home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню



3

В конце Арбата в сторону уходит Денежный переулок. На самых задворках строящегося высотного здания на Смоленской площади — дом. Собственно, под одним номером — четыре дома. Фасадом служит двухэтажный особнячок с высокими окнами нижнего этажа — с виду сытый, благополучный, чопорно старомодный, украшенный затейливой лепкой по карнизам. За ним во дворе — корпус в четыре этажа, старый и неряшливый плебей с оскаленной штукатуркой. В глубине двора кирпичное пятиэтажное здание. Есть еще флигелек — обшитая тесом стена вспучилась наружу, от чего флигелек кажется беременным.

Федор, простившись с институтом, снял в четырехэтажном корпусе узкую комнатушку с койкой, шатким столиком и стулом. Его хозяйка — Вера Гавриловна, У нее отдельная квартира из трех комнат, трое детей и нет мужа. Впрочем, муж жив, но где он — неизвестно.

В мире, наверно, никогда не переведутся странники. Прежде бежали из семьи к святым местам, мерили посохом бесконечные российские дороги от Троице-Сергиевой лавры до Печерской, от Печерской до Нового Афона или же через всю Европу с юга к Белому морю, к Соловецкому монастырю: «Подайте божьему страннику на пропитание…»

Теперь странник иной. Муж Веры Гавриловны до сорока пяти лет добросовестно служил в почтовом отделении, в восемь уходил на работу, в шесть вечера возвращался, пьян бывал только по большим праздникам, да и то умеренно, с женой скандалил не чаще других. И ничего не случилось — не было неприятностей ни на службе, ни дома, не связывался, кажется, на стороне с юбкой, — просто в один майский день взял на работе расчет, не прощаясь, сел в поезд, с дороги написал: «Не вернусь…»

Вера Гавриловна бегала в милицию, подала заявление в суд — за детей-то должен отвечать или нет? И вместе со скудными денежными переводами приходили еще более скудные сведения — сначала работал где-то на стройке под Новосибирском, переехал в Читу, завербовался на Сахалин… Неприкаянный странник без посоха, паломничающий не по святым местам, а по таежным стройкам, — жив дух бродяжничества!

А в его старом гнезде в Денежном переулке, близ шумного Арбата, бродила бесцельно из одной неприбранной комнаты в другую нечесаная, неряшливо одетая женщина и, натыкаясь на детей, кричала:

— Чем я вас, дармоедов, кормить буду? На какие шиши? Приспал, стервец, да бросил мне на шею. Висите? А вот возьму да стряхну. Живите как хотите!

Это единственное, в чем проявлялась Вера Гавриловна. Остальное время она, полуодетая, валялась на кровати, сосредоточенно листала какую-нибудь случайно занесенную книжонку. Иногда, накинув замусоленный халат, с нечесаной головой спускалась во двор, часами точила лясы с соседками — не жаловалась, не возмущалась, а просто занимала себя разговорами о погоде, о ценах на базаре, о дворнике Шарапе, который спутался с буфетчицей Любкой из тринадцатой квартиры.

Другая бы на ее месте высохла от забот, извелась бы до белой горячки, — Вера Гавриловна была из бесшабашных натур. Прошло первое ошеломление после бегства мужа, первый испуг. Вера Гавриловна палец о палец не ударила — все устраивалось само собой. Сам собою нашелся жилец, сам собою сын Виктор стал учеником электромонтера да дочь — она самая старшая — давала кое-что из заработка в семью, — жили. Вера Гавриловна тоже собиралась поступить на работу, но, видать, ждала, что и это устроится само собою.

— Федор Васильевич, — обращалась она к Федору, — вроде есть свободное место в поликлинике, больничными карточками заведовать. Как вы думаете, согласиться мне?

Это звучало не менее убедительно, чем у Манилова: «А не построить ли мост до Петербурга?»

Младшему сыну Сашке — девять лет. Он тощ и хил, на зеленоватой физиономии вечно каверзная ухмылочка, словно ждет, что с кем-то должна случиться смешная неприятность, глаза лукавы. Дома он в одиночестве всегда что-то мастерит кухонным ножом и при этом уютно мурлычет «Катюшу» или же неожиданно старое, забытое — «Ты гори, гори, моя лучина…». У него есть слух, есть голос, чистый и сильный не по возрасту.

Во дворе за ним слава отпетого. Часто на пороге появляется фигура участкового, сумрачно извещающего Веру Гавриловну:

— В пятую квартиру в открытое окно ваш сын бросил камень, разбил зеркало. Вот акт. Извольте оплатить стоимость зеркала и к тому же штраф.

Вера Гавриловна кричит на Сашку:

— В могилу сведешь мать родную! — Потом решительно объявляет: — Денег нет. Описывайте.

Но описывать нечего — старые одеяла, тощие свалявшиеся подушки и застиранный, рваный под мышками халат.

Сашка глядит на хмурого уполномоченного и под виновато-постной миной прячет тонкую-тонкую ухмылочку. Его не слишком-то пугает милицейский мундир.

Виктору — пятнадцать. Долговяз, хрупок, в тонких сжатых губах таится злая горечь. Он часто грубо кричит на мать, та вздыхает:

— Переломный возраст.

В первый же вечер, как только Федор устроился на новом месте, явился Виктор, тая в глубине зрачков враждебность, спросил небрежно:

— Зачем вы приехали сюда?

— Где-то надо жить.

— Какая здесь жизнь!

— Чем плохо?

— Тут кругом одни сволочи.

— И ты в том числе?

— И я, наверное. Может, я вас ночью зарезать хочу.

Губы дернулись, в глазах лиловый отблеск, Федор подумал: «Чего доброго, с дурака хватит».

Однажды Федор поднял оброненную Виктором фотокарточку — рыхловатый мужчина с прилизанными волосами.

— Твоя, что ли?

Виктор грубо выхватил, залился густой краской.

— Моя! А вам какое дело!

Это был отец, которого следовало ненавидеть, а он любит.

Мать Виктор презирал — вечно растрепанная, ленивая, не смущающаяся своего грязного халата перед соседями, — неудивительно, что сбежал отец, все смеются, показывают пальцами, а ей хоть бы что. Но свою маленькую зарплату он до копейки отдавал матери, не мог купить новую рубашку, галстук, щеголял в обтрепанных брюках, стоптанных, с отцовской ноги ботинках и, наверно, чувствовал себя поэтому отверженным, сторонился девчат. А мать на полученные от сына деньги разом накупала дорогой колбасы, сладостей, все это подчищалось за один присест, а на другой день не было хлеба. Парень ходил по неуютной земле, весь как натянутая до предела струна, опасно коснуться — лопнет со звоном.

Дочери Ане шел двадцать первый год. Она удачно устроилась в каком-то учреждении, получала девятьсот пятьдесят рублей, в иной месяц и тысячу. Со стремительно-острым личиком, с замороженным взглядом, с застенчивой походочкой, тиха как тень, — появляется и исчезает или же сидит неслышно в своей комнатке, куда не разрешается заглядывать Сашке. По утрам она идет на работу — туфли почти модные, чулки капрон, юбка колоколом — не хуже других, а дома одета, как мать, в старенькое платьице, порванное на плече; оно служило ей, когда была девочкой, — тощие груди, кажется, вот-вот прорвут ветхий ситчик. Аня — чужая в семье, ее не любит даже мать. Аню это нисколько не смущает. Кажется, даже довольна — может давать в семью меньше денег.

Сашка сообщил:

— У нее сберкнижка есть. Вот мужа найдет — поделится.

К Ане изредка приходит подруга Алла из пятнадцатой квартиры. Алла броско красива: точеная шея, молочный цвет лица, курчавые волосы, черные брови и влажные черные глаза. Во всей ее полнобедрой статной фигуре разлита манящая лень, и ходит она враскачку, лениво, соблазнительно, со спокойной надменностью выносит мужские взгляды. Не верится, что ей всего восемнадцать лет.

И опять всеведущий Сашка пояснил:

— Сучка она.

За что получил назидательную затрещину от Виктора:

— Не тебе судить, щенок паршивый!

Весь двор знал — Алла любит только одного Лешку, которого по двору зовут Лемешевым или Лемешем, никого другого к себе не подпускает, да и неизвестно еще, подпускает ли Лешку. Но раз связана с ним, значит, «сучка», — порядочная девчонка с таким парнем не снюхается.

Лешка Лемеш признан как милицией, так и жильцами во дворе «блатнягой-атаманом». Рассказывали, что он был под судом «по мокрому», да вывернулся, дали только год. Добропорядочные жильцы опасливо обходят его стороной. Вокруг него всегда толкутся мальчики в кепочках-«бобочках». По вечерам он выходит к воротам в переулок с гитарой в руках, с заломленной папироской в зубах, поет жестокие романсы:

А ты стоять буд-дишь

У ног пак-койничка,

Платком батистовым

Слиезу смахнешь…

Черномазый смазливый парнишка лет двадцати двух — двадцати трех — лирический тенор. И это из-за него почтенные отцы семейств, выскакивая из своего подъезда, старались по возможности быстрее пересечь двор. От подъезда до переулка — царство Лешки.

Но материальные ценности во дворе (разумеется, помимо самих зданий) принадлежали не Лешке, а одному ничем не выделяющемуся жильцу — Арсению Ивановичу Заштатному. Он имел «Победу», а к «Победе» крытый железной крышей гараж, а возле гаража пристроечку под тяжелым замком. Кроме этого, есть еще дощатая, крашенная темным железным суриком будка: помойка для мусора. Она для всех. Других материальных ценностей во дворе нет.

Примерно близко к полуночи двор оглашается криками дворничихи. Невысокая, широкая, расставив короткие слоновые ноги, задрав вверх растрепанную голову, она начинала взывать:

— Жеребец! Кобелина! Выйди ко мне! Я вырву зенки-то, бесстыжий! Люди добрые, он сейчас с толстомясой спит! Эй ты! Толстомясая! Покажись, стерва паршивая! Ба-аишься!.. Б… ты последняя!.. Люди добрые! Слышите! Мой-то кобель при живой жене с толстомясой!..

Люди добрые слышали, ворочались в своих постелях, не могли уснуть, но молчали — охота ли связываться.

Уже в первые дни своего поселения Федор понял — не то место, где можно переживать порывы творческого вдохновения, которые должны исторгнуть слезы благодарности у ценителей искусства. Но Вера Гавриловна под разными предлогами забрала за комнату чуть ли не за год вперед. А денег нет, Федор с грехом пополам кормился случайными приработками. Нет денег, нет и времени, чтобы поставить холст на мольберт, — все дни уходят на поиски — волка ноги кормят.

Начинающий свободный художник, ты зависим даже от безобидной и покладистой Веры Гавриловны, которую никто ни во что не ставит. Не угоди ей — выбросит на улицу, ее право.


предыдущая глава | Свидание с Нефертити | cледующая глава