт четко вырисовывался на фоне неба, словно персонаж театра теней. Франсуа узнал в нем того, кто смерил его холодным, почти презрительным взглядом, когда застал вместе с Ливией. Он тоже узнал Франсуа. Хотя он не сделал ни единого жеста, его тело напряглось, он всем своим видом демонстрировал враждебность.

Франсуа почувствовал одновременно беспокойство и раздражение, как будто все эти венецианцы получали злорадное удовольствие от того, что постоянно прятались за своими масками. Приветливость на их лицах скрывала резкость, которую они иногда проявляли в качестве легкой угрозы, а чувственность их женщин таила в себе страстное желание, граничащее с жестокостью.

Пока судно двигалось вдоль причала, незнакомец не сводил с него глаз, но Франсуа не стал отворачиваться. Война научила его не бояться людей. Это как с волками или дикими собаками — ни в коем случае нельзя было отводить взгляд. Судно медленно удалилось, оставив на воде пенный след.


Когда он вынырнул из глубокого оцепенения, в голове постепенно сформировалась одна-единственная мысль, и он уцепился за нее со всей старательностью, с какой теперь он и его товарищи по несчастью сосредотачивались на любой из своих мыслей, ставших беспорядочными и мимолетными, но бесконечно драгоценными с тех пор, как их тела совсем обессилели.

Меня зовут Андреас Вольф, и я вернусь домой живым.

«Как странно, — подумал он, ощущая тяжесть воспаленных век и неровности земли под щекой. — Как это возможно, что я еще дышу, тогда как мое тело уже мертво?»

Постепенно перед глазами возник и образ этого тела. Он вспомнил, что у него есть торс, бедра, ноги. Всякий раз, когда какая-либо часть его существа всплывала в мозгу, он пытался ею пошевелить, но истощенное тело не желало подчиняться. Ноги казались ему чем-то нереальным, почти чужим. Он смутно помнил о двух почерневших бесчувственных отростках, обмотанных тряпками, которые все же смогли унести его с русского фронта через равнины, болота и леса, и которые еще каким-то образом существовали, торча из разорванных штанин. Впрочем, это была хорошая идея — открыть глаза и посмотреть, на месте ли они.

Веки упорно отказывались подниматься, и глаза оставались закрытыми, словно зацементированными. Казалось абсурдным то, что такие простые движения требовали неимоверных усилий, но он уже давно этому не удивлялся.

Его прошлая жизнь превратилась в мираж. Он даже начал бояться мимолетных воспоминаний: колокольня его городка, устремленная в чистое небо, оживленные улицы Габлонца; дребезжание трамваев; приглушенный шум толпы, когда элегантно одетые люди направлялись в театр; темные стены прокуренного трактира; его граверная мастерская, где выстроились на столе бокалы из пока еще непрозрачного хрусталя. Эмоции были так же опасны, как грозное реактивное оружие, минометы или советские танки Т-34.

Он сделал над собой усилие, чтобы мысли не перескакивали с одной на другую, и сосредоточился на своих глазах. Было такое ощущение, что веки склеены. Боже мой… А если он ослеп, как его командир? Когда офицер убедился в этом, проведя несколько раз рукой перед своим лицом, он отошел на несколько шагов, поднес пистолет к голове и пустил себе пулю в висок.

От приступа страха его сердце учащенно забилось, пробуждая боль и возвращая различные части его организма к некоему подобию жизни.

Он почувствовал, как теплая жидкость потекла по ноге, и порадовался этому. Из-за того, что он долгое время питался семенами растений и утолял жажду росой, выпадавшей на листья, организм его плохо работал. По мере того как они отступали, все научились переносить отсутствие соли, но опасались, что больше не смогут мочиться.

«Мои глаза…» — снова подумал он, охваченный паникой, но на этот раз — слава Богу! — ему удалось их открыть, и он увидел зеленоватый мох, траву, усыпанную камушками, что объясняло дискомфорт его щеки, а также какой-то неподвижный предмет, отвратительно грязный и покрытый коркой запекшейся крови. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы осознать, что это была его рука.

В это же мгновение он ощутил, что по его шее стекает что-то влажное. Он перевернулся на спину, и тотчас об его лоб разбилась следующая капля, заставив его закрыть глаза. Должно быть, пока он лежал без сил, прошел дождь, и куст теперь делился с ним скопившейся на листьях влагой.

Какое счастье… Сегодня утром ему не придется искать воду — она здесь, в полном его распоряжении. С ощущением почти детской радости он поднял подбородок и приоткрыл потрескавшиеся губы, чтобы утолить жажду.


Прошло несколько долгих минут, прежде чем он рискнул оглядеться. Воистину, надо быть немецким солдатом, блуждавшим по землям Европы в послевоенные месяцы, чтобы как следует уяснить, о чем идет речь.

Сквозь листву деревьев он различил бледное, словно размытое, весеннее небо. Солнечный свет был еще робок. Значит, день только начался. Он приподнялся, опираясь на плечо, затем на локоть, как старик. На горизонте не было видно никакого жилья, ни одной угрожающей струйки дыма, и это его успокоило.

Он поискал глазами товарищей, прежде чем вспомнил, что у него остался всего один спутник, с которым он пробирался к горному перевалу. Все остальные…

Их лица пронеслись в его памяти, подобно тому, как лица ждущих на перроне пассажиров на долю секунды появляются в окне поезда. И на всех застыло одинаковое выражение ожидания.

У его товарищей-солдат, имена которых постепенно стирались из памяти, на изможденных лицах тоже читалось ожидание, но они ждали хоть какой-нибудь пищи, неважно какой, главное, чтобы это было что-нибудь съедобное, помимо корешков, или ягод, или зерен ржи. Они ждали также свежей воды, а самые дерзкие, быть может, и стакана молока, случайно раздобытого на ферме. И больше всего они ждали того момента, когда наконец выберутся из этого проклятого места, где они подыхали, как крысы, с кишечником, измученным дизентерией, с босыми ногами, в лохмотьях, с истощенными и почерневшими лицами под косматой шевелюрой.

А какой она была когда-то красивой, просто восхитительной, эта униформа вермахта! В груди раздался странный звук. Он почувствовал, как его торс начал сотрясаться, и не без удивления осознал, что его тело содрогается от смеха.

Андреас сосредоточенно порылся в кармане своих брюк. Где-то должен был остаться кусочек хлеба. Он научился не съедать все сразу из того, что ему удавалось раздобыть. Пусть даже порция была ничтожной, он всегда оставлял часть на потом. В начале их долгого пути к родным местам товарищи подшучивали над ним, но он держался и лишь пожимал плечами в ответ на насмешки. Он отмерял свои порции так же, как рассчитывал свою надежду. Чтобы не проглотить сразу то, что попадалось ему под руку, хотя его желудок корчился в муках голода, чтобы оставить на потом хоть чуть-чуть, он убеждал себя, что проживет еще немного, три минуты, три часа, три дня — какая разница… Вера в завтрашний день была вызовом смерти.

Наконец его рука нащупала корочку хлеба, раздобытого на одной из ферм несколько дней назад, и он поднес его ко рту. Благодаря выпитой воде, у него начала выделяться слюна. Андреас оставил хлеб медленно размокать во рту, стараясь, чтобы он не попадал на левую сторону, где вот уже несколько дней болел зуб. От порыва пронизывающего ветра он вздрогнул, хотя после пятидесятиградусных русских морозов западная весна казалась истинным удовольствием.

Наслаждаясь вкусом хлеба, таявшего на языке, он спокойно оглядел окрестности. Неподалеку от него покоилось нечто бесформенное. Это был его спутник, который лежал на животе неподвижно вытянувшись, напоминал ствол дерева. Интересно, он еще жив? Андреас не посчитал нужным подняться, чтобы в этом удостовериться. Он узнает это совсем скоро, когда нужно будет вставать, чтобы идти дальше. В любом случае, если этот человек мертв, он уже не сможет ему ничем помочь, а если он еще дышит, лучше дать ему поспать. За ночь они прошли тридцать километров, и его товарищ имел право на отдых.

Он достал из кармана клочок бумаги, а также кусок почерневшей палочки, которую его пальцы держали с трудом. Дрожащей рукой он сделал очередной штрих. Восемьдесят три дня пути, не считая времени заключения в лагере для военнопленных… Он не понимал, зачем вел этот кропотливый подсчет, но заметил, что многие из его товарищей заводили странные привычки, которые помогали цепляться за жизнь. Один капитан не забывал каждое утро чистить себе ногти на руках и на ногах. Что с ним стало? Однажды, когда они, преодолев очередное болото, рухнули без сил на твердую землю, перепачканные грязью и тиной, и сделали перекличку, капитан не отозвался. Из семидесяти восьми мужчин, которым посчастливилось безлунной ночью прорваться сквозь русское окружение и которые предприняли совместный поход в сторону Германии, осталось только двое.

Он аккуратно убрал листочек в карман. Его пальцы наткнулись на письмо, завернутое в кусок клеенки. Для него уже вошло в привычку проверять, не прохудился ли карман. Он ни в коем случае не должен был потерять это письмо. Это была его еще одна навязчивая идея.

Той ночью было очень жарко. В одних рубашках с расстегнутым воротом, они сидели, прислонившись к деревенскому сараю. Наступление должно было начаться на рассвете, в половине шестого. Пятьдесят дивизий, четырнадцать из которых танковые, два воздушных флота, около девятисот тысяч людей, — и все это для того, чтобы снова атаковать этих дьявольских русских. Операция «Цитадель» должна была развернуться на линии фронта протяженностью в пятьсот пятьдесят километров. Курская битва должна была стать реваншем после немыслимого разгрома, высшей степени унижения под Сталинградом.

И, как обычно перед решающими сражениями, когда жизнь сжималась до таких размеров, что умещалась на ладони, наступали минуты спокойствия, почти болезненного, настолько они были безмятежными. Они оба написали письма своим родным. Обменявшись ими, каждый заявил, что первым вручит его адресату. Это было пари двух мальчишек, бросивших вызов судьбе, гораздо более азартное, чем кинуть бутылку в море: ведь почти не было шансов, что хотя бы одно из этих писем однажды дойдет до адресата. Но во время этой получасовой передышки два солдата, вот уже несколько месяцев плечом к плечу смотревших смерти в лицо, позволили себе предаться мечтам о лучших днях. В тот вечер, выкуривая сигарету и выгоняя вшей из складок униформы, вместо привычной анестезии алкоголем они подарили себе надежду.

Наступление продлилось пять дней, во время которых день слился с ночью. Сотни танков горели, похожие на странных скарабеев, заблудившихся в пшеничных полях под неестественно ярко-синим небом, таким огромным, что кружилась голова. Тогда он потерял из виду своего товарища. Был ли тот еще жив? Или попал в плен?

По мере того как они отступали, это письмо, спрятанное глубоко в карман, постепенно становилось талисманом. Когда он не знал, найдет ли в очередной раз в себе силы оторваться от земли, чтобы двигаться дальше к германской границе, такой же недостижимой, как линия горизонта, письмо его товарища становилось веским доводом для мобилизации сил. Ведь оно было так же ценно, как и его собственное письмо. Он решил выиграть это пари. Что бы ни случилось, он будет первым из них двоих, кто передаст письмо адресату.

Он вздохнул, три раза постучал по клеенке указательным пальцем, — этот жест он повторял каждый день вот уже более двух с половиной лет.

— Мой лейтенант! — раздался хриплый голос.

— Я здесь, — проворчал он немного раздосадованно, поскольку при этом не мог не проглотить остатки хлеба.

— Я испугался. Подумал, что вы ушли.

Андреас смотрел, как его спутник медленно сел и начал тереть кулаками глаза, словно ребенок. Определенно, этот парнишка не переставал его удивлять своими нелепыми приступами страха. Куда он мог уйти, и с чего ему было его бросать? Это не имело никакого смысла. Вместе с тем этот мальчишка, который в свои двадцать лет признался, что боялся спать один в темноте и всегда оставлял включенным свет, встретил атаку советской артиллерии и глазом не моргнув.

Юноша поднялся, потянулся и посмотрел вокруг с видом близорукого человека, потерявшего очки.

— Как вы думаете, нам еще долго идти?

Андреас раздраженно поднял глаза к небу.

— Послушай, дружище Вилфред, ты задаешь мне этот вопрос каждое утро вот уже несколько недель. Это начинает надоедать. Мы двигаемся вперед, так? В нужном направлении. Во всяком случае я на это надеюсь. Поэтому заткнись и поднимайся!

Солдат с улыбкой почесал в затылке.

— Вы сегодня в хорошем настроении, мой лейтенант.

Андреас решил промолчать. Был период, когда он достиг такой степени истощения, что не мог даже говорить. Порой он сожалел о том, что эти минуты молчания закончились.

Вилфред подошел к нему и сел рядом. Андреас иногда испытывал неловкость из-за своего безразличия к товарищу по несчастью. Разве не должен он был относиться к нему с состраданием, по-дружески, ощущать к нему привязанность, ведь эти чувства зарождаются в тяжелых испытаниях? Однако у него было лишь одно желание: отделаться от этого паренька, который его утомлял не только своим неизменным оптимизмом, но и просто тем, что напоминал, откуда он шел и что ему пришлось пережить, тогда как он предпочел бы об этом забыть. А возможно, еще и потому, что этот пехотинец, угодивший в мясорубку войны, был младше его на пятнадцать лет, и его юность казалась здесь совершенно неуместной.

— Ты оставил себе хлеба, как я тебе говорил? — проворчал он.

— Ответ утвердительный, мой лейтенант, — ответил паренек, доставая из кармана кусок хлеба.

— Тогда ешь и…

— И заткнись, да, я знаю, — закончил за него Вилфред, засовывая хлеб в рот.

Андреас едва заметно улыбнулся и шутливо толкнул его в бок. Возможно, ему будет не хватать этого мальчишки, когда они наконец вернутся каждый к себе домой.

Тотчас его сердце кольнула тревога, и он посерьезнел. Утро было безмятежным, обстановка спокойной, но расслабляться не стоило: им по-прежнему угрожала опасность. Он прекрасно осознавал, что, если они попадут в руки советских солдат, их могут отправить в лагерь для военнопленных в Сибирь. То, что им до сих пор удалось этого избежать, было просто чудом, в противном случае этот их безрассудный поход и невероятные страдания окажутся напрасной жертвой. Об этом Андреас Вольф старался даже не думать.

— Вы планируете приступить к работе сразу по возвращении? — спросил Вилфред жизнерадостным тоном.

С тех пор как Андреасу пришла в голову не совсем удачная мысль рассказать ему, что до войны он работал мастером-стекольщиком, тот не переставал его бомбардировать подобными вопросами. Было очевидно, что этот стопроцентный продукт нацистского воспитания не имел ни малейшего представления о ремесле. Он знал лишь, как обращаться с оружием, ходить строевым шагом и орать вместе со всеми «Хайль Гитлер!». Где теперь он сможет применить свои знания?

Он ненавидел манеру Вилфреда ненароком затрагивать больные темы. Молодой человек был начисто лишен чувства такта. Он говорил обо всем, что ему приходило в голову, с удивительной непосредственностью, которая не раз заводила его в тупик. Солдаты, тела и души которых были искалечены войной, стали чрезмерно раздражительными и обидчивыми, напоминая озлобленных старых дев. Фронтовая дружба порой разительно отличалась от того, что о ней рассказывали в тылу. Чувства были слишком обострены. Разногласия перерастали в ненависть, зависть — в жестокую ревность. Одно бестактное слово, одна неправильно понятая шутка, и батальон раскалывался на два враждебных лагеря, одинаково грозных. Андреасу приходилось неоднократно вмешиваться, чтобы успокоить людей после очередной низкосортной шутки Хорста.

— Не знаю, — буркнул он в ответ.

Вопрос его напугал, но ни за что на свете он не признался бы в этом молокососу. Он положил руки на колени и принялся их рассматривать, как самую драгоценную свою собственность. Сказать, что он их не берег, значило не сказать ничего.

Андреас вспомнил свой отъезд на Восточный фронт в 1941 году. В свою последнюю увольнительную он приехал домой, к матери и Ханне. Он провел последние часы в тихой мастерской, где абразивные круги уже начали пылиться. Инструменты, лежащие на столе, свернутый фартук, тетради для эскизов, разложенные по годам… Он взял инструмент, поставил большой палец на медные колесики разной толщины, которые впивались в хрусталь, чтобы оставить на нем матовый след.

Этой ночью он выгравировал чашу вслепую, без всяких предварительно сделанных эскизов. Нервный и хрупкий силуэт девушки в тонкой одежде, облегающей бедра и грудь, появился как результат смятения солдата перед отправкой на передовую, его тревоги за двух остававшихся здесь женщин: старую мать с больным сердцем и слишком скромную юную сестру, его ярости от мысли, что он должен биться за дело, в которое не верил. Эта девушка появилась на свет в результате ужаса, поселившегося в глубинах души мужчины тридцати одного года отроду, который достаточно хорошо знал жизнь, чтобы бояться ее потерять.

Когда Ханна пришла за ним на рассвете, с еще припухшим от сна лицом, у нее округлились глаза. «Боже мой, Андреас, то, что ты создал… это… жизнь!» Он пожал плечами. Жизнь — что за шутка! Тем не менее на перроне вокзала он обнял сестренку, дав ей обещание, которое невозможно было выполнить, — присматривать за ее женихом, за этим милым Фридлем, отправлявшимся на войну, как на экскурсию, с головой, набитой вздором о превосходстве их нации, который туда впихивали в школе. Он был убит снарядом во время первого наступления, ему оторвало обе ноги, и его кровь пролилась на плодородную землю Украины.

Андреас написал сестре, чтобы ее успокоить, что Фридль не мучился, хотя на самом деле он ничего об этом не знал. Страдает человек или нет, когда тело разрывается на две части?

Он в сердцах плюнул на землю. Затем, поворачивая свои грязные руки, внимательно осмотрел их со всех сторон. Ногти были черными, и он не был уверен, что сможет их когда-нибудь отчистить. Ладони покрылись трещинами, ожог от гранаты оставил шрам, тянувшийся от верхнего сустава большого пальца до запястья. Ему было трудно сжимать левую руку, а мизинец потерял чувствительность. Если он вытягивал руку перед собой, она начинала дрожать, но, возможно, тому причиной была усталость. И все-таки он надеялся на чудо. Он вспомнил пианиста, у которого были отморожены три пальца. На берегу Дона, в самый разгар зимы, держа кружку большим пальцем и мизинцем, он увлеченно рассказывал о Бетховене, которого больше никогда не сыграет.

— Мой лейтенант, по-моему, кто-то идет, — испуганно шепнул Вилфред.

Андреас тотчас упал на живот, его спутник проделал то же самое с опозданием в несколько секунд. Они подползли к рощице и проскользнули в заросли кустарника.

Уткнувшись лицом в землю, вдыхая ее запах, смешанный с ароматом прелой листвы, Андреас закрыл глаза. У него не было больше сил… Вот уже несколько месяцев он жил как загнанный зверь, реагируя на малейший звук, на любое подозрительное движение. Он превратился в труса, пугавшегося собственной тени. Но то, что они сделали вдвоем с этим мальчишкой, казалось настолько невероятным, что он должен был держаться до последнего, до того момента, пока наконец не увидит с высоты холма колокольню Варштайна. И только тогда он сможет выпрямиться во весь рост и идти как свободный человек.


Колокольня была похожа на ту, что хранилась в его памяти пять долгих лет, с момента отъезда, но действительно ли это был его городок? Многие дома исчезли, оставив после себя груды мусора, нагромождение балок, кирпича и строительного материала. Поваленные изгороди, облупившиеся ставни, повозка без одного колеса, валявшаяся в канаве, несколько коз на краю дороги… Он увидел искалеченный, опустошенный Варштайн, и это было для него как оскорбление.

С учащенно бьющимся сердцем Андреас лежал на животе в высокой траве на вершине холма. Глаза застилала пелена. В течение нескольких секунд он не видел ничего, кроме ярко-зеленого тумана с вкраплениями светлых пятен яблоневого цвета.

Внезапно силы покинули его, и, не опираясь больше на локти, он опустил лоб прямо на землю. Неимоверная усталость словно парализовала его. Казалось, он весил целую тонну. Его тело напоминало обломок, долго плывший по русской реке, величественно медленной летом и покрытой льдинами губительной зимой, чтобы быть выброшенным на этот скромный холм Богемии, возвышавшийся над его родным городком, где он должен был увидеть свою семью.

Меня зовут Андреас Вольф, и я вернулся домой живым.

«Но зачем? — подумал он, теряя последние силы, не ощущая никакой гордости, никакой радости, лишь головокружительную пустоту. — Живы ли еще его мать и сестра? Русские солдаты дошли до этих мест. Господи, только бы они были еще живы… Только бы их не…»

Он побоялся закончить мысль. Пропаганда Геббельса сделала свое дело: каждый мужчина знал, что, если советские полчища ступят на немецкую землю, ни одна женщина не избежит страшной участи. И чем дальше отступали немецкие солдаты на Восточном фронте, тем больше они чувствовали себя растерянными и виноватыми. В армию уже набирали четырнадцатилетних мальчишек, прошедших конфирмацию [38]перед отправкой на фронт. Вероятно, высшее командование рассчитывало, что их тела станут надежным препятствием для гусениц танков Т-34…

Во время отступления он видел огромное количество женщин на дорогах, с поклажей на спине, держащих за руки детей, бесконечным потоком бредущих в полном молчании, стиснув зубы, с застывшими лицами, словно чувствуя дыхание русских за своей спиной.

Разве способен нормальный мужчина хоть на секунду представить, что кто-то покушается на честь его матери или сестры? Такое может присниться лишь в самых жутких кошмарах. Тем не менее Андреас понимал, что русские хотят не только уничтожить вражескую армию, но и морально раздавить своего противника, отобрав у него самое дорогое; ведь тот, кто не сумел защитить своих женщин, не достоин называться мужчиной. Поэтому месть была неизбежна.

Он снова поднял голову, чтобы разглядеть то, что побоялся увидеть в первый раз. На краю городка, в окружении фруктового сада, стоял его дом, целый и невредимый, по его стене вился дикий виноград, но маленький деревянный сарайчик развалился. «Нужно будет его починить — в нем хранятся садовые инструменты».

По главной улице в голубоватых сумерках двигалось несколько человек, держась центра шоссе. Они шли неровным шагом, тогда как вокруг них все казалось застывшим. Это напомнило ему сцену из немого кино начала века.

— Ну так что, мы идем, мой лейтенант? — раздался бодрый голос Вилфреда, почтительно державшегося в нескольких метрах от него.

И впервые с тех пор, как этот парень встретился ему на пути, прибыв из Германии вместе с другими, такими же как он, в качестве подкрепления, свежего пушечного мяса, чтобы пополнить ряды поредевшей пехотной дивизии, Андреас Вольф не знал, что ему ответить. Он был парализован таким сильным страхом, что кровь застыла в жилах. Покидать родные края было сложно, но чтобы вернуться назад, требовались просто нечеловеческие усилия.

Перед глазами возникли два ботинка без подошв, обернутые тряпками.

— Ну же, мой лейтенант! Война окончена, — продолжил Вилфред тихим голосом. — Нужно сходить на разведку. Они будут счастливы вас увидеть, ваши мать и сестра. Не стоит заставлять их ждать, это было бы неправильно. Я считаю, они и так слишком долго ждали.

Он поднял голову. Изрытое морщинами лицо двадцатилетнего паренька, со светлой прядью над глазами, с еще не оформившейся челюстью, светилось безмятежностью древнего мудреца. Вилфред протянул ему руку, чтобы помочь встать. Андреас помедлил, в висках бешено стучало. Грохот реактивных снарядов «катюши» раздавался в ушах, и он вдохнул знакомый тошнотворный запах серы и горелой плоти.

Стиснув зубы, он схватился за руку своего товарища и встал на ноги. Наконец-то.


Они выждали еще час, остававшийся до наступления ночи, чтобы избежать ненужного риска. Струйки белого дыма вились над трубами, в домах зажигались тусклые огоньки. Вилфред намеревался дождаться, пока его лейтенант встретится с семьей, и только после этого продолжить свой путь в Габлонц. Когда Андреас высказал свое удивление по поводу того, что он не торопится вернуться домой, парень пожал плечами. Его мать умерла при родах, а с отцом он никогда не ладил, тот был сапожником, человеком грубым и равнодушным, вскоре он снова женился, на женщине, щедрой на оплеухи. Дома Вилфреда никто не ждал. Впервые в жизни он чувствовал себя свободным. «И потом, было бы жаль оставлять вас совсем одного, мой лейтенант. На ком вы будете срывать свое плохое настроение?» — пошутил он.

Под мелким нудным дождем земля источала весенние ароматы, и, казалось, было слышно, как движется сок по сосновым и дубовым ветвям. Оба путника очень устали и были голодны.

Андреас решил подойти к дому сзади. Он перешагнул садовую ограду и осторожно пошел вперед, не сводя глаз с двери. В горле у него пересохло. Он ощущал присутствие Вилфреда за спиной и вынужден был признаться себе, что рад этому.

Когда он поднял руку, чтобы постучать, молодой солдат схватил его за запястье.

— Мой лейтенант, вы ведь говорили, что они живут одни? — прошептал он.

Андреас разозлился. Сейчас, когда он был у цели, его влекло к родным с невероятной силой. У него вдруг возникло непреодолимое желание укрыться в объятиях своей матери, как если бы он был ребенком, поспешно вбегающим в эту же самую дверь, со слезами на глазах, с разодранными коленками после падения с дерева. Ему казалось, что он уже ощущает аромат ее пудры, чувствует, как ее мягкая щека прижимается к его лицу.

— Что еще за глупости? — прошипел он.

— На кухне какой-то мужчина.

Кровь Андреаса застыла в жилах. Нет, не стоило терять голову, это наверняка был кто-нибудь из друзей или соседей, забежавший помочь, например, старик Кудлачек, безгранично восхищавшийся его матерью. Когда противники нацистского режима, евреи и множество чешских чиновников, бежали вглубь Чехословакии до прибытия немецких войск, несколько пожилых чехов, работавших на текстильных фабриках, остались в городке.

— Ну и что с того? — проворчал он, отдернув руку, злясь на внезапно охватившую его неуверенность.

— Мне кажется, лучше проявить осторожность, мой лейтенант, — настаивал Вилфред. — Вдруг там враг?

— С какой стати враг будет сидеть у меня дома?

Андреас понимал, что его возражение абсурдно, но ему совсем не хотелось прислушиваться к голосу рассудка. Он прошел две тысячи километров по советской территории, глотая пыль, изнывая от невыносимого летнего зноя, а несколько месяцев спустя замерзая на берегу Дона. Ему удалось прорваться сквозь окружение русских и каким-то чудом преодолеть две тысячи километров в обратном направлении, когда его товарищи умирали один за другим, и вот теперь этот идиот Вилфред Хорст не дает ему открыть дверь его родного дома, потому что там, видите ли, на кухне мужчина!

Неожиданно дверь приоткрылась. Вилфред взял Андреаса за плечо и, резко дернув, утащил за угол дома. Они прижались к стене. Из дома вышел мужчина и прошел вперед. В полумраке они различали его спину, крепкие плечи и ощущали сильный аромат трубочного табака. Несколько секунд спустя они услышали, как он шумно мочится.

Рука Вилфреда все еще лежала на его плече, чтобы предупредить возможные необдуманные действия. Андреас сжал кулаки. Было что-то унизительное в том, что этот незнакомец опорожнялся у его дома, на его земле. Он впервые видел этого мужчину, ничего не знал о нем, но задушил бы его голыми руками. Откуда взялась в нем такая агрессия? Он ни разу не испытывал подобной злобы по отношению к вражеским солдатам.

Женский голос крикнул что-то по-чешски, и мужчина со смехом отозвался. Он почесал живот и застегнул брюки, прежде чем вернуться в дом. Хлопнула дверь.

— Пойду взгляну, что там происходит, — прошептал Вилфред.

Затем он, пригнувшись, исчез.

Андреас заметил, что весь дрожит. Он медленно присел на корточки. Его спутник быстро вернулся и рухнул рядом с ним.

— Я заглянул в окно. Их двое, женщина и мужчина. Они скорее пожилые. Где-то вашего возраста, мой лейтенант.

Андреас почувствовал, как по лбу стекают капли пота.

— Я пойду поговорю с ними. Они не могли так запросто поселиться у нас. Мать и сестра, возможно, были вынуждены их приютить. Может, они уже легли спать.

— Не думаю, что это хорошая идея, мой лейтенант, — сказал Вилфред, покачав головой. — Там рядом с печкой висит портрет Бенеша.

Андреас оперся затылком о стену и закрыл глаза. Зуб дергало, правый висок пронзила сверлящая боль. Ему было сложно собраться с мыслями. По телу пробежал ледяной озноб.

— Может быть, у вас есть друг, к которому можно обратиться? — предположил Вилфред.

Андреас еле сдерживался, чтобы не ворваться в дом и не вышвырнуть за дверь этих людей, но такой импульсивный поступок ни к чему хорошему не привел бы. К тому же, как только Вилфред сообщил, что увидел в кухне незнакомца, в глубине души Андреас уже знал, что все кончено.

Наивно было полагать, что семью Вольфов не тронут, в то время как тысячи судетских семей были изгнаны из своих домов. Немцев вышвыривали отовсюду: из Померании, Восточной Пруссии, Силезии, и они направлялись к руинам Третьего рейха, который уменьшался в размерах, как шагреневая кожа.

— Мой лейтенант? — встревоженно позвал Вилфред.

Андреас услышал, как он стучит зубами. Становилось прохладно. Им нужно было найти убежище на ночь, в который раз, словно они были навечно приговорены бродить по этой земле, которая постоянно их отторгала.

А еще нужно было найти в себе силы снова отправиться в путь, и один Бог знал, как это сделать. Это был его долг, дело чести. Хотя после всего, что он видел и пережил за последние годы, Андреас Вольф сомневался, мог ли теперь немец говорить о чести.

— Ты прав. Мы пойдем к Ярославу. Его-то уж точно не вышвырнули из дома, — добавил он с горечью.


Камушки отскакивали от оконного стекла второго этажа с легким стуком, который, однако, напугал молодого солдата.

— У вас здесь так тихо, мой лейтенант, — прошептал он с озабоченным видом и посмотрел по сторонам, вжав голову в плечи.

С тех пор как солдаты перестали слышать стаккато [39]автоматных очередей, гул зенитных батарей, взрывы снарядов, им приходилось привыкать к тишине. Они часто просыпались среди ночи от звона в ушах и не сразу понимали, что их разбудила именно эта непривычная тишина.

Андреас продолжал бросать камушки в окно дома своего лучшего друга. Они познакомились в Штайнёнау, когда учились в Технической школе стеклоделия. Ярослав был единственным чехом среди учеников их курса по обучению основам производства, которое немцы развивали в Богемии со все возрастающим успехом начиная с XVI века.

В Средние века первыми стеклоделами стали отважные первопроходцы, покинувшие стены монастырей, чтобы обосноваться в глубине тогда еще дремучих лесов, в местностях, где в изобилии имелся песок, кремнезем и известняк. Они топили свои печи деревом, зола которого давала необходимый углекислый калий, в то время как горные ручьи и реки обеспечивали энергией шлифовальные станки и дробилки. Весной эти работники, свободные от феодальных повинностей, выходили к людям, чтобы продать им кубки, расширяющиеся кверху, пузатые бокалы, украшенные накладными нитями, четырехгранные бутылки и кутрольфы [40]сферической формы, с витым горлышком, предназначенные для крепких напитков. Это стекло имело зеленоватый оттенок, тогда мастера еще не научились его осветлять.

Затем, со временем, стекольщики перестали странствовать. Богемия, входившая в состав Священной Римской империи, была присоединена к короне Габсбургов в начале XVI века. Некоторым мастерам-стеклоделам, освобожденным от воинской службы указом императрицы Марии-Терезы, были пожалованы дворянские звания, и они получили право носить шпагу. Технология изготовления стекла на основе кремнезема, золы и извести была усовершенствована, научились получать стекло, прозрачное как горный хрусталь, но достаточно твердое для того, чтобы можно было применить глубокую шлифовку, гравировку и покрытие эмалью.

Ярослав специализировался на живописи по эмали, в то время как Андреас совершенствовался в гравировке, сохраняя верность традициям предков. В Северной Богемии множество семейных предприятий вот уже несколько поколений передавало мастерство от отца к сыну, и гильдии полировщиков, резчиков или позолотчиков часто работали на себя. Будучи хозяевами своей судьбы, эти смелые люди гордо несли по жизни две свои главные страсти: свободу и мастерство.

Андреас и Ярослав, тогда еще юноши, проводили ночи напролет в мечтаниях о том, как они прославятся на весь мир, начиная с Европы и заканчивая Америкой. Вот уже более века выдающиеся граверы работали в Германии, во Франции и в Соединенных Штатах, увековечивая память о своих предках, которые когда-то покорили мир, вытеснив своими изделиями венецианское стекло. Но чаще всего двое друзей, сидя за кружкой пива, вели беседы на свою любимую тему: о непостижимой загадке женщины, которую они пытались разгадать с такой же страстью.

Андреас промахнулся и попал в стену. Он наклонился за новой порцией гравия. Ярослав… Жив ли он еще? Изгнанный нацистами из присоединенных Судетов, он отправился вместе с семьей в Подебрады, что неподалеку от Праги. Перед глазами Андреаса до сих пор стояло его бледное лицо под черной шляпой, а его юная супруга, по происхождению немка, крепко держала за руки двоих сыновей, словно боялась потерять их по дороге. Проводив их тогда на вокзал, Андреас сильно напился. Начиная с этого дня его жизнь превратилась в бесконечную череду отъездов.

Внезапно в комнате зажегся свет. Андреас и Вилфред спрятались под ветками дерева. Окно открылось, и силуэт мужчины с обнаженным торсом высунулся наружу.

Андреас поднес ко рту сложенные рупором кисти и изобразил крик совы. Темноволосый мужчина в окне замер. Андреас снова заухал, меняя тональность.

— Боже мой, Андреас, это ты? Подожди, я сейчас спущусь.

Испытывая огромное облегчение, Андреас растер себе руки, чтобы согреться. По крайней мере, сегодня вечером у них будет кров над головой и горячая пища. В темноте он различал только белки глаз своего товарища.

— Не волнуйся, дружище, теперь все будет хорошо.

Послышался звук отпираемой двери, затем появилась полоска света. На улицу вышел мужчина, застегивая на ходу рубашку.

— Где ты? — тихо произнес он.

— Здесь, — ответил Андреас, сделав ему навстречу несколько шагов. — Нас двое.

— Входите… Побыстрее! — бросил он, делая нетерпеливый жест рукой.

Андреас проскользнул в дверь, его спутник следовал за ним по пятам. Ярослав закрыл за ними дверь и два раза повернул ключ в замке.

Друзья разглядывали друг друга, чувствуя себя неловко. Андреас заметил, что его друг сильно похудел. Седые пряди серебрились в черных волосах, у губ появились две жесткие складки, делая нос еще более острым. Его темные глаза наполнились слезами.

— Господи, Андреас… Что они с нами сделали?

Внезапно Андреас оказался прижатым к его груди. Он стоял неподвижно, испугавшись этого душевного порыва, от которого ему стало не по себе. Если внешний вид Ярослава так его поразил, как же выглядел он в глазах друга? Жалкий солдат вермахта, произведенный в ранг офицера на поле боя, потому что вокруг кадровые военные дохли как мухи, одетый в униформу, от которой осталось только название, истощенный, с грязной бородой, распространявший зловонный запах пота и грязи.

Ему было неловко за свой вид, за эти лохмотья, ведь он всегда следил за собой. Он сгорал от стыда, обращаясь за помощью к чешскому другу, отец которого, влиятельный член социал-демократической партии, открыто выступавший против нацистского режима, был расстрелян немцами сразу после вторжения в Чехословакию в 1939 году. Ему было не по себе от того, что он пришел к своему ровеснику с пустыми руками, голодный и оборванный.

— Располагайтесь, — бросил Ярослав, указав на стулья. — Вы, наверное, голодны.

Он зажег огонь под кастрюлей, затем порылся в холодильнике и с торжествующим видом достал оттуда колбасу, сыр и сельский хлеб, завернутый в белую тряпку. Он поставил тарелки и разложил столовые приборы на большом деревянном столе.

Андреас оглянулся вокруг. Кухня была такой же уютной, как и у него дома. Кастрюли блестели при свете керосиновых ламп. На подоконнике стояла хрустальная ваза с выгравированным орнаментом в виде плюща в ожидании первых полевых цветов. На стене висел портрет бывшего чешского президента Томаша Масарика с белой остроконечной бородкой. Его взгляд показался Андреасу грустным. Наверное, нужно было пройти через многое, чтобы совершить невозможное и воплотить в жизнь идею, казавшуюся абсолютно утопической до 1918 года, — создание государства Чехословакия. Он заметил аккуратно свернутый и прислоненный к стене в углу красно-бело-синий флаг. Из его груди вырвался протяжный вздох, как будто с того момента, как Андреас увидел колокольню Варштайна, он не дышал.

Вилфред держался настороженно. Андреас кивнул ему, давая понять, что он может сесть. Парнишка опустился на стул, нервно вытирая ладони о брюки.

Ярослав наполнил супом две тарелки и поставил перед ними. Вилфред схватил ложку и начал быстро есть, сгорбившись над столом.

— Мы не сильно тебя побеспокоили? — спросил Андреас у Ярослава. — Я не хотел… Пришел домой, а там…

Он запинался, с трудом подбирая слова, и никак не мог выразить свою мысль до конца. Оставаясь серьезным, Ярослав положил руки ему на плечи, принуждая сесть.

— Поешь, дружище. У нас еще будет время для разговора.

Вилфред шумно хлебал свой суп, прикрыв миску левой рукой, словно боялся, что у него ее отнимут. Жидкость стекала по его подбородку, оставляя жирный след.

Андреас поднял глаза на своего друга, который сел напротив него.

— Мне очень жаль.

Таким образом он просил прощения вовсе не за дурные манеры Хорста, а за смерть отца Ярослава, которого расстреляли как преступника, и особенно за все остальное: за жителей Лезаки и Лидице [41], истребленных эсэсовцами июньским утром 1942 года в отместку за убийство Рейнхарда Гейдриха; за женщин их городка, отправленных в Равенсбрюк [42], за их детей, которых врач освидетельствовал согласно расистским критериям Рейха, учитывая цвет глаз, волос и форму черепа, чтобы отобрать тех, кто был достоин «онемечивания»; за дымящиеся руины их домов, сгоревших от огнеметов.

Лицо Ярослава под взлохмаченными волосами побледнело. Он понял все, что хотел сказать Андреас.

— Не в моей власти даровать прощение, но все же спасибо, — произнес он хриплым голосом.

Только теперь Андреас взял ложку, зачерпнул супа и дрожащей рукой поднес к губам.


Вилфред заснул мгновенно. Свернувшись калачиком на матрасе, который Ярослав постелил ему в соседней комнате, он лежал абсолютно неподвижно. Погрузившись в царство сна, он словно потерялся в своей гимнастерке, которая была ему велика. Андреас какое-то время смотрел на него, затем прикрыл дверь, оставив небольшую полоску света на случай, если он проснется. Возможно, это было нелепо, но ведь малыш боялся темноты!

Он снова сел возле Ярослава, смотревшего на него с некоторым удивлением. Было слышно только цоканье маятника часов. Тепло от печки и еда, наполнившая желудок, вызвали в его измученном теле приятное оцепенение, однако тревога не давала избавиться от нервного напряжения.

— Рассказывай.

— Я мало что знаю, так как вернулся всего два месяца назад. Это просто чудо, что ты нашел меня…

— Ярослав, прошу тебя, — устало перебил его Андреас, понимая, что друг пытается уйти от разговора. — Мне нужно знать правду.

— Я пошел к тебе на следующий день после своего возвращения. Мне хотелось узнать, что с тобой. Твой дом отдали какому-то типу, работающему на железной дороге. Он ничего не знает о бывших хозяевах. Лично я не доверяю этим людям, которых правительство расселяет здесь, и они отвечают нам взаимностью. Большинство из них проходимцы. Можно сказать, что им преподнесли все на блюдечке с голубой каемочкой. Тогда я отправился в мэрию и попросил проверить списки. На меня подозрительно посмотрели, и я не стал настаивать. Сейчас лучше не привлекать к себе внимание, ты же понимаешь.

— Понимаю, — сухо ответил Андреас.

Зуб снова начал болеть. Острая боль поднималась от челюсти к виску.

— Я встретил старика Кудлачека на улице. Он рассказал, что несколько месяцев назад видел их как-то ранним утром с двумя большими чемоданами. Их отправили в лагерь Рейхенау. Ханна толкала ручную тележку, в ней была твоя мать.

Андреас закрыл глаза и обмяк на стуле. Его сердце так громко стучало, что он почти ничего не слышал.

Как это можно вынести? Его больную мать, изгнанную из собственного дома, везли в убогой повозке, как проклятую! А Ханна? Должно быть, она решила, что брат, который на похоронах отца поклялся быть ее защитником, бросил их в беде.

Он вспомнил, как в тот день девушка покачнулась, стоя у подножия стелы, украшенной одним из погребальных венков с цветами, изготовленными из стеклянного бисера, как это делали в Габлонце. Комья земли поблескивали с обеих сторон зияющей ямы. Когда гроб с глухим стуком ударился об стенку могилы, Ханна вздрогнула. Андреас обнял ее за плечи одной рукой, и она оперлась на него. Ощущение ее веса, несмотря на то, что он был небольшой, словно обожгло его.

— Жители получили приказ собраться на площади возле мэрии, — как-то неуверенно продолжил Ярослав. — Я знаю, что часть людей, построившись в колонну, двинулись пешком под охраной, а других повезли на грузовиках к вокзалу Габлонца. Они, должно быть, оставались в лагере несколько недель, прежде чем их погнали к границе. Теперь они наверняка в безопасности в Германии. Я уверен, что с ними все в порядке, — поспешил он добавить с фальшивым оптимизмом. — Ханна сильная девочка, с головой на плечах. Вспомни, какой она была упрямой в детстве.

Андреас был тронут его заботливым видом. Он спросил себя, откуда Ярослав черпает это чувство сострадания, ведь он должен был их ненавидеть.

Он вертел в руках светлый бокал из граненого стекла с золотой и рубиновой отделкой. Отблески света проскальзывали между его почерневшими пальцами. Ярослав настоял на том, чтобы они пользовались его лучшим сервизом, сказав, что хоть вино и плохого качества, но они смогут пить его из бокалов, достойных так называться. Вилфред отказался притронуться к своему бокалу из страха разбить его. Ему налили вино в оловянную кружку.

— Самое ужасное, — тихо произнес Андреас хриплым голосом, проводя пальцами по граням бокала, — что ты говоришь мне о лагере, где, возможно, находятся мои мать и сестра, я даже не могу возмутиться, я даже не имею права как-то протестовать.

Ярослав покачал головой.

— Я понимаю, о чем ты, — сказал он, немного помолчав.

— Что тебе известно об этих лагерях?

— Не очень много… Так, слухи.

— Ты никогда не умел лгать, Ярослав.

Друг нахмурил брови, раздосадованный тем, что его приперли к стенке.

— В Прошвице они собирают тех, кто слишком стар или болен, чтобы выдержать транспортировку, — продолжил он неохотно. — Там нет врачей, да и вообще какой-либо помощи. Мертвых укладывают в штабеля, друг на друга. Грузовики отвозят их к вырытым рвам. Многих немцев содержат в концентрационных лагерях Терезиенштадта, но это, конечно, не сравнить… — заговорил он резким тоном. — Вас не отправляют на смерть, как евреев. В этом вся разница. И она настолько… настолько…

Он развел руками, словно пытаясь объять необъятное. Андреас подумал, что у них отняли даже слова.

— Конечно, им нелегко. Страдают невиновные, но что ты хочешь? — продолжил он, устало пожав плечами. — После всего, что произошло, это неизбежно. Нельзя безнаказанно считать целый народ низшими существами. Нацисты хотели нас уничтожить, стереть чехов с лица земли. Их фанатизм привел к созданию лагерей смерти, — отчеканил он, постукивая указательным пальцем по столу. — Я видел фотографии, Андреас, ты не можешь даже представить себе, это неописуемо… А здешние немцы поддерживали этот режим. Они проголосовали за этих убийц, позволили им прийти к власти. Кто выступил против? Скажи мне, кто? И ты хочешь, чтобы люди не ополчились против вас? Жажда мести свойственна человеку испокон веков.

— А тебе не хочется отомстить? Например, мне?

Во взглядах обоих полыхнули вспышки злобы, глухой вражды; столкнулись два мира, исполненных ярости.

Ярослав резко отодвинул стул и встал. Он взял пачку русских сигарет, лежавшую возле печки, достал сигарету и бросил пачку своему другу, и тот поймал ее на лету.

— Ты хочешь знать правду? — с горечью произнес он. — Хочешь знать, на что способен твой старый приятель, с которым у тебя было столько общего?

Ярослав выдержал паузу, чиркнул спичкой. На его шее вздулась вена.

— Это было в прошлом месяце. В казарме собрали немцев. Трое из них, четырнадцатилетние мальчишки, утопавшие в слишком больших брюках, явно были из Гитлерюгенда. Они попытались сбежать, но их быстро поймали. Комендант казармы приказал их расстрелять.

Он отвел взгляд, сделал бесконечно длинную затяжку и долго держал дым в легких.

— Я сделал это… Я убил мальчишек, которые были ненамного старше моих сыновей… И я нажал на спусковой крючок без малейшего колебания.

Андреас смотрел на него не моргая. В груди, где-то в области сердца, возникла тяжесть.

— Но самое ужасное еще не это. Самое ужасное, что я смотрел на эти три трупа и ничего не чувствовал. Внутри меня была лишь пустота.

Ярослав откинул голову назад и улыбнулся, но это больше походило на гримасу.

— Ведь мы уже были не на войне. И я не должен был защищать ни себя, ни свою семью или родину. Эти дети не могли причинить мне вреда. И вот они лежали с дырками в животах. Если бы ты видел их лица… Да что уж там! — добавил он с отвращением и отчаянием. — Я себя успокаиваю тем, что это не наша вина. Не мы хотели этой войны. Мы просто жертвы палачей, которые превратили нас в чудовищ.

Андреас залпом осушил свой бокал, затем поставил его с осторожностью, к которой не были приспособлены его руки, огрубевшие в сражениях.

— Я отказываюсь верить в коллективную виновность, — сказал он. — Я считаю, что все мы рождаемся свободными и равными в правах, по крайней мере, перед своей совестью. Выбор есть всегда, до последней секунды.

Ярослав не сводил с него глаз, и Андреас понял, что его друг надеялся услышать слова, которые принесли бы ему облегчение. К сожалению, Андреас не мог произнести такие слова.

— Взрослый человек должен действовать, как велит ему его душа и совесть. Но я допускаю, что людям свойственны опасные и жестокие заблуждения.

Его взгляд устремился в пустоту. Он вспомнил, что во время боев, под нескончаемыми бомбежками земля иногда начинала биться в конвульсиях, словно в мучительных родах.

— Я узнал, что в каждом из нас есть бездна. На грани безумия… Большую часть жизни мы даже не подозреваем о ней. Но однажды она приоткрывается и засасывает в себя человека, иногда целиком…

Ярослав тяжело опустился на стул рядом с Андреасом. Его плечи поникли, он выглядел измученным, побежденным. Он был похож на человека, который уже не знает, куда идти, и Андреас ощутил вспышку гнева по отношению к тому, кто открыл ему дверь своего дома. Как он мог казаться таким потерянным, тогда как у него было все: семья, дом, родина? Ему не нужно было бояться нужды, холода и завтрашнего дня, который пугал неизвестностью. Так почему же у него был такой потерянный вид?

— Знаешь, тебе придется отсюда уехать, — тихо произнес Ярослав. — Декреты Бенеша узаконили ваше выселение из страны. Это касается всех немцев и венгров.

Андреас плеснул себе терпкого вина, отдававшего лесным орехом и танином и легонько пощипывавшего горло. До войны в Чехословакии проживало около трех с половиной миллионов немцев, приблизительно семь миллионов чехов, два с половиной миллиона словаков и где-то семьсот тысяч венгров. Как можно изгнать миллионы людей? Женщины и дети, мужчины и старики… Мысль об этом вызывала головокружение.

— Чехов из глубинки наверняка не пришлось долго упрашивать, они с радостью заняли наше место, — с горькой усмешкой сказал Андреас. — Производство, развитое в Габлонце, какая нежданная удача, не так ли? Ведь на весь мир славились здешние украшения из бисера, имитации драгоценных камней, шлифованные гранаты, эмали, стеклянные запонки, шпильки для волос, браслеты, подвески для люстр… Не говоря уже о знаменитом хрустале, граненом и гравированном, в изготовлении которого принимал скромное участие и твой покорный слуга.

Он покачал головой с горестным видом.

— Похоже, нас здесь обирают до нитки. Запрещено вывозить все, что имеет хоть какое-то отношение к нашему ремеслу. Такое ощущение, что раздевают до трусов.

— Вы сами во всем виноваты! — вспылил Ярослав. — Даже ты был за Генлейна. Вспомни, как мы спорили ночи напролет!

— А, Генлейн… — Андреас вздохнул. — Многие упрекают нас, судетских немцев, в поддержке Конрада Генлейна в 1933 году. Но при этом забывают, что с немцами республики Чехословакия обращались как с гражданами второго сорта, если вообще не считали врагами государства. Ты прав, в то время я думал, что требования Конрада Генлейна обоснованы. Для нас, меньшинства, это был вопрос выживания.

— Ты думал, что он не нацист, поскольку он утверждал, что верит в свободу личности, в то время как нацизм не признает ее. Я давно тебя знаю, Андреас, и знаю тебя хорошо. Ты хочешь верить в то, что тебя одурачили, как и большинство немцев, — презрительно бросил он. — Однако вы должны были знать: если хочешь сесть за стол с дьяволом, запасись длинной ложкой.

Резким движением Ярослав раздавил сигарету в своей тарелке. Андреас едва сдержался, чтобы не схватить окурок и не сунуть его в карман. Его взгляд на несколько секунд затуманился.

— Я должен найти свою мать и Ханну, — произнес он глухо.

— Куда вы пойдете?

— Откуда я знаю? — раздраженно отозвался Андреас. — У нас не осталось никаких прав. Мы как пешки, которых переставляют с места на место, из одной страны в другую. Господа, сидящие за шахматной доской, все решат за нас.

— Самое главное — не попасть в Сибирь.

— Конечно, по сравнению с русскими лагерями все остальное покажется раем, — язвительно произнес Андреас. — Я попрошу совета у Престеля. Он всегда меня поддерживал.

Он с теплотой вспомнил о своем учителе с его накрахмаленными воротничками и бакенбардами а-ля Франц Иосиф. Внезапно он снова почувствовал себя юным учеником-стеклоделом, полным сомнений, которые мог развеять только мелодичный голос пожилого господина. Ему с отчаянной силой захотелось его увидеть.

— Его депортировали, — сказал Ярослав.

— Что? Но ему было больше восьмидесяти лет! Он за всю жизнь и мухи не обидел!

— Я знаю, но их не интересуют такие детали. Они депортируют даже женщин и детей, отправляют их работать в Советский Союз.

— Я плохо себе представляю, чем может быть полезен старик Престель на восстановлении руин Сталинграда, — горько пошутил Андреас.

Учтивый аристократ с живым взглядом часто принимал его у себя дома. Одна из стен его гостиной с мебелью из светлого дерева и мягкими стульями, отданная во власть художественного беспорядка, была украшена восхитительным гобеленом с изображением единорога. Но больше всего юного Андреаса поразили витрины. В них хранилась самая красивая коллекция Габлонца: старинные бокалы с ножкой из рубинового стекла, кубки из светлого стекла, покрытые расписной эмалью, граненые бокалы с двойными стенками, кубки с крышками, на которых были изображены сцены охоты, музыканты или игроки в карты. Там были также кубки с выгравированным гербом Престелей, которым было пожаловано дворянство германским императором Рудольфом II Габсбургским, королем Венгрии и Богемии в начале XVI века.

Андреас часами простаивал перед тем, что он считал главными экспонатами коллекции: двумя портретами предков графа Престеля, выполненными в 1840 году Домиником Биманом, самым талантливым гравером своего времени, портретистом, славящимся великолепной техникой гравировки и исключительно богатой творческой биографией. «У него есть лишь один недостаток, — сказал ему однажды Престель. — Он не уделяет должного внимания пропорциям. Следи за этим, Андреас, и однажды ты превзойдешь маэстро».

Андреас навсегда запомнил эти слова. Когда ему вручали высшую награду на Парижской выставке, он подумал о своем наставнике и мысленно посвятил эту награду ему.

Граф Престель депортирован в Сибирь… В его лице попытались обезглавить всю элиту Северной Богемии. Андреас удрученно покачал головой. Чем он мог помочь своему учителю? Когда сталкиваешься с таким большим несчастьем, прежде всего приходится думать о своих близких.

Он, словно больше не контролируя свою правую руку, внезапно заметил, что роется в кармане куртки в поисках куска клеенки.

Завтра на рассвете он покинет Варштайн и отправится на запад. Чтобы уже никогда не вернуться сюда. От его прошлого остался лишь пепел. Но прежде ему нужно исполнить свой долг. Он найдет мать и сестру, удостоверится в том, что они в безопасности, а потом выполнит свое обещание — и отправится в Лотарингию, чтобы лично передать адресату письмо своего однополчанина Венсана Нажеля, владельца мастерской в Меце, французского солдата в униформе вермахта, пропавшего без вести июльским утром 1943 года на бескрайней русской равнине, под беспощадным раскаленным небом.


Когда поезд остановился на платформе, Ливия всем телом ощутила легкий толчок. Она почувствовала себя так, словно топор палача обрушился на ее голову.

Остальные пассажиры суетились, матери отчитывали детей, разбаловавшихся в предвкушении конца утомительной поездки, мужчины проверяли количество чемоданов, шляпных коробок и другого багажа, но молодая венецианка неподвижно сидела на месте, аккуратно сложив руки на коленях, будто от малейшего движения могла разбиться на тысячу осколков.

Через окно купе она наблюдала за оживленной суетой, характерной для всех вокзалов. Молодая пара обнималась, пассажиры быстрым шагом шли по платформе, торопясь по домам. Иностранцы выглядели немного потерянными, но сопровождавшие их носильщики, несущие их чемоданы, придавали им уверенности.

— Конечная, мадемуазель.

Она вздрогнула. Контролер смотрел на нее, склонив голову, его голубые глаза светились сочувствием. Ей вдруг показалось, что она видит глаза Франсуа. Они были такого же светло-голубого, почти прозрачного цвета.

— Мадемуазель?

Чувствуя себя неловко, поскольку он, по всей видимости, принял ее за ненормальную, она поспешно встала и натянула перчатки. Мужчина спустил ее багаж вниз и проследовал перед ней до двери.

— Вам нужен носильщик, мадемуазель?

— Нет, спасибо.

— К вашим услугам, мадемуазель.

Она взяла чемодан, который он ей подал, и пошла по почти пустой платформе. В горле у нее пересохло, кожа вспотела. Она задыхалась в своем слишком узком костюме, радуясь, что оборка пиджака скрывает английскую булавку, удерживавшую юбку на талии.

Сбитая с толку тем, что платформы были расположены на разных уровнях, поднявшись по нескольким лестницам, она наконец вышла на свежий воздух, где ее оглушил шум машин, грохот молотков и скрежет металла. Ветер нес с соседней стройки клубы пыли, и от этого у нее защипало в глазах и запершило в горле. Она отошла на несколько шагов.

Голова ее была ватной, она не ела со вчерашнего дня. Вокзал, который украшали на самом деле малопривлекательные скульптуры всадников, показался ей основательным и суровым, как крепость. Часы на приземистой колокольне показывали начало пятого. Слишком поздно для обеда. К тому же на другой стороне улицы официант в белом длинном фартуке уже закрывал двери заведения, попрощавшись с последними посетителями.

Она стояла в нерешительности, кусая губы. Может, стоило отправиться пешком по адресу, который она знала наизусть? Или лучше было снять комнату в каком-нибудь скромном отеле и провести там ночь-другую? Необходимо было упорядочить мысли. У нее еще оставались деньги, и цены здесь наверняка были ниже парижских, но перспектива провести ночь в одиночестве, без сна, в крошечной комнатке с шершавыми простынями и запахом затхлости, показалась ей ужасной.

Она с сожалением вышла из тени вокзала, поскольку шум, производимый отбывавшими поездами, создавал иллюзию безопасности. Но какой смысл оттягивать час расплаты? Она покинула вокзал Санта-Лючия и галерею с широкими ступенями, ведущую к причалу вапоретто,совершила долгое путешествие и оказалась на этой шумной и пыльной улице французского города в безумной надежде, что практически незнакомый человек согласится дать свое имя ребенку, которого она носила. Она предполагала, что ее могут отвергнуть, но она должна была знать это наверняка.

Конечно, ей нужно было его предупредить, написать письмо. Своим неожиданным приездом она словно загоняла его в угол. Ей это не очень нравилось, но у нее не было выбора. Атмосфера в Мурано стала невыносимой. Флавио проявлял инициативу, не спрашивая ее мнения, в то время как Марко подстерегал ее с настойчивостью хищника, преследующего добычу. Постепенно ее родной остров сузился до размеров железного ошейника. Даже в мастерской теперь на нее смотрели по-другому. Она словно стала невидимой, никому не нужной. И, возможно, именно это ранило ее больше всего: чувствовать себя лишенной того, что было смыслом ее жизни.

Затем она с ужасом поняла, что у нее задержка. На целых три месяца… Она до сих пор помнила ледяную дрожь, пробежавшую по телу, и как кровь отхлынула от ее лица. С бьющимся сердцем она медленно села на кровать. За несколько секунд ей стало ясно, что ее жизнь снова совершала резкий поворот.

Ребенок… Какая несправедливость! Это случилось всего один раз, один-единственный раз, и лишь потому, что она почувствовала себя такой потерянной и одинокой, потому что искала защиты, потому что ей стало страшно. И вот теперь она наказана за проявленную слабость.

Ей тогда показалось, что в комнате раздался замогильный голос пастора из Сан-Пьетро, который метал громы и молнии, читая проповеди о грехе, стыде и божьей каре. Она представила перешептывания за своей спиной, косые взгляды, сплетни. Перед ее глазами встало худое лицо брата. Как бы он отреагировал? Испытал бы гнев или, что еще хуже, жалость? На лбу выступил холодный пот, от резкой боли в животе она согнулась пополам.

Ливия крепче сжала ручку чемодана. Кто-нибудь наверняка знал дорогу, но прохожие пробегали мимо нее с непроницаемыми лицами, и она не решалась к ним обратиться. От оглушающего шума стройки у нее разболелась голова. Нервы ее были взвинчены до предела, и ей хотелось найти тихое место, чтобы собраться с мыслями.

Как только она ступила на шоссе, раздался визг шин. Какая-то машина резко затормозила, вильнув в сторону, но крылом задела чемодан, тот открылся, и одежда разлетелась по мостовой.

— Что же вы делаете? — заорал водитель, выскакивая из машины. — Вы что, ненормальная, — переходите дорогу не глядя? Я же мог вас убить!

Ощущая дрожь в руках, Ливия наклонилась, чтобы собрать свои вещи. Молодой человек продолжал ее бранить, но она слышала лишь, как кровь стучит в висках. Сгорая со стыда, она подняла с земли свою хлопковую блузку, льняное платье с манжетами-отворотами.

— Погодите, я вам помогу. Вы уверены, что не ушиблись? — проворчал он, смущенно протягивая ей комбинацию цвета слоновой кости, украшенную кружевами, и она вырвала ее у него из рук.

Ливия попробовала подняться, и он поддержал ее, пытаясь помочь. Выпрямившись, она посмотрела на него, но лицо молодого человека начало как-то странно расплываться.

Когда она пришла в себя, незнакомая девушка хлопала ее по щекам.

— Не волнуйтесь, дамочка, ничего страшного… У вас просто закружилась голова. Ну вот, вы открыли глазки, это хорошо. Не бойтесь, я медсестра. Вы меня слышите? Можете назвать свое имя?

Девушка с кукольным личиком в обрамлении мелких каштановых кудрей, выбивавшихся из-под берета, с улыбкой смотрела на нее.

— Va bene [43] — прошептала Ливия, едва ворочая языком, с трудом осознав, что впервые в жизни упала в обморок.

— Вы иностранка! Вы хоть немного говорите по-французски? У вас есть родственники в Меце? Куда вы направляетесь?

Ливия обнаружила, что лежит на скамейке. Водитель машины, которая ее чуть не сбила, топтался в нескольких метрах от нее с хмурым видом, не зная, что делать с соломенной шляпкой Ливии, которую, должно быть, с нее сняла медсестра. По всей видимости, эта словоохотливая особа велела ему отойти в сторону.

— Вам уже лучше, мадемуазель? — обеспокоенно спросил он, увидев, что она его узнала. — Вы меня так напугали!

— Мне уже… хорошо, — ответила она, приподнимаясь.

— Держите шляпку, я принес вам воды.

Она принялась пить маленькими глотками.

— Я смотрю, вы уже не такая бледная, — обрадовалась медсестра. — Никаких повреждений нет. Вынуждена вас оставить, мне нужно вернуться на службу. Если у вас возникнут проблемы, обращайтесь в больницу. Вам ее любой покажет. И будьте внимательнее в своем положении… Что касается вас, молодой человек, вы просто угроза общественной безопасности! — возмущенно воскликнула она. — Чтобы заслужить прощение, вам придется отвезти вашу несчастную жертву, куда она пожелает. А я вас оставляю, мне пора бежать.

Ливия смотрела, как она удаляется, по-военному чеканя шаг, стуча подошвами тяжелых ботинок.

— Мне очень жаль, мадемуазель, что все так вышло, — заговорил незнакомец, который казался искренне расстроенным. — Куда вас отвезти?

Его лицо светилось дружелюбием. На нем была рубашка с расстегнутым воротом и поношенные брюки. Многодневная щетина придавала щекам синеватый оттенок.

Ливия отряхнула от пыли свой костюм и с огорчением заметила, что на одном чулке появилась «стрелка», а ведь у нее была с собой всего одна пара. К счастью, это было не очень заметно. Парень неуклюже отряхнул рукавом шляпку, украшенную голубой шелковой лентой в тон ее костюма, и протянул Ливии.

— Будьте добры, мне нужно на улицу Мартель, дом 21.

— Отлично, держитесь за мою руку, — сказал мужчина, обрадовавшись, что может оказать ей услугу. — Я возьму ваш чемодан.

Он извинился за то, что его джип не так комфортен, как хотелось бы. Это был американский армейский джип, купленный по дешевке, как объяснил незнакомец, запихивая чемодан между проигрывателем и стопкой учебников, перевязанных бечевкой.

— Они все сбывают с рук, — весело сказал он. — От машин до вязаных свитеров, не забывая и о носках. Вот увидите, хаки еще долго будет в моде.

Джип ехал по городу, подпрыгивая на щербатой мостовой. Одной рукой Ливия придерживала свою шляпу, другой растирала левое колено, которое начало опухать. Завтра там наверняка будет огромный синяк.

Дома с красивыми фасадами из светлого камня соседствовали с грудами мусора. Мимо нее, как во сне, проплывали витрины магазинов, мрачные здания, обсаженные деревьями проспекты, узкие улочки, где с трудом проходил автомобиль.

На вершине холма возвышался величественный собор. Своим высокомерным видом он напомнил Ливии большие теплоходы, стоявшие на причале в Венеции, на фоне которых дворцы казались кукольными домиками.

Как только они сели в машину, молодой человек принялся оживленно болтать, но она ему не отвечала. Наверное, он решил, что она плохо воспитана или просто не знает французского.

— У вас здесь родные, мадемуазель? Мне показалось, что вы говорили по-итальянски. В Лотарингии много итальянцев. Есть еще поляки, но вы ведь не полячка?

Он искоса взглянул на нее, в глазах его плясали озорные искорки.

— Нет, вряд ли. Вы слишком красивы, значит, прибыли из солнечной страны.

К нему вернулось хорошее расположение духа, и он пытался извлечь пользу из ситуации. Ливию позабавила такая дерзость, напомнившая ей поведение парней из Мурано. Она слегка улыбнулась, потом вспомнила, что медсестра заметила ее беременность. К счастью, на руках Ливии были перчатки. Какая же она идиотка! Ей нужно было купить обручальное кольцо, чтобы чувствовать себя увереннее.

— А я ведь даже не знаю вашего имени, — посетовал он, когда они въехали на мост. — Такое ощущение, что вы на меня сердитесь.

Поверхность реки блестела на солнце. По берегу прогуливались люди.

— А разве не за что? — отозвалась она. — Вам следует научиться лучше водить свою машину, месье.

Он взглянул на нее с наигранно ошеломленным видом.

— А вы, оказывается, умеете разговаривать!

Проехав еще несколько улиц, он резко затормозил возле элегантного дома из желтого известняка. Как только взгляд Ливии упал на резную дверь, у нее пропало всякое желание шутить.

— Ну вот, вы снова онемели… — Он театрально вздохнул, после чего достал из кармана блокнот и вырвал из него страницу. — Держите, здесь мое имя и адрес. Обращайтесь, если что. Я буду счастлив пригласить вас на чашечку кофе, чтобы вы меня простили. Вы согласны?

Ливия взяла листочек, который он ей протягивал, и положила в сумочку: ей совершенно не хотелось с ним общаться, а так он быстрее оставит ее в покое. Она поспешно вышла из машины.

Он поставил чемодан на тротуар.

— Вы уверены, что с вами все в порядке? — спросил он озабоченно.

— Да, спасибо.

— Тогда до скорого свидания?

Она кивнула с отстраненным видом. Молодой человек пожал плечами, прыгнул в свой джип и резко тронулся с места, оставив ее стоять перед дверью, украшенной медальоном, с помятым чемоданом у ног.


Церковный колокол прозвонил пять часов. Три монашки в белых воздушных капорах торопливо прошли мимо, оживленно болтая. Ливия стояла перед домом Нажелей и не знала, как ей поступить. Ведь она проделала такой долгий путь не для того, чтобы повернуть назад. В любом случае в Мурано она вернуться не могла.

Оформив все необходимые бумаги, она ушла из дома тайком, лишь оставив Флавио записку, в которой сообщала, что уехала к своей подруге Марелле Моретти, на загородную виллу ее родителей, чтобы поразмыслить о будущем. Марелла, обладательница миндалевидных глаз и пухлых щек, могла без труда обмануть кого угодно. Ливия подавила в себе желание укрыться в их красивом старом доме, окруженном виноградниками, где она, будучи ребенком, счастливо проводила летние каникулы. Она вспоминала о свежем льняном белье, аромате земли, ветра, о шелесте тополиных листьев, о том, как ночной парижский поезд изрыгал клубы пара, а в полупустом купе витал запах дешевого вина.

Флавио наверняка обнаружил записку, когда пришел в мастерские на следующее утро. Должно быть, он закатил глаза и скорчил одну из своих излюбленных гримас, а затем выбросил все это из головы.

Порыв ветра заставил ее содрогнуться. Трехэтажный дом был узким, но яркий цвет камня добавлял ему теплоты. Ливия немного успокоилась. Она поправила шляпку, глубоко вздохнула и подошла к двери. Бронзовый молоток выскользнул из ее рук и упал на свое место с сухим клацаньем, от которого она вздрогнула.

Секунды показались ей вечностью. Интересно, ее кто-нибудь услышал? Она тщетно поискала глазами звонок. В тот момент, когда она снова протянула руку к молотку, дверь открылась.

Ливия подняла глаза. Худая женщина, одетая в черное платье, застегнутое до самой шеи, которое едва оживлял белый воротничок, строго смотрела на нее. У нее было угловатое лицо, тонкие губы и светлые глаза, русые волосы были стянуты в пучок. На плече красовалась брошь в форме лотарингского креста, украшенная аметистами. Ливия узнала символ, который генерал де Голль прославил на весь мир.

— Слушаю вас?

— Я… Я ищу месье Франсуа Нажеля. Это его дом? — запинаясь, произнесла она.

Под пристальным взглядом женщины, оглядевшей ее с головы до ног, Ливия с особой остротой осознала, насколько запылились ее ботинки на шнурках и помялся костюм. Хорошо бы женщина не заметила ее рваный чулок… Но взгляд дамы остановился на чемодане, и она как будто напряглась еще больше.

— По какому вопросу? — спросила она, поджав губы.

Ливия смутилась. Она не приготовила ответ, наивно полагая, что дверь ей откроет прислуга и проводит в гостиную, не задавая вопросов, а потом сразу же, как по волшебству, появится Франсуа. Но эта женщина ничем не напоминала прислугу, и Ливия поняла, что ее не пустят в дом, пока она не предоставит удовлетворительного объяснения.

— Меня зовут Ливия Гранди, мастерские Гранди в Мурано, — произнесла она твердо. — Когда месье Нажель был у нас с визитом, мы с ним обсудили несколько его предложений. Я приехала во Францию для восстановления контактов с нашими старыми клиентами и решила, в свою очередь, нанести ему визит.

Она огорченно указала на свой костюм:

— Прошу прощения за свой вид, но меня сбила машина, когда я вышла из вокзала. Я могу подождать его в доме?

Женщина слегка опешила от ее категоричного тона.

— Как пожелаете, — неохотно согласилась она. — Но мой брат вернется только через час.

— Ничего страшного, мадам, — произнесла Ливия, заставляя себя улыбнуться. — Я располагаю временем.

Ей было не очень удобно сидеть на стуле, под лопатками закололо. Она бы с удовольствием свернулась клубочком на диване, но присутствие Элизы Нажель вызывало робость, и она не могла позволить себе такую вольность. Поэтому Ливия сидела прямо, как в школе, аккуратно поставив ступни вместе.


Дыхание судьбы

Она попыталась угадать возраст старшей сестры Франсуа. У нее было лишь несколько седых волос, а на лице почти не имелось морщин. Ливия никак не могла осмелиться взять последний бисквит, остававшийся на тарелке. Она в оглушительной тишине выпила чашку кофе и стакан воды, сгрызла несколько печений, но по-прежнему была голодна.

Гостиная была не очень большой. Кессонный [44]потолок, дубовая мебель и выцветший восточный ковер придавали ей уютный вид. Когда растаяли последние лучи солнца, согревавшие паркет, Элиза Нажель поднялась, чтобы зажечь лампу. Часть комнаты погрузилась в полумрак. Свет отражался в пуговицах со стеклярусом, украшавших ее строгое платье, и в жемчужных серьгах.

Ливия уже два раза просила разрешения выйти помыть руки, и оба раза, возвращаясь в гостиную, она натыкалась на взгляд Элизы, который казался ей все более пронизывающим. После нескольких безуспешных попыток завязать разговор с сестрой Франсуа она предпочла замолчать.

Ее плечи опустились, взгляд устремился на пол. Напрасно она затеяла эту поездку. Чего можно было ожидать от чужих людей? Она даже не предполагала, как теперь выглядит Франсуа, и опасалась, что не смогла бы узнать его, если бы встретила ненароком на улице.

Ливия была измучена бессонными ночами, начиная с того зловещего дня, когда поняла, что ждет ребенка. Несколько минут назад она испугалась своего отражения в зеркале над умывальником. С бесцветным лицом и черными кругами под глазами она показалась себе уродиной.

Внезапно быстрым птичьим движением Элиза наклонила голову набок.

— А вот и он, — произнесла она, вставая, хотя Ливия ничего не слышала. — Я предупрежу его о вашем визите, мадемуазель.

Она проводила взглядом Элизу Нажель, растерла щеки, проверила дрожащей рукой, держится ли еще прическа. Ее сердце билось так сильно, что она боялась снова упасть в обморок, как на вокзале. Ливия была сама не своя. Никогда еще она не чувствовала себя настолько нерешительной и растерянной, даже когда дедушка умер у нее на руках.

— Дедуля, прошу, помоги мне! — в ужасе прошептала она.

Она услышала торопливые шаги и встала, словно автомат. Когда Франсуа появился на пороге, ее поразило сияние его светлых волос. На нем был темный костюм с широкими жесткими плечами безукоризненного кроя и такой же темный галстук.

Он закрыл за собой дверь, не сводя с нее глаз. Она облизнула сухие губы.

— Ливия… Что вы здесь делаете? — спросил он, приблизившись.

С обеспокоенным видом подавшись к ней, он взял ее руки в свои.

— Вы так бледны, присядьте. Элиза сказала мне, что вы приехали налаживать контакты со старыми клиентами. Но почему вы меня не предупредили? Я написал вам письмо. Вы его получили? Вы ничего мне не ответили, и я подумал…

Она отрицательно покачала головой. О каком письме он говорит? Она ничего не получала. Она бы обязательно ему ответила, а может быть, и нет. Как знать? Что она могла ему написать, если у нее не получалось сказать ему это в лицо?

Ее холодные пальцы согревались в руках Франсуа, и она закрыла глаза, чтобы насладиться этой неожиданной поддержкой. Она узнала слегка пряный аромат с ноткой кедра, который впитался в ее кожу, когда она бежала по предрассветной Венеции, пробираясь по узким улочкам, взлетая по скользким ступенькам мостов, мчась по своему застывшему городу, очерченному, словно пунктиром, тонким слоем инея, убегая прочь от кровати со смятыми простынями, где спал ее любовник.

Она подняла голову, посмотрела ему прямо в глаза.

— Я приехала сообщить, что ношу вашего ребенка.

За все время Ливия впервые произнесла это вслух. Тайна, которую она хранила столько месяцев, вдруг стала реальностью. Теперь у нее не было пути назад. Тиски, сжимавшие ее сердце, немного ослабили хватку. Каков бы ни был исход, она сможет честно сказать своему ребенку, что сообщила его отцу правду. Она должна была дать этому невинному созданию шанс быть признанным своим отцом и носить его имя.

При этом Ливия испытывала чувство нетерпения. Она сердилась на себя за то, что ей не хватило мужества одной произвести этого ребенка на свет. Ей приходила в голову эта мысль, но однажды она настолько ее испугала, что Ливия свернулась калачиком на кровати, прижав колени к груди. В Мурано из-за скандала неминуемо изменилось бы отношение к семье Гранди на многие десятилетия вперед. Незаконнорожденный ребенок, плод любви… Тогда как это был всего лишь плод страсти и одиночества.

Когда она ехала к Франсуа Нажелю, ее подбадривало лишь одно: смутное воспоминание о приветливом пожилом господине, который гладил ее по волосам и подарил на день рождения маленькое ручное зеркальце с ее инициалами. Забыв про гордость, она рисковала быть изгнанной, как какая-нибудь непристойная женщина.

Руки Франсуа сжали ее пальцы так сильно, что ей стало больно, но она не протестовала. Он имел право на гнев. Ведь она нарушала привычный ритм его жизни. Наверняка он был обручен с какой-нибудь целомудренной и спокойной девушкой, которая никогда бы не отдалась первому встречному. Он, конечно же, заранее распланировал свое будущее, подобно тем людям, для которых жизнь представляет собой тщательно разработанный военный план с перечислением сражений, в которых необходимо участвовать, крепостей, которые нужно взять, и побед, которые следует одержать.

Она стояла перед ним с гордо поднятой головой, но тело ее сотрясала дрожь.

Позднее она не раз вспомнит об этом остановившемся мгновении, когда ее судьба зависела от мужчины, о котором она почти ничего не знала, кроме музыки его тела, родинки на груди и выражения какой-то отчаянной страсти на лице в момент оргазма, когда он давал жизнь их ребенку.

Возможно, это были пустяки, а может быть, и самое главное, потому что тело не лжет, во всяком случае, если оно принимает вызов страсти, подобно брошенной в лицо перчатке при вызове на дуэль. Этой голой страсти без прикрас они оба отдались зимней ночью в комнате с окном, приоткрытым на молчаливо сопричастные воды венецианского канала.

У него было серьезное лицо, но он по-прежнему никак не реагировал, ничего не говорил. С тяжелым сердцем Ливия поняла, что настал момент уходить, она и так была слишком бестактна. Ее долг по отношению к ребенку был выполнен.

Она чувствовала себя на удивление спокойно, думая о том, что нужно забрать чемодан и найти на ночь комнату в отеле. Что касается завтрашнего дня… Это уже будет другой день. Она обо всем подумает в свое время.

Когда Ливия попыталась высвободить свои пальцы, он поднес ее правую руку к губам.

— Я очень благодарен вам за то, что вы приехали, — произнес он очень серьезно.

Ей понадобилось несколько секунд, чтобы понять его, словно он говорил с ней откуда-то издалека. Затем, увидев непосредственную радость, озарившую его лицо, которую он и не пытался скрыть, она поняла, что ее так покорило с момента их первой встречи. Лучезарная улыбка Франсуа Нажеля показалась ей пленительной, потому что она не только отражала счастье, мимолетную радость, что можно было видеть на многих лицах, но была, прежде всего, признаком свободного человека.

В это же самое мгновение она ощутила страх. Вместо того чтобы почувствовать облегчение и испытать благодарность, у нее возникло абсурдное ощущение, что перед ней разверзлась пропасть.

— Не знаю… Возможно, мне не нужно было этого делать, — пробормотала она.

Он удержал ее в тот момент, когда она собиралась ускользнуть.

— Вы приехали сюда, Ливия. Вы не можете просто так уйти.

— Это было ошибкой. Мне очень жаль, я возвращаюсь домой.

— Ливия! — воскликнул он укоризненно. — Вы приняли правильное решение. И вы должны быть последовательной.

Она дрожала так сильно, что удивлялась, как еще держится на ногах. Франсуа продолжал сжимать ее пальцы. Она, пытаясь взять себя в руки, глубоко вдохнула. Не выдержав его взгляда, опустила глаза.

— Я не могу вам ничего обещать, — прошептала она.

— А я ничего и не прошу.

Именно это и тревожило молодую женщину, поскольку тех, кто дает, не требуя ничего взамен, следует обходить стороной, и доброта может порой превратиться в суровую надзирательницу.


Она сняла обувь и пиджак от костюма, не решаясь раздеться до конца, вытянулась на кровати со столбиками по углам. Ее чемодан стоял нераспакованным, хотя она открыла дверцы шкафа из непрозрачного стекла и вдохнула нежный аромат сухих трав, мешочки с которыми лежали на полках.

Положив руки вдоль тела, сжав кулаки, она чувствовала себя усталой и одинокой. Ребенок только что успокоился. В последнее время он стал шевелиться все чаще. Быть может, он уснул? Интересно, ребенок спит в утробе матери? Она ничего об этом не знала. Мать не могла объяснить Ливии порой пугающие метаморфозы ее тела, и она ни с кем об этом не говорила, возможно, так даже было лучше. Уединение было ей необходимо, чтобы привыкнуть к мысли о том, что ее тело принадлежит не только ей.

Ливия едва притронулась к ужину, который подали в столовой. Она выпила два бокала вина, от чего почувствовала легкое головокружение, и нашла неожиданное утешение в великолепном витраже, занимавшем всю стену, скрывая от глаз некрасивые здания на противоположной стороне улицы. Огромная магнолия с блестящими листьями и крупными белыми цветами красовалась на фоне японского пейзажа, где холмы окружали спокойную гладь озера.

Франсуа говорил без умолку. Он рассказал о том, что происходило в течение рабочего дня, затем об их встрече в Венеции и о том, что испытал «любовь с первого взгляда». Она была тронута тем, что он придумал целую историю, чтобы представить ее в лучшем свете. Франсуа утверждал, что попросил ее руки в письме, отправленном несколько недель назад, и что он ощущает себя самым счастливым из мужчин. Она была удивлена его безмятежностью, учитывая, что ему, как снег на голову, свалилась нежданная гостья и беременная невеста в одном лице. Кстати, о ее положении он не поведал своей сестре.

Сидя настолько прямо, что ее спина не касалась спинки стула, Элиза не проронила ни слова. Не было слышно даже стука ее приборов о тарелку. Периодически точным движением она промокала свои тонкие губы салфеткой. Франсуа умело избегал прямого обращения к ней, обволакивая свою сестру заготовленными фразами, такими же гладкими и ровными, как агатовые шарики.

Когда он позвал Элизу в гостиную, чтобы объявить об их помолвке, сжимая руку Ливии в своей, его сестра лишь молча кивнула. Взгляд ее светлых глаз на долю секунды задержался на животе Ливии, но это было почти незаметно, и молодая женщина засомневалась, не показалось ли ей это. «Я понимаю», — произнесла Элиза, и у Ливии по спине пробежали мурашки. Элизу Нажель было не так-то просто обмануть.

В дверь постучали. С бьющимся сердцем Ливия поспешила встать.

— Я хотела удостовериться, что у вас есть все необходимое.

— Спасибо, мадам.

— Вы можете называть меня по имени, поскольку мы скоро станем родственницами.

Ливия промолчала. Она чувствовала себя неловко из-за своих непричесанных волос, босых ног, юбки, застегнутой на талии булавкой, которую она тщетно пыталась прикрыть рукой.

— Когда срок? — спокойно спросила Элиза.

Может быть, сделать недоуменный вид и изобразить невинность? Ливия интуитивно поняла, что это будет ошибкой. Элизе Нажель, безусловно, не понравится, что ее держат за идиотку. Пока еще до конца не осознавая степени ее влияния, Ливия догадывалась, что эта женщина играла значимую роль в доме, где ей придется отныне жить. Во время ужина Франсуа проявил чудеса дипломатии, но Ливия все же была венецианкой и знала толк в таких играх.

— Этой осенью, — ответила она.

— Я так и думала, — удовлетворенно констатировала Эли-га. — Полагаю, вы католичка?

— Да, мадам.

— Это хорошо. Завтра же мы отправимся к священнику. Он сделает оглашение о предстоящем бракосочетании, и вскоре вы поженитесь. Церемония будет скромной.

— Я понимаю, — тихо сказала Ливия.

— Нет, не понимаете. Если Франсуа считает нужным жениться на вас, значит, у него есть на то свои причины. После всех жертв, на которые мы пошли во время этой войны, он имеет право на счастье. Никто не может лишать его этого, и надеюсь, вы сделаете его счастливым. Ваша свадьба пройдет в самом узком кругу из-за нашего брата Венсана. Он пропал без вести на Восточном фронте, и пока мы не узнаем наверняка, жив он или погиб, мы будем, соблюдая все приличия, ожидать его возвращения.

Она слегка наклонилась, и свет заиграл в драгоценных камнях броши в форме лотарингского креста.

— После смерти матери я сама вырастила двух своих братьев. И знаю их лучше, чем кто-либо. Сейчас Франсуа нуждается в спокойной жизни для того, чтобы все силы отдавать работе. Как вам известно, экономическая ситуация очень сложная. В течение четырех лет мы были присоединены к Германии. Благодаря генералу мы снова стали французами, но теперь нам следует занять свое место в Республике. Задача не так проста, ведь у нас много рабочих, которые зависят от нас. Я надеюсь, вы не рассчитываете на легкую жизнь. Мой брат вовсе не так беспечен, как может показаться на первый взгляд.

— Беспечен? — переспросила Ливия, нахмурившись.

— Счастливый, веселый, легкий… Поверхностный.

Эта женщина напомнила Ливии ее школьную учительницу, которая стала особенно невыносима, когда девочка перестала разговаривать после смерти родителей. В течение нескольких месяцев, раздраженная молчанием своей ученицы, она старательно провоцировала Ливию, отпуская в ее адрес колкости, а иногда и откровенно насмехаясь над ней. С тех пор девушка стала очень чувствительной к коротким убийственным фразам.

— Мне знакомы проблемы, с которыми сталкиваются предприятия. Я руководила мастерскими своей семьи, пока мой дедушка был прикован к постели. В Италии тоже все испытывают послевоенные трудности, мадам. И, как у вас, есть семьи, которые зависят от нас, и большинство из них голодают.

— Вы мне кажетесь слишком молодой, чтобы справиться с такой сложной задачей, — с сомнением произнесла Элиза. — Если я правильно поняла, у вас есть брат, который этим занимается.

Ливия подумала о Флавио, который захватил кресло дедушки и взял штурвал в свои руки, как будто вправе был играть эту роль.

— Жизнь не разбирает, у кого какой возраст, когда посылает испытания. Моему брату понадобилось много времени, чтобы оправиться после возвращения из России.

Элиза поджала губы.

— Он воевал на стороне немцев, разумеется.

— Да, мадам. Большинство итальянцев из его полка погибли вовсе не за правое дело. Им просто не оставили выбора. Полагаю, то же самое можно сказать о вашем брате Венсане?

В ту же секунду лицо Элизы Нажель застыло, а ее тело, и без того прямое как палка, вытянулось еще больше. Ливия поняла, что задела ее за живое. Во время своего пребывания в Венеции Франсуа рассказал, что Эльзас и северная часть Лотарингии были присоединены к Рейху. Некоторое время спустя жителей Мозеля и Эльзаса мобилизовали в вермахт. Молодые французы надели немецкую униформу. Она подумала, что товарищи ее брата, по крайней мере, погибли под знаменами своей страны. В маленьком ресторанчике в Мурано с полом из прессованных опилок и меню, написанным мелом, Франсуа покачал головой и произнес с грустным видом: «Мой брат Венсан не смог избежать этой участи. Немцы угрожали расправиться с семьями уклонистов. Кошмар 1914 года повторился снова. Кстати, после Первой мировой этих солдат начали называть мальгрену [45] ».Ливия не осмелилась спросить Франсуа, как ему самому удалось выскользнуть из мышеловки. Флавио не любил говорить о войне, и она предположила, что Франсуа это тоже не доставит удовольствия.

Ливия устала от всех этих историй о войне, о солдатах с искалеченными душами, о смертях и массовых истреблениях. Она покачнулась и ухватилась рукой за спинку кровати.

— Пора ложиться спать, — строго сказала Элиза. — Поскольку у вас есть все необходимое, я вас оставляю. Завтра нам предстоит много дел.

И, бросив последний взгляд на закрытый чемодан, она притворила за собой дверь.


На берегу реки легкий ветерок колыхал серебристую листву ив и тополей. Прислонившись к дереву, Ливия смотрела на бурлящую воду, высокую траву, бокалы с пивом и вином, тарелки с крошками хлеба и печенья, расставленные на клетчатой скатерти. Чуть выше, на склоне холма виднелись красные крыши деревенских домов из серого камня. Шелестела листва. В ярком свете начинающегося лета все было настолько совершенно, что она почувствовала смутную тревогу, по телу пробежали мурашки, словно должно было произойти что-то ужасное и без предупреждения уничтожить этот безмятежный воскресный день.

Франсуа захотелось устроить пикник за городом, и Элиза приготовила корзину с продуктами, не забыв положить подушки в машину, чтобы ее невестке было удобно сидеть. Они ехали по проселочным дорогам, извивавшимся между лугов и полей. Под синим небом, среди пологих холмов виднелись деревни, чьи скромные домики теснились вокруг колокольни. Солнце грело ее обнаженную руку, лежавшую на дверце автомобиля. Она слушала Франсуа, отвечая ему вежливой улыбкой. «Тебе хорошо?» — время от времени спрашивал он, иногда с легкой тревогой, и она неизменно отвечала: «Очень хорошо, спасибо».

Ливия посмотрела на своего мужа. На нем были бежевые брюки, подвернутые до колен. Он шел по мелководью с удочкой в руках, внимательно всматриваясь в воду. Словно ощутив на себе ее взгляд, он выпрямился и повернулся в ее сторону, чтобы убедиться, что с ней все в порядке. В своей расстегнутой рубашке, с волосами, в беспорядке упавшими на лоб, открытым лицом, он напоминал сейчас счастливого подростка. Он помахал ей рукой, и она крикнула, чтобы он не беспокоился о ней.

Возможно, именно из-за этого она чувствовала себя неловко — из-за невероятной искренности Франсуа, его естественной убежденности в правильности того, что он делает. А ведь в Венеции ее привлекла в нем именно эта простота. Теперь же, лежа ночью рядом с ним, она слушала его спокойное дыхание и ощущала в душе леденящий холод.

Она не понимала себя. Когда она бродила по комнатам дома, заходя то в гостиную, то в столовую, то в библиотеку и даже в кухню, где кухарки бросали на нее хмурые взгляды, а маленькая Колетта в своем белоснежном чепчике выглядела откровенно испуганной, она ощущала себя привидением.

Казалось бы, чего еще желать? Отец ее ребенка, не раздумывая, обвенчался с ней и, похоже, был даже горд и доволен этим. Он был нежным и заботливым мужем. Она была ему благодарна, но никак не могла привыкнуть к этой новой жизни, которую вела уже целых три месяца.

После обеда Ливия уходила в свою комнату, садилась возле окна и погружалась в мечты, держа книгу на коленях. Иногда она слушала монотонное тиканье часов и ужасалась, потому что оно напоминало ее жизнь. Дни проходили размеренно и состояли из регулярных приемов пищи, воскресной мессы, благотворительных вечеров, куда ее приводила Элиза и где строгие дамы, похожие друг на друга, принимали ее приветливо, но давали всяческие указания, словно она была неразумным ребенком. В хорошую погоду Элиза отправлялась с ней на прогулку, всегда по одному и тому же маршруту, вдоль набережной.

Ее золовка была женщиной деспотичной и категоричной. Не было никакой возможности укрыться от Элизы Нажель, господство которой было одновременно изощренным и беспощадным. Рядом с ней все снова становились детьми. Не утруждая себя объяснениями, Элиза ясно давала понять, что ей необходимо подчиняться, просто потому, что так нужно. Кого-то это могло не беспокоить, но у Ливии возникло ощущение, что вокруг ее шеи медленно затягивалась шелковая нить.

Она закрыла глаза, разозлившись на внезапно подступившие слезы. Даже ее эмоции стали какими-то неестественными. Франсуа нарвал ей букет полевых цветов, которые она теперь задумчиво рвала на мелкие кусочки. Опомнившись, она отбросила два истерзанных стебля подальше, чтобы он не заметил.

Он поднимался от реки, приближаясь к ней забавной птичьей походкой, потому что острые камушки впивались ему в ступни. Положив удочку и пустой садок на землю, он сел рядом с ней на траву.

— Не везет сегодня, — улыбнувшись, сказал он.

Ливия не знала, что ему ответить. Ей изо всех сил хотелось показать ему, что она счастлива. Она искренне хотела быть образцовой супругой, чтобы потом стать любящей матерью. Разве не положена награда тому, кто научился повиноваться?

— Здесь очень красиво. Ты часто сюда приезжаешь?

— С самого детства. Существуют такие места, где чувствуешь себя как дома, ты согласна? Такое ощущение, что они просто созданы для нас, и это необязательно места нашего детства. Я часто вспоминаю о маленькой долине в Вогезах [46], где мне было так хорошо, что я с удовольствием там поселился бы.

Он лег на бок, положив голову на руку, доверчиво глядя на нее. Ливия догадалась, что он ждет от нее ответа, надеясь, что она, в свою очередь, расскажет ему о своих любимых местах. Но для нее признания всегда таили в себе привкус наказания.

Она смутилась и опустила глаза.

— Я понимаю, — пробормотала она. — Маленькой я обожала проводить время в лагуне. Там можно было часами смотреть на птиц. Я даже научилась распознавать их по крику.

Она почувствовала себя глупо. Все это было так пресно. Конечно, она любила лагуну, но существовали вещи намного сильнее и важнее, однако о них она не могла с ним говорить и злилась на себя за это, потому что Франсуа был достаточно тонким человеком, чтобы с полуслова уловить щекотливость и опасность некоторых переживаний.

— Ты скучаешь по Венеции, — тихо произнес он.

Боль была настолько острой, что она вздрогнула.

— Немного.

— Я хочу, чтобы ты была счастлива, Ливия. Это очень важно для меня. Ты ведь это знаешь, правда?

Она кивнула, в горле у нее пересохло.

— Тебе понадобится немного времени, чтобы привыкнуть, но я уверен, что все будет хорошо. И потом, скоро родится наш ребенок. Когда ты станешь мамой, будешь смотреть на вещи совсем по-другому, уверяю тебя.

Он повернулся на спину, сцепил руки на затылке и закрыл глаза. Блики солнца играли на его лице. Он казался таким безмятежным, настолько гармоничным телом и душой, таким реальным, что у Ливии даже не получилось на него обидеться.


Ханна вытерла рукой пот со лба, подняла глаза к свинцовому небу, предвещавшему грозу, и августовское солнце ослепило ее. Горячий ветер обдувал ее щеки, обнаженные руки, из-за него болела голова. Поясницу нещадно ломило, и она потерла ее рукой, пытаясь изгнать эту боль. Весь день она подготавливала целину под пашню, бросая камни в тележку, которую они тянули по очереди с двумя другими женщинами, назначенными на эту работу.

Ее грудь набухла и вызывала болезненные ощущения. У нее с самого рассвета не было возможности уделить внимание младенцу. Для Ханны было загадкой, откуда ее истощенный организм черпает силы, чтобы она могла накормить своего ребенка, в то время как большинство измученных молодых матерей давно уже лишились молока. Плач новорожденных по ночам мешал спать обитателям бараков. Накануне чьи-то злые языки пустили слух, что Ханна тайком добывает себе еду. Лили принялась ее яростно защищать, но Ханна даже не удостоила их ответом: такая мелочность не заслуживала внимания.

Вдалеке послышался крик. На опушке леса стоял мужчина из их бригады и махал руками. Все три женщины облегченно вздохнули. Рабочий день закончился. Теперь они смогут вернуться в лагерь беженцев, проглотить свой вечерний рацион — тарелку супа из крапивы, который здесь в шутку называли «королевской похлебкой», — и затем рухнуть без сил на соломенные тюфяки, где им не давали покоя клопы.

В полном молчании они закрепили ремни вокруг талии и медленно направились к краю поля, волоча за собой тележку, подпрыгивавшую на ухабах.

Ханна накапала немного настойки наперстянки в стакан с водой, затем помогла матери сесть, обняв ее за плечи. Она никак не могла привыкнуть к ее худобе. На дрожащих руках, обхвативших стакан, вздулись вены, похожие на синеватые шрамы. Ее взгляд задержался на непривычно голом безымянном пальце. Обручальное кольцо было конфисковано на границе, во время последнего обыска, так же как и деньги, кухонные ножи и медальон с изображением Богородицы, который Ханна получила на свое первое причастие.

Драгоценный флакон дал ей врач, когда они находились в чешском лагере перед отправкой в Баварию. Никаких медикаментов не было, и он добился разрешения отправиться в лес, под надежной охраной, на поиски листьев наперстянки. Из-за крайней нехватки лекарств немецкие врачи были вынуждены вспомнить о лекарственных свойствах растений и использовать их для приготовления допотопных снадобий. Он предложил Ханне пойти вместе с ним. Перспектива вырваться на несколько часов из лагеря, где они теснились, как сельди в банке, показалась ей заманчивой, но, увидев охранников с ружьями наперевес и с портупеями, в фуражках, надвинутых на лоб, Ханна задрожала всем телом. Почувствовав приступ тошноты, она придумала какую-то отговорку и убежала к своей больной матери. Врач вернулся в конце дня с сумкой, наполненной листьями. Раздобыв спирт у местных крестьян, он приготовил настойку для тех, кто страдал сердечными заболеваниями.

Пожилая женщина тут же погрузилась в тяжелый сон. Большую часть времени она бредила. Было такое ощущение, что ее мозг укрылся за спасительной пеленой, мешавшей видеть, до какой нужды они опустились в этих импровизированных бараках. Так что, к своему великому облегчению, Ханне не пришлось объяснять ни свою беременность, которую мать даже не заметила, ни внезапное появление младенца. И, поскольку ей не задавали вопросов, она могла позволить себе не лгать. Слабое утешение, но это вынужденное молчание было настоящим подарком судьбы. Ни за что на свете она не хотела бы увидеть в полном сострадания взгляде матери свое жалкое отражение.

Что она могла ей ответить? «Мама, меня изнасиловали. Я беременна». Две лаконичные, резкие, красноречивые фразы. Когда Лили впервые заметила ее живот, достаточно плоский, чтобы она могла его скрывать почти до конца срока, Ханна резко сказала: «Я не хочу об этом говорить, слышишь? Никогда!» И ее кузина не посмела настаивать.

Она старалась, как могла, ухаживать за матерью и поддерживать ее в достойном виде. Она мыла ее, помогала облегчиться, следила, чтобы волосы были причесаны, одежда по возможности чистой, хотя у матери было всего одно сменное платье. Мать стала такой хрупкой, что Ханна с легкостью переворачивала ее, лежавшую на мешках из джутовой ткани, набитых соломой, которые они использовали в качестве Матрацев, но ей нечем было обработать гнойные раны, появившиеся на ее локтях и пятках.

Пронзительный крик заставил ее вздрогнуть, и она вскинула руки к голове, словно пытаясь от него защититься. Высокий звук бился в висках. Всякий раз, когда ребенок плакал, ей казалось, что она подвергается физическому насилию. Несколько секунд она сидела, словно парализованная. Разрушительная спираль криков сжала ее легкие, не давая дышать.

— Займись уже своим карапузом! — раздался раздраженный голос. — Он нас совсем оглушил!

Бараки были разделены на узкие отсеки тонкими перегородками из дырявых досок и напоминали странные пещеры, гдеразместились обрывки прежней жизни. Помятая кастрюля стояла на полке рядом с будильником; распятие соседствовало со старой кожаной сумкой, висевшей на вешалке; на веревке сушилось белье. Здесь был слышен малейший звук: легкое покашливание, храп, шум голосов… Когда женщины раздевались, лучше было выключать свет.

Ханна ненавидела эту тесноту. Она выросла в семье, которая ни в чем не нуждалась, где дети получали хорошее и строгое воспитание в духе традиций, восходящих к эпохе Возрождения, когда ее предки стеклоделы получили право построить на той земле свои мастерские, дома и церкви. Ей казалось, что за ней постоянно следят жадные взгляды, и самым худшим было то, что все слышали стоны, плач, порой даже оскорбления ее больной матери. Ханна еле сдерживалась, чтобы не крикнуть: «Моя мать совсем не такая! Она была благородной и честной женщиной, вызывавшей уважение…»

Испытывая боль в суставах, Ханна с трудом разогнулась и подошла к корзине, устеленной тряпками, которая служила колыбелью.

Она взяла на руки свою дочь, которая завопила еще сильнее, села на скамейку и расстегнула блузку. Младенец сразу же нашел грудь и начал ее покусывать, чтобы пошло молоко. Боль в потрескавшихся сосках заставила Ханну поморщиться. Невозможно было достать крем или какой-нибудь лосьон, чтобы смазать трещины. Она отвернулась. Пусть эта несчастная наестся и заткнется. Главное, чтобы она заткнулась!

— Мне кажется, что у малышки лихорадка, — забеспокоилась Лили. — Может быть, это из-за жары. Твоя мать тоже себя неважно чувствовала сегодня.

Кузина, съежившись в баке с водой, натирала себя мочалкой. Она была такой худой, что у нее даже стала плоской грудь. Ее волосы отросли на несколько сантиметров. Она поклялась никогда больше их не обрезать, чтобы навсегда забыть о пережитом кошмаре.

Первое время, когда одна из них раздевалась, вторая стыдливо отворачивалась. Ханне было сложно привыкнуть к своему постоянно растущему животу, вызывавшему в ней отвращение. Но после того как ее соседка и Лили помогли ей родить, после того как ее тело было предоставлено прикосновениям и взглядам других людей, она отбросила целомудрие, как ненужную вещь. И теперь она разглядывала девушку без всякого стеснения, завидуя ее стройности подростка, ее фигуре с выступающими ребрами, лишенной груди и бедер.

Лили вытерлась и надела ночную рубашку, всю в заплатках. Она села рядом с кузиной и принялась вытирать волосы полотенцем.

— Пора уже дать ребенку имя, — сказала она, глядя на младенца, который начинал засыпать, держа во рту сосок матери. — Ты не можешь продолжать его игнорировать. К тому же фрау Хубер искала тебя утром, чтобы заполнить документы. Она говорит, что до сих пор делала для тебя исключение, но больше не собирается ждать.

— Опять эта бумажная волокита! Мы только и делаем, что заполняем какие-то формуляры.

— Послушай, но это нормально. Нужно пытаться вести учет. Каждый день прибывает около тысячи беженцев. Утром я была на вокзале. Поезда битком набиты. Некоторые пассажиры даже едут на крышах.

— Надо же, какие странные пассажиры! Людей выставляют из домов, не спрашивая их согласия. И их ты называешь беженцами? Мы не беженцы, Лили, мы изгнанники, не забывай об этом. Нас прогнали из наших деревень и городов, как бешеных собак. У нас отобрали наши дома, земли, фабрики… У нас украли нашу родину и могилы наших родителей. И что нам предложили взамен? Ничего. Разрушенную страну.

Жителей района Габлонца привезли в Кауфбойрен, что в шестидесяти километрах от Мюнхена, в вагонах для перевозки скота. Три дня и три ночи они провели взаперти, не имея возможности выйти. Как только поезд пересек границу, Ханна сорвала с руки белую повязку и выбросила ее на рельсы. Тысячи таких повязок валялись на насыпи, словно потерянные носовые платки.

По прибытии санитарки в белых халатах и косынках опрыскали их дезинфицирующим раствором. В течение двух недель карантина от этого химического запаха щипало в глазах и першило в горле. Их одежда отвратительно воняла несколько дней, но зато им выдали медицинские карты, необходимые для получения разрешения на поселение. К тому же без них они не смогли бы получить драгоценные продуктовые карточки.

В течение первых недель баварцы поселяли беженцев в школах, гимназиях, в цехах заброшенных заводов, часто прямо на земле. Каждому выдавали дневной паек. Когда фрау Эспермюллер, директриса столовой, в первый день ласково улыбнулась Лили, та разразилась рыданиями, растроганная доброжелательностью этой незнакомой женщины. Чуть позже, в мае, комитет беженцев Кауфбойрена принял решение расформировать лагерь Ридерло возле бывшего военного завода. В первую ночь, лежа в темноте, Ханна никак не могла уснуть. До каких пор их будут перебрасывать с места на место?

— Самое грустное зрелище — это сироты, — тихо продолжила Лили. — У каждого на шее висела табличка. Они все такие маленькие, некоторым около четырех или пяти лет, но никто из них не плакал. Они послушно выстроились в колонну по двое, держа друг друга за руку. И взгляды у них были совсем не детские… Фрау Хубер права, — добавила она, подняв колени к подбородку. — Малышка ни в чем не виновата. Ты не должна ее наказывать.

Ханна поджала губы, в очередной раз ощущая подавленность в этом тесном закутке размером три на четыре метра, где она была заперта вместе с умирающей матерью, лихорадочно возбужденным младенцем и кузиной, говорившей правду, которую ей совсем не хотелось слышать.

— Фрейлейн Вольф? — позвал чей-то голос.

Перед кузинами возникла маленькая женщина с волосами, собранными на затылке, в серой одежде и ботинках на шнурках. Фрау Хубер с ее совиными глазами, которые увеличивали очки, водруженные на кончик носа, отличалась невероятной активностью.

— Вот вы где, дорогуша! — сказала она, размахивая пачкой бумаг. — Отлично. Вы уже два раза от меня ускользнули, вот я и подумала, что лучше самой прийти к вам. Мне нужно знать имя вашей девочки. Прямо сейчас. Я и так вам дала отсрочку, но мне необходимо обновлять списки, вы же понимаете.

— Да, мадам, — вежливо ответила Ханна, хотя ее интересовал один-единственный список, содержащий имена солдат, погибших на фронте или числившихся пропавшими без вести, но он давно уже не обновлялся.

В который раз ее пронзила мысль о том, что Андреаса нет с ними.

Она посмотрела на младенца, который уснул у нее на руках, на его ресницы, оттенявшие щечки, пушок темных волос, и почувствовала себя растерянной. Как назвать эту незнакомку?

— Итак, фрейлейн Вольф, я вас слушаю. — В ее голосе слышалось нетерпение.

— Как ваше имя, фрау Хубер?

— Инге. Почему вы спрашиваете?

— Записывайте: Вольф Инге, родилась 10 февраля 1946 года в транзитном лагере. Мать, Вольф Ханна, родилась в 1921 году в Варштайне, в австро-венгерской Богемии, простите, в Германии, или уже в Чехословакии? — усмехнувшись, уточнила она. — Этого никто не знает наверняка. Отец…

Она выдержала паузу, в углу рта появилась горькая складка.

— Отец неизвестен, как вы уже догадались, фрау Хубер. Теперь у вас есть вся необходимая информация, не так ли? Бесполезно расспрашивать меня о ее отце, — добавила она с горькой иронией. — Я о нем ничего не знаю. Видите ли, их было трое, им стал один из них, но вот кто именно? Затрудняюсь вам ответить, мне очень жаль, что ничем не могу вам помочь. Искренне жаль…

В ее голосе появились неприятные истеричные нотки, он сорвался на последнем слове. Она заметила, что вся дрожит от гнева и бессилия. Лили положила ладонь на ее руку.

— Тихо, успокойся, — испуганно прошептала она. — Соседи услышат.

— Конечно услышат! — отозвалась Ханна, стиснув зубы. — Здесь слышно все.

— Я понимаю ваше состояние, милая моя, — сказала фрау Хубер, старательно записывая данные. — Но теперь все это нужно оставить в прошлом и набраться мужества. Вы живы. Разве не это главное? И вам повезло, что вы попали к нам, в американскую зону оккупации, а не в советскую. — Она содрогнулась всем телом, словно увидела перед собой что-то ужасное. — Начиная с мая, эшелоны, прибывшие из Габлонца, возвращаются туда. Через некоторое время, когда все наладится, вы вернетесь домой.

Она была так уверена в себе! Понимающе улыбнувшись Лили, бросив озабоченный взгляд на умирающую пожилую женщину, прикрытую до подбородка простыней, она выскользнула за дверь, ничего больше не добавив.

«Да и что тут добавишь?» — устало подумала Ханна. Разве у нее одной были проблемы? Сотни тысяч человек были свезены сюда, на юг Германии. Говорили, что скоро на каждые пять баварцев будет приходиться по одному беженцу. А ведь уже сейчас не хватало самого необходимого — жилья, пищи, — и местное население не могло радоваться такому наплыву людей, говоривших на странном диалекте, с узлами и сундуками, на которых черно-красными буквами были выведены названия: «Габлонц, Кауфбойрен, Ридерло, Бавария». Так что в этом бесконечном людском потоке судьба отдельно взятого человека никого не волновала.

Лили с ловкостью обезьянки вскарабкалась на верхнее спальное место.

— Как ты думаешь, мы скоро поедем домой? — спросила она тихонько, наклонив голову к своей кузине.

Ханна закрыла глаза, на нее навалилась усталость.

— Откуда мне знать, Лили? — вздохнула она. — Лучше спи. Завтра утром тебя ждут в мастерской по изготовлению пуговиц. Ты же знаешь, нужно работать, чтобы иметь право здесь оставаться. Я не хочу, чтобы нас и отсюда прогнали.

— Ужаснее всего было, когда я работала прислугой у противной чешки, которая меня ненавидела! Здесь мы не дома, но хотя бы на немецкой земле.

Она немного поворочалась, затем глубоко вздохнула.

— Мне жарко. Нечем дышать.

— Я знаю, Лили, но тебе нужно спать.

Младенец пискнул, и Ханна дала ему другую грудь. На мгновение темный взгляд малышки остановился на ней. Ее поразили эти огромные глаза, смотревшие на нее с безграничным доверием, тогда как сама она была совершенно растеряна. Как смог бы выжить этот ребенок, если бы не доверял рукам, которые его держали, если бы терзался сомнениями, как и его мать?

«Инге», — произнесла она одними губами, и внезапно ее дочь стала для нее существовать. Ее охватил страх, но в то же время и любопытство. Она нерешительно провела пальцем по щечке младенца, робея от этого первого проявления нежности.

В памяти всплыл зимний день из ее детства, когда она сидела у замерзшего пруда возле деревни и смотрела на рыбок, неспешно плавающих под ледяным панцирем. Тогда она удивилась, как они могут жить, оставаясь пленницами льда. Сейчас она понимала, что они, скорее всего, чувствовали себя защищенными.


Она всегда просыпалась в четыре часа утра, независимо от степени усталости, из-за острого чувства тревоги, которое вырывало ее из беспокойного сна, отзываясь настойчивой болью в желудке.

Она никому не говорила об этой боли, потому что не хотела, чтобы это списали на голод. Конечно, она испытывала чувство голода, но не так, как другие, для которых пища превратилась в навязчивую идею; она изголодалась по своей жизни, которой ее лишили, по своему городку, по своему дому с привычными запахами, по доскам паркета, скрипящим на верху лестницы, по старым чемоданам с воспоминаниями, сложенным на чердаке, по успокаивающему тиканью часов в кухне. Она изголодалась по будущему, которое было обещано ей, маленькой девочке, и теперь превратилось в пыль.

В полумраке Ханна различала силуэты стола и табурета, которые один столяр соорудил из досок, взятых у американских военных. Каждый гвоздь, каждая дощечка были на вес золота. Висевшая на вешалке одежда напоминала привидение. Жаркая и липкая темнота окутывала женщину со всех сторон. По ночам ей казалось, что она находится в утробе какого-то чудовища, издающего непонятные звуки, обладающего странными запахами. Она представляла себе все эти спящие тела вокруг нее, детей, прижавшихся друг к другу, стариков, вытянувшихся на раскладных походных кроватях американцев, стоических женщин, пытающихся восстановить силы в течение ночи, чтобы встретить очередной тяжелый день. Работоспособных мужчин было мало. Одни погибли, другие пропали без вести, многие были депортированы в Советский Союз в течение нескольких недель после окончания войны, и семьи не получали от них никаких известий. Изредка кто-то из них возвращался из союзнических лагерей для военнопленных.

Она обнаружила, что отчаяние обладает стойким вкусом, иссушающим горло. Тем не менее ей нужно было держаться. Ее жизнь теперь была лишь чередой выполняемых обязанностей, ежедневным преодолением препятствий. Необходимо было ухаживать за матерью, ободрять Лили, которая цеплялась за нее как ребенок, не дать умереть младенцу, следить за тем, чтобы у них была пища и одежда. Она боялась, что заболеет и не сможет выполнить свой долг, а ведь вокруг бродила смерть, преданная и внимательная спутница. Не было дня, чтобы с территории лагеря не выносили на носилках труп. Умирали от истощения, от старости, от усталости, от болезни. Какая разница? Покойников хоронили на все разраставшемся кладбище, предавали чужой земле, и их близкие с бледными, искаженными гримасой лицами громко рыдали, но излияние чувств длилось не дольше грозы, так как жизнь продолжалась, и ни у кого не было ни времени, ни сил на бесполезные слезы.

Внезапно она встала с кровати и выдвинула из-под нее чемодан, стараясь производить как можно меньше шума. По прибытии их попросили сдать свои вещи на хранение. Возмущенная Ханна устроила истерику: ведь это было все, что у них осталось! Ей с трудом удалось вырвать свои жалкие пожитки из лап чешских полицейских, и теперь ее хотели лишить последнего… Стоявшие вокруг нее измученные беженцы разрыдались. Уполномоченные лица попытались их успокоить. Чемоданы, тюки и ящики будут скоро возвращены людям, по мере расселения по баракам. А пока добровольцы могут охранять склад хоть круглые сутки. Вольфам повезло: их семья была заселена в тот же день, они получили свои вещи. Ханна знала, что многие ждали этого до сих пор.

Она открыла чемодан маленьким ключиком, который висел у нее на шее, и достала аккуратно завернутую в свитер чашу, которую Андреас выгравировал накануне своего отъезда на фронт. Она села на кровать и положила ее на колени.

Ханна сильно рисковала, вывозя ее из страны. Чешские власти запретили брать с собой все, что имело хоть какое-то отношение к производству Габлонца. Химические формулы для получения тонких стеклянных цилиндров, чертежи станков для изготовления пуговиц или бисера из прессованного стекла, образцы украшений из шлифованного стекла, таких как сережки или кулоны, списки иностранных клиентов, бухгалтерские документы… Пришлось оставить все. Хотя было несколько обысков, ей удалось каким-то чудом сохранить чашу, и она считала это настоящей победой.

В темноте детали не были видны, но она на ощупь коснулась кончиками пальцев изящной гравюры, которую хорошо помнила.


Ханна некоторое время раздумывала, какую из поделок Андреаса взять с собой на память. Самые ценные — кубок, выгравированный для выпускного экзамена, и ваза «Девушка в лунном свете», получившая высшую награду на выставке в Париже, — были спрятаны между досками двойного пола в столовой. Возможно, Андреас хотел бы, чтобы она спасла вазу, наиболее символическую из его работ, но она руководствовалась душевным порывом. Чтобы выдержать это страшное путешествие, ей необходимо было взять с собой жизненную силу, исходившую от силуэта молодой женщины, такой непримиримой и свободной, родившейся в воображении ее брата тревожным вечером.


Андреас сидел у открытых дверей грузового вагона, свесив ноги в пустоту. Он курил сигарету, глядя на проплывающий мимо баварский пейзаж, подернутый дымкой. Удушающую жару лишь слегка ослабил проливной дождь, хлеставший по земле и по крыше вагона. Запах плодородной земли и влажной травы щекотал ноздри.

— Не очень-то пощадили их союзники, — произнес Вилфред, беря сигарету, которую протягивал ему Андреас.

Они придерживались этого ритуала уже несколько недель, так как запасы табака не всегда можно было пополнить. Андреас выкуривал половину сигареты, затем передавал оставшуюся своему юному спутнику, который затягивался, пока не обжигал себе губы.

«Какой скорбный пейзаж! — подумал Андреас. — Сгоревшие дома, разбитые дороги, заброшенная земля…» Бесформенный каркас джипа с белой звездой на капоте лежал в канаве. А города, которые они проезжали! Бог мой, города…

Опустошенные зажигательными бомбами, которые американская и английская авиации сбрасывали миллионами, выжженные фосфором, с десятками тысяч обугленных тел, они превратились в кладбища под открытым небом. Вверх торчали, словно погребальные стелы, балки домов, а между ними потерянно бродили женщины, дети, старики и освобожденные военнопленные. Земля была изрезана шрамами, как и душа.

Андреас вспомнил украинские и русские деревни, от которых остались лишь дымящиеся руины, так как войска SS получили приказ расчистить путь вермахту. Он подумал о солдатах с огнеметами, изрыгавшими огонь с ужасающим выдохом, о невинных жертвах, рывших себе могилы перед расстрелом. Другие народы, другие несчастные люди, с глазами, полными страха и отчаяния.

Он снова услышал спокойный голос Венсана Нажеля. Они тогда лежали на сеновале какого-то колхоза. «Избиение младенцев, когда Ирод приказал убить всех новорожденных в родительских домах, все эти жертвы, от Тридцатилетней войны до кампаний Наполеона, от окопов Вердена [47]до шакалов Гитлера… Скажи, Андреас, это действительно неизбежно?» Ему не хотелось отвечать, он был слишком измучен для философского объяснения того, что представляло собой всего лишь непреодолимую жажду власти. «Кто посеет ненависть…» — добавил его друг, оставив фразу незаконченной.

Поезд замедлил ход. На насыпи стояли трое мальчишек и смотрели на них. Их криво застегнутые рубашки без воротника намокли под дождем, а короткие брюки, натянутые до подмышек, словно у стариков, открывали худые коленки. Ноги их были босыми, руки со сжатыми кулаками прижаты к телу. На гладко выбритых головах топорщились уши.

— Вольно! — шутливо крикнул Вилфред. — Такое ощущение, что из немцев никогда не удастся вышибить военный дух. Взгляните на них, мой лейтенант, они стоят по стойке «смирно», хотя команды не было.

Внезапно самый высокий из троих достал рогатку.

— Черт! Они целятся нам прямо в лицо! — возмущенно воскликнул Вилфред, поднося руку к щеке.

Между его пальцами сочилась струйка крови.

— Ну, я сейчас задам взбучку этим соплякам…

Андреас опустил голову, чтобы спрятать лицо от летящих камней. Он видел, как ребята бросились по полю врассыпную, словно стайка воробьев.

— Знаешь, как нас называют в Баварии? Судетские канальи. Тебе придется с этим смириться. А еще с тем, что нас здесь никто не ждет. У них и без нас полно проблем. Достаточно посмотреть вокруг. Придется работать вдвое больше и вдвое лучше других, чтобы чего-то добиться. Подарков здесь дарить не будут.

— Какое свинство… — проворчал Вилфред, вытирая щеку грязным носовым платком. — Это их не оправдывает. Меня учили быть вежливым со взрослыми.

Андреас подумал, что его отец подписался бы под каждым словом парня, но что теперь осталось от правил и обычаев исчезнувшего общества? Лишь воспоминания о том времени, когда соблюдались приличия и молодые уважали старших. Отныне в побежденной Германии не осталось ничего достойного, присущего поколению родителей, нужно было создавать все заново.

Он смотрел на развалины фермы, по всей видимости, когда-то процветавшей. Необъятность предстоящей работы его угнетала. Тем не менее ему придется строить новую жизнь, поскольку он каким-то чудом выжил. Он посмотрел на свои руки, лежавшие на коленях. Это было все, чем он владел, и еще одежда: военные брюки, белая разорванная рубаха, короткое пальто, на котором не хватало пуговиц, и рюкзак с котелком и сменной рубашкой.

«У меня ничего нет за душой, — подумал он и внезапно рассмеялся. — Теперь и про меня можно сказать эту банальность: у кого нет ничего, тому и терять нечего». В течение нескольких лет он жил в тревожном ожидании, постоянно опасаясь за свой дом, свое имущество, свою родину. За все, на чем основывалась его жизнь. Он давно понял, что эта война должна быть выиграна, или, по крайней мере, проиграна с честью, чтобы богемские немцы могли попасть под защиту международного соглашения и получить право остаться у себя дома. Но теперь, когда худшее произошло, он испытывал странное чувство облегчения. В течение пяти лет войны он постоянно страшился смерти. И вот теперь, под грозовым небом встревоженной Баварии, этот страх исчезал.

— Вы думаете, нам здесь будет хорошо? — неожиданно спросил Вилфред, в энный раз перечитывая бумагу, с которой не расставался.

Неоднократно сворачиваемый и разворачиваемый лист бумаги стал похож на тряпку. Его им вручили на одной из бесчисленных станций, обдуваемых всеми ветрами, множество которых они проехали за последние недели. Эта бумага призывала всех людей, владевших специальностью, востребованной на производстве Габлонца, прибыть в баварский район Аллгау, а именно в коммуны Кауфбойрен, Маркт-Обердорф и Фюссен. «Ваше производство, которое кормило вас до недавнего времени, возрождается в Баварии… Его структура будет похожа на ту, с которой вы были знакомы на бывшей родине и которая сохранялась из поколения в поколение… Тот, кто был независим, станет им снова. Объедините свои усилия для процветания региона, который станет вашей новой родиной…»

В Мюнхене, на Вагмюллерштрассе, 18, им подтвердили, что Габлонц возрождался из пепла в нескольких километрах от небольшого городка Кауфбойрена. Андреас не поверил своим ушам. Сердце чуть не выпрыгнуло из груди. Он тут же потянул за собой Вилфреда, уверенный, что его мать, Ханна и Лили должны быть где-то недалеко от этого места.

— А вдруг меня не возьмут? — причитал Вилфред. — Ведь у меня нет квалификации, а нам сказали, что берут только специалистов.

— Я тебе уже говорил, ты будешь моим подмастерьем, — проворчал Андреас. — Ты останешься со мной. Это приказ.

Держась рукой за дверь вагона, он резко наклонился вперед, словно собираясь спрыгнуть на ходу, и поднял лицо к небу, подставляя его под струи дождя. Он ловил губами прохладные капли и вспоминал о времени, когда умирал от жажды в русской степи. Ему хотелось впитать саму суть этой чудотворной воды с ее многогранной надеждой на будущее, постичь ее неуловимость и прозрачность, чтобы воздать ей должное. В его голове начали вырисовываться контуры гравюры, и эта жажда творчества, возникшая так неожиданно, когда он опасался потерять ее навсегда, заставила его содрогнуться, наполнив почти детским восторгом.

Таким образом, робко и с благоговением, трясясь в грузовом поезде, Андреас Вольф, мастер-стеклодел из Богемии, прислушивался к тому, как внутри него зарождалась самая истинная и светлая молитва, чистый и древний перезвон хрусталя.


Ближе к вечеру тени начали удлиняться. Ханна возвращалась в лагерь, опустив взгляд на пыльную землю. Весь день она помогала расчищать развалины дома. Выстроившись в цепочку, повязав на голову косынки, женщины передавали друг другу кирпичи, обломки балок и куски застывшего раствора с размеренностью метронома, концентрируясь только на работе. Теперь ее ободранные ладони нещадно горели.

На обратном пути она прошла мимо маленького торговца с тщательно зачесанными назад волосами, выставившего свой товар под фронтоном здания, от которого остался только фасад. Он разложил несколько разрозненных товаров на деревянной доске: кастрюля, щетки для волос, котелки и подтяжки. Рядом стояли метлы. Левый рукав его куртки был подобран и пристегнут булавкой на уровне локтя. Ханна не знала, смеяться ей или плакать, когда услышала, как он по-старомодному учтиво здоровается с потенциальным клиентом. Когда они смогут разобрать все эти развалины? Сколько времени понадобится, чтобы построить все заново? Задача была неохватной. Немыслимой.


Ханна прошла вдоль окружавшей лагерь решетки с протянутой по верху колючей проволокой. На входе она усталым движением предъявила свой пропуск. С тяжелым сердцем она думала о том, что ее ждет. Обретет ли она когда-нибудь то ощущение легкости, с каким возвращалась раньше домой? Лишь теперь, лишившись этого навсегда, она понимала, какое чувство безмятежности и покоя испытывала, возвращаясь вечером в свой дом в Варштайне. Все, что она принимала как должное, исчезло без следа, и ей стало казаться, что ее обокрали дважды, потому что тогда у нее еще не было мудрости наслаждаться простым очевидным счастьем.

— Ханна! — раздался голос кузины.

Она испуганно подняла голову. К ней бежала Лили.

— Что случилось?

— Скорее, прошу тебя!

— Боже мой, мама…

Лили схватила ее за руку. У нее было странное выражение лица, рот искривился, глаза лихорадочно блестели. Ханна бросилась бежать. Кровь стучала у нее в висках. Лили что-то говорила, ее голос срывался, но она ее не слушала. Ей было необходимо увидеть мать, не теряя ни секунды.

Задыхаясь, она столкнулась с какой-то женщиной, выходившей из барака. На них опрокинулся таз с водой.

— Простите! — извинилась она, не останавливаясь.

Наконец она вбежала в их комнату. У кровати матери сидел какой-то мужчина. Как обычно, от вида незнакомца кровь застыла у нее в жилах.

— Кто вы такой? — воскликнула она. — Что вам здесь нужно? Оставьте мою мать в покое!

Мужчина медленно поднялся и повернулся к ней. Исхудавший, с иссеченным морщинами лицом, он пристально и жадно смотрел на нее.

Ханна нервным жестом вытерла об платье ладони. Она внимательно осмотрела его, словно хотела убедиться, что все это ей не снится.

— Андреас? — выдохнула она.

Он не смог ей ничего ответить. Словно окаменев, он пожирал ее глазами, такую прямую и суровую в своем платье, забрызганном водой, с ободранными ладонями и несколькими прядями, выбившимися из пучка. Раньше, в другой жизни, его маленькая сестренка бросилась бы ему на шею. Он пытался увидеть в ней робкую девушку, еще по-детски пухленькую, которую он оставил стоять на платформе вокзала несколько лет назад, но взгляд его наткнулся на строгое лицо недоверчивой женщины.

Ханна сделала один шаг, затем другой, протянула руку и коснулась его. Она хотела удостовериться, что под рубашкой не призрак, а живое тело из плоти и крови.

От нахлынувшей волны облегчения у нее закружилась голова. Ей вдруг почудилось, что ее брат может разлететься на кусочки, как разбитое зеркало. Она осторожно положила голову на его плечо и обняла его одной рукой. Закрыв глаза, она вдохнула его запах, почувствовала тепло его кожи сквозь рубашку.

— Ханна, мне очень жаль, — прошептал он. — Мама только что оставила нас. Я был с ней. Она не страдала.

Ханна вздрогнула и повернулась к матери. Лицо пожилой женщины стало серым. Кто-то сложил ей руки на груди. «Господи, какая она маленькая! — подумала она. — Словно кукла».

Она растерянно села у кровати, натянула шершавое одеяло, чтобы расправить складки. Когда она уходила утром, все было в порядке. Ей даже удалось уговорить маму проглотить немного бульона. И вот, всего за несколько часов, она потеряла мать и обрела брата, которого считала погибшим!

Ханна машинально потерла лоб, сначала легонько, затем все сильнее и сильнее. Ей хотелось протестовать, кричать, но она не могла издать ни звука. В голове спорили гневные голоса.

Она ухаживала за больной матерью столько лет, привезла ее сюда, из кожи вон лезла, чтобы обеспечить ей хоть какой-то комфорт и уход, а мать умерла, даже не дождавшись ее! Складывалось впечатление, что пожилая дама цеплялась за жизнь в надежде в последний раз увидеть Андреаса, и делала это только ради него. Но ведь так было всегда! Ханна родилась на десять лет позже своего брата, когда родители считали, что больше не смогут иметь детей. Ее холили и лелеяли, но, подрастая, она стала подозревать, что в семье она лишняя, что скорее обременяет мать своим существованием. С проницательностью, свойственной детям, она понимала, что брат всегда будет занимать в сердцах их родителей первое место.

За ее спиной Андреас разговаривал с Лили, которая плакала и смеялась одновременно. Возбуждение их кузины часто переходило в нервный срыв. Он спокойным голосом объяснил ей, что сейчас пойдет в дирекцию лагеря, чтобы уладить формальности, связанные с похоронами. Он говорил тихо, уверенно, и глубокий тембр его голоса, который Ханна так часто слышала в своих снах, разливался по ее жилам.

«Наконец-то все кончено, — подумала она обессиленно, но со странным облегчением, положив лоб на холодные руки матери. — Теперь и я могу спокойно умереть».


Ливия стояла у окна. Капли воды оставляли на стекле дорожки, последние желтые листья устилали траву сада, расположенного с тыльной стороны дома. Время от времени ее веки закрывались. Она положила обе руки на живот, растопырив пальцы. У нее было ощущение, что кожа на нем натянута, как на барабане. Со страхом она ожидала нового приступа боли.

— Попробуйте немного пройтись, — сказала Элиза.

Ливия вынырнула из своего оцепенения, покачала головой. Пройтись… С удовольствием! Если бы она только могла, тотчас взяла бы ноги в руки и умчалась на край света, подальше от этого слишком серого города и чересчур дождливой осени. Она нервно растерла руки — ей было холодно. За исключением тех летних дней, когда жара словно накрыла город крышкой, с тех пор как она ступила на лотарингскую землю, у нее было чувство, что она все время мерзнет.

Ливия вскрикнула. Всякий раз боль подступала неожиданно. Вот и сейчас у нее возникло ощущение, будто из глубин живота к горлу поднимается острый нож.

— Дышите! — приказала Элиза, наклоняясь к ней.

Чувствуя себя униженной, но не имея другого средства хоть немного облегчить страдание, Ливия принялась прерывисто дышать. Во время первых схваток она кусала губы, чтобы не кричать, стараясь во что бы то ни стало выглядеть достойно в глазах своей золовки, но когда спазмы участились, она сдалась. Сосредоточившись на своей боли, она не могла избавиться от абсурдной, пугающей мысли о том, что этот ребенок так и не сможет родиться, и она будет вынуждена носить его в себе до конца своих дней, ни мертвым, ни живым.

— Я делаю… все… что… могу, — простонала она сквозь стиснутые зубы.

Ее челюсти были плотно сжаты, на лбу блестел пот. За всю свою жизнь она не испытывала такого страха.

Липкая жидкость потекла по ногам, пропитывая длинную белую ночную сорочку из хлопка. Она растерянно подумала, что Элиза не обрадуется, если на ковре появятся пятна.

— Боже… — прошептала она.

— Теперь вам следует лечь, — сказала Элиза. — Акушерка вот-вот подойдет. Не волнуйтесь. Все будет хорошо.

— Франсуа… — выдохнула Ливия, передвигаясь маленькими шажками.

— Естественно, я пошлю его известить, — успокоила ее Элиза.

— Он сам попросил об этом…

— Конечно.

Элиза усадила ее на кровать.

— Я помогу вам переодеться, — сказала она, протягивая ей чистую ночную рубашку, — когда вам станет лучше.

— Спасибо, я справлюсь сама.

Ей не хотелось раздеваться перед своей золовкой. После смерти родителей она жила вместе с дедушкой и братом. В ее личную жизнь никогда не вторгались. Даже тетушки, окружившие ее любовью и заботой, никогда не жили вместе с ними, и Ливия была непривычна к женским взглядам.

Пока она переодевалась, Элиза отвернулась и заодно убедилась, что чистое белье аккуратно разложено на комоде. Комната была вычищена до блеска юной служанкой этим утром. В воздухе витал аромат пчелиного воска.

Ливия с гримасой боли легла на кровать и оперлась на подушки. Ожидание создавало в комнате почти осязаемую напряженную атмосферу. В этих четырех белых стенах, украшенных гравюрами с изображениями легендарных святых города Клемента и Арнуля, один из которых удерживал на поводке побежденного дракона, а второй сжимал в руке епископский перстень, она подарит жизнь своему ребенку, и никто из ее семьи об этом не узнает: ни тетки, ни кузины, ни Флавио.

Она мельком подумала о Марко. Он не скрывал, что хотел на ней жениться. Если бы она дала согласие, то стала бы одной из Дзанье и жила бы под Сан-Донато, в тени пальмовых деревьев, в огромном желтом доме с высокой решетчатой оградой и белыми арочными окнами, и носила бы ребенка Марко. В назначенный день вокруг нее собрались бы его родные — болтливые женщины с проворными руками, вопящие от возбуждения. Все подчинялись бы приказам тети Франчески, которая никогда не расставалась с золотым лорнетом, прикрепленным к цепочке на шее, чье кукольное лицо выражало решимость армейского генерала. Хлопали бы двери, повсюду раздавались бы голоса. Через открытое окно в комнату врывался бы свежий воздух лагуны, в октябре уже влажный; она смотрела бы на серое облачное небо с желтой каймой, когда ветер хлещет по щекам и продувает тело насквозь, возвещая о приближении зимы.

Дом Нажелей, словно свернувшийся вокруг своей кованой лестницы, был молчалив и внимателен, как послушный ребенок. Она повернула голову к окну. В Венеции осенний дождь тоже навевал грусть, но он все же отличался от здешнего, и ей его не хватало просто потому, что то был дождь ее детства.

Она перевела взгляд на свою золовку, которая со скрупулезностью педантичного человека проверяла, все ли подготовлено к родам. Элиза была затянута в одно из своих черных платьев, которые она носила как униформу, но все они были сшиты из качественного материала. Лишь воротнички ежедневно менялись: от гофрированного кружевного до плиссе различных геометрических форм. Постепенно Ливия придумала себе игру, пытаясь каждое утро угадать выбор этой детали туалета, которая, как ей казалось, отражала настроение Элизы. Ее золовка была худой, сухопарой, прямой, как палка, с неизменным жемчугом в ушах и мужскими часами на потрескавшемся кожаном ремешке, слишком тяжелыми для ее запястья. Холодный бесцветный взгляд, порой тревожно неподвижный, напоминал о ее принадлежности к роду лотарингцев, которые оказывали непримиримое сопротивление немцам в течение трех войн. Она была из тех женщин, которые слушают разрывы бомб и глазом не моргнув, и не выражают ни гнева, ни радости, из тех жестких и стойких женщин, суровость которых в кризисное время обладает, пожалуй, успокаивающим эффектом. Глядя на нее, Ливия чувствовала себя переполненной жизненным соком, почти непристойной со своей налитой грудью с вытянутыми сосками и разбухшим телом, с обручальным кольцом, впившимся в палец.

— Я оставлю вас на минуту, — сказала Элиза. — Посмотрю, не пришла ли акушерка, и вернусь. Вы пока отдохните.

Элиза не захотела, чтобы Ливия рожала в родильном доме на холме Сент-Круа. «Вам будет спокойнее дома», — заявила она, но Ливия была уверена, что таким образом она пыталась сохранить приличия. Не подпустив к роженице чересчур любопытных монашек, Нажелям не придется давать затруднительные объяснения по поводу слишком ранних родов.

Как только золовка закрыла за собой дверь, молодая женщина с трудом поднялась с кровати. Она подошла к шкафу, открыла его и просунула руку между своими кофтами и чулками. Накануне она рискнула взобраться на стул, чтобы вытащить красную тетрадь из тайника, который она обнаружила над шкафом, потому что хотела иметь ее под рукой. Это была ее единственная связь с Мурано, с ней самой.

Ливия развернула бурую оберточную бумагу, погладила потемневшую от времени обложку, вдохнула едва уловимый запах страниц. Тотчас перед ее мысленным взором возникла мастерская Гранди с жаркими печами, треском плавящегося cristallo,щелканьем пинцетов, гулом стеклодувных трубок, снопами искр и светом, который позволял себя приручить достойному мастеру. Она почувствовала боль в сердце, которая не имела ничего общего со спазмами, периодически сотрясающими ее тело. Как они там, без нее? Думают ли о ней? Тино, должно быть, все так же возглавляет мастерскую, но удается ли ему ладить с Флавио? Чтобы выносить гомерические приступы гнева этого волка, нужно не терять хладнокровия, а это качество как раз отсутствовало у ее брата.

Спустя несколько недель после своего приезда в Мец, на случай, если Флавио захочет что-либо узнать о ней, Ливия написала своей подруге Марелле, что решила пожить во Франции. Она была сердита на своего брата, но не настолько, чтобы оставить его в полном неведении, словно она растворилась в воздухе. Написать ему письмо с объяснениями, что она считала своим долгом, у нее пока не хватало духу.

Она превратилась в изгнанницу, лишенную своего доброжелательного города с потрескавшимися фасадами и причудливыми улочками, которые окутывали ее, словно коконом, пока стремление к простору внезапно не выводило ее к набережной Дзаттере или Фондаменте. Ливия чувствовала себя обобранной, раздетой, уязвимой. С тоской глядя на небо, она тщетно пыталась увидеть такое же сияние, как на родине, но у неба Лотарингии не было лагуны, и ему было далеко до этой волшебной алхимии воды и света.

Ребенок напомнил о себе нетерпеливо и активно. Скорчившись от боли, она поднесла руку к животу и выронила тетрадь, изо всех сил сжимая губы, чтобы не закричать.

Когда дыхание вновь вернулось к ней, она подумала, что нужно убрать тетрадь, пока не вернулась Элиза. У стеклоделов не принято легкомысленно относиться к тайнам. Любое нечаянное или намеренное раскрытие какого-либо приема изготовления стекла влекло за собой проклятие или смерть. В эпоху своего расцвета Светлейшая посылала убийц, чтобы заставить навсегда замолчать вероломных стеклодувов, и в сказках, которые рассказывали детям, самыми страшными персонажами были не колдуны и не привидения, а эти проклятые души, ходившие по кругам ада.

Когда Ливия согласилась у изголовья умирающего дедушки принять в наследство красную тетрадь семьи Гранди, она четко осознавала, какую берет на себя ответственность. Никто и никогда не должен прикасаться к этим страницам, где хранились рисунки, химические формулы, уникальные составы, из-за которых один из ее предков отдал свою жизнь.

Она неловко наклонилась, и ее онемевшие пальцы с трудом ухватили тетрадь, и в это время в коридоре отчетливо послышался голос Элизы. С бьющимся сердцем она наконец подняла тетрадь и быстро сунула в шкаф.

— Ливия, что вы делаете? — удивилась золовка, открывая дверь.

С ней вошла акушерка в белом фартуке, повязанном вокруг талии, рукава ее блузы были засучены.

— Ничего. Просто хотела немного пройтись.

— Я осмотрю вас, мадам Нажель, — сказала акушерка. — Прилягте, пожалуйста.

Ливия подчинилась.

— А Франсуа? — спросила она Элизу.

— Не беспокойтесь, его уже известили. Он наверняка скоро будет здесь. Я подожду в гостиной. Мадам Беттинг, сообщите мне, когда закончите осмотр.

Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь. На лестнице ей встретилась юная Колетта, поднимавшаяся с бельем наверх.

— Желаете, чтобы я предупредила месье Франсуа, мадемуазель? — озабоченно спросила служанка.

— Пока в этом нет необходимости. Это первый ребенок. Ему понадобится время, чтобы появиться на свет, а я не хочу беспокоить месье Франсуа из-за тех незначительных проблем, которые могут возникнуть в ближайшие часы.

— Хорошо, мадемуазель.

Элиза вошла в гостиную. Огонь камина прогонял сырость и оживлял тусклый свет, проникавший через окна. Она пригладила волосы рукой, затем подошла к круглому столику, на котором стояло несколько графинов, и налила себе немного мирабелевой настойки. Было рановато для ликера, но ее ждал длинный вечер.

Она полюбовалась прозрачной жидкостью, переливавшейся в свете пламени, потом повернулась к двум фотографиям, стоявшим в рамочках на столе. Уперев руки в бока, с расстегнутым воротом рубашки, Франсуа от души хохотал, прищурившись и слегка откинув голову назад. Этот снимок был сделан в Вогезах, где они провели неделю летом перед началом войны. Он выглядел несокрушимым, источающим торжествующую силу, уверенным в себе подростком, которому жизнь пророчит лишь победы.

Нежным движением она коснулась второй серебряной рамки. Венсан не улыбался в объектив. Он смотрел искоса, с подозрительным видом, задрав подбородок и напрягшись всем телом. Чувствовалось, что он сердится на фотографа, поскольку тот застал его врасплох. Он никогда не любил выставлять себя напоказ. Маленьким мальчиком он отказывался участвовать в школьных театральных постановках или читать стихи перед родителями и родственниками в конце учебного года. Не такой ладный, как его младший брат, более гибкий и хрупкий со светлыми мягкими волосами, открывающими высокий лоб, тонкими губами и заостренным носом, Венсан был скорее нелюдимым. Он с опаской относился к жизни, которая казалась ему полной подвохов, и его сестра постоянно старалась его от них уберечь. У нее это, впрочем, неплохо получалось, пока Рейх Адольфа Гитлера не мобилизовал его в вермахт и не отправил на русский фронт.

Элиза залпом осушила свой бокал. Венсан был жив, она в этом нисколько не сомневалась. Она столько боролась за его жизнь, пока он был ребенком, что он не мог просто так умереть на чужой земле во имя утоления жажды завоеваний народа, доведенного до фанатизма самим дьяволом.

В восемь лет ее маленький братик подхватил скарлатину, затем у него появилась аллергическая реакция на медикаменты. Из-за распухшего горла было невозможно глотать, тело, терзаемое лихорадкой, покрылось красными бляшками. На третий день врач, исчерпав все свои возможности, с сожалением покачал головой. Вне себя, с безумным лицом, Элиза схватила его за руку: «Мой брат будет жить, вы слышите, доктор? Я не позволю ему умереть». Она ухаживала за Венсаном день и ночь, делала ему холодные компрессы, позволявшие ослабить судороги, оставляя себе на отдых и питание лишь необходимый минимум времени, чтобы не свалиться с ног от усталости.

Их отец помчался в церковь с рубашкой Венсана, чтобы одежду больного приложили к мощам святого Блэза, которые, как считалось, помогают страдающим от болезней горла. Все было напрасно. Когда, в полном смятении, он пригласил приходского священника для соборования умирающего, Элиза не пустила того на порог. Несколько лет назад умерла ее мать, и она не могла потерять брата. Элиза приняла это как личный вызов и решила состязаться с самим Богом. Семью, уже понесшую потери, он должен был пощадить. И она одержала победу. Венсан выжил, однако не вышел невредимым из этого испытания. Смерть прошла так близко, что обожгла его душу, оставив в ней невидимый, но глубокий шрам.

Он вернется из этой варварской страны, она была в этом уверена. Если бы Венсан был убит, она бы почувствовала это нутром. Да, Элиза не вынашивала и не рожала своих братьев, но она вырастила их до взрослого возраста, служа им защитой от чудовищ из детских кошмаров. Она следила за их учебой в коллеже Сен-Жермен с той же бдительностью, что и их иезуитские наставники. Она была их опорой и убежищем, и она формировала этих двоих мужчин, которые были для нее самым большим счастьем и единственной гордостью. Однажды, когда Венсан медленно поправлялся после болезни, лежа с осунувшимся лицом на белых подушках, а маленький Франсуа прижимался к ней, сидя у нее на руках, она поклялась им: никто и никогда не сможет их разлучить.

Машинальным жестом она поправила часы Венсана, которые перевернулись на ее запястье. Он оставил их ей, перед тем как уйти на войну, решив не брать с собой, чтобы не потерять. Кожа ремешка хранила следы его кожи, пота, запаха.

Элиза подошла к секретеру и нажала на механизм, открывавший потайной ящик. Она достала из него письмо. На конверте стоял адрес: синьорине Ливии Гранди, мастерские Гранди, Мурано. С задумчивым видом она покрутила его в руках, затем приблизилась к камину и бросила письмо в огонь.

— Мадемуазель?

— Да, Колетта, — отозвалась она, не оборачиваясь.

— Мадам Беттинг просила вам передать, что она закончила осматривать мадам. Она считает, что ребенок родится не раньше вечера.

— Я так и думала. Благодарю тебя, Колетта.

Элиза наблюдала, как медленно воспламеняется письмо. Когда от него остался лишь пепел, она развернулась и направилась на второй этаж, в комнату, где должна была родить супруга ее брата.

Несколько часов спустя Франсуа вихрем ворвался в прихожую. Порыв ветра вырвал из его рук дверь, и та с силой захлопнулась за ним. Он бросил в угол свою вымокшую шляпу, попытался быстро снять плащ, но запутался в нем. Он понимал, что выглядит как безумец, но ему было все равно: он должен был увидеть Ливию, убедиться, что с ней все в порядке, что она не очень страдает. Хотя она должна была страдать, раз этот ребенок никак не мог родиться, и она боролась уже столько времени. Господи, а вдруг она не выживет?

Он поднял голову и увидел сестру, стоявшую на верхней площадке лестницы.

— Как она? — воскликнул он, прыгая вверх по лестнице через две ступеньки.

Когда он поднялся на площадку, Элиза протянула руку и схватила его за рукав. Они были почти одного роста, он посмотрел ей в глаза.

— Успокойся, Франсуа. Врач и акушерка рядом с ней. Все идет нормально.

Он бросил взгляд на закрытую дверь.

— Ты уверена? Возможно, я ей нужен.

— Чем ты можешь помочь? Ты рискуешь ее напугать, если ворвешься к ней в таком состоянии. Ты же не хочешь, чтобы она волновалась?

— Я хочу ее увидеть. Она подумает, что я ее бросил. Почему ты не позвала меня раньше? Я же просил предупредить меня, когда все начнется.

— Именно это я и сделала. Ребенок уже скоро родится. Пойдем, мы подождем в гостиной. Неужели ты думаешь, что молодая женщина хотела бы, чтобы муж видел ее, когда она плохо выглядит? Надо быть деликатнее. Мужчинам не место в комнате, где рожают женщины. Пора бы понимать такие вещи.

Франсуа колебался, но сестра не отпускала его руку. Он почувствовал какое-то странное оцепенение и опустил глаза на руку Элизы, державшую его. Разве можно было ей сопротивляться? Нехотя он спустился по лестнице и проследовал за ней в гостиную.

Как обычно, она села в кресло слева от камина. Он заметил, что «Лотарингский республиканец» не был прочитан. Явное доказательство того, что день был необычным.

Элиза была человеком строгих правил. Каждое утро, и летом, и зимой, она поднималась без четверти шесть, читала молитву, затем спускалась в столовую, где пила кофе с молоком и съедала два кусочка белого хлеба с медом, после чего занималась домашними делами. Ежедневно ровно в половине двенадцатого, за исключением воскресенья, когда она посещала церковь, независимо от погоды, она выходила из дома на прогулку, переходила по мосту через реку Мозель и взбиралась на холм до площади д'Арм. С раскрасневшимися от быстрой ходьбы щеками, она покупала свою любимую газету, которую прочитывала после завтрака от первой до последней строчки.

К своему великому изумлению, Франсуа однажды случайно узнал, что его сестра отдавала предпочтение рубрике происшествий. Она ему в этом призналась, когда он застал ее выходящей из Дворца правосудия, где она присутствовала на судебном процессе по делу булочника, зарезавшего свою жену. Элиза казалась немного смущенной тем, что он узнал о ее маленькой слабости, и с тех пор оба брата подшучивали над ней при малейшей возможности. Она защищалась, утверждая, что ее привлекает только сложность человеческой души, а больше всего интересуют убийства из ревности.

Однако во время войны несколько сбежавших заключенных и дезертиров, уклонявшихся от воинской службы, выжили именно благодаря странному пристрастию мадемуазель Элизы, которое руководители движения Сопротивления [48]умело использовали для притупления бдительности немцев. Таким образом, причуды старой девы, мастерски раздутые в период присоединения к Рейху, приобрели в их квартале символический смысл.

Франсуа принялся ходить взад-вперед по комнате. Может быть, не нужно было слушать Элизу и все же пойти к Ливии? Вдруг она нуждается в нем? Но сестра могла быть права. В конце концов, она как женщина лучше понимала эту деликатную ситуацию. Меньше всего на свете он хотел бы смутить Ливию, внезапно ворвавшись в комнату. Он вдруг осознал, что ничего не знает о желаниях своей супруги.

И неудивительно, ведь Ливия так мало разговаривала. В течение тех нескольких месяцев, что она провела под крышей их дома, ее практически не было слышно. Она беспрекословно следовала советам Элизы, всегда оставаясь в ровном расположении духа, принимая все с какой-то покорной усталостью, никогда не повышая голоса. Иногда его это беспокоило, так как ему стало казаться, что его жена превратилась в тень той страстной юной венецианки, которую он впервые увидел в мастерской Мурано и которую держал в своих объятиях лунной ночью.

Смущенный такой сдержанностью, он, в свою очередь, замкнулся в себе. По всей видимости, ей все же нравились прогулки в окрестностях города и воскресные пикники в лесу на холме Сен-Кантен. Ему так хотелось видеть ее счастливой, что порой он чувствовал себя нелепым. Он не мог ее ни в чем упрекнуть. Она была всегда любезна, чрезвычайно вежлива, старалась оправдывать ожидания других. Но эта покорность отдавала самоотречением, что вызывало в нем раздражение. Ее улыбки казались ему мимолетными, слишком сдержанными, а ее взгляд скользил по нему, она его словно не видела. Ночью, желая обнять свою жену, он чувствовал ее молчаливое сопротивление и не решался идти дальше нескольких ласк. Ему казалось, что он карабкается по каменистому склону, на котором абсолютно не за что зацепиться. Доброжелательность Ливии превратилась в почти оскорбительное равнодушие.

— Я молюсь за нее Святой Деве, — заявила Элиза.

Франсуа отвернулся, чтобы скрыть свое раздражение. Он ничего не имел против Святой Девы, но хороший доктор казался ему более необходимым в данном случае. Тем не менее спокойствие Элизы распространялось и на него. Он доверял ей. Если сестра уверяет, что все идет хорошо, значит, у нее есть на то основания.

Покорно вздохнув, он ослабил галстук.

— Как ты думаешь, еще долго?

— Нет. Думаю, совсем скоро ты станешь отцом семейства.

— Не могу в это поверить, — прошептал он, опускаясь в кресло.

— Я тоже, — сухо произнесла Элиза.

Он бросил на нее подозрительный взгляд.

— Мне казалось, что ты ладишь с Ливией. Ты взяла ее под свое крыло с момента ее приезда, за что я тебе очень благодарен. Мне кажется, я еще не выражал тебе свою признательность.

— Это так, но разве я могла поступить иначе, если ты просто поставил меня перед фактом? По крайней мере, твоя супруга умная женщина, которая никогда не пыталась выдавать черное за белое. Что сделано, то сделано, Франсуа. Ливия Гранди стала твоей женой. Отныне она одна из нас. И совсем скоро станет матерью твоего ребенка.

Стоя прямо, сцепив пальцы, Элиза была, как всегда, невозмутима. О чем она думала? Франсуа никогда не видел, чтобы она выказывала недовольство Ливией, но он умел распознавать настроение своей сестры и знал, что сейчас она сдерживала себя. Он почувствовал, как в голове возникает легкая боль, и, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла. Ему не хотелось об этом думать. Тайны Элизы подождут, пока у него появятся силы на их разгадку. Сейчас его тревожило лишь здоровье Ливии.

Опустились сумерки, и дневной шум начал утихать, вызывая томление, которое часто переходило в тревогу. Он снова вспомнил тот день, когда Ливия появилась у него дома, дрожащая и взволнованная, чтобы сообщить о своей беременности. Она сжимала руки, ее подбородок дрожал, но она не опускала взгляда. Он был тронут этой храбростью, но мысль о том, что он станет отцом, приводила его в замешательство. Потом он понял, что провидение улыбнулось ему. Едва появившись, она уже сожалела о своей минутной слабости и попыталась ускользнуть. Возможно, лишь связывавшая их плоть и кровь могла удержать ее возле него. Этот не рожденный еще ребенок показался ему непредвиденной удачей. Он с радостью взял ее в жены, но сегодня предпочел бы отказаться от счастья жить с ней, чем сознавать, что ей угрожает опасность. У него возникла мысль, что все это послано ему в наказание за то, что он хотел использовать невинного ребенка в качестве магнита.

В дверь постучали. Он вскочил с кресла.

— Войдите, — сказала Элиза.

— Мадемуазель, месье Франсуа, — пробормотала Колетта с пунцовыми от возбуждения щеками. — Это мальчик. Месье доктор сказал, что мать и ребенок чувствуют себя хорошо.

Франсуа повернулся к сестре. Его лицо расплылось в счастливой улыбке. С самого раннего возраста она завидовала его умению полностью отдаваться ощущению счастья, его обезоруживающей манере радоваться безо всякого стеснения, тогда как у многих счастье вызывало нечто вроде стыда, словно демонстрировать избыток чувств было чем-то бестактным. В отличие от сестры и старшего брата, Франсуа принимал счастье, не опасаясь последствий, не боясь его потерять.

— Я иду туда! — воскликнул он, устремляясь из комнаты.

Элиза перекрестилась, ее жест тут же повторила Колетта.

— Я попросила мадам Беттинг посидеть с ней, пока вы не придете, — прошептала девушка. — Нельзя, чтобы мадам заснула одна с малышом. Может прийти нечистая сила и навредить им.

— Ты правильно, сделала, Колетта. Всегда следует опасаться духов, как плохих, так и хороших.


Несколько недель спустя, сидя с сыном на руках, Ливия слегка покачивалась в кресле-качалке и смотрела, как за окном падает снег. Он уже укрыл тонким слоем лужайку, ограду и ветви деревьев. Птичьи лапки нарисовали эфемерные звездочки на сиденье качелей. Начиная со вчерашнего дня хлопья безостановочно падали из плотных облаков, которые нависли над городом ватным покрывалом. Свет был холодным и белым.

Ливия слышала, как потрескивают дрова в печке в углу комнаты. Она чувствовала себя пленницей и понимала, что не права. Легкий, как перышко, Карло тем не менее ощутимо надавливал на ее плечо. С момента его рождения на нее время от времени наваливалась безумная усталость, так что перехватывало дыхание. Иногда она ложилась на кровать, расстегивала блузку и сажала сына к себе на живот, плоть к плоти, чтобы почувствовать тепло его тела, ощутить его вес и забыть о тех воображаемых оковах, которые ей было так тяжело носить.

У него был русый пушок вместо волос и светлые глаза отца, такие же как и у лотарингцев, которых она встречала на улице, когда гуляла с коляской по набережной Мозеля. Карло был спокойным ребенком. Правда, вначале он очень напугал ее, когда отказался брать грудь. После нескольких безуспешных попыток он отвернулся и завопил от злости. Она почувствовала себя отвергнутой, недостойной; показалась себе грязной.

Ливия поцеловала мягкие волосы сына, ощутив под губами еще нежный череп, и вдохнула детский аромат миндаля, молока и крепкого сна. Когда акушерка вложила в ее руки Карло, закутанного в белое одеяльце, она робко вгляделась в его лицо, пытаясь найти хоть что-то знакомое в крыльях носа, в рисунке губ или ушей. Ее ребенок показался ей совершенно чужим, и вместе с тем у нее возникло ощущение, что она знала его всю жизнь. В это мгновение тревога, мучившая ее с момента появления в этом чужом городе, улетучилась. Отныне ее поступок наконец приобрел смысл.

Однако в последние несколько дней она стала осознавать, что, подарив Карло отца, лишила себя саму чего-то очень важного, а чего, ей не удавалось понять, как и того, что будило ее среди ночи. Она открывала глаза в темноте и искала тень колыбели в углу комнаты. Ее жизнь сводилась к этим стенам, к дыханию Франсуа и Карло, к почти ощутимому биению их сердец, которое напоминало ей безжалостную дробь барабана.

Охваченная внезапной тревогой, она еле сдерживала себя, так ей хотелось встать, взобраться на стул, достать красную тетрадь Гранди из тайника над шкафом и убежать отсюда, но в то же время она испытывала почти физическую потребность насытиться безмятежностью этой комнаты, впитать ее всеми порами кожи и таким образом заполнить эту странную, мучившую ее пустоту любовью мужчины и еще невыраженными надеждами, которые несет в себе новорожденный.

Раздираемая противоречивыми чувствами, она поворачивалась спиной к мужу и сворачивалась калачиком, положив обе кисти под щеку. Ее сердце начинало учащенно биться. Она крепко сжимала веки и обращалась с мучительной молитвой к Святой Деве своего детства, изображение которой украшало апсиду [49]базилики деи-Санти-Мария-э-Донато, к этой матери с раскрытыми ладонями, сверкающей в обрамления золота и синевы, к которой она прибегала, когда ей требовалось увидеть волшебный блеск мозаики, чтобы успокоить слишком сильную печаль. Испуганно и стыдливо молодая женщина просила у нее прощения, потому что считала себя недостойной, смутно понимая, что никогда не полюбит своего мужа, и опасаясь, что того жизненного порыва, который внушал ей ее сын, будет недостаточно для выживания.

В дверь постучали. Она вздрогнула, и ее руки инстинктивно обвились вокруг ребенка, который тут же проснулся. Она почувствовала, как краска заливает ее лицо. Удастся ли ей скрыть преследующие ее предательские мысли?

— Ливия, пришла кормилица. Я думаю, малышу пора кушать.

Элиза вошла в комнату и наклонилась к ней с озабоченным видом.

— Вы не очень хорошо выглядите. Позвольте, я сама отнесу Карло. Вам не стоит переутомляться.

Когда золовка взяла ребенка на руки, Ливия не протестовала. Зато младенец открыл ротик и издал крик.

— Да, мой маленький, ты проголодался, — пропела Элиза. — Пора кушать…

Когда Элиза отвернулась, Ливия вдохнула знакомый запах мыла и фиалок. Золовка всегда была опрятной и свежей. Она вышла из комнаты, что-то нежно приговаривая, чтобы успокоить малыша.

Руки внезапно показались Ливии легкими, словно крылья. Грудь, напротив, распирало, вызывая неприятные ощущения. «Не расстраивайтесь, дорогая, — сказала ей Элиза. — Не все женщины могут кормить своим молоком». Но золовка не умела врать. Это было неестественно, когда мать не могла покормить собственного ребенка, потому что ее молоко его отравляло, и Ливия чувствовала себя униженной, когда вынуждена была освобождать грудь от бесполезной пищи.

У нее на глазах выступили слезы, и она резким движением поднялась с кресла, которое продолжило качаться, поскрипывая на паркете. Мир за окном был белым, гладким, каким-то приглушенным. Она прислонила горящие ладони к стеклу. Ей было трудно дышать. Она должна была покинуть этот дом без промедления.

Из шкафа она достала свое пальто и шарф, поискала перчатки. Куда они запропастились? Она перерыла все ящики, разбросав вещи.

Когда Ливия вышла в коридор, ее взгляд наткнулся на приоткрытую дверь, откуда струился теплый свет. Она услышала голоса Элизы и кормилицы. Эта молодая женщина с круглыми щеками и приветливой улыбкой выглядела привлекательно; она только что родила пятого ребенка. Ливия не хотела ее видеть, предпочитая думать, что ее не существует. Она узнала ее грудной смех, чувственный и безмятежный. Смех женщины, которая всегда сама кормила своих детей. Смех матери, достойной так называться.

Ливия сбежала вниз по лестнице. В коридоре она никак не могла открыть дверь, но в конце концов очутилась на свежем воздухе. Холод обжег ее лицо и руки. Она закрыла глаза и подняла лицо к небу. Хлопья снега нежно касались ее ресниц, щек, губ.

Она пошла наугад быстрым шагом, глядя прямо перед собой. В голове была пустота, сердцебиение отдавалось толчками во всем теле. Она бежала по улицам, иногда натыкалась на прохожих и не извинялась. На сгоревшей крыше бывшего гарнизонного протестантского храма снег уже укрыл остов и почерневшие балки нефа.

На повороте улицы она остановилась, наткнувшись на толпу детей, которые кричали и размахивали руками. На тележке, украшенной красными и золотыми гирляндами, силуэт с белой бородой, облаченный в длинное пальто, с треугольной митрой [50]на голове и с жезлом в руке приветствовал толпу, собравшуюся на тротуаре. Улыбающиеся девушки раздавали сладости, орехи, чернослив. Незаметно для Ливии у нее оказалась целая горсть орехов.

Позади святого Николая, которого сопровождали двое молодых людей на лошадях, одетых, словно лакеи, в рубашки с жабо и вышитые сюртуки, возник персонаж в темной рясе и заостренной шляпе, нахлобученной на всклокоченные волосы. Он принялся корчить гримасы и вопить, размахивая хлыстом из веток, в шутку стегая им детей по ногам. Те с радостным визгом разбегались в разные стороны, не забывая подразнить его и дернуть за плащ.

Мужчина прошел мимо Ливии, и взгляд его черных глаз на секунду остановился на ней. Она различила в них веселый блеск, но отшатнулась, понимая, что это глупо, ведь она прекрасно знала, что такое карнавалы и переодевания. Сколько раз они с Мареллой бегали по улочкам Венеции, взявшись за руки, обе одетые в длинные платья из тафты и напудренные парики, смакуя свои новые ощущения!

Она нервно провела рукой по лицу, словно пыталась снять с себя невидимую маску, прилипшую к ее коже с тех пор, как она приехала в Лотарингию.

Внезапно кто-то схватил ее за плечо.

— Ливия, что ты здесь делаешь?

Она тут же высвободилась резким движением и обернулась с бьющимся сердцем. Ее муж удивленно смотрел на нее. На нем было зимнее пальто и мягкая шляпа, защищающая от снега. Он выглядел серьезным и солидным. Она заметила, что забыла переобуться, и теперь ее домашние туфли намокли.

— Я возвращался домой и увидел тебя в толпе. Что-то случилось? Ты такая бледная.

— Мне просто захотелось подышать свежим воздухом, вот и все. Я надеюсь, это не преступление?

Она дрожала от гнева, не только потому, что он застал ее врасплох и напугал, но и потому, что у нее возникло ощущение, будто он ее выслеживает.

— Вовсе нет. Нет ничего плохого в том, что ты захотела посмотреть на процессию святого Николая. У нас это традиция.

Ливия подняла руку, как бы умоляя его замолчать. Она догадалась, что сейчас он примется в очередной раз объяснять ей лотарингские обычаи, чтобы она лучше их поняла и быстрее адаптировалась к жизни в чужой стране, но ей не хотелось ничего знать. Она устала от него, от его семейства, от традиций его страны. Ей хотелось крикнуть: «А как же я?» У нее возникло ощущение, что, если бы ее сейчас спросили, кто она и откуда приехала, она не смогла бы ответить.

— Я должна немного побыть одна, понимаешь?

Ей вдруг стала неприятна забота, читавшаяся на его лице. Он наклонился к ней, словно хотел защитить, но она чувствовала лишь смутную угрозу.

— Ты не хочешь вернуться со мной?

— Нет, я ничего не хочу… Совсем ничего. Оставь меня в покое, это все, о чем я прошу.

Она шагнула назад, раскрыла ладони, и орехи рассыпались по земле. Затем она развернулась и продолжила свою отчаянную гонку по городу. «Только бы он не пошел за мной!» — подумала она. Впрочем, самым ужасным было то, что Франсуа и не нужно было это делать. Оба прекрасно понимали бессмысленность происходящего, потому что она была привязана к дому Нажелей невидимым, но мощным тросом.


Варштайн, август 1945 года | Дыхание судьбы | Мец, апрель 1947 года