на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню



15

Возле каждого художника, высок он или зауряден, всегда должны находиться рядом полпреды от племени зрителей, те, кому показываются работы, те, чьи замечания выслушиваются, и те — а это самое главное, — кто верит. Ходят легенды о художниках-отшельниках, непризнанных гениях, которые создавали свои шедевры в полном одиночестве. Непризнанные гении были, но абсолютных отшельников при искусстве не существовало. Непризнанным был Ван Гог, не признанным обществом, но не близкими. Его брат Тео и такой же отверженный Гоген, еще десяток других были для Ван Гога полпредами от грядущих зрителей. Наверно, то же самое можно сказать и об отшельнике Сезанне. Признания полпредов достаточно, чтобы фанатическая вера в себя не угасла.

Самым одиноким из всех, кого знал Федор, был Савва Ильич. Но даже у него были свои зрители, которые не обходили похвалой: «Ну, право, как взаправдашнее. Истово, как на самом деле…»

В пустоте гибнет любая страсть. В институте были все авторами и все зрителями. И если все переставали замечать твои работы — опускались руки, если восторгались — вырастали крылья.

Сейчас у Федора был всего один зритель, один, зато верный и преданный, — Оля. Более шести лет тому назад она увидела, как на пожелтевшем листе бумаги появилось ее собственное изображение — губы, сдерживающие рвущийся наружу смешок, лучащиеся из-под ресниц глаза. И уже тогда поразило… А потом новая встреча и новое чудо — гаснущие лужи на дороге вновь вспыхнули на куске картона. Счастливая минута, которая должна бы исчезнуть без возврата, вернулась и осталась навечно. А сколько еще чудес впереди и как интересно их ждать!

Вече Чернышев сказал: «От похвалы вырастают крылья, распухают мускулы Геркулеса». Федор даже не догадывался, что Оля подхлестывает его, за мольбертом забывал ее, как забывают о воздухе, которым дышат.


Пришло письмо из Одессы, от Олиной тетки. Тетка давно звала племянницу к себе, Оля давно обещала приехать. А если ехать, то сейчас — через двадцать дней у Оли начнутся занятия в институте. Ольга Дмитриевна сказала дочери — поезжай. Федор проводил Олю на вокзал…

Он вернулся в пустой дом. Ольга Дмитриевна была на работе. На стене сиял свежими красками этюд, который он закончил сегодня утром, — поле с дорогой, как всегда, в сумеречных тонах. Оля про него сказала, что он «дымит».

У порога стояли Олины босоножки-танкетки. Казалось, что они еще хранят тепло ее ног. И Федор подумал — эти босоножки будут стоять без движения полмесяца.

Он подошел к стене и оторвал листок календаря — все на один день меньше.

Решил вскипятить себе чай. В кухне на гвозде висел фартучек Оли, она надевала его каждый раз, когда возилась у плиты, — тонкая, гибкая, с ловкими руками, светлые короткие волосы падают на щеки.

— Федор, идите пить чай.

И даже вздрогнул — так отчетливо представил ее голос.

Не дотронулся до чайника, вернулся в мастерскую. Этюд дороги… Он и, верно, дымит, истекает парной влагой…

Она сидела вот в этом кресле…

Потом она взяла в руки книгу. Книга здесь — открыта на той странице, на которой отложила ее Оля.

Оли нет, а дом заполнен ею. Никогда не чувствовал ее так близко, когда была рядом.

И Федор решился на эксперимент. Он еще не прибегал к нему по доброй воле. Он стал вспоминать…

Узкая красная юбка, стреноживающая крепкие ноги, стук каблуков, замирающий где-то у верхних этажей, вспомнил двор, глядящий освещенными окнами, бледную звезду над крышей, голос скрипки и голос из репродуктора… Он вспоминал и смотрел на босоножки у порога, и его снова тянуло к календарю оторвать листок.

Он помнил московскую Нефертити, как звезду, как скрипку, как смех детей. И поднятый из разворошенной памяти стук каблуков уже не вызывал в нем знакомого тоскливого одиночества, тревожного бессилия…

Одиночество он испытывал при виде неостывших босоножек, забывчиво брошенных у самого порога.

«Вот так так! — удивился он. — Не действует».

Федор сел в кресло, где утром сидела Оля.

«Вот так так… Что ж ты, брат, — сам от себя тайком?»

Он кривил душой; тайком — нет. Она ему понравилась уже в ту минуту, когда бежала на звонок к калитке: загорелые колени играют подолом сарафана, легкие ноги едва касаются травы…

Это ее глаза, распахнутые на закат, заставили снять с плеча этюдник и… остановись, мгновенье!

Уже после первой встречи спешил к ней, постарался побыстрей расстаться с Верой Гавриловной.

Каждое утро, возвращаясь с этюдов, радовался — увидит, сядет напротив нее за чайным столом…

Она была рядом. Они чопорно называли друг друга на «вы». Он в мыслях не заглядывал вперед, оскорбился бы, если б кто ему намекнул, куда тянется прямая от их встречи. Рядом — значит, все в порядке.

И был слишком занят собой. Ответственейший момент в жизни — быть или не быть, остаться в неудачниках или вознестись! Она рядом, можно подумать и о себе.

Сейчас оглушен открытием: «Вот так так…»

Босоножки брошены у порога не навечно. Каких-нибудь пятнадцать дней, всего пятнадцать, и он услышит, как стучат эти босоножки по истертым каменным ступенькам крыльца.

«Вот так так…»

Для того чтобы оторвать еще один листок календаря, нужно проспать ночь, прожить утро, длинный день, только вечером можно протянуть руку. Один листок оторван, осталось четырнадцать…

Вечером с работы пришла Ольга Дмитриевна, стянула с волос косынку, сказала непривычно ласково:

— Давайте, Феденька, пить чай…

И они пили, беседовали. Федор возмущался выставкой, она говорила о том, как у больного во время операции остановилось дыхание. Ее не интересовали проблемы изобразительного искусства, Федор ничего не понимал в трахеотомии, но вдвоем было уютно, тянулись друг к другу.


Утром Федор начал писать эскиз — черновой набросок будущей картины. Этюды глядели на него со стены. Каждый этюд — открытая и заученная строчка, из строчек складываются поэмы. Черновой набросок… Пепельно освещенное небо, по колено в нем шагают солдатские ноги. Эскиз он выдал залпом, вечером протянул руку к календарю, оторвал листок, вот и нет дня.

Босоножки на прежнем месте ждали хозяйку.


предыдущая глава | Свидание с Нефертити | cледующая глава