home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


10

Вечерело. За окном общежития — тлеющие на закатном солнце ржавые крыши, иссиня-темные провалы между домов, на дне этих тенистых провалов муравьиная людская суета.

С глухой кирпичной стены соседнего здания рабочие снимали огромный фанерный плакат. Когда-то, во время невеселых сводок Совинформбюро, затемнений, комендантского часа, марширующих ополченцев, был вывешен этот плакат — суровая женщина в платке протягивает вперед руку: «Родина-мать зовет!»

Сейчас две лебедки подняли дощатую площадку с рабочими прямо к смытым бровям суровой женщины. Угловой фанерный лист медленно опускался на блоке вниз…

— Москва шинель снимает, — обронил Чернышев. Он сидел на койке с гитарой (сегодня только привез ее), щипал струны, негромко, проникновенно напевал:

Динь-бом, динь-бом,

Слышен звон кандальный.

Динь-бом, динь-бом,

Путь нелегкий, дальний…

Иван Мыш, поставив между колен тумбочку, сутулился над ней. После экзаменов, по дороге в общежитие, он нашел большую перламутровую пуговицу от дамского пальто, сейчас колдует над нею — ворочает ее в пальцах, страдальчески морщит лоб. На тумбочке лежит пузатый перочинный ножик, в толстой ручке — целый арсенал лезвий, пилочек, буравчиков.

— Зачем тебе пуговица? — спросил его Федор.

— Сделаю брошку — бабы в обморок попадают.

Федор позирует Православному, тот сопит, мычит, чмокает губами, гримасничает над бумагой, время от времени вскидывает на Федора осатанелый взгляд, замирает, впитывает, изучает. По его мнению, у Федора склад лица чисто новгородский, северный.

А Федор никак не может забыть натюрморт — бутылку с лимонами. Не так он его писал, теперь бы взялся иначе. Эх, если б можно снова встать к чистому холсту!

Динь-бом, динь-бом!

Слышно там и тут.

Нашего товарища

На каторгу ведут…

Чернышев уронил на струны руку, не сводя взгляда с рабочих за окном, спросил:

— Интересно, что повесят вместо нее?

— Ха! — отозвался Лева. — Будет парень с молотком в могучей руке. И надпись: «Отчизна зовет тебя к трудовым подвигам!»

— А ты, Православный, какую бы фигуру повесил на этом месте?

— Я бы к черту сломал этот дом — гроб кирпичный.

— И настроил бы поэтических изб с наличниками. Ясно!.. А ты, Федор? — повернулся к Федору Чернышев.

— Я?.. Я бы, пожалуй, повесил пейзаж с травой, с небом, с водой, чтоб глаз отдыхал.

— А ты, Мыш Без Мягкого?..

Иван Мыш оторвался от пуговицы, скептически поджал губы:

— Хиба ж не все одно, что висит?

— Ну а все-таки, если б заставили — повесь, сообрази.

— Ежели б заставили, то повесил парня с молотком. Хоть похвалят за это.

Чернышев, перебирая струны гитары — «динь-бом, динь-бом…», — негромко признался:

— Я тоже — за парня с молотком, но не потому, что похвалят.

Лева Шлихман оторвался от альбома, откинулся назад, взглянул на Вячеслава Чернышева, как глядят на неоконченную картину — критически, оценивающе.

— Старик! — провозгласил оп величаво. — Ты смешон в своем оригинальничанье.

— А я не оригинальничаю, я так думаю.

— Ты художник, я видел твои работы.

— Разве это мешает мне говорить то, что я думаю?

— Истинный художник не может искренне признавать банальность.

— Откуда ты знаешь, что я этого парня с молотком сделаю банальным?

— Сама тема! Сама тема!.. «И он пожал в тени завода ее мозолистую грудь…»

Вячеслав отложил в сторону гитару.

— Послушай ты, «на святой Руси петухи поют», запоздалый славянофил, да было бы тебе известно, что я хочу быть полезным людям. И мое глубокое убеждение, что плакат, зовущий к труду, нужней сусальных петухов и луковичных куполов, какими ты умиляешься.

— Утилитарист! — завопил Лева Православный, вскочил с места, взъерошенный, колючий, мясистое лицо свирепо, кулаки прижаты к груда — того и гляди, стукнет Вячеслава Чернышева по боксерской макушке… Но не бросился, встал в позу: — Не будем горячиться, старик!

— Вот именно. Сядь.

— Ты смеешься: колокольни, купола, расшитые петухами полотенца, кондовая Русь. Смейся, паяц!.. Твой прапрадед открыл в архитектуре шатровый купол, кто-то другой — купол луковичный, кирпичик по кирпичику копилось национальное искусство, самобытный дух народа. Века копили! Миллионы предков копили! Твоих предков, чудовище! И все для того, чтобы ты, высокоидейный варвар, их просвещенный потомок, отдал искусство на потребу плакату. Такие, как ты, пивнушку считают полезнее храма Христа Спасителя. От храма Спасителя — ни пива, ни раков, — значит, в щебенку его, в труху!..

— Стоп! — оборвал Чернышев. — От плаката тоже — ни пива, ни раков, а я стою за плакат, не за пивнушку.

— Не-ет, от плаката выгода! — закричал Православный. — Да, да, самая прямая, самая утилитарная. Твой парень своим молотком, как гвозди, забивает в головы простаков идейки!..

— Вот тут-то ты и попался. Идейки?.. А твой храм Христа Спасителя создан для простого созерцания? Тоже для идей. Весь вопрос — чьи идеи лучше, значительнее. Ты за какие идеи, Христова душа? За старые, храмовые? Вряд ли, не поверю.

— К черту идеи храма! Он мне сам важен. Сам! Его форма!

— Переплет книги, а не сама книга?.. Вернись с небес, ангел милый, вспомни, о чем начался спор. За тему меня упрекал. Тема еще не форма…

И в это время, как глас божий, со стороны раздалось восклицание:

— Врешь, Вече! Тема — форма! Зародыш ее.

В дверях стоял Лева Слободко, в чаду баталии никто не заметил, как он вошел. Слободко сменил китель с лейтенантскими погонами на кофейного цвета костюмчик, жмущий под мышками, круглое, розовое, как только что вынутый из печи каравай ситного, лицо празднично, — видать, Лева приготовился веселиться, пришел подбирать компанию.

Лева Православный с воплем бросился к нему:

— Понимаешь — утилитарист! И гордится этим!

— Тема — эмбрион формы, Вече, — сказал Слободко.

Вячеслав Чернышев привстал с койки и раскланялся:

— Снайперский выстрел, убит наповал. Прикажете верить на слово?

— Тебе сегодня поставили бутылку, так сказать, задали…

— Тему, — подсказал Чернышев.

— Именно тему и… форму. Форму, друг настырный. Рисуй бутылку, а не корову на поле, не тигра в джунглях…

Православный выплясывал в тесном проходе между койками, натыкался на Федора, на тумбочку Ивана Мыша, вопил:

— Обожди, Левка! Не лезь, старик, со своими коровами!.. Этот демагог оторвался сейчас от главного, от своего убогого утилитаризма!..

Но Лева Слободко уже входил в раж, потрясал кулаком:

— Великий Ван Гог в своих письмах сказал…

— Может, ты обопрешься на авторитет, который и я в достаточной степени уважаю?..

— Ты не уважаешь Ван Гога?

Шум, гам, потные лица, толкотня, с разных сторон, как снаряды, слова: утилитаризм, реализм, модернизм, форма, экспрессия, Ван Гог! Разгорался великий студенческий спор — один из тех, о существовании которых и не подозревал Федор.


В два часа ночи Лева Слободко снял тесный пиджачок, остался в одной рубахе, а Лева Православный начал громить подвернувшегося случайно под руку «Жан-Кристофа» за интеллигентность, за отрыв от народа.

Иван Мыш, человек уравновешенный, лежал на койке, накрывал голову подушкой, молил со стоном:

— Заткнитесь же наконец! Скоро светать начнет… Православный, сукин сын, чтоб тебя холера взяла — вопишь, башка раскалывается.


В три часа Чернышев ломал вдребезги искусство Модильяни, а Лева Слободко, бледный от ненависти, хватал Чернышева за грудки:

— Ты — консерватор! Ты — мещанин! Таких вешать на первом столбе!

— О господи! — слабо стонал Иван Мыш.

Федор молчал, но жадно слушал, не пропускал ни слова.

В четыре утра попытались лечь спать, но опять вспомнили о нуждах народа и о гнилой интеллигенции, которая их не понимает, и опять «Жан-Кристоф» вошел клином. И Лева Православный, стоя во весь рост на койке, разразился длиннейшей уничтожающей речью.

Чернышев, внимательно слушавший его, решился на неправдоподобно дерзкий вопрос:

— Слушай, а ты читал «Жан-Кристофа»?

Православный смущенно сопанул носом:

— Не читал, ну и что ж? Ведь о принципах спорим…

И тут взвился Иван Мыш, плаксиво взревел:

— Убью! Не читал!.. Он не читал!.. А уже четыре часа!.. До четырех часов мучает!

Он схватил Православного, в воздухе мелькнули заношенные кальсоны, взвизгнули пружины на койке — Иван Мыш вдавил Леву в тощий матрац.

Чернышев, Слободко, Федор долго стонали от смеха. Лева Православный сконфуженно притих.

А за окном голубел в торжественной утренней тишине город. Шумно завозились воробьи под карнизом крыши, бранчливо заспорили, тоже, видать, о своих высоких воробьиных материях.

Вячеслав Чернышев, укладывавший рядом с собой недавнего яростного врага Слободко, который жил где-то у Сокольнического парка, заглянул в окно и присвистнул:

— Глядите-ка!.. Зря спорили — все мы не правы!

На месте старого плаката висел новый: «Пейте Советское шампанское!» Гигантская, словно черная башня, бутылка и тучные гроздья винограда скоро будут дразнить проснувшихся жителей, сидящих все еще на хлебных карточках военного времени.


предыдущая глава | Свидание с Нефертити | cледующая глава