home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Зона Господа Бога

Она собирается уже несколько дней. В комнате на ковре кучками лежат вещи. Чтобы подойти к кровати, ей приходится пробираться между ними, вот она и бродит среди стопочек маек, трусов, носков, свернутых клубочками, брюк, аккуратно сложенных по шву, и нескольких книг на дорогу — всяких там модных романов, на которые дома никогда не хватает времени. Еще теплый свитер и зимние ботинки, купленные специально для этой поездки — она ведь угодит в самый разгар зимы.

Вещи как вещи — непостижимые мягкие личиночные шкурки многоразового использования, защитные футляры для хрупкого тела пятидесяти с лишним лет, комбинезоны, оберегающие от солнечных лучей и любопытных взглядов. Вещи, без которых не обойдешься во время долгого или очень далекого, как сейчас, — на край света — путешествия. Она раскладывала их на полу, сверяясь со списком, который — в редкие свободные минуты — начала составлять уже давно, как только поняла, что поездки не избежать. Дал слово — держи.

Аккуратно складывая вещи в красный чемодан на колесиках, она была вынуждена признать: нужно ей немного. С каждым годом все меньше. Постепенно отпадала необходимость в платьях, шампунях, лаке для ногтей и всех маникюрных принадлежностях, сережках, дорожном утюге, сигаретах. В этом году она обнаружила, что может не брать с собой прокладки.

— Не провожай меня, — сказала она мужчине, повернувшему к ней заспанное лицо. — Я возьму такси.

Тыльной стороной ладони она провела по его нежным бледным векам и поцеловала в щеку.

— Позвони, когда будешь на месте, а то я с ума сойду, — пробормотал мужчина и уронил голову на подушку. Он пришел из больницы, после ночного дежурства, у них там что-то случилось — умер пациент.

Она натянула черные брюки и черную льняную блузку. Надела ботинки, перекинула через плечо ремень сумки. И теперь неподвижно стояла в коридоре, сама не зная зачем. В ее семье была традиция: перед дорогой на мгновение присесть — давний польский обычай, еще с Кресов, но здесь, в этой маленькой прихожей, сидеть негде — нет ни одного стула. Так что она стояла и подводила внутренние часы, форматировала таймер, можно сказать, в мировом масштабе, настраивала великое «сейчас» — мясистый хронометр, глухо тикающий в такт ее дыханию. И вдруг, как бы решившись, схватила чемодан за ручку, словно зазевавшегося ребенка, и настежь распахнула дверь. Всё. Старт. Она в пути.

Смуглый таксист аккуратно поставил ее сумку в багажник. Некоторые его жесты показались лишними, чересчур фамильярными — ей привиделось, что, укладывая в машину чемодан, таксист нежно его погладил.

— Итак, в путь? — спросил он с улыбкой, обнажив крупные белые зубы.

Она ответила утвердительно. Таксист улыбнулся еще шире — в этом ему любезно помогло зеркало заднего вида.

— В Европу, — коротко пояснила она, и водитель полувосклицанием-полувздохом выразил свой восторг.

Они ехали по шоссе вдоль залива — как раз начался отлив, и вода медленно обнажала каменистое, усеянное ракушками дно. Солнце слепило и обжигало — нужно беречь кожу. Она с тревогой подумала о растениях в своем саду: будет ли муж поливать их, как обещал, о мандаринах (дождутся ли они ее возвращения — тогда можно будет сделать мармелад), о финиках, которые как раз поспевают, и о травах, изгнанных в самое засушливое место, поближе к камням, но, кажется, ничего не имевших против, — эстрагон вырос в этом году небывалых размеров. Его терпким и свежим ароматом пропиталось даже висевшее в саду белье.

— Десять, — сказал таксист. Она заплатила.


На местном аэродроме она показала билет девушкам за стойкой, и багаж ее немедленно отправился к цели. Сама она осталась и, прихватив рюкзак, сразу не спеша пошла к самолету, в который уже карабкались сонные люди — с детьми, с собаками, с набитыми едой пакетами.

Когда маленький самолет поднялся в воздух, чтобы перенести ее на центральный аэродром, из иллюминатора открылся такой чудесный вид, что на мгновение она испытала подъем. «Испытать подъем» — смешное устаревшее выражение, сейчас особенно забавное, ведь она и в самом деле поднялась — до самых облаков. Островки, песчаные пляжи — она ощущала их своими, точно так же, как собственные ладони и ступни, это ей принадлежали море, сворачивавшееся у берега в пенистые рулоны, пятнышки кораблей и лодок, плавная волнистая береговая линия. God’s Zone — так называли свой остров его обитатели. Зона Господа Бога. Он перебрался сюда, прихватив с собой всю красоту мира. И теперь раздает ее местным жителям даром, ничего не требуя взамен.

В центральном аэропорту она пошла в туалет и умылась. Потом долго наблюдала за короткой нетерпеливой очередью к стойкам с бесплатным выходом в Интернет. В своих странствиях люди на мгновение останавливались здесь, чтобы дать близким и дальним знакомым сигнал: я существую. Она даже подумала, что тоже могла бы подойти к монитору, набрать название своего сервера, логин, пароль и посмотреть новые письма — впрочем, она ведь и так знает, что там обнаружит. Ничего интересного: сообщения, касающиеся проекта, над которым она сейчас работает, анекдоты от австралийской подружки, редкие весточки от детей. Адресат, из-за которого она отправилась в путь, с некоторых пор не давал о себе знать.

Ее удивили многочисленные ритуалы безопасности — она давно не летала. Ее и рюкзак просветили насквозь. Отобрали щипчики для ногтей — жаль, еще вполне приличные, она к ним привыкла. Служащие мерили пассажиров профессиональным взглядом, пытаясь определить, не является ли на самом деле кто-нибудь из них бомбой, в особенности обладатели смуглой кожи или вот эти веселые болтушки — девушки в мусульманских платках. Казалось, миром, куда она направлялась и на границе которого — у желтой линии — сейчас стояла, управляют иные законы: у нее было ощущение, что она уже слышит гул его мрачного безумия.

После регистрации она зашла в «Duty free», купила какую-то мелочь. Нашла свой выход — номер девять, села так, чтобы его видеть, и открыла книгу.

Самолет вылетел вовремя, точно по часам: очередное чудо — огромная, словно дом, машина пленительно выскользнула из земных объятий и плавно воспарила.

После пластикового самолетного ужина все одновременно принялись готовиться ко сну. Лишь кто-то, надев наушники, смотрел фильм о фантастическом путешествии самоотверженных ученых, уменьшенных при помощи некоего «акселератора» до размера бактерии, чтобы изнутри исследовать тело пациента. Она глядела на экран, не надевая наушников, восхищаясь фантастическими съемками: пейзаж, словно со дна морского, карминные коридоры кровеносных сосудов, пульсирующие сужения артерий, а внутри них — агрессивные лимфоциты, напоминающие космических пришельцев, и мягкие мискообразные кровяные шарики, невинные овечки. Стюард ненавязчиво предлагал пассажирам воду — на целый кувшин один ломтик лимона. Она выпила стаканчик.


Когда шел дождь, по тропинкам парка текла вода, промывая их и нанося мелкий светлый песок, на котором потом можно было писать палочкой — песчаные лоскуты словно специально для этого были созданы. Рисовали клетки для игры в классики и принцесс в шарообразных платьях с осиными талиями, а спустя несколько лет — ребусы, признания, любовную алгебру всех этих М + Б = БЛ, означавших, что некий Марек или Мачек любит некую Басю или Божену, а БЛ — это Большая Любовь. Вечно с ней так в самолете: с высоты птичьего полета вдруг видится вся жизнь, моменты, которые на земле казались давно позабытыми. Банальный механизм флешбэка[105], механическая реминисценция.


Когда по электронной почте пришло это письмо, она не сразу поняла, от кого оно — кто скрывается за этим именем и фамилией и почему обращается к ней так фамильярно. Амнезия продолжалась секунд десять — стыдно… Письмо притворялось — как она потом поняла — рождественским, поздравительными. Оно пришло в середине декабря, у них тут как раз начиналась жара. Но содержание явно выходило за рамки обычных праздничных формул. Оно показалось ей зовом через обратный конец рупора — далеким, приглушенным, неясным. Она не все поняла, некоторые фразы ее встревожили, например такая: «Жизнь кажется отвратительной привычкой, над которой я давно уже не властен. Ты когда-нибудь бросала курить?» Да, она бросала. И это было непросто.

Она несколько дней обдумывала это странное послание от человека, которого знала более тридцати лет назад и с тех пор ни разу не видела, которого совершенно забыла, но которого когда-то — на протяжении двух ярких юношеских лет — любила. Она ответила вежливо, по-дружески, совершенно другим тоном, и письма стали приходить ежедневно.

Эти послания лишили ее покоя. Видимо, они разбудили дремавший участок мозга, в котором хранились те годы, раздробленные на отдельные картинки, на обрывки диалогов, на ленточки запахов. Теперь каждый день, когда, собираясь ехать на работу, она садилась в машину и поворачивала ключ в замке зажигания, в ней включались эти записи, фильмы, снятые любительской камерой, выцветшие или даже черно-белые, жанровые сценки, мгновения — бессистемно, бессмысленно, беспорядочно, и, что с ними делать, было совершенно непонятно. Вот, например: они едут за город (хотя скорее это можно было назвать городком), на холмы, туда, где проходит линия высокого напряжения, и разговаривают под аккомпанемент низкого и однообразного жужжания: напряжение не нарастает и не спадает, и эти звуки словно бы образуют аккорд, подчеркивающий важность момента. Они держатся за руки, это время первых поцелуев — странных поцелуев, иначе не скажешь.


Их лицей располагался в старом холодном здании — два этажа широких коридоров, от которых отпочковывались классы. Все кабинеты выглядели практически одинаково: три ряда парт да учительский стол. Доски с темно-зеленым резиновым покрытием — их можно было поднимать и опускать. Дежурному по классу вменялось в обязанность смачивать перед уроком губку. На стенах висели черно-белые мужские портреты, женское лицо было только одно, в кабинете физики — Мария Склодовская-Кюри[106], свидетельство равенства полов. Эти ряды лиц над головами учеников, видимо, должны были напомнить им, что каким-то неведомым образом провинциальный лицей является членом огромной научной семьи, продолжателем великих традиций и частью мира, в котором все можно описать, объяснить, доказать, продемонстрировать на наглядном примере.

В седьмом классе она заинтересовалась биологией. Где-то раздобыла статью (возможно, отец подсунул) о митохондриях[107]. О том, что, вероятно, в глубокой древности, в праокеане они были самостоятельными существами, которых затем захватили другие одноклеточные и на протяжении всей последующей истории заставляли трудиться на благо кормильцев. Это рабство санкционировала эволюция — и вот появились мы с вами. Именно так все это описывалось, такими терминами — «захватили», «заставили», «рабство». Честно говоря, это всегда ее тревожило. Предположение, что все началось с насилия.

В лицее она уже твердо решила стать биологом и с увлечением занималась биологией и химией. На уроках русского языка сплетничала и обменивалась записочками с одноклассницами. На польском отчаянно скучала, пока в десятом классе не влюбилась в мальчика из параллельного класса, который носил те же имя и фамилию, что и автор письма, и лицо которого она теперь пыталась припомнить. Так что, пожалуй, о позитивизме и «Молодой Польше»[108] она узнала немного.

Ее ежедневный маршрут — это путь маятника по плавной дуге, восемь километров по берегу, туда и обратно, из дома на работу и с работы домой. Море — неизменный участник этих поездок, так что путешествие ее вполне можно назвать морским круизом.

Однако на работе она забывала о письмах, занималась только своими делами, которые не оставляли времени для туманных воспоминаний. Отъезжая от дома и вливаясь в поток автомобилей на шоссе, она всегда испытывала легкое возбуждение — столько всего предстояло сделать в лаборатории и в офисе. При виде знакомых очертаний низкого застекленного здания ее сознание переключалось, мозг начинал работать более продуктивно и сосредоточенно, словно хорошо смазанный мотор, верный и надежный.

Она участвовала в большом проекте по борьбе с вредителями — ласками и опоссумами, легкомысленно завезенными сюда человеком и теперь уничтожавшими эндемические популяции птиц (главным образом животные поедали птичьи яйца).

Она работала в группе, тестировавшей яды для этих мелких млекопитающих. Отраву вводили в яйца — приманку, которую оставляли в специальных деревянных клетках в лесах и в буше, яд должен быть быстродействующим, гуманным и к тому же мгновенно распадаться, чтобы падалью не отравились популяции насекомых. Кристально чистый яд, совершенно безопасный для окружающего мира, нацеленный только на вредителей, на один тип организма, самонейтрализующийся после выполнения задания. Джеймс Бонд экологии.

В этом и заключалась ее работа. Она создала такое вещество — разрабатывала его уже семь лет.

Откуда-то он про это знал. Наверняка вычитал в Интернете, там все есть. Если тебя нет в Интернете, ты, можно сказать, не существуешь. Должно быть хотя бы одно краткое упоминание — ну хоть в списке выпускников лицея. А ее найти труда не составляет — она ведь даже не меняла фамилию. Так что, вероятно, он просто набрал ее в «гугле», и компьютер тут же выдал несколько страниц результатов: статьи, расписание занятий со студентами, экологическая деятельность. Сначала она думала, что поэтому он ей и написал. И простодушно вступила в виртуальный спор.


Спалось в огромном трансконтинентальном самолете плохо. Ноги немели и отекали. Она погружалась в короткую дрему, еще больше дезориентировавшую ее во времени. Может ли ночь быть такой длинной? — удивляется человеческое тело, растерянное, оторванное от земли. От привычной среды обитания, где солнце всходит и заходит, а эпифиз, этот сокровенный третий глаз, тщательно фиксирует его движение по небосклону. Когда в конце концов начинает светать, голос самолетных двигателей меняется. Ухо уже привыкло к тенору, теперь начинают звучать более низкие регистры, баритоны и басы, наконец, неожиданно быстро, большая машина ловко опускается на землю.

Она по рукаву идет в здание аэропорта и чувствует, какой горячий здесь воздух — он протискивается в щели, липкий, влажный, легкие отказываются его зачерпывать. Как хорошо, что ей не придется иметь с ним дело. Следующий самолет улетает почти через шесть часов, она собирается провести все это время в аэропорту, поспать и подремать, пытаясь осознать себя во времени. После этого ее ждут еще полсуток полета.

Она часто размышляла о мужчине, который прислал ей по электронной почте это неожиданное послание. А потом еще одно, после чего завязалась переписка, полная недомолвок и домыслов. О таких вещах не пишут напрямик, но по отношению к людям, с которыми мы когда-то состояли в тесной физической связи, действует принцип своеобразной лояльности. Так ей показалось. Потому ли он к ней обратился? Естественно. Утрата девичества — событие одноразовое и необратимое, неповторимое это делает его значимым, хочешь ты того или нет, несмотря на все логические доводы. Она хорошо помнила, как это произошло: мгновенная острая боль, разрыв, даже странно, что причиной тому столь нежное и совсем не остроконечное орудие.

Еще она помнит большие, бежево-серые университетские корпуса, мрачную аптеку, где всегда горел свет, вне зависимости от погоды и времени года, и старинные коричневые банки с этикетками, педантично описывающими содержимое. Желтые пластинки таблеток от головной боли, связанные резинкой по шесть штук. Она помнит приятную обтекаемую форму телефонных аппаратов — эбонитовых, обычно черных или цвета красного дерева, без диска, с ручкой, звонок которых напоминал маленький торнадо, зарождающийся где-то в длинных туннелях кабелей и призывающий нужный голос.

Ее удивляет, что она так отчетливо все это видит — впервые в жизни. Наверное, начинает стареть — говорят, в старости пробуждаются те закоулки мозга, которые всю жизнь тщательно фиксировали все события. Прежде у нее не было времени задуматься над прошлым, казавшимся ей размытой кинопленкой. Теперь эта пленка крутится медленнее, и можно различить детали: все-таки человеческий мозг — потрясающая машина. В нем сохранилась даже маленькая коричневая сумочка, довоенная, доставшаяся от матери, с мягкими перегородками из прорезиненного материала и прелестным металлическим замочком, похожим на драгоценную брошку. Внутри сумочка была гладкой и прохладной, и когда она засовывала туда руку, ей казалось, что там находится некий временной тупик, мертвое русло.


Другой самолет, тот, что должен перенести ее в Европу, — еще больше, двухэтажный. В нем летят отдохнувшие загорелые туристы. Они пытаются втиснуть на полки для ручной клади экзотические сувениры: высокий бубен, покрытый этническим узором, шляпу из морской травы, деревянного Будду. Она сидит в середине ряда, зажатая между двумя женщинами, — очень неудобно. Откидывается на спинку кресла, хотя знает, что все равно не уснет.


Они приехали учиться из одного городка: он изучал философию, а она — биологию. Они встречались каждый день после занятий, немного ошарашенные мегаполисом. Растерянные. Порой тайком проникали друг к другу в общежитие, однажды — теперь она это вспомнила — он даже залез на второй этаж по водосточной трубе. Она помнит номер комнаты: 321. Но жизнь в большом городе и учеба в университете продолжались всего год, сразу после сессии ее семья уехала. Отец продал свой кабинет за гроши: стоматологическое кресло, застекленные металлические витрины, автоклавы и инструменты. Кстати, интересно, где теперь все это? На помойке? По-прежнему ли облупливается кремовая краска? Мать продавала мебель. Не то чтобы отчаянно или печально, но была в этом избавлении от имущества некая тревога — все-таки начало новой жизни… Родители были младше, чем она теперь (а тогда они казались ей совсем стариками), готовы к приключениям, все равно где — в Швеции, Австралии да хоть на Мадагаскаре, где угодно, лишь бы подальше от этого северного, промозглого, отдающего клаустрофобией существования в абсурдной, неприветливой коммунистической стране конца шестидесятых. Отец твердил, что человек здесь жить не может, хотя потом всю оставшуюся жизнь сходил с ума от ностальгии. А ей хотелось уехать, в самом деле хотелось, как любой девятнадцатилетней девчонке — шагнуть в открытый мир.


Человек здесь жить не может — только мелкие млекопитающие, насекомые и мотыльки. Она спит. Самолет завис в прозрачном морозном воздухе, убивающем бактерии. Каждый рейс нас дезинфицирует. Каждая ночь — очищает. Она видит картину, которую помнит с детства, только названия не знает: молодая женщина касается век старика, который стоит перед ней на коленях. В отцовской библиотеке был альбом, и не один, она точно помнит, где они стояли — внизу справа. Можно закрыть глаза — и окажешься в этой комнате с полукруглым эркером, выходящим в сад. Справа, на уровне лица, — черный эбонитовый выключатель, его поворачивали большим и указательным пальцем. Он щелкал не сразу, немного сопротивлялся. Зажигалась люстра — вращающееся кольцо из пяти рожков в форме высоких бокалов. Но этот свет с потолка был слабым и слишком далеким, она его не любила. Лучше зажечь торшер с желтым абажуром, в котором утоплены — каким образом, она до сих пор не понимает — стебельки травы, и сесть в старое протертое кресло.

В детстве она думала, что в нем живут страшноватые и загадочные существа — бобоки. Книга, которую она раскрывает у себя на коленях, — она помнит — это альбом Мальчевского[109]. Он распахивается как раз на той странице, где молодая красивая женщина с косой спокойно и нежно закрывает глаза старику, стоящему перед ней на коленях.


Терраса ее дома выходит на просторный луг, за которым виднеется лазурная бухта, прилив играет красками, смешивает их, покрывает волны серебристым лаком. Вечером, после ужина она всегда выходит на террасу — эта привычка осталась с той поры, когда она еще не бросила курить. Теперь она стоит там и разглядывает людей, со страстью предающихся развлечениям и всевозможным удовольствиям. Если бы все это нарисовать, получился бы радостный, солнечный, быть может, немного инфантильный Брейгель. Южный вариант.

Люди запускают змеев. Один — в виде большой разноцветной рыбы, длинные и тонкие плавники которой плывут по воздуху грациозно, как у вуалехвостки. А вот другой змей — панда, большая, обтекаемая, — тоже взмывает над маленькими человеческими фигурками. Третий — огромный белый парус — тянет по земле приземистую коляску своего хозяина. Какой полезный воздушный змей! Какой полезный ветер! Какой добрый!

Люди играют с собаками — кидают им яркие мячики. Собаки с неиссякаемым энтузиазмом приносят их обратно. Человечки бегают, катаются на велосипедах, на роликах, бросают летающие диски, играют в волейбол и бадминтон, занимаются йогой. Неподалеку по шоссе мчатся разноцветные машины, везут на прицепах лодки, катамараны, велосипеды, вагоны-дома. Дует легкий ветер, светит солнце, маленькие птички ссорятся под деревом из-за каких-то крошек.

Так ей это видится: источник жизни на планете — некая могучая сила, заключенная в каждом атоме живой материи. Физически эту силу пока не удалось зафиксировать, ее невозможно уловить даже с помощью самого совершенного микроскопа, запечатлеть на спектральных снимках. Она расширяет границы, толкает вперед, заставляет постоянно выбиваться за пределы себя самого. Мотор, который движет изменениями, слепая, мощная энергия. Не стоит приписывать ей какие бы то ни было цели или устремления. Дарвин попытался ее интерпретировать, но ошибся. Никакого естественного отбора, никакой борьбы, никакой победы и адаптации сильнейших. Конкуренция — чепуха. Чем больше она работала как биолог, чем дольше и внимательнее наблюдала за сложными взаимоотношениями и связями в биосистемах, тем больше убеждалась, что интуиция ее не обманула: в этом движении вперед и вширь все живое помогает друг другу, поддерживает. Одни живые организмы позволяют использовать себя другим. Если соревнование и существует, то это явление локальное — случайное нарушение равновесия. Да, действительно, ветки деревьев отталкивают друг друга на пути к свету, их корни обгоняют друг друга на пути к источнику воды, животные поедают друг друга, но во всем этом есть пугающая человека гармония. Такое ощущение, что мы участвуем в театре великого тела, и войны, которые ведем, могут быть только гражданскими. «Это» — другого слова не подберешь — живет, обладает миллионами черт и свойств, все заключено в нем, и нет ничего, что могло бы находиться вовне, каждая смерть есть элемент жизни, так что смерти — в определенном смысле — не существует. Ошибка исключена. Не бывает ни правых, ни виноватых, ни грехов, ни праведных поступков, ни добра, ни зла: придумавший эти понятия ввел людей в заблуждение.

Она возвращается в комнату и читает его письмо, которое возникло на экране, послушное движению мышки, ей вспоминается — очень-очень давнее — отчаяние, связанное с этим адресатом. Отчаяние, что он остается, а она уезжает. Он пришел тогда на вокзал, но на перроне она его не помнит, хотя знает, что какое-то время память хранила этот образ, вспоминается только окно поезда и все стремительнее уносящиеся назад варшавские пейзажи, а еще мысль, начинающаяся со слов: никогда больше… Теперь это звучит очень сентиментально — честно говоря, она не понимает, почему испытывала такую боль. Эта боль была необходима, как во время месячных. Свидетельство того, что происходит нечто — заканчивается некий внутренний процесс и ненужное отбрасывается навсегда. Больно, да, но это — боль очищения.

Какое-то время они переписывались, его письма приходили в голубых конвертах с марками цвета ржаного хлеба. Разумеется, они планировали: когда-нибудь он к ней приедет. Но — разумеется — он не приехал да и кто станет верить подобным обещаниям? Не приехал по нескольким причинам, которые теперь кажутся туманными и непонятными: отсутствие паспорта, политика, бесконечность зим, в которых вязнешь намертво, словно в ледяной трещине.

Когда они только переехали, на нее порой накатывала странная тоска. Странная, потому что касалась вещей слишком незначительных, чтобы тосковать по ним: вода, собирающаяся в лужи в неровностях тротуара, разлитый в ней неоновый спектр бензиновых пятен тяжелая и скрипучая старая дверь темного подъезда. Еще она тосковала по фаянсовым тарелкам с коричневым орнаментом и надписью «Сполем»[110] — в студенческом буфете на них подавали ленивые вареники, политые растопленным маслом и посыпанные сахаром. Потом, со временем, тоска впиталась в новую землю, точно разлитое молоко, ушла бесследно. Она окончила университет, получила специальность. Путешествовала по миру. Вышла замуж — они до сих пор вместе, родила близнецов, у которых скоро уже появятся собственные дети. Так что память напоминает ящик, заваленный бумагами. Некоторые из них не имеют никакой ценности, документируют одноразовые события: квитанции из прачечной, чек от зимних ботинок или тостера, о котором уже и думать забыли. Но есть и другие, многоразовые — запечатлевшие не события, а целые процессы: карта детских прививок, студенческий билет со страничками, наполовину заполненными печатями, аттестат зрелости, свидетельство об окончании курсов кройки и шитья.

В очередном письме он написал, что сейчас, правда, находится в больнице, но на праздники его точно отпустят домой — насовсем. Все, что можно, сделали, обследовали и спрогнозировали, так что теперь он будет дома, а живет он под Варшавой, в деревне, там снег — во всей Европе мороз, есть даже смертельные случаи. Он упомянул свою болезн отъезда? Мы сидели в парке на газоне, было очень жарко, июнь, экзамены сданы на пять, от нагретых за день улиц исходило тепло, смешиваясь с запахом бетона, словно город потел. Помнишь? Ты принесла бутылку водки, но мы так ее и не выпили. Мы обещали друг другу, что увидимся. Что бы ни случилось, мы обязательно встретимся. И еще кое-что — помнишь?»

Да, конечно, она это помнила.

Он носил с собой маленький ножик с костяной ручкой, и вот острием штопора, которым только что была открыта бутылка (водка тогда продавалась в бутылках с пробкой), он царапает себе ладонь — кажется, между большим и указательным пальцем, потом она берет у него острую металлическую спираль и делает то же самое. Затем они касаются друг друга пятнышками крови, соединяют ранки. Этот юношеский романтический жест называется кровным братством и наверняка позаимствован из какого-нибудь модного тогда фильма, а может, и из книги — очередного «Виннету»[111].

Она внимательно разглядывает свои ладони, одну и другую — не помнит, была ли это правая или левая рука, — но ничего не находит. Со временем затягиваются и не такие раны.

Конечно, она помнит ту июньскую ночь — с возрастом память постепенно приоткрывает свои голограммные бездны: какие-то дни, словно на веревочке, тянут за собой другие, а те в свою очередь — новые часы и минуты. Неподвижные картины сдвигаются с места, сперва медленно, раз за разом прокручивая одни и те же сцены, это словно выкапываешь древний скелет: сначала из песка появляется одна косточка, но вскоре метелка открывает и другие, и вот наконец вся сложная структура извлечена на свет божий — суставы, связки… опора для тела времени.

Из Польши они уехали в Швецию. 1970-й, ей девятнадцать. Через два года они решили, что это слишком близко, что с противоположного берега Балтийского моря доносятся некие флюиды, тоска, миазмы, в общем, висит в воздухе какая-то тяжесть. Отец был хорошим стоматологом, мать — зубным техником: таких эмигрантов охотно принимает любая страна. Шансы на успех рассчитать нетрудно — надо умножить количество жителей на количество зубов. И чем дальше, тем дело идет лучше.

На это письмо она тоже ответила — удивленно подтвердила, что помнит свое странное обещание. На следующее же утро пришел ответ, словно там, по ту сторону, он нетерпеливо ждал с заранее приготовленным, припрятанным на рабочем столе текстом.

«Представь себе постоянную боль и неподвижность, с каждым днем прогрессирующую. Но даже это можно было бы вынести, если бы не мысль, что за этой болью ничего нет, никакое вознаграждение тебя не ждет, каждый следующий час окажется хуже предыдущего, то есть ты продвигаешься к какой-то невообразимой тьме, к аду, выстроенному из мороков. Девять кругов страданий. И никакого провожатого, никто не возьмет тебя за руку и не объяснит, почему так, потому что причин никаких и нет — ни наказания, ни награды».

В другом письме, жалуясь, что писать очень трудно, он говорил — намеками, не называя вещи своими именами: «Знаешь, тут об этом и думать нечего. Традиции не те, плюс врожденное отсутствие у моих (или все еще твоих?) соотечественников склонности к какой бы то ни было рефлексии. Обычно все объясняют превратностями истории, которая, мол, никогда нас не щадила и всегда лишь исПОЛЬзовала — может, отсюда название страны? После всплеска энтузиазма неизменно наступал коллапс — поэтому нормой стали некоторое опасение и недоверие к миру, вера в спасительную мощь четких правил и одновременно нежелание подчиняться тому, что сами же и придумали.

Моя ситуация такова: я разведен и с женой не общаюсь, ухаживает за мной сестра, но она ни за что не согласится выполнить мою просьбу. Детей у меня нет, и я очень об этом сожалею: они нужны — хотя бы для этого. Я, увы, человек публичный и не слишком популярный. Ни один врач не рискнет оказать мне подобную услугу. В одном из многочисленных политических скандалов меня скомпрометировали, и так называемое доброе имя я потерял — знаю, наплевать. В больницу ко мне приходили люди, но — подозреваю — не из искреннего желания увидеться или посочувствовать (так я думаю), а ради (возможно, даже не вполне осознанного) злорадства. Чтобы покачать головой у моей постели: вот, мол, как наказала его судьба! Я понимаю эти чувства, такова уж человеческая натура, ничего не поделаешь. Я тоже не могу сказать, будто кристально чист, — много чего в жизни наворотил. Достоинство у меня только одно — я всегда был человеком организованным. Хотелось бы напоследок воспользоваться этим преимуществом».

Она понимала его с трудом — многие слова оказались напрочь забыты. Например, она не знала, что значит «публичный человек», — пришлось поломать голову, теперь, пожалуй, она понимает. А что значит «наворотить»? Устроить хаос? Навредить себе?

Она пыталась представить себе, как он пишет это письмо — сидя или лежа, как выглядит, надета ли на нем пижама, но в ее воспоминаниях фигурировал лишь пустой, незаполненный контур, набросок, сквозь который проступали луга и залив. Получив то длинное письмо, она достала картонные коробки, где хранила старые снимки времен жизни в Польше, и в конце концов нашла его — молодой парень, аккуратно причесанный, с тенью юношеской щетины, в смешных очках и каком-то вытянутом гуральском[112] свитере. Рука поднесена к лицу — должно быть, он что-то говорил в тот момент, когда была сделана эта черно-белая фотография.

Удивительная синхронность — несколько часов спустя пришло письмо с фотографией. «К сожалению, пишу я все с большим трудом. Поспеши, пожалуйста. Посмотри, как я выгляжу. Тебе следует это знать, хотя фотография сделана год назад». Массивный мужчина с седым ежиком волос, гладко выбритый, с мягкими, чуть расплывшимися чертами лица, сидит в какой-то комнате, вокруг полки, заваленные бумагами. Редакция? Ни малейшего сходства между этими двумя фотографиями — такое ощущение, будто на них совершенно разные люди.

Она не знает, что это за болезнь. Набирает польский термин в «Гугле» и все понимает: ах, вон оно что… Вечером она расспрашивает мужа. Тот подробно объясняет, как работает механизм этого неизлечимого недуга — прогрессирующей неподвижности.

— А почему ты спрашиваешь? — интересуется он наконец.

— Да просто так. У знакомого приятель болен, — отвечает она уклончиво, а потом словно бы невзначай — к собственному изумлению — сообщает мужу, что ее неожиданно, в последнюю минуту, пригласили на конгресс в Европу.


Этот последний рейс можно уже и не считать: всего час — от Лондона до Варшавы. Она и не заметила, как долетела. Много молодых людей — работали в Англии, теперь возвращаются домой. Какое странное чувство: все вокруг говорят по-польски. Сначала она была потрясена, словно повстречала древних греков. Все тепло одеты: шапки, перчатки, шарфы, пуховики, в каких катаются на горных лыжах, — только теперь она понимает, что это значит — угодить в самый разгар зимы.

Измученное тело, напоминающее распяленное на кровати сухожилие. Он явно не узнал ее, когда она вошла. Смотрел внимательно, знал, что это она, но не узнавал — так ей, во всяком случае, казалось.

— Привет, — сказала она.

Тогда он слабо улыбнулся и долго лежал с закрытыми глазами:

— Ты просто гений.

Женщина — видимо, сестра, о которой он писал, — отодвинулась и уступила ей место у постели брата, так что она смогла накрыть своей ладонью его руку — исхудавшую, пепельно-серую, в его крови уже не осталось огня — один пепел.

— Смотри, — сказала сестра, словно разговаривала с ребенком, — к тебе пришли. Видишь, кто приехал тебя навестить? Садитесь, пожалуйста.


Окна комнаты, где он лежал, выходили на заснеженный двор с четырьмя огромными соснами, в глубине — забор и дорога, а дальше — настоящие виллы: она поразилась пышности их архитектуры. Память ее сохранила другое. Колонны, веранды, освещенные дорожки. С улицы доносились хрипы мотора: кто-то из соседей тщетно пытался завести двигатель. В воздухе чувствовался едва заметный запах огня и дыма от хвойных дров.

Он посмотрел на нее и улыбнулся, одними губами — уголки их едва заметно приподнялись, но глаза остались серьезными. Слева от кровати стояла капельница. Из голубоватой, набухшей, почти исчерпавшей себя вены торчал катетер.

Когда сестра вышла, он спросил:

— Это ты?

Она улыбнулась.

— Ну вот, я приехала, — она заранее приготовила эту простую фразу. Получилось неплохо.

— Спасибо. Я не надеялся, — сказал он и сглотнул, словно вот-вот заплачет.

Она испугалась, что придется стать свидетелем какой-нибудь неловкой сцены.

— Да ладно, — сказала она. — Я ни минуты не колебалась.

— Ты хорошо выглядишь, молодо. Только волосы перекрасила, — попытался он пошутить.

Губы у него запеклись, она увидела на столике у кровати стакан, а в нем обернутую марлей палочку.

— Хочешь пить?

Да, он хочет.

Она смочила марлю и склонилась над лежащим мужчиной, почувствовала запах его тела — сладковатый, тошнотворный. Когда она осторожно смачивала ему губы, он прикрыл глаза.

Они пытались поболтать, но разговор не клеился. Он по несколько минут лежал с закрытыми глазами, и она не знала, здесь ли он еще или куда-то уплыл. Она завела что-то вроде «а помнишь, как…», но он не отреагировал. Когда она замолчала, он коснулся ее руки и попросил:

— Расскажи мне что-нибудь. Поговори со мной.

— Сколько это еще… — она пыталась подобрать подходящее слово, — продлится?

Он сказал, что, возможно, несколько недель.

— Что там? — спросила она, глядя на капельницу.

Он снова улыбнулся:

— Три в одном. Обед, завтрак и ужин. Котлета с тушеной капустой, шарлотка на десерт и кружка пива.

Она тихонько повторила за ним: «Котлета», и это — совершенно забытое — слово напомнило ей, что она голодна. Она взяла его за руку и осторожно растерла холодные пальцы. Чужие ладони, чужой человек, в котором она ничего не узнавала, чужое тело, чужой голос. Она вполне могла ошибиться, перепутать дом.

— Ты действительно меня узнаешь? — спросила она.

— Конечно. Ты не так уж и изменилась.

Однако она видела, что это неправда, — ничуть он ее не узнает. Может, будь у них возможность побыть вместе подольше, будь у них время развить все эти гримасы, жесты, привычные движения… Только зачем? Ей казалось, что он снова уплыл надолго — прикрыл глаза и словно бы уснул. Она не мешала ему. Смотрела на пепельное лицо и запавшие глаза, на совершенно белые ногти, словно сделанные из воска, впрочем, не слишком аккуратно, — они сливались с кожей пальцев.

Потом он вернулся, взглянул на нее, словно прошло всего мгновение.

— Я нашел тебя в Интернете, уже давно. Читал твои статьи, но мало что понял, — он слабо улыбнулся. — Терминология слишком сложная.

— Ты правда читал? — спросила она удивленно.

— Ты, должно быть, счастлива. Во всяком случае, так ты выглядишь.

— Да.

— Как долетела? Сколько часов занимает дорога?

Она рассказала ему про пересадки и аэропорты. Попыталась посчитать часы, но запуталась — она ведь летела на запад, и время словно бы разрасталось. Она описала свой дом и вид на залив. Рассказала об опоссумах и о сыне, который на год уехал в Гватемалу — преподавать английский язык в деревенской школе. О родителях которые недавно умерли, один за другим — довольные жизнью, седые, перешептывающиеся по-польски. О своем муже, хирурге-неврологе, который делает сложнейшие операции.

— Ты убиваешь животных, да? — спросил он вдруг.

Она посмотрела на него удивленно. Не сразу поняла, о чем он.

— Это больно, но необходимо, — ответила она. — Хочешь ПИТЬ?

Он покачал головой.

— Зачем?

Она неопределенно махнула рукой. Раздраженно. И так ведь понятно зачем. Затем, что люди завезли на остров сельскохозяйственных животных, к которым не была готова местная экосистема. Одних привезли, не подумав о последствиях, давно, более двухсот лет назад, другие (казалось бы, совершенно безобидные) просто сбежали из клеток. Кролики. Опоссумы или ласки с меховых ферм. Из садов выскользнули растения — недавно она видела обочину, заросшую кроваво-красными пеларгониями. Удрал и одичал на безлюдье чеснок. Его цветы чуть поблекли — кто знает, может, спустя тысячелетия он мутирует и здесь появится какая-нибудь местная разновидность. Ученые вроде нее затрачивали массу усилий, пытаясь не допустить, чтобы мир испортил этот остров, — не допустить, чтобы из случайных карманов выпали случайные семена, чтобы на банановых шкурках сюда прибыли какие-нибудь посторонние грибы, от которых рухнет вся экосистема. Чтобы рифленые подошвы ботинок принесли еще каких-нибудь непрошеных иммигрантов — бактерии, насекомых, водоросли. За всем этим приходится следить, хотя подобная борьба изначально обречена на неудачу. Надо смириться с фактом, что замкнутые экосистемы скоро перестанут существовать. Мир слился в единое месиво.

Нужно соблюдать таможенные правила. На остров запрещено ввозить какие бы то ни было биологические вещества, на ввоз семян нужно получать разрешение.

Она заметила, что он слушает очень внимательно. «Но подходящая ли это тема для такой встречи?» — подумала она и умолкла.

— Ты говори, рассказывай, — попросил он.

Она поправила у него на груди распахнувшуюся пижаму, обнажившую почти белую кожу с редкими седыми волосками.

— Смотри, это мой муж, а это дети, — сказала она и вынула из сумки портмоне — в прозрачном окошечке лежало несколько фотографий. Она показала ему детей. Он не мог шевелить головой, пришлось помочь ему, немного приподнять. Он улыбнулся.

— Ты уже бывала здесь?

Она покачала головой.

— Только в Европе, на научных конгрессах. Всего три раза.

— Не хотелось?

Она задумалась.

— Столько всего происходило в жизни, знаешь… учеба, дети, работа. Мы строили дом на берегу океана, — начала она рассказывать, но мысленно слышала голос отца: «…могут жить мелкие млекопитающие, ночные бабочки и насекомые…». — Я просто забыла.

— Ты уже знаешь, как это сделать? — спросил он после долгой паузы.

— Да, — ответила она.

— Когда?

— Когда захочешь.

Он с трудом отвернулся к окну.

— Как можно скорее. Завтра?

— Хорошо. Завтра.

— Спасибо тебе, — сказал он и посмотрел на нее, словно признавался в любви. У входной двери ее обнюхал старый раскормленный пес. Сестра стояла на крыльце, на морозе, курила.

— Сигарету?

Она поняла, что сестра хочет поговорить, и, к своему удивлению, согласилась. Сигарета была тоненькая, ментоловая. Первая затяжка ее ошеломила.

— Ему дают морфий — в пластырях, — поэтому сознание спутанное, — сказала женщина. — А вы издалека?

Только тогда она поняла, что сестра ничего не знает. Она не знала, что ответить.

— Да нет. Мы одно время вместе работали, — сказала она уверенно, кто бы мог подумать, что она так ловко врет. — Я — заграничный корреспондент, — придумала она еще, объясняя свой, уже чужой здесь, акцент.

— Бог несправедлив. Несправедлив и жесток. Так мучить человека… — произнесла его сестра, и на ее лице появилось выражение какого-то ожесточения. — Хорошо, что вы его навестили, он так одинок. По утрам приходит медсестра из поликлиники. Она говорит, что лучше бы положить его в хоспис, но он не хочет.

Женщины одновременно загасили окурки в снегу, те даже не зашипели.

— Я зайду завтра, — сказала она, — попрощаться, перед отъездом.

— Завтра? Так скоро? Он так радовался встрече с вами… А вы только на два дня, — сестра сделала такое движение, словно хотела схватить ее за руку, словно готова была добавить: — Не бросай нас.


Ей пришлось перенести дату отъезда — она не ожидала, что все произойдет так быстро. Основной рейс, из Европы домой, поменять не удалось, получилось, что у нее в запасе целая неделя. Но она решила не оставаться здесь, а уехать сразу, тем более что в этом снегу и мраке чувствовала себя чужой. На завтрашний день нашлись билеты в Амстердам и Лондон, после обеда, она выбрала Амстердам. Погуляет недельку по городу.

Она в одиночестве поужинала, потом зашагала по главной улице в Старый город. Рассматривала витрины маленьких магазинчиков — главным образом сувениры и бижутерия из янтаря, которая ей не нравилась. Да и сам город показался неосязаемым, слишком большим и слишком холодным. Люди шли закутанные, почти полностью закрыв лица воротниками и шарфами, изо рта вылетали облачка пара. На тротуарах лежали груды замерзшего снега. Она не поехала в общежитие, где жила когда-то. Честно говоря, все ее здесь отталкивало. Она вдруг удивилась: и почему люди так охотно, по собственной воле, никем не принуждаемые навещают места своей молодости? Что можно там найти, в чем убедиться? Что они здесь были? Или что правильно поступили, уехав? А может, они надеются, что педантичная память о местах юности уподобится замку-«молнии», соединит прошлое с будущим в единую устойчивую плоскость — металлическим швом, зубчик к зубчику.

Видимо, она тоже вызывала в местных жителях отторжение: они избегали смотреть на нее, отводили глаза. Такое ощущение, что сбылась детская мечта: стать невидимкой. Сказочный предмет — шапка-невидимка, которую надевают на голову, чтобы на время исчезнуть с горизонта других людей.

В последние годы она поняла, что сделаться невидимкой очень просто — достаточно быть женщиной среднего возраста без особых примет. Не только для мужчин, но и для женщин, которые перестают воспринимать ее как конкурентку. Это был новый удивительный опыт — она чувствовала, как чужие взгляды, не касаясь, проскальзывают по ее лицу, по щекам, по носу. Эти взгляды проходили через ее тело — вероятно, прохожие видели сквозь нее рекламы, пейзажи, расписания. О да, похоже, она сделалась прозрачна, она подумала, что, в сущности, это здорово, надо только научиться использовать эти возможности. В случае чего никто ее не запомнит, свидетели скажут: «какая-то женщина…» и «тут еще кто-то стоял…». Мужчины в этом смысле более беспощадны, чем женщины, которые изредка обращают внимание хотя бы на сережки, мужчины же смотрят на нее не дольше секунды и не скрывают этого. Порой только ребенок по какой-то неведомой прихоти присосется к ее глазам, подробно и равнодушно исследует ее лицо, а потом отвернется — в будущее.

Вечер она провела в отеле, в сауне, потом заснула — быстро, устав от смены часовых поясов, сама не своя, словно одинокая карта, вытащенная из родной колоды и засунутая в другую, экзотическую. Утром проснулась слишком рано и вдруг перепугалась. Она лежала на спине, было еще темно, ей вспомнился муж — как он, сонный, прощался с ней. Она в панике подумала: вдруг больше его не увидит. Представила, как оставляет сумку у двери, раздевается и ложится рядом с ним — так, как он любит, прижавшись к его голой спине, уткнувшись носом в затылок. Она позвонила домой — там был сейчас вечер, муж только что вернулся из больницы. Мельком упомянула о конгрессе. Рассказала про погоду: сильный мороз, он бы, пожалуй, не выдержал. Напомнила о цветах в саду — их обязательно надо поливать, особенно эстрагон, растущий среди камней. Поинтересовалась, не звонили ли с работы. Потом приняла душ, тщательно подкрасилась и первой спустилась на завтрак.

Вынула из косметички ампулу, похожую на пробный флакончик духов. По дороге купила в аптеке шприц. Получилось забавно: она забыла это странное слово «шприц», сказала сначала «спринцовка» — слова звучали похоже.

Она ехала по городу на такси и постепенно осознавала, откуда это ощущение чужести: город стал совершенно другим, он ничем не напоминал тот, что хранился в ее сознании, памяти не за что было зацепиться. Она ничего не узнавала. Дома слишком тяжелые, приземистые, улицы слишком широкие, двери слишком массивные, новые машины ехали по новым улицам, да еще и не по той стороне, к которой она привыкла. Поэтому ей все время казалось, что она попала в зазеркалье, в сказочную страну, где все ненастоящее, а стало быть, в определенном смысле все возможно. Никто не может поймать ее за руку, удержать. Она двигается по этим замерзшим улицам, словно пришелец из другого измерения, существо высшею порядка, ей приходится съеживаться, чтобы уместиться в этом пространстве. Единственное, что она должна выполнить, — эту миссию, ясную и стерильную, любовную.

Таксист немного поблуждал по этому поселку вилл, носившему сказочное название «Залесье Горное» — за горами, за лесами. Она ведала ему остановиться за углом, возле маленького бара, расплатилась.

Быстрым шагом прошла несколько десятков метров до калитки, с трудом пробралась к дому по знакомой, заваленной снегом тропинке. Когда она тронула калитку, с нее упала шапка снега, открыв номер дома: один.

Дверь снова открыла сестра, глаза у нее были заплаканные.

— Он ждет вас, — сказала она, исчезая в глубине дома. — Даже попросил меня его побрить.

Он лежал в чистой постели, в полном сознании, голова повернута к двери — действительно ждал. Она присела к нему на постель и, взяв его руку в свою, удивилась: ладонь была мокрой от пота, даже сверху. Она улыбнулась:

— Ну и как?

— Нормально.

Он лгал. Что уж здесь могло быть нормального…

— Наклей мне пластырь, — сказал он и глазами показал на плоскую коробочку, лежавшую на столике. — Больно. Придется подождать, пока подействует. Я не знал, когда ты придешь, хотел увидеть тебя, пока что-то соображаю. А то бы не узнал. Подумал бы: вдруг это не ты? Такая молодая и красивая.

Она погладила его по запавшему виску. Пластырь прильнул к пояснице, словно вторая, милосердная, кожа. Вид его тела, измученного и истощенного, поразил ее. Она закусила губу.

— Я что-нибудь почувствую? — спросил он, но она сказала, чтобы он не беспокоился.

— Скажи, чего тебе хочется. Хочешь побыть один?

Он покачал головой. Лоб был сухим, точно бумага.

— Я не буду исповедоваться. Только положи мне руку на лицо, — попросил он и улыбнулся — слабо, словно бы озорно.

Она сделала это не колеблясь. Ладонь ощутила тонкую кожу и мелкие кости, впадины глазных яблок. Под пальцами что-то пульсировало, вздрагивало, словно от напряжения. Череп — ажурная конструкция из костей, совершенной формы, мощная и в то же время хрупкая. У нее сжалось горло, и это был единственный момент, когда она чуть не заплакала. Она знала, что ее прикосновения приносят ему облегчение, чувствовала, как стихает под пальцами эта подкожная дрожь. Наконец она убрала руку, а он продолжал лежать с закрытыми глазами. Она медленно нагнулась над ним и поцеловала в лоб.

— Я был порядочным человеком, — прошептал он, впиваясь в нее взглядом.

Она кивнула.

Он попросил:

— Расскажи что-нибудь.

Она откашлялась, не зная, что сказать.

Он поторопил:

— Расскажи, как там у тебя…

Она начала:

— Середина лета, созревают лимоны…

Он прервал ее:

— Из окна виден океан?

— Да, — сказала она. — Во время отлива вода оставляет на песке ракушки.

Но это, конечно, была уловка: он и не собирался слушать, уже через мгновение его взгляд помутнел, потом снова сделался четким, он глядел на нее откуда-то издалека, наконец она поняла, что они уже находятся в разных измерениях. Она не могла понять, что там было — страх и паника, а может, наоборот, облегчение. Он невнятно прошептал какие-то неловкие слова благодарности, потом уснул. Тогда она вынула из сумки ампулу и наполнила шприц. Отсоединила капельницу от катетера и медленно ввела каплю жидкости. Ничего не произошло, просто он перестал дышать — неожиданно и естественно, словно прежние движения грудной клетки вверх и вниз как раз и были странной аномалией. Она провела ладонью по его лицу, снова подсоединила капельницу и пригладила на постели то место, где сидела. Вышла.

Его сестра снова стояла на крыльце и курила.

— Сигарету?

На этот раз она отказалась.

— Вы еще придете? — спросила женщина. — Он так вас ждал.

— Я сегодня уезжаю, — объяснила она и, спускаясь по ступенькам, добавила: — Берегите себя.


Самолет взлетел, и память ее захлопнулась. Больше она об этом не думала. Никакие воспоминания ее не тревожили. Она провела несколько дней в Амстердаме, в это время года ветреном и холодном, сведенном к комбинации трех цветов — белого, серого и черного, шаталась по музеям, ночевала в гостинице. Гуляя по главной улице, она наткнулась на выставку анатомических препаратов. Заинтригованная, вошла внутрь и провела там два часа, разглядывая сохраненное при помощи современных технологий человеческое тело во всех возможных видах. А поскольку разум ее пребывал в странном состоянии и она очень устала, то видела все это сквозь туман, нечетко, только очертания. Кружева нервов и семенников, напоминающие странные растения, ускользнувшие от ножниц строгого садовника, клубни, орхидеи, оборочки и мережки тканей, сеточки иннервации, пестики и тычинки, щупальца и усы, грозди, ручейки, складочки, волны, дюны, кратеры, холмы, горы, долины, плоскогорья, меандры кровеносных сосудов…

Уже в воздухе, над океаном, она достала из сумочки цветной буклетик, который взяла на выставке, — человеческое тело без кожи, в позе скульптуры Родена: рука опирается о колено, подпирает голову, тело озабоченное, почти рефлексирующее, и, хотя оно лишено кожи и лица (лицо — одна из наиболее поверхностных черт тела), видно, что глаза у него узкие, черты экзотические. Потом, в полусне, погрузившись в мрачно-ласковый гул двигателей, она представляла, что уже скоро, когда эта технология подешевеет, каждый человек сможет позволить себе пластинацию. Тела близких можно будет ставить вместо надгробий, снабжая, к примеру, такой надписью: «Этим телом путешествовал на протяжении многих лет XY, покинув его в таком-то возрасте». При посадке ее вдруг охватил страх, паника. Она вцепилась в ручки кресла.


Когда, усталая, она наконец добралась до своей страны, до этого красивого острова, и проходила таможенный контроль, служащий задал ей несколько традиционных вопросов: контактировала ли она там, где была, с какими-нибудь животными, посещала ли сельскую местность, могла ли подвергнуться какому-либо биологическому заражению.

Она вспомнила, как стояла на крыльце и стряхивала с ботинок снег, вспомнила раскормленного пса, который бежал по лестнице и терся о ее ноги. Потом еще свои руки, вскрывающие ампулу, похожую на пробный флакончик духов. И спокойно ответила:

— Да.

Таможенник велел ей отойти в сторону: ее тяжелые зимние ботинки тщательно промыли дезинфицирующим раствором.


Киты. Утопиться в воздухе | Бегуны | Не бойся