home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Очень долгая четверть часа

В самолете, с 8.45 до 9.00. По моим подсчетам, она продолжалась час, а может, и дольше.

История Филиппа Ферейена, написанная его учеником и другом Виллемом ван Хорссеном

Мой учитель и наставник родился в 1648 году во Фландрии. Дом его родителей ничем не отличался от других фламандских домов. Деревянный, под тростниковой, ровно подстриженной — точь-в-точь челка молодого Филиппа — крышей. Пол совсем недавно выложили глиняными кирпичами, и теперь члены семьи узнавали о приближении друг друга по стуку деревянных башмаков. В воскресенье вместо башмаков надевались кожаные ботинки, и по длинной, обсаженной тополями прямой дороге все трое Ферейенов отправлялись в Вербрук, в церковь. Там они занимали свои места и ждали пастора. Натруженные руки благодарно брали молитвенники, тоненькие странички и маленькие буковки убеждали, что они более вечны, нежели хрупкая человеческая жизнь. Свою проповедь пастор из Вербрука всегда начинал словами: «Vanitas vanitatum»[79]. Они казались приветствием, да маленький Филипп так и думал.

Филипп был тихим, спокойным мальчиком. Помогал отцу по хозяйству, но вскоре стало ясно, что он не пойдет по его стопам. Не станет каждое утро сливать молоко, а после смешивать его с порошком из телячьих желудков, чтобы затем скатывать огромные круги сыра, не будет сгребать сено в аккуратные стога. Не будет ранней весной наблюдать, собирается ли в бороздах вспаханной земли вода. Пастор из Вербрука объяснил родителям, что Филипп талантлив и его образование не должно ограничиться церковно-приходской школой. Так четырнадцатилетний мальчик оказался в лицее Святой Троицы, где обнаружил выдающиеся способности к рисованию.


Если правда, будто одни люди видят только малое, а другие — исключительно великое, то я убежден, что Ферейен относился к первой группе. Я даже думаю, что тело его самой природой было создано для этой специфической позы — так охотно оно склонялось над столом: ноги опирались о деревянные балки, позвоночник сгибался дугой, рука держала перышко, нисколько не интересующееся отдаленными целями, метящее близко, в царство деталей, в космос подробностей, полосок и точек, где рождается картина. Аквафорты и меццо-тинта[80]… оставлять на металле мельчайшие следы и значки, царапать равнодушную гладкую поверхность пластины, старить ее, чтобы набралась ума. Филипп говорил, что аверс всегда изумлял его и подтверждал гипотезу о том, будто левое и правое представляют собой два совершенно разных измерения: в сущности, это и есть свидетельство того, насколько сомнительно то, что мы столь наивно принимаем за реальность.

Искусный рисовальщик, Ферейен был крайне увлечен работой резцом и долотом, вытравливанием, окраской и печатью, но в двадцать с небольшим он, тем не менее, отправился в Лейден изучать теологию, чтобы, подобно пастору из Вербрука, его наставнику, стать священником.

Но еще раньше — о чем Филипп рассказывал мне в связи с чудесным микроскопом, стоявшим у него на столе, — пастор порой брал его с собой в гости к одному шлифовальщику линз, дерзкому еврею, якобы проклятому сородичами, — недалеко, всего несколько миль по разъезженной дороге. Человек этот снимал комнаты в каменном доме и производил столь необыкновенное впечатление, что каждая такая поездка становилась для Ферейена событием, хоть он и был слишком молод, чтобы участвовать в беседах, из которых, впрочем, мало что понимал. Одевался шлифовальщик экзотически и несколько чудаковато: длинное платье, а на голове — высокая шапка, которую он никогда не снимал. Он напоминал черточку, вертикальную стрелку, — рассказывал мне Филипп и шутил: мол, поставь этого чудака в поле — вышли бы отличные солнечные часы. У этого еврея собирались разные люди: купцы, студенты и профессора, — все усаживались за деревянный стол под большой вербой и вели бесконечные споры. Время от времени хозяин или кто-нибудь из гостей прочитывал лекцию, которая тут же вызывала новые споры. По воспоминаниям Филиппа, хозяин дома говорил так, словно читал по писаному, — плавно, без запинок. Он виртуозно выстраивал длинные фразы, смысл которых ускользал от маленького мальчика. Пастор всегда приносил что-нибудь из еды. Хозяин угощал гостей вином, которое щедро разбавлял водой. Вот и все, что запомнилось Филиппу, а Спиноза навсегда остался для него Учителем, которого он со страстью читал и с которым со страстью же спорил. Кто знает, не это ли знакомство с силой мысли и потребностью проникнуть в суть явлений подтолкнули молодого Филиппа к изучению теологии в Лейденском университете.


Я убежден, что нам не дано постичь свою судьбу, создаваемую движениями божественного резца по ту сторону бытия. Она является нам лишь в доступной человеку форме — черным по белому. Бог же пишет левой рукой, зеркальным почерком.

На втором курсе, майским вечером 1676 года Филипп поднимался по узкой лестнице на свой второй этаж, который снимал у одной вдовы, и напоролся на гвоздь: порвал брюки и — что обнаружилось лишь на следующий день — слегка задел голень. На коже остался красный след от острия гвоздя, полоска длиной в несколько сантиметров, царапина, инкрустированная капельками крови, — неосторожное движение гравера по нежному человеческому телу. Через несколько дней у Филиппа поднялась температура.

Когда вдова наконец вызвала врача, оказалось, что в небольшую рану попала инфекция: края опухли и приобрели багрово-красный цвет. Врач прописал компрессы и бульон для общего укрепления организма, но назавтра стало ясно, что воспалительный процесс не остановить и ногу придется отнять под коленом.

— Всякую неделю что-нибудь кому-нибудь ампутирую. У тебя еще вторая нога есть, — якобы утешал Филиппа медик, впоследствии его друг, мой дядя Дирк Керкринк[81], для которого Ферейен недавно выполнил несколько анатомических гравюр. — Сделаем тебе деревянный протез — будешь жить как жил, разве что шуму производить немного больше.


Керкринк — ученик Фридерика Рюйша, лучшего анатома в Нидерландах, а может, и на всем белом свете, так что операция была сделана образцово-показательно и прошла успешно. Часть ловко отделена от целого, кость распилена ровно, кровеносные сосуды тщательно прижжены раскаленным прутом. Но еще до операции пациент, ухватив друга за рукав, умолял сохранить отнятую ногу: Филипп всегда был очень религиозен и, видимо, буквально понимал идею воскресения, восстания из могил в физическом обличии, в возрасте Христа. По его собственным словам, он очень боялся, что нога воскреснет отдельно от него самого, — Филиппу хотелось, чтобы его тело, когда придет час, похоронили целиком. Будь перед ним не мой дядя, а какой-нибудь обычный медик, первый попавшийся лекаришка, простой цирюльник — из тех, что срезают бородавки да рвут зубы, — эта странная просьба, конечно, не была бы исполнена. Обычно отнятую конечность заворачивали в полотно и отправляли на кладбище, где с почтением, но без каких бы то ни было религиозных обрядов закапывали, даже никак не обозначая место захоронения. Но дядя мой, пока пациент, одурманенный спиртом, спал, занялся ногой серьезно. Прежде всего, введя в нее вещество, состав которого он держал в тайне, очистил кровеносные сосуды и лимфатические протоки от дурной крови и гангренозных отеков. Осушив таким образом конечность, врач поместил ее в стеклянный сосуд, наполненный бальзамом из нантского бренди и черного перца, которые должны были навеки сохранить ее от порчи. Когда Филипп проснулся от алкогольного наркоза, друг показал ему утопленную в бренди ногу — так матери показывают новорожденного.


Ферейен медленно выздоравливал на чердаке маленького лейденского домика. Ухаживала за ним сама хозяйка. Что ж, кабы не она, кто знает, чем бы все закончилось. Ибо пациент впал в уныние — трудно сказать, из-за непрестанных ли болей в затягивавшейся ране или из-за своего состояния в целом. Ведь в двадцать восемь лет он оказался калекой, учеба на теологическом факультете потеряла смысл: без ноги он все равно не мог стать священнослужителем. Филипп не позволил известить о случившемся родителей, стыдясь, что не оправдал их надежд. Его навещали Дирк и двое его коллег, привлеченных — кажется — скорее отрезанной конечностью, стоявшей в сосуде у изголовья кровати, нежели страданиями самого больного. Казалось, этот кусок человеческого тела живет теперь самостоятельной жизнью анатомического препарата — погруженный в алкоголь, в вечном дурмане видя собственные сны о пробежках, утренней росе, теплом песке на берегу. Заходили еще студенты-теологи, и в конце концов Филипп объявил им, что в университет не вернется.

Когда гости уходили, в комнате Филиппа появлялась хозяйка — вдова, госпожа Флер, с которой я был знаком и которую считаю ангелом во плоти. Филипп прожил у нее еще несколько лет, пока не купил дом в Рейнсбурге. Вдова приносила таз и медный кувшин с теплой водой. Хотя температура у пациента уже упала, а рана не кровоточила, женщина осторожно обмывала ногу и помогала Филиппу привести себя в порядок. Затем переодевала его в чистую рубашку и штаны. Левые штанины всех его брюк она предусмотрительно зашила еще раньше, а все, чего госпожа Флер касалась своими искусными ручками, начинало выглядеть естественным и правильным, словно таким и было сотворено Господом — словно Филипп Ферейен так и родился, с одной правой ногой. Когда ему требовалось встать, чтобы справить нужду в ночной горшок, он опирался на крепкую руку вдовы — сперва это ужасно его смущало, но со временем также стало казаться естественным и правильным, как все, что было связано с этой женщиной. Спустя несколько недель Филипп с ее помощью уже спускался на первый этаж, в кухню, где усаживался за громоздкий деревянный стол вместе с хозяйкой и двумя ее детьми. Вдова была высокого роста, хорошо сложена. Светлые густые вьющиеся волосы она, как и большинство фламандок, убирала под полотняный чепец, но какая-нибудь упрямая прядка обязательно выбивалась — спереди или сзади. Подозреваю, что ночью, когда дети уже спали невинным сном, вдова снова навещала Филиппа и забиралась к нему в постель. И не вижу в этом ничего предосудительного, ибо считаю, что люди должны поддерживать друг друга, как только могут.

Осенью, когда рана уже совершенно затянулась, а на культе осталась лишь едва заметная краснота, Филипп Ферейен начал изучать анатомию и, постукивая деревяшкой по неровной лейденской мостовой, каждое утро шагал на лекции в университетский медицинский центр.

Вскоре Филипп прослыл одним из самых талантливых студентов:: как никто другой, он умел использовать свой талант рисовальщика для перенесения на бумагу того, что поверхностному взгляду непрофессионала представлялось хаосом тканей человеческого тела — сухожилий, кровеносных сосудов и нервов. Он начал копировать знаменитый столетний анатомический атлас Везалия и справился с этой задачей блестяще. Это стало прекрасной преамбулой к его собственной работе, результаты которой принесли ему славу. Ко множеству своих учеников, к числу которых причисляю себя и я, он относился по-отечески — любовно-взыскательно. Мы проводили под его присмотром вскрытия, и внимательный взгляд и умелые руки Филиппа вели нас по тропам этого сложнейшего лабиринта. Студенты ценили его упорство и поистине энциклопедические знания. Они завороженно следили за стремительными движениями грифеля. Рисование ведь никогда не является простым воспроизведением: чтобы увидеть, нужно уметь смотреть — видеть то, на что смотришь.

Филипп вообще был достаточно молчалив, а сегодня, спустя годы, я бы даже сказал, что вид у него всегда был слегка отсутствующий, он словно бы прислушивался к чему-то внутри себя. Постепенно Ферейен отказался от чтения лекций, все больше углубляясь в работу в своей лаборатории. Я часто навещал его в Рейнсбурге. С радостью пересказывал городские новости, университетские сплетни и происшествия и с тревогой замечал, что мысли учителя все более занимает одна-единственная тема. Нога, разобранная на составные части, исследованная самым тщательным образом, всегда стояла у изголовья кровати в своей банке или пугала гостей, распяленная на столе. Обнаружив, что кроме меня Филипп ни с кем не общается, я понял: мой учитель безвозвратно перешагнул незримую границу.


Утром наша баржа причалила к одной из пристаней на Херенграхте[82] в Амстердаме и мы сразу отправились к цели своего путешествия. Уже начиналась зима, каналы не воняли так немилосердно, как летом, и было приятно шагать в теплом молочном тумане, который на наших глазах поднимался вверх, открывая ясное осеннее небо. Мы свернули в одну из узких улочек еврейского квартала, намереваясь пропустить по кружке пива. Но все трактиры, попадавшиеся нам по дороге, были переполнены — хорошо, что мы основательно позавтракали в Лейдене, иначе пришлось бы долго ждать, пока нас обслужат.

На торговой площади, заставленной прилавками, стоит Де Вааг[83], где взвешивают выгружаемые товары. В одной из башен предприимчивый Рюйш устроил свой theatrum[84], и именно сюда мы явились немного раньше времени, обозначенного в билете: хотя публику еще не пускали внутрь, у входа толпились группы людей. Я с любопытством рассматривал зрителей: облик и одеяния многих из них свидетельствовали о том, что слава профессора Рюйша уже давно перешагнула за пределы Нидерландов. Я слышал разговоры на иностранных языках, видел французские парики и английские кружевные манжеты, торчавшие из рукавов кафтана. Пришло также много студентов, у этих места, видимо, были подешевле, ненумерованные, потому что они толкались у самого входа, надеясь войти первыми и устроиться поудобнее.

К нам то и дело подходили знакомые — еще по тем временам, когда Филипп чаще бывал в университете: почтенные члены Городского совета, медики-хирурги, любопытствовавшие, что же покажет Рюйш на этот раз, что он еще придумал. Наконец появился — облаченный в строгий черный костюм — мой дядя, который, собственно, и достал для нас билеты, он сердечно поприветствовал Филиппа.


Внутри помещение напоминало амфитеатр со скамьями, расставленными полукругом, почти до самого потолка. Зал был хорошо освещен и специально подготовлен к представлению. У стен, при входе и в самом зале, стояли скелеты животных: соединенные проволочками кости поддерживались почти незаметными для глаза конструкциями, отчего создавалась иллюзия, будто звери вот-вот оживут. Я заметил еще два человеческих скелета: один коленопреклоненный, с ладонями, воздетыми для молитвы, второй — в задумчивой позе: голова опирается на ладонь, мелкие косточки которой тщательно связаны проволокой.

От внимания зрителей, которые, перешептываясь и шаркая, заходили внутрь и постепенно занимали указанные в билетах места, не укрылись и выставленные в витринах знаменитые композиции Рюйша, его изысканные скульптуры. «Смерть не щадит даже юность» — прочитал я подпись к одной из них: два играющих скелетика плодов — тонкие кремовые косточки и пузырчатые черепа — сидят перед холмиком из таких же хрупких косточек крошечных ладошек и ребрышек. У другой стены, симметрично по отношению к ним, стояли четырехмесячные человеческие скелетики на бугорке из (как я понял) желчных камней, поросших препарированными и высушенными кровеносными сосудами (на одной, самой толстой, ветви сидело чучело канарейки). Скелет слева держал миниатюрный серп, другой, застывший в скорбной позе, подносил к пустым глазницам платочек, сделанный из какой-то высушенной ткани — возможно, легких? Чьи-то заботливые ладони окутали скелетики нежно-розовым кружевом и подвели итог витиеватой надписью на шелковой ленточке: «Стоит ли тосковать по предметам мира сего?» — так что зритель не ужасался при виде этой картины. Представление тронуло меня еще прежде, чем началось: показалось, что я наблюдаю спокойный учет не смерти, но некой маленькой смертишки. Как мог по-настоящему умереть тот, кто не успел родиться?


Мы заняли свои места в первом ряду, рядом с другими почетными гостями.

Люди переговаривались взволнованным шепотом, на столе в центре зала лежало тело, приготовленное для вскрытия. Еще прикрытое блестящей светлой тканью, под которой едва угадывался силуэт. В наших билетах тело описывалось словно вкусное блюдо, specialite de la maison[85]: «Научный талант доктора Рюйша позволил специальным образом подготовить тело, так, чтобы оно сохранило естественный цвет и консистенцию, казалось свежим и почти живым». Состав этой волшебной жидкости Рюйш держал в строжайшей тайне — эта субстанция наверняка была усовершенствованным вариантом той, благодаря которой все еще существовала на свете нога Филиппа Ферейена.

Вскоре зал был уже битком набит. Наконец впустили еще десяток студентов, большей частью иностранцев — теперь они стояли вдоль стен, среди скелетов, в странной с ними гармонии и вытягивали шеи, стараясь разглядеть хоть что-нибудь. Перед самым началом вошло несколько элегантных мужчин, одежда которых выдавала иностранное происхождение, и заняли лучшие места в первом ряду.

Рюйш появился в сопровождении двух ассистентов. После краткого вступительного слова, произнесенного профессором, они — с двух сторон одновременно — подняли покрывало и открыли тело взорам публики.

Ничего удивительного, что со всех концов послышались вздохи.

Тело принадлежало молодой худой женщине, насколько мне известно, оно было вторым, подвергшимся публичному вскрытию (прежде для занятий по анатомии разрешалось использовать только мужские тела). Мой дядя шепотом поведал нам, что это какая-то итальянская проститутка, убившая своего новорожденного ребенка. Отсюда, из первого ряда — в каком-нибудь метре от стола — ее смуглая, идеально гладкая кожа казалась розовой и свежей. Кончики ушей и пальцы стоп чуть покраснели, словно женщина слишком долго пробыла в холодном помещении и замерзла. Очевидно, тело смазали маслом, а может, оно использовалось Рюйшем для бальзамирования, потому что кожа женщины блестела. Ниже ребер живот проваливался, над хрупким смуглым телом возвышался лонный бугорок — словно самая главная и значимая кость организма. Даже меня, человека привычного, эта картина взволновала. Обычно вскрытию подвергались тела преступников, не заботившихся о себе и беспечно игравших своей жизнью и здоровьем. Совершенство этого тела будоражило, и я не мог не оценить запасливость Рюйша, которому удалось раздобыть тело в столь хорошем состоянии и так хорошо его подготовить.

Для начала Рюйш обратился к публике, педантично перечислив титулы всех почетных гостей — докторов медицины, профессоров анатомии, хирургов и чиновников.

— Приветствую вас, господа, и благодарю столь многочисленных гостей за внимание к моей лекции. Благодаря щедрости нашего магистрата я смогу открыть вашему взору то, что природа прячет у нас внутри. Вовсе не из желания выместить на этом бедном теле свой гнев или наказать его за грешный поступок, но ради того, чтобы мы могли познать себя — такими, какими сотворила нас рука Господа.

Он также объявил собравшимся, что женщина эта умерла два года назад — то есть тело два года пролежало в морге, оставаясь, благодаря методу Рюйша, свежим. При виде этого обнаженного, беззащитного, прекрасного тела у меня сжималось горло, хотя обычно я смотрю на человеческие останки спокойно. Но я подумал, что можно добиться всего и стать кем угодно, если — говорят — очень захотеть, ведь человек — центр творения, а наш мир — это мир человеческий, а не божественный или какой бы то ни было другой. Одного только мы не можем получить — вечной жизни. Господи, Боже ты мой, ну откуда в нас это желание стать бессмертными?!


Рюйш ловким движением руки произвел первый, продольный, разрез, кому-то из сидевших справа, видимо, стало нехорошо, потому что внизу на мгновение возникла суета.

— Эта молодая женщина была повешена, — продолжил Рюйш и приподнял тело так, чтобы мы могли разглядеть шею, на ней в самом деле виднелся горизонтальный след — всего-навсего полоска: даже трудно поверить, что она могла стать причиной смерти.

Сначала Рюйш занялся органами брюшной полости. Он подробно описал пищеварительную систему и, прежде чем перейти к сердцу, позволил публике заглянуть ниже — извлек из-под лонного бугорка увеличенную после родов матку. Лекцию Рюйша даже мы, его коллегии братья по цеху, воспринимали как магическое представление. Движения его изящных светлых ладоней были пластичны и плавны, словно у ярмарочного фокусника. Публика завороженно следила за ними. Хрупкое тело открывалось перед публикой, обнажая свои тайны — доверчиво, уповая на то, что такие ладони не могут причинить зла. Комментарии профессора были кратки, лаконичны и доступны. Он даже позволял себе шутить, но обаятельно, нисколько не роняя при этом собственное достоинство. И тогда я понял суть этого представления, причину его популярности. Своими плавными жестами Рюйш превращал человека в тело, на наших глазах разрушая его таинственность, профессор раскладывал его на составные части так, будто разбирал сложные часы. Ужас смерти исчезал. Бояться нечего. Мы представляем собой механизм — что-то вроде часов Хёйгенса[86].


Взволнованные зрители в молчании покидали зал, останки снова прикрыли той же тканью. Но уже через мгновение, оказавшись на улице, где солнце окончательно разогнало тучи, публика разговорилась, а приглашенные — в том числе и мы — направились в магистрат на банкет по случаю лекции Рюйша.

Филипп, однако, оставался мрачен и молчалив, его, казалось, совсем не привлекали великолепные яства, вино и табак. У меня, по правде говоря, настроение тоже было не ахти. Не стоит думать, что для нас, анатомов, вскрытие — нечто обыденное. Порой, вот как сегодня, рождается нечто — я назвал бы это «правдой тела» — удивительная вера в то, что, несмотря на очевидную смерть, несмотря на отсутствие души, тело само по себе представляет сконцентрированное целое. Разумеется, мертвое тело — мертво, я хочу сказать, что оно сохраняет свою форму. Форма — по-своему — остается живой.

Эта лекция Рюйша открывала зимний сезон в Де Вааг: теперь здесь будут регулярно проходить лекции, дискуссии, публичная вивисекция животных — как для студентов, так и для широкой публики. А если обстоятельства обеспечат анатомов свежими телами — то также и публичные вскрытия. Ведь пока только один Рюйш умел заранее приготовить тело — даже (как он утверждал сегодня, хотя мне в это верилось с трудом) двумя годами ранее, — и только ему не была страшна летняя жара.

кажется мне удивительным и неправдоподобным. Как врачу и анатому, мне уже приходилось слышать о подобном феномене, однако я всегда считал эти странные боли порождением буйной фантазии, следствием чрезмерного нервного возбуждения. Между тем Филиппа я знал уже много лет, и мало кто мог сравниться с ним по точности ума, скрупулезности наблюдений и оценок. Разум, избравший верный метод, может при помощи собственных четко сформулированных идей достичь подлинных и необходимых знаний о мельчайших деталях мироустройства — так учил нас Филипп в университете, где полвека тому назад преподавал математику Декарт. Ведь Бог, являющийся самим совершенством, подаривший нам способность к познанию, не может быть обманщиком, следовательно, верно используя этот дар, мы должны обрести истину.

Боли начали мучить Филиппа спустя несколько недель после операции, по ночам, когда расслабленное тело скользило по смутной грани яви и сна, полной беспокойных и подвижных образов, бродячих обитателей дремлющего разума. Ему казалось, что он отсидел левую ногу и нужно поскорее выпрямить ее, чувствовал, как бегают по пальцам мурашки, ощущал неприятное покалывание. Ворочался в полусне. Ему хотелось пошевелить пальцами, но невозможность сделать это будила Филиппа окончательно. Он садился на постели, срывал с себя одеяло и разглядывал злосчастное место — в тридцати сантиметрах под коленом, на смятой простыне. Закрывал глаза и пытался почесать ногу, но пальцы находили один только воздух, отчаянно скребли пустоту, не принося никакого облегчения.

Однажды, в приступе отчаяния, доведенный болью и зудом до бешенства, Филипп встал и дрожащими руками зажег свечу. Подскакивая на одной ноге, он перенес на стол сосуд с ампутированной ногой, который госпожа Флер, не сумев уговорить жильца убрать жуткий препарат на чердак, накрывала пестрым платком, извлек оттуда свою конечность и при свете свечи попытался найти причину боли. Нога, казалось, немного уменьшилась, от бренди кожа потемнела, однако ногти оставались выпуклыми, перламутрового цвета, и Ферейену казалось, что они подросли. Филипп сел на пол, вытянул ноги перед собой и приложил отнятую конечность к культе, под левое колено. Закрыл глаза и на ощупь потянулся к больному месту. Рука коснулась холодного куска плоти — но не боли.


Над своим анатомическим атласом Филипп работал методично и терпеливо.

Сперва вскрытие — старательная подготовка модели для эскиза, необходимо раскрыть мышцу, связку нервов, путь кровеносного сосуда, распялить препарат в двухмерном пространстве, свести его к четырем направлениям: верх, низ, левая сторона, правая сторона. Филипп использовал тонкие деревянные шпильки, помогавшие сделать сложное абсолютно прозрачным и простым. Лишь после всех этих приготовлений он вставал, выходил, старательно мыл и сушил руки, менял верхнюю одежду, а затем приносил лист бумаги и графитовый грифель, чтобы воспроизвести ту или иную часть организма.

Вскрытие Филипп производил сидя, тщетно пытаясь обуздать жидкости тела, нарушавшие выразительность и точность изображения. Он запечатлевал детали при помощи торопливых эскизов, а затем уже спокойно, тщательно дорабатывал их — деталь за деталью, нерв за нервом, мышцу за мышцей.

Видимо, ампутация подорвала здоровье Филиппа — теперь на него частенько накатывали слабость и меланхолия. Беспрерывно терзавшую его боль в левой ноге Ферейен назвал «фантомной», но боялся рассказать о ней кому бы то ни было, полагая, что стал жертвой галлюцинации, сходит с ума. Узнай об этом в университете, его репутация, безусловно, была бы подорвана. Вскоре Филипп начал медицинскую практику и был принят в цех хирургов. К нему чаще, чем к другим, обращались с просьбой сделать ампутацию, словно отсутствие ноги могло служить гарантией успеха, а сам безногий хирург — талисманом (если можно так выразиться) для больного. Филипп опубликовал ряд трудов, подробно описывающих анатомию различных мышц и сухожилий. Когда в 1689 году ему предложили должность ректора университета, он перебрался в Лувен, среди багажа был тщательно замотанный в полотно сосуд с ампутированной ногой.

Я, Виллем ван Хорссен, был тем посланцем, который спустя несколько лет, в 1693 году, принес Ферейену еще влажную от типографской краски его первую книгу — огромный анатомический атлас «Corporis Humani Anatomia»[87]. Он стал итогом работы Филиппа на протяжении двадцати лет. Каждая гравюра — безукоризненно выполненная, четкая и ясная — была снабжена комментарием, так что возникало ощущение, будто в этом труде человеческое тело каким-то неведомым образом вытравлено до самой его сути, очищено от скоропортящейся крови, лимфы, этих подозрительных жидкостей, от жизненного шума — будто оно открывает свое гармоничное устройство в полной тишине белого и черного цветов. «Анатомия…» принесла Филиппу широкую известность, через несколько лет была переиздана большим тиражом и стала учебным пособием.


Последний раз я навестил Филиппа Ферейена в ноябре 1710 года — меня вызвал его слуга. Своего учителя я нашел в очень плохом состоянии, с ним почти невозможно было разговаривать. Он сидел и смотрел в окно, выходившее на южную сторону, хотя я убежден: единственное, что способен был видеть этот человек, — это его внутренние образы. Он никак не отреагировал на мой приход, взглянул равнодушно и не сделал никакого жеста, вновь уставившись в окно. На столе лежала его нога, вернее, то, что от нее осталось: она была разобрана на сотни, тысячи бесконечно малых частей, сухожилий, мышц и нервов, разложенных, в свою очередь, до мельчайших составляющих, которые покрывали почти всю поверхность стола. Слуга, простой деревенский парень, был в ужасе. Он боялся заходить в комнату хозяина и все делал мне знаки за его спиной, беззвучно, одними губами комментируя его поведение. Я как умел обследовал Филиппа, диагноз был неутешителен: казалось, его мозг перестал функционировать и погрузился в спячку. Я знал, что у него и раньше бывали приступы меланхолии, теперь черная желчь залила его мозг — возможно, из-за этих, как он называл их, фантомных болей. В предыдущий раз я принес ему географические карты, услыхав, что их разглядывание очень помогает при меланхолии. Я прописал Филиппу жирную пищу для укрепления организма и покой.

В конце января, узнав о его смерти, я немедленно поспешил в Рейнсбург. Я увидел Филиппа уже в гробу, обмытым, чисто выбритым, готовым к похоронам. По прибранному дому сновали какие-то лейденские родственники, а когда я спросил слугу о ноге, тот только пожал плечами. Большой стол у окна вычистили и промыли щелочью. Когда я пытался навести какие-нибудь сведения о ноге — ведь Филипп столько раз твердил, что ее следует похоронить вместе с ним, — родственники просто отмахнулись от меня. Тело похоронили одноногим.

В утешение и во избежание конфликтов мне вручили большую стопку бумаг Ферейена. Похороны состоялись двадцать девятого января в аббатстве Влирбек.


Клеопатры | Бегуны | Осел Апулей