на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава пятая

«Вечного венчания печать…»

До войны оба — и Мандельштам, и Фельзен — были участниками литературного общества «Круг». В «Зеленой лампе» атмосфера, особенно для молодых, становилась все более тягостной — тирания Мережковских делалась непереносимой. К тому же усилились расхождения между ними и двумя философами, которые были влиятельны в эмигрантской среде: Бердяевым и Георгием Федотовым. Бердяева вообще не звали на дискуссии, Федотов участвовал в прениях, но говорил совсем не то, чего ожидали устроители. Дело шло к расколу.

Инициативу взял на себя Илья Исидорович Фондаминский, один из трех соредакторов лучшего литературного журнала Рассеянья «Современные записки». Было решено, что требуется «место встречи отцов и детей» для бесед на литературные и религиозные темы. Так о «Круге» вспоминает часто там бывавший Яновский.

На авеню де Версай 130 у Фондаминских была просторная квартира, там, наезжая из Берлина в Париж, останавливался Набоков. Летом 1935 года она опустела: Илья Исидорович потерял жену. С осени в этой квартире стало собираться новое содружество — поэты Адамович, Кнут, Червинская, критик Владимир Вейдле, студент-этнограф Борис Вильде, печатавший стихи и прозу под псевдонимом Борис Дикой.

Окончив Сорбонну, Вильде стал сотрудником парижского Музея человека, а оттуда ушел на фронт. Пережил разгром, плен, бежал из немецкого лагеря, у себя в музее организовал одну из первых групп Сопротивления (так оно стало называться по имени подпольной газеты, которую выпускал Вильде, — «La Resistance»). Гестапо арестовало его в марте 1941-го. Он был расстрелян в форте Мон-Валерьен, превращенном в тюрьму.

Судьба Фондаминского сложилась столь же трагически. В молодости он был убежденным революционером, после 1905 года одиннадцать лет прожил в Париже на положении политического эмигранта, а вернувшись в Россию, был послан комиссаром Временного правительства на Черноморский флот. Но духовный путь уводил его далеко от былых верований. В свою вторую эмиграцию (до Парижа он добирался знакомым путем через Одессу и Константинополь) Фондаминский стал монархистом, патриотом, твердо считавшим, что у России есть неоспоримое преимущество перед Западом: ее стихия «чище и праведнее». Его схватили в день нападения Штлера на СССР 22 июня 1941 года. Дальше был транспорт, идущий в Освенцим. Перед отправкой из Компьена, куда обреченных везли со всей страны, в лагерной часовне он принял крещение. Дата его гибели — предположительно август 1942-го.

Многие гадали, отчего он не уехал в Америку, когда стало ясно, что дни свободной Франции сочтены. Яновский думал, что это был результат религиозного кризиса. Фондаминский понял беспочвенность своих мечтаний об «ордене интеллигенции», который объединит всех выдающихся мыслителей, поклоняются ли они Чернышевскому или протопопу Аввакуму, Ленину или Чаадаеву. Годами лелеемая утопия рухнула, осталась только идея христианского служения, подвижничества, самопожертвования. А он был из тех, для кого между идеями и жизнью не существует зазора. Нужно было совершить «акт личного и общественного мужества» — не в назидание, а чтобы сознавать себя безупречно честным перед самим собой.

Яновского, посещавшего и воскресенья на Колонель Бонне, больше всего изумляла в Фондаминском широта и открытость, хотя своих позиций он придерживался непоколебимо: «В наших спорах, где мистики сражались с агностиками и скептиками, он был неизменно на стороне верующих (с упором на социальную справедливость)». Статьям из цикла «Пути России», которые Фондаминский печатал под псевдонимом И. Бунаков (найденным по чистой случайности — отчего-то вспомнилась вывеска магазина на Маросейке, виденная вечность тому назад), Яновский, как и другие из «Круга», вряд ли мог сочувствовать, однако страницы о «Круге» в его злых и несправедливых мемуарах самые беспристрастные. И Федотов, который, напротив, почти всегда соглашался с направлением мысли Фондаминского, пишет о нем то же самое: «Редкая доброта… Совершенно неслыханная в кругу русской интеллигенции терпимость к чужим убеждениям, даже самым далеким, даже самым враждебным».

Федотов, который вместе с Фондаминским начал в 1931 году журнал «Новый град», где потом печатались отчеты о собраниях на авеню де Версай, стоял у колыбели обосновавшегося там литературного объединения, определив идейные установки, с разными оговорками принятые теми, кто в него вошел. В юности он тоже принадлежал к социал-демократам, преследовался и высылался. Но в Париже был уже профессором Богословского института, православным мыслителем, писал об исключительности русского духовного опыта, чувствовал себя прямым наследником «трагической истории великой страны», звал к национальному покаянию, к восстановлению «древнего идеала святости». В тот год, когда образовался «Круг», Федотов опубликовал статью «Зачем мы здесь?», воспринятую как манифест всех веривших в особую миссию русского изгнанничества.

Он говорил о том, что эмиграция почти утратила чувство правоты своего дела, что все больше чувствуется свойственная ей предрасположенность к духовным заболеваниям, что она живет в каком-то полумраке, «с очень пониженным самосознанием». Осталось только ощущение, что она знаменует собой несчастье, а должно возобладать другое представление: эмиграция «не только болезнь, но и подвиг», потому что она означает отвержение неправды и несвободы. Нельзя допускать, чтобы горечь личных обид перерастала в ненависть к своему забитому народу, недопустимы политические химеры. Реставрации не предвидится, и безнадежны усилия тех, чье «сознание приковано к ячейкам старого, давно утонувшего мира».

Однако остается нечто реальное, что эмиграция в силах и обязана сделать для спасения души родины. Предназначение русского Зарубежья — «нести наследие культуры». Когда в России предпринимается неслыханный по масштабам опыт воспитания монстров, лишенных личной морали, религии и национальных корней, лишь эмиграции дано хранить «коренной, временно прерванный поток русской мысли». Оттого именно Рассеяньем будет переброшен мост между вчерашним и завтрашним днем русской истории. Рассеянью предстоит утолить духовную жажду, когда она проснется.

Для Федотова восстановление человеческой души (а значит, и нации, превращенной большевизмом в месиво, из которого можно лепить что угодно, но только не культуру в истинном значении понятия) сопрягалось с восстановлением христианства, попранного обезбоженной толпой. Он не снимал ответственности за случившееся в России и с церкви, заявляя о необходимости ее коренного обновления: она должна породниться с демократией. Другого столь же безоговорочного поборника демократии в эмиграции не было. Споры о том, предпочтительна для будущей России демократия западного образца или ей следует двинуться по пути «нового Средневековья», построив общество, где все подчинено религиозной идее, а не принципу политических свобод, развели Федотова и Бердяева, которые во всем остальном были единомышленниками. Бердяев считал, что либеральные ценности оказались мнимыми, а демократические формы общественной жизни не выдержали проверки действительностью. С этим Федотов согласиться не мог, даже признав бердяевскую критику многих западных установлений обоснованной. Произошел обмен полемическими выпадами на страницах «Нового града». Бердяев практически перестал там печататься. У него, правда, был собственный журнал — «Путь».

На авеню де Версай по понедельникам Бердяев, однако, бывал, а там снова и снова завязывалась дискуссия вокруг этой острой темы. «Круг» включал и людей, для которых область религиозной мысли оставалась почти закрытой, даже тех, кто был вообще равнодушен к идеологии, пока она не вмешивалась в их жизнь уж слишком ощутимо. Но вопросы, которые задавал Федотов, да и возражения Бердяева не оставили безучастным никого. Говорили о свершениях или срывах современного искусства, обсуждали предложенную Адамовичем тему: поэзия и одиночество — действительно ли уединение благотворно для музы или вслед ему наступает молчание? А исподволь готовились к главному: к спорам о том, возродится ли Россия, и когда, и на каких путях.

Яновский живо вспоминает эти понедельники в квартире на первом этаже с подвалом, где находилась кухня и комнаты для прислуги. Перед заседанием все располагались за длинным столом — пили чай, закусывали сладкими булочками. Появлялся Владимир Зензинов, давний знакомый Фондаминского, в прошлом эсер, отбывший две ссылки в Якутии. Он теперь постоянно жил на авеню де Версай, сотрудничал в «Современных записках», писал главным образом публицистику: его основанную на документах книгу о советских беспризорниках перевели на несколько языков. Интересы участников «Круга» были ему, по-прежнему твердому социалисту, далеки. Зензинов молча сидел в углу, наблюдая за все более жаркой перепалкой.

Когда страсти накалялись, кому-то недоставало выдержки, и он покидал собрание, стараясь не привлечь к себе внимания. Через комнату Зензинова можно было пройти в кабинет хозяина с кожаным диваном, на котором он и спал, а там коридором на улицу. В коридоре стоял специфический запах: в доме вдовца доживали свой век две сиамские кошки, память о хозяйке. Из крана самоварчика, подвешенного на спиртовке, била струйка крутого кипятка. Чай давали неизменно очень крепкий, в память интеллигентской традиции, унаследованной от народовольцев.

По разные стороны стола сидели люди очень неблизких духовных и общественных ориентаций. Были страстные либералы и такие, кого заворожила доктрина российской исключительности — мы не Европа, мы Евразия, у нас особое историческое назначение и особая судьба. Были сторонники самодержавия и убежденные в необратимости свершившихся перемен, смотревшие на новую Россию заинтересованно и сочувственно. В неприятии Мережковских сошлись с самого начала, но во всем остальном единодушия не достигли. За докладом о литературе начинался разговор о Гитлере и Сталине, о близости войны. Каждый по-своему понимал, как она закончится, что будет дальше.

И все равно «Круг», как пишет Яновский, стал «последней эмигрантской попыткой оправдать вопреки всему русскую культуру, утвердить ее в сознании как европейскую, христианскую, родственную Западу». Для той поры разброда и безверья это было немало.


* * * | Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 | * * *