home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


12

Федор переехал.

Оля ждала новых чудес, но они случаются нечасто. Федор завалил старую почтенную столовую набросками с шагающими ногами. Оля разглядывала их, как археолог только что откопанную надпись неизвестной культуры, — почтительно, с предельным любопытством и затаенным мучением — не понять.

— Что это? — спрашивала она.

— Записи для памяти.

— Записи? Мыслей?

— В общем да, мыслей.

— Странно, а их нельзя записать как обычно — алфавитом?

— Пожалуй, нельзя.

И Федор сам удивился вместе с Олей: «Действительно, странные мысли, словом их не выразишь, только линией или цветом».


Перед тем как переехать, Федор проводил на вокзал Виктора. Тот уезжал на Сахалин к отцу. Несмотря на жару, в тяжелом, осеннем пальто, в кепчонке, какие носят приятели Лешки Лемеша, и с потертым чемоданчиком, где лежала пара чистого белья да буханка хлеба на дорогу. Мать Виктора вздыхала и утирала глаза платочком. Сын сурово наставлял ее:

— Ты Анке не уступай комнату, найми нового жильца. На что будешь жить, пока я на ноги не встану?.. Ищи хорошего человека, вроде вот его, Федора Васильевича.

Повернулся к Федору:

— Вот в люди выйду, я вас обязательно отыщу. Обязательно, чтоб спасибо сказать.

Прокричал электровоз. Федор обнял Виктора, подтолкнул к вагону:

— Не дичись людей, иди к ним навстречу.

— Ладно, все по-новому будет.

Скрылся из глаз последний вагон, через всю огромную страну повез поезд человека, бросившегося искать счастье где-то на берегах Тихого океана.

Вера Гавриловна плакала, цеплялась за Федора:

— Чует мое сердце, останусь я на старости лет без помощи…

А дома, в комнате Федора, стоял уже новый шифоньер, на днях купленный Аней. Аня завоевывала пространство, вряд ли Вере Гавриловне придется искать нового жильца — не устоит перед дочерью. А как помочь?..

Федор забрал свой чемодан и вышел через ворота, его проводили взглядами дружки Лешки. Прощай, Денежный переулок!

У знакомой калитки его встретила Оля, она ждала его эти дни, ждала — видно было по лицу.


И вот наброски — на столе, на старой тахте… Большой загрунтованный холст прислонен к стене. К запаху старой пыли примешивается запах масляной краски…

Федор вставал в пятом часу утра, одевался, брал этюдник и шел на улицу.

Ночь чуть-чуть разведена пепельным дымком рассвета, в небе висят бледные звезды, сторожко слушают шаги отяжелевшие от росы кусты, свежий воздух пролезает под куртку, вызывает озноб… Едва выходил за калитку, начинали горланить петухи, как в родной Матёре. Разбуженные петушиным криком, перебрехивались собаки…

Поселок стоял загадочно пустой, значительный, погруженный в мутно-голубые сумерки. Федор торопливо шагал с этюдником на плече и вспоминал Савву Ильича. «Вот она, старик, твоя заветная мечта — выходить поутру с ящиком красок, вот она, художническая Аркадия!» Мечты исполняются, прекрасна жизнь. Люди спят, а он идет, чтоб подготовить им подарок. Люди спят и не подозревают, что просыпают самое прекрасное, самое значительное — рождение нового дня. Яснеют сумерки, растет и ширится купол неба, лицо ласкает робкая заря, а за спиной все еще ночная синева.

После каждой такой вылазки Федор нес домой этюд, сталисто-голубой, дымчатый, размытый, почти одноцветный. Иногда он задерживался, пристраивался под откосом дороги, ведущей к станции, и рисовал ноги прохожих, спешащих к утренним электричкам. В ногах он искал ритм к предрассветным сумеркам, к пению скрипки, которая постоянно звучала у него внутри.

Он возвращался, а из дому выходила на работу мать Оли.

— Доброе утро, Ольга Дмитриевна, — приветствовал он.

— Доброе утро, — отвечала она сдержанно.

Мать Оли мало изменилась за эти шесть лет — по-прежнему застывшее строгое выражение лица, по-прежнему резкие суровые брови подчеркивают бледность лба, по-прежнему она походит со своей короткой стрижкой на делегатку-общественницу двадцатых годов.

Федор в глубине души побаивался ее, рядом с ней чувствовал себя неуютно.

Но она на весь день исчезала в своей больнице. И, подходя к дому, Федор радовался, что сейчас он сядет пить чай вместе с Олей, а новый этюд будет стоять у них перед глазами…

Он рассказал Оле о том, как однажды плелись по раскисшей осенней степи солдаты, голодные, усталые, озлобленные, желающие лишь одного — чтобы поскорей кончилась бесконечная дорога. Лишь бы кончилась — пусть стычкой с противником, ты убьешь или тебя убьют — в обоих случаях отдых. Он рассказал, как эти отупевшие от усталости солдаты наткнулись на скрипача-румына…

Оля впитывала каждое слово, глаза ее темнели, становились матовыми.

— Вы хотите изобразить все, как было? — спросила она.

— Нет.

— Как — нет?

— Как было — не хочу.

— Почему?

— Была кучка грязных солдат на грязной дороге… Любой, самый простенький, натюрморт в тысячу раз живописней.

— Значит, вы собираетесь лгать, приукрашивать?

— Нет, если я буду изображать шинельную кучу, мне больше всего придется выписывать хлястики от шинелей.

— Пусть хлястики, пусть обмотки, грязь — лишь бы правда.

— Хлястики не правда, а ложь!

— Не пойму.

— Когда я стоял перед румыном, то слушал музыку, а не разглядывал хлястики. У меня внутри все ломалось, каждая клеточка была на грани обморока. До хлястиков ли?.. Вряд ли я еще переживу такое в жизни. А хотел бы… Я даже не могу сказать, что это было. Радость? Да. Горе? Тоже да. Все вместе, в одно время… Понимаете, Оля, — благодарность… Невероятная, сжигающая благодарность, до умопомешательства. И к кому? Ко вчерашнему врагу. И я корчился внутри от страдания, что мир жесток. Мне было всего девятнадцать лет, столько, сколько вам сейчас. Но я был намного глупее вас. Да, да, я был глуп. Но в ту минуту мне казалось, что ни один самый высокий, самый мудрый философ не понимал больше моего. В ту минуту… Вот ее-то я и хочу изобразить на холсте.

— Изобразить минуту?

— Нет, потрясение.

— Изобразить потрясение?

— Почему бы и нет?

— Но изображать можно только то, что имеет форму, — дерево, человека, облако или даже шинельный хлястик.

— А разве имеет форму тревожное состояние перед грозой или лирическое настроение в лунный вечер? Тысячи художников изображали это.

— Ага, но вам все-таки придется писать кучку солдат с хлястиками на спинах. Через них только и можно передать свое потрясение.

— Если я просто изображу кучку солдат, окруживших скрипача, — будет всего-навсего сообщение: был-де такой странный случай. А что происходило в душе этих солдат — останется неизвестным. Внешне все будет правдой. Нетрудно точно выписать хлястики, а эти хлястики спрячут от людей самое важное. Хлястики — не искусство, хлястики — ложь.

Оля молчала, думала…

Холст, приготовленный для картины, стоит, прислоненный к стене. А Оля ждала нового чуда.


предыдущая глава | Свидание с Нефертити | cледующая глава