home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню



7

Вечернее солнце висело над крышами. И, как всегда перед вечером, город, охватило неистовое оживление: на тротуарах — базарная толчея, у троллейбусных остановок — длинные хвосты, машины у перекрестков напирают друг на друга…

Федор сначала поддался общему настроению, с ходу от подъезда рванул широким шагом и заспешил, заспешил… А спешить некуда, его не ждало, дома ни интересное дело, ни заботливая жена, ни дети… Некуда спешить, нечего делать, единственное занятие впереди — завтра утром начнет расписывать витрину магазина, для того чтобы прожить послезавтра.

И Федора вдруг охватило тихое отчаяние, что это завтра наступит. Оно бессмысленно, оно не нужно. Отвратительна была и мысль, что придется идти домой, в тесную келью с продавленной узкой койкой, где из-за одной стены слышатся огорченные вздохи Веры Гавриловны, за другой, как мышь, шуршит Аня, начавшая сколачивать новую семью, а вечером, наверное, под окном будет вопить оскорбленная дворничиха.

Торопиться — куда, зачем?..

Перешел через улицу на бульвар. Здесь, под деревьями, не такая толчея, здесь играют ребятишки и сидят почтенные старички, отдыхают после многолетней спешки.

Федор отыскал кусок незанятой скамейки, с наслаждением вытянул ноги. А ведь есть счастье — не двигаться. Вот так бы уснуть тут и спать, спать, пропуская дни, проснуться в каком-либо счастливом сказочном времени ранним утром… Светлый город, каким помнится ему Москва в ту первую встречу ранней юности. Светлый город, воздушной легкости замки, люди в ярких одеждах, с прекрасными и добрыми лицами, люди, никогда не думавшие, как добыть кусок хлеба… Вот бы таким рассказать о войне, о трупах, о походах по грязи, о том, как, оборвав поход, посреди войны поет скрипка…

Вячеслав окончил картину, и он счастлив: «Благослови всех, кто хвалит, сделай их самыми счастливыми и удачливыми!» Завтра Федору расписывать окорока и колбасы, он будет добросовестен, он постарается сделать это со вкусом. Но вкус дирекции «Гастронома» и его вкус не сходятся — сколько придется выслушать глубокомысленных указаний… Как хорошо, если б завтра не наступило…

Федор сидел рядом с будкой театральной кассы. Стены ее обвешаны афишами: «Зеленая улица», футбол: «Торпедо» — «Локомотив», «Дядя Ваня»…

Как хорошо, если б завтра не наступило… А ему придется пережить точно такое послезавтра, за ним еще такой же день, еще, еще — без конца. И будут вздохи Веры Гавриловны за стеной, мышиное шуршание Ани сменится писком младенца, у подворотни будут торчать мальчики в «бобочках», а он сам не переставая станет гоняться за случайными заработками…

«Зеленая улица», «Торпедо» — «Локомотив», «Дядя Ваня»… Вячеслав окончил картину…

Тянуть жизнь, длинную, однообразную, никому не нужную, не нужную даже ему самому. Нет надежд, а без них жить бессмысленно.

«Торпедо» — «Локомотив», «Зеленая улица», «Дядя Ваня»… Некуда идти, неохота двигаться.

«Дядя Ваня»… Помнится, как он читал эту пьесу в окопе. Осыпался песок со стенок от взрывов, в воздух взлетали тетрадные листы, и катался по земле глобус с отбитой подставкой — макет планеты, голубой от океанов.

«Дядя Ваня» — книжка, брошенная на бруствер взрывом. И он тогда каждую секунду ждал смерти. И дядя Ваня из книги жаловался ему на то, что придется прожить еще целых тринадцать лет, что нечем наполнить их…

Федору хотелось тогда очень немногого — просто выжить, ходить по улице по-человечески, а не ползать на брюхе. Он тогда ел один раз в сутки, ночью, когда приезжала полевая кухня. Он не умывался и спал в окопе — взрывы снарядов не будили, а будил голос в телефонной трубке, вызывавший «Тополь». А дядя Ваня спал в чистой постели, ел на белых скатертях, дарил цветы. Федор хотел выжить, дядя Ваня просил смерти. Он тоже мечтал: «Проснуться бы в тихое, ясное утро…» И его не будил ухнувший тяжелый снаряд, не стучали автоматы спозаранку, он жил в деревне, ему кричали петухи, занималась заря, роса пригибала траву.

Сейчас Федора тоже никуда не тянет, ничего не хочется, только уснуть и проснуться «в тихое, ясное утро»…. Дядя Ваня заразен, уж не стареет ли он, Федор?

По земле мимо его ног катится детский мяч… Мяч, а не продырявленный осколком голубой глобус. И пули не свистят, и он может подняться со скамейки, пойти не пригибаясь, во весь рост. Катится мяч, непробитый глобус, девочка подхватила его.

Вячеслав окончил картину. Федору завтра придется возиться с магазинной витриной… Но черт возьми! Жизнь не кончена. Пусть завтра потеряно — отдай его окорокам и колбасам. А мало ли он потерял дней, таская винтовку? Пусть будут еще потеряны дни, месяцы, пусть даже годы! На закате жизни он вцепится зубами в искусство! И что за беда, если картины Федора Матёрина не заполнят залы галерей, их будет немного, но, одну-две настоящие картины он выдаст. Одну, две, может, десяток, но — настоящие. Грибоедов прославился одной вещью.

«Зеленая улица», «Торпедо» — «Локомотив», «Дядя Ваня»…

Федор поднялся. Как приятно чувствовать, что без боязни можешь распрямиться во весь рост! Война за спиной. А война посерьезнее огорченных вздохов Веры Гавриловны или Лешки Лемеша, сторожащего сейчас у подворотни.

Вече написал картину! И чего-то в ней не хватает. Пейзаж какой-то безликий, взятый напрокат. Но пейзаж не главное, пейзаж — фон…

Пейзаж — фон?..

Федора осенило.

В картине не хватает третьего действующего лица, главного персонажа. Есть две жертвы, но нет виновника. Сидит пара влюбленных, а саму Любовь приходится предполагать, брать на веру, как заранее доказанную аксиому, — не показано. А показать можно! Показать нужно! Тот, кто любит, глядит на мир особыми глазами — зелень для него ярче, солнце ослепительней, небо глубже, каждая молекула воздуха заражена тревогой и счастьем. Дай этот преувеличенно ощутимый мир, дай его в пейзаже, он не фон, он главный герой, покажи, ради чего — прекрасного, высокого — решают тяжелый вопрос: «Что о нас скажут люди?» Столкни поэзию с прозой, необычность — с будничностью, счастье бытия и угнетенные лица — вот великое единство противоположностей, без которых не существует жизнь.

Федор стоял на присыпанной песком дорожке, у его ног играли дети, сквозь деревья была видна залитая солнцем городская улица, спешили люди, тысячи людей, не похожие друг на друга, — они несут свои радости и свои несчастья. И есть какая-то досадная разобщенность в них, озабоченно бежит каждый своим путем, прохожий не обращает внимания на прохожего…

У Вячеслава — картина без главного героя, он, Федор, сумел бы написать его портрет — воздух, создающий глубину, опаляющая зелень, пойманные лучи солнца… Как он написал бы это… Но текут по улице люди — прохожий не замечает прохожего. Портрет, сотканный из прозрачного воздуха и лучей солнца, — достаточно ли?.. Хочется сказать людям что-то большое, особое, что заставило бы всех вздрогнуть, остановиться, с удивлением и добрым вниманием поглядеть друг на друга.

Что-то… С минуту назад казалось — ухватил, разгадал. И вот опять — что-то, опять загадка. Нет дна в искусстве. Что есть истина?

Федор размашисто зашагал к троллейбусной остановке. Он ожил, он не хочет походить на дядю Ваню!


Так и есть, как в воду глядел. Под аркой, загородив проход во двор, сгрудилась вся компания. Федор издалека пересчитал всех: восемь лбов, многовато — кепочки-«бобочки» натянуты на глаза, плечи расправлены, руки многозначительно сунуты в карманы. Лешка в центре, расставил ноги в отутюженных брючках, дымит заломленная папироса.

Федор тоже сунул руку в карман, нащупал угловатый бюстик Наполеона, намотал на ладонь конец веревки, не спеша, вразвалочку, двинулся на Лешку. Пять шагов, четыре шага, три… Заломленная папироса, прищуренные глаза…

Федор бросился. Мальчишка, сунувшийся между ним и Лешкой, отлетел в сторону. Лешка с силой ударился спиной и затылком о стену проезда. Левая рука Федора схватила его за горло, мальчишески нежное, податливое. На крученой бечеве закачался, разворачиваясь, насторожённо топорща острые углы треуголки, свинцовый Наполеон.

— Кто сунется — уложу! — предупредил Федор. — Ну, ты, щенок! Назад!

И паренек с крысиной веснушчатой физиономией нехотя отступил.

— А теперь слушай, — обратился Федор к Лешке. — Да руками не дергай, сопля! Пока ты перышко вытащишь из кармана — зоб вырву. И легко… Ты чуешь?.. — Стиснул легонько мягкую шею, глаза Лешки выкатились. — Слушай… Ежели твои мальчики хоть раз встанут на дороге — я изувечу тебя! Ежели хоть один из них пальцем тронет Виктора — я изувечу тебя! Только тебя, вошь! А ежели будете особенно надоедать — слышишь ты, кусок дерьма? — убью! Не таким, как ты, загривки ломал. Заруби себе на носу, я — фронтовик.

Мальчики стояли в стороне, держали руки в карманах, сердито топорщащийся Наполеон на веревочке вызывал у них уважение.

— Ты слышал?

— Пыс-сти, — прохрипел Лешка.

— Повтори, — Федор сильней сдавил шею.

Лешка захрипел, округлившиеся глаза лезли из глазниц.

— Ну?

— Чего л-ле…

— Ну?

— Нн-не трогали же…

— Повтори, сукин сын, что я сказал!

— Не тронем… Ладно…

— Да ну, вот спасибо, одолжил.

— Ви… Виктора не… не тронем.

— Уже кое-что. А сейчас вынь правую руку. Давай, давай!.. Э-э, нет, не пустую. Вынь, что держал… Да быстро, сволочь! Задушу! — Лешкины глаза вот-вот брызнут на мостовую. — Вот так-то, малыш.

Федор отпустил Лешкино горло, отобрал финку, повертел ею перед его носом:

— На память возьму. Сам, наверное, точил, знаешь, какая она… А теперь держите своего героя, с ног валится, и штаны, должно, мокрые.

Он толкнул Лешку в кучу, пошел, не оборачиваясь, к подъезду, покачивая свинцовым Наполеоном.

На лестнице открутил веревку с ладони, сунул Наполеона в карман вместе с финкой. Если б так быстро можно было решать все осложнения в жизни!..


Вера Гавриловна шепотом сказала у дверей:

— У вас гость. Час, как ждет.

При появлении Федора у человека, сидящего в его комнате, соскользнула с колен рука, деревянно стукнула о стул. Он встал, и на фоне окна обрисовались косо поставленные плечи, одно выше другого.

— Валентин Вениаминович!

— Здравствуй, дружок.

Светло-бежевый отутюженный костюм, светлая шляпа на эскизе витрины, седые виски, ввалившиеся щеки, хрящеватый нос, теплящаяся улыбка в черных, узко посаженных глазах.

— Никак не ждал, конечно?

— Никак.

— Сядем. Есть разговор.

Уселся поудобнее на стуле, вытянул во всю комнату длинные ноги, закурил, пытливо поглядывая на Федора.

— Чем живешь? Начнем с этого.

— Коллекционирую произведения искусств.

— Гм… И где они?

— Ношу в кармане. Вот, например.

Федор вынул свинцового Наполеона, поставил на стол.

— А почему надета петля на шею этого произведения?

— Для удобства. Талисман. Ношу для счастья, на груди, ближе к сердцу.

— И как? Помогает?

— Помогло.

— А это что? — Валентин Вениаминович указал на лист ватмана под своей шляпой.

— Олицетворение изобилия, которое я должен осветить в витрине одного почтенного «Гастронома».

— Ясно. А не согласишься ли принять заказ на картину?

— Заказ? На картину?…

— Ну, ну, восторг преждевременен. Вряд ли эта картина сулит большие творческие наслаждения. Будем рассматривать ее как приличный заработок.

— Но все-таки картина!

— Да, все-таки картина, а не черная поденщина.

— Спасибо. Я даже не верю, почему мне?..

— Почему? — У Валентина Вениаминовича появилось на улице упрямое и жесткое выражение, в глазах пропала улыбка. — Не считай меня благотворителем, я просто пытаюсь спасти свой труд. Да, свой, кровный, если хочешь высоких слов, — выстраданный. Я встречаю в жизни какого-то зеленого юнца, неотесанную деревенщину, который если и успел узнать что-нибудь в жизни, то только то, как прикладывать автомат к плечу, как зарываться носом в землю от снарядов. Я его пять с лишним лет учу, я с замиранием сердца день ото дня стою за его спиной. Учти — с замиранием, так как ставлю большую ставку — кусок своей жизни. Выйдет он к финишу, завоюет он лавры — я выиграл. Он может это и не замечать, он может самодовольно думать, что этот долговязый, с консервативными взглядами педант-наставник ни при чем, все успехи идут от бога. Но и благословенного богом скакуна можно выездить так, что его будут обгонять клячи. Вы все не замечали мою узду. Я ставлю это себе в заслугу… И вот приходит время, когда я начинаю верить — не подведет, выиграет. Но как раз в это-то время он уходит из моих рук, попадает в стойло, где у него вянут мускулы, скисает душа. И опять я в проигрыше! Кусок моей жизни, крупная ставка — нет, не хочу выбрасывать на ветер. Не благотворительность. Ты понимаешь это?

— Понимаю, — сказал Федор. — Но все равно спасибо. Где ваш заказ?

Валентин Вениаминович придвинул к руке Федора листок, вырванный из записной книжки:

— Вот адрес. Это одна из новых гостиниц. Спроси Николая Филипповича, назови свою фамилию. Она ему уже известна от меня и апробирована лицом более авторитетным, чем я.

— Завтра я встречусь, — сказал Федор, забирая адрес.

— Еще раз предупреждаю — вряд ли заказ полностью придется тебе по вкусу.

— Я стал алчным, мне нужны деньги, чтоб вырваться отсюда и без оглядок нырнуть в настоящую работу. Там и буду услаждать свой вкус.

— Вырваться… Ты наметил — куда?

— Сниму светлую комнату за городом, переоборудую ее в мастерскую.

— Нужны ли сейчас деньги на разбег? Только, пожалуйста, без церемоний!

— А это? — указал Федор на эскиз гастрономической витрины. — Это тоже деньги. На разбег хватит. Да и отступить уже нельзя — договорился, аванс взял.

— Ладно, — буркнул Валентин Вениаминович, взялся за шляпу, еще раз оглядел стиснутую облупленными стенами пыльную комнатушку, продавленную кровать, стол, где лежал гастрономический эскиз. — Да-а… — Прикрыл глаза веками. — Путь на Олимп, лежит не через райские долины.

Федор усмехнулся:

— А подойдя к Олимпу, увидишь, что мест свободных нет — старые осы свили гнезда, потесниться не в их интересах.

— Старые осы?.. — сердито уставился Валентин Вениаминович. — Кто молод, тот прогрессивен? Кто стар, тот рутинер?

— Я только хотел сказать, что к почестям и славе добираются те, у кого силы на исходе. Скипетры принимают дряхлые руки.

— А я знаю одного старейшего скульптора, который чуть ли не полвека назад удивил всех своими первыми работами. А то, что он сделал после, превосходит произведения молодости. И он не на Олимпе, нет, музеи хранят его произведения, созданные сорок лет назад, а новые шедевры стоят в мастерской. Я знаю и другого старика, он всю жизнь бьется за признание. Ты, кажется, чуть-чуть веришь моей непредвзятости, моему вкусу. Так вот я заявляю — он величайший график нашего времени! А он зарабатывает себе на хлеб случайными заказами. Сколько талантов в живописи, истинных талантов, дожив до седых волос, оттеснены энергичными молодыми приспособленцами. Нет прогрессивной молодости и рутинной старости, есть самозабвенные таланты и воинствующие бездари. Не дели на старых и молодых, граница проходит не по возрастной меже.

— Вы правы. — Федор не удержался, чтобы не съязвить: — Пример этому наш шеф — он ведь еще не очень стар…

Валентин Вениаминович нахмурился, отвернулся, разыскивая глазами шляпу, хотя держал ее в руке. Как всегда, о шефе, директоре института, он предпочитал молчать. И Федор пожалел — удар ниже пояса.

— Однако пора… До свидания.

Федор проводил его до дверей.

— Чернышев окончил картину, — сообщил он.

— И как?

— Зайдите, посмотрите. Он будет рад.

— Зайду обязательно… Да, передай привет милейшему Савве Ильичу. Он жив?

— Не то чтоб очень. Болеет старик.

Дверь закрылась, Вера Гавриловна предстала перед Федором.

— Это кто же такой?

— Ангел-хранитель, — ответил Федор.


предыдущая глава | Свидание с Нефертити | cледующая глава