на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава шестая

Тропинка, вся заросшая богородицыной травой, выводила прямо на неширокую дорогу, отделявшую поселок от полей. Длинный летний день тонул в мягких полутонах вечера. На всем необъятном куполе неба не было ни одного облачка. Небо, вверху ярко-синее, по краям бледнело, ослепительно сверкая на западе огромным солнечным диском, одиноко плывущим к темному бору.

Растянутый в длинную линию поселок стоял весь в золотистой мгле, насквозь пронизанной лучами заходящего солнца. Можно было подумать, что это сплошной сад, если бы из-за густых деревьев не виднелись деревянные постройки. То были серые, покрытые соломой домишки, сараи, овины, амбары. Низенькие заборы и плетни страшно запутанной сетью разделяли десятки усадеб, рассыпанных в самом странном порядке: они то уходили вглубь, то выступали вперед, то, как будто бы искали уединения в тени деревьев, то перерезали друг другу дорогу, а не то лепились у самого края сбегающей к реке горы.

О старости этих усадеб красноречиво говорили окружающие их деревья. Иные домики тонули в тени раскидистых серебристых тополей, из-за других темные липы высоко выставляли свои верхушки; здесь плакучие березы старались проникнуть в окна своими тонкими ветвями, там суковатые ивы раздались во все стороны, точно оспаривая место у столетних груш или яворов.

Младшие сочлены семьи ровесников и стражей поселка, вишневые и сливовые сады манили к себе своей яркой зеленью и живыми красками созревающих плодов. Еще ниже, у самых плетней, все пространство заросло густой стеной орешника, дикой малины, вперемежку с беленой и крапивой.

Вероятно, ни у кого не было ни времени, ни охоты выпалывать все эти дикие растения, зато огороды были полны растений культурных. Здесь всюду, над низкой зеленью овощей, возвышались леса тимиана и душицы, пестрели яркие головки мака, цепкие усы гороха взбирались вдоль тычин. В конце огородов, у самого дома, на грядках пестрели десятками оттенков и красок, заглушая друг друга, мальвы, ноготки, гвоздика, резеда, кустистое божье дерево, душистый горошек.

Все это было связано между собой двойной сетью плетней и тропинок. Тропинки самыми прихотливыми изворотами бежали от дома к дому, перерезывали огороды, перескакивали через плетни, прокрадывались вдоль стен, обрывались, исчезали и вновь появлялись среди зелени, назойливо напоминая зрителю, что и здесь кипит жизнь во всех ее сложных проявлениях.

Словно картинка за картинкой, одна усадьба сменяла другую; они были разбросаны повсюду, и вдалеке и вблизи, они стояли особняком или тесно лепились друг к другу, отличаясь лишь своими размерами, окраской цветущих растений и очертаниями окружающих их деревьев. Среди лазури и зелени, которые служили им фоном, они объединялись в огромную живую картину, оглашавшую воздух многоголосым гомоном.

Юстина глядела вокруг широко раскрытыми глазами. Она находилась в самом центре околицы. Все население домов, мимо которых она проходила, высыпало наружу после трудового рабочего дня. Повсюду мелькали клетчатые юбки и яркие кофты женщин… Одни сзывали кур, другие пололи грядки овощей или у порога дома мыли кадки и ведра.

С поля возвращались одноконные и двуконные плуги на широко раздвинутых волокушах; за ними шли мужчины в зипунах и сермягах, босиком и в высоких сапогах, в маленьких щегольских или больших мохнатых шапках, шли, понукая лошадей и громко переговариваясь; с лугов возвращались косцы, поблескивая косами или размахивая зубастыми граблями. В домах скрежетали жернова и постукивали ткацкие станки. На каждой дорожке, за каждым плетнем слышался топот: это подростки гнали в ночное лошадей. Одни лошади скакали порожняком, на других ехали босые ребятишки в холщевых рубахах, лихо, поглядывая из-под старых шапчонок со сдвинутым на затылок козырьком. В каждом дворе заливались лаем или весело взвизгивали собаки, радуясь приходу хозяев, и далеко разносились звонкие детские голоса, скликавшие своих Жучек, Волчков и Муциков. Среди густой зелени прокрадывались серые и черные кошки; кичливые петухи с высоты плетней бросали миру протяжное «покойной ночи»; утки, стаями возвращаясь с реки, вылетали из-за горы и с кряканьем бросались в траву.

В вишневых садах девушки подпрыгивали к усыпанным ягодами ветвям; а где-нибудь поблизости не один плут останавливался в тени, и не одна коса, звякнув, запутывалась в ветвях, когда владелец ее склонял голову не то к сорванной вишне, не то к уху девушки, которая заливалась румянцем, поправляя воткнутый в волосы алый цветок. Кое-где возле дома на длинной скамье сидели старухи и мирно беседовали, сложив на коленях праздные руки. То проедет к кузнице верхом на коне гибкий и статный юноша, с фигурой, словно изваянной вдохновенным скульптором, то медленно под сенью высоких лип пройдет седовласый старец. А в целом это был человеческий рой, подобный пчелиному рою, добывающий свой хлеб тяжким, кровавым трудом, в грубой одежде, с дочерна загоревшими, покрытыми потом лицами — и все же не мрачный, напротив, — в вечернем воздухе то и дело раздавались взрывы жизнерадостного молодого смеха.

Песни, прерываемые работой, снова взлетали и, смолкнув в одном месте, раздавались в другом, то задорные, плясовые, то заунывные, то ближе, то дальше, пока чей-то мужской голос не заглушил их, и тогда звонко, во всю ширь полей зазвучали строфы той самой песни, которую недавно, идя за плугом, насвистывал Ян…

У дороги явор, явор расцветает,

В путь далекий Ясек коника седлает.

Может, он пел бы и дальше, но вдруг возле ближайшего дома послышался крик, смешанный с плачем и смехом. На дорожке, стиснутой плетнями двух усадеб, показалось двое людей: маленький сгорбленный старичок в холщевой свитке и высокая плечистая девушка. Беззубое, сморщенное лицо старика выражало сильнейшее горе и ужас; он весь дрожал, а руки его судорожно подергивались. Он не мог бы держаться на своих заплетающихся слабых ногах, если бы его не поддерживала сильная девушка и не ободряла энергическими восклицаниями:

— Да успокойтесь, дедушка! Пойдемте домой! Паценко здесь нет! Он уже не приедет с бабушкой! Он умер, и бабушка умерла! Полно чудачить, пойдемте домой!

Но старик сопротивлялся изо всей силы и, не обращая внимания на внучку, дребезжащим голосом выкрикивал:

— Я найду соблазнителя, я бабушку не отдам! Где он? Пойдем искать, Ядвига, пойдем!

Девушка, поддерживая старика, все повторяла:

— Да нет здесь Паценко! Умер он и никогда сюда не придет! Это только Мацеевы скверные мальчишки вас пугают!

Но старик рвался вперед и грозил своею иссохшею рукой. За ними вслед скакали на одной ноге два мальчика и кричали, смеясь во все горло:

— Паценко приехал! Паценко приехал и увезет бабушку у дедушки!

Девушка подняла свою голову, покрытую роскошными каштановыми волосами. На глазах ее блеснули слезы.

— Что я буду делать? — заплакала она. — Они его дразнят, а он все идет… опять, пожалуй, упадет и разобьется, как недавно…

— Старик всегда выходит из себя, когда ему скажут, что Паценко приехал, — шепнул Ян Юстине. — Это тот самый Паценко, что увез у него жену.

Анзельм выступил, остановился перед стариком и спросил:

— Куда вы идете, пан Якуб?

Старик взглянул крохотными глазками из-под красных опухших век.

— А-а… кажется, пан Шимон?

— Да, я — Шимон. Куда вы идете?

— Шимон, — объяснил Ян, — мой дед, отец дяди. Якуб живых людей не распознает, принимает их за умерших отцов и дедов, точно живет среди усопших.

— Паценко приехал! — часто мигая ресницами, повторил старик голосом обиженного ребенка.

Анзельм выпрямился и решительным голосом проговорил:

— Паценко не приезжал и никогда не приедет, потому что его нет на свете.

Беззубый рот старика широко открылся.

— Не приезжал? Пан Шимон говорит, что не приехал? Значит, ребятишки меня обманули: прибежали и кричат — «Приехал!» Так верно, что не приезжал?

— Не приезжал, — повторил Анзельм.

— Честное слово?

— Честное слово, — торжественно сказал Анзельм. Старик совершенно успокоился; девушка протянула Анзельму свою большую красную руку.

— Спасибо, — сказала она, — большое спасибо. Он всегда вам верит… У нас в околице всего несколько людей, которым; он всегда верит… Дедушка, пора идти домой. Молочка дам и вареников с вишнями.

Она хотела направить его в надлежащую сторону, но старик все усмехался и силился выпрямиться.

— А вас, пан Шимон, куда бог несет?

— К Яну и Цецилии.

Точно луч солнца озарил облысевшую голову старика и разгладил все его морщины; улыбка его стала радостной, глаза вспыхнули, он поднял свой тонкий желтый палец и заговорил слегка дрожащим, но громким голосом:

— Ян и Цецилия! Да, Ян и Цецилия! В старину то было, лет сто спустя, а может быть и меньше, после того как литовский народ принял крещеную веру, когда в нашу сторону пришли двое людей…

Он говорил бы и дальше, если б не Ядвига, которая присела перед Анзельмом и сказала:

— Милости просим зайти в нашу хату.

Она искоса взглянула на Яна.

— Боюсь, как бы не быть вам в тягость, — ответил Анзельм!

Она снова присела.

— Какое в тягость!.. Милости просим, дедушка будет очень рад.

Но Анзельму было некогда. Высоко подняв шапку, он вежливо поклонился и пошел своей дорогой. Ядвига опечалилась, обняла деда и повела его домой.

Ян с плотничьим инструментом в руках издали наблюдал за этой сценой, не принимая в ней никакого участия.

— Пошел бы ты, помог бы Ядвиге успокоить дедушку, — обратился к нему Анзельм.

Ян поморщился, посмотрел на крышу ближайшего дома и ответил:

— Он уже успокоился.

На дворе одной из усадеб, недалеко от дома старого Якуба, в это время происходила оживленная беседа. Несколько человек сбились в кучку и слушали Фабиана, который давал своим соседям отчет о теперешнем состоянии процесса. Издали были слышны его энергические восклицания: «Убей меня бог! Издохнуть мне, если я не покажу ему, где раки зимуют!»

У ворот стояло несколько плугов и борон с невыпряженными лошадьми. Владельцы их слушали словоохотливого соседа с живейшим интересом и волнением. Время от времени кто-нибудь обращался к нему с вопросом или высказывал свои сомнения, а один, в серой бараньей шапке, высокий ростом и почтенного вида, подперев кулаком худощавое лицо, только подкручивал свой черный ус и непрестанно поддакивал:

— А как же! Еще бы! Уж это так! Ясное дело!

Другой, судя по виду, бедняк, босой и в сермяге, с целой копной русых волос на голове и высоким прекрасным лбом, робко запинаясь, поминутно жалобно повторял:

— Ох, бедные мы, бедные, пропадем мы без этого выгона! Ох, кабы это правда была, что можно его отсудить!

Третий, молодой красавец, с гладко расчесанной бородой и ухарски закрученными усами, бойко выкрикивал:

— И все тут, и конец! Нам должен отойти этот выгон, нам, обществу! И все тут, конец!

— Испокон века он нам принадлежал, — снова, заглушая всех, раздался сердитый голос Фабиана.

Анзельм ускорил шаги. Было видно, что он старательно избегает всяких ссор и споров. Он как-то боязливо бросил взгляд на галдящую кучку народа и проскользнул под самой стеной какого-то сарая.

— Выгон никогда не был наш и бесспорно принадлежит пану Корчинскому, — тихо заговорил он, — но они на каждую пядь земли зарятся.

Он покачал головой и поправил шапку.

— Хотя, с другой стороны, и то сказать можно: как тут и не зариться, если земли-то мало! У нас так: одним праздник, а другим все великий пост.

Они проходили мимо маленькой хатки без трубы, без крыльца, без плетня, с жалкими грядками не менее жалких овощей. На дворе росло только одно дерево — громадный дуб, который своими развесистыми ветвями точно хотел прикрыть всю неприглядную наготу бедного домика. На пороге сеней сидела бледная женщина и чистила картофель.

— Это хата Владислава… видели, что с Фабианом разговаривал, русый такой?.. Женился он на крестьянке, народил четверых детей, а земли-то у него всего-навсего полторы десятины. Да, у нас всяко бывает.

Действительно, каждый мог убедиться, что не все жители Деревушки пользовались одинаковым благосостоянием. Таких хат, как у Владислава, было немного, но и между более зажиточными видна была значительная разница. Видимо, земля — единственный материальный ресурс всех жителей околицы, подвергалась частым, и неравномерным дележам: что издавна поколение за поколением, семейство за семейством кроили между собой и без того небольшие участки; поля, сады и огороды поливались целыми ручьями пота и слез. Только вековые деревья своими могучими ветвями осеняли как достаток, так и нищету, а милосердная или, пожалуй, равнодушная природа накидывала на все покрывало поэзии.

Анзельм вышел из околицы, и с дороги, которая с этого места начала круто спускаться вниз, свернул в сторону — туда, где струился еще пока невидимый Неман. Юстине показалось, что из освещенного пространства они вступили в темный холодный коридор. Перед ними открывалось ущелье — такое длинное, что конца его нельзя было видеть, и такое узкое, что его стены поднимались над ними, как горы.

Сначала стены эти казались рядом голых скал, страшно исковерканных и изломанных силой какого-то геологического переворота; только кое-где покажется куст можжевельника или тощая сосенка, склонившаяся над пропастью. Но дальше растительность попадалась все чаще и, наконец, сплошь покрывала все стены одним ковром зелени всевозможных оттенков, осыпанной цветами самых разнообразных колеров. Куда ни глянешь, повсюду — по крутым обрывам и отлогим покатостям, растут ольховые и березовые рощицы, возвышаясь стройными стволами своих деревьев над непроходимою чащей барбариса, дикой малины, цветущего шиповника и калины, красующейся шапками своих белых цветов. Еще ниже стелется море кустистой медунки, крапивы, полыни, высоких полевых подсолнечников, окутанных сетью диких злаков. Все это с обеих сторон широкими волнами сбегало вниз, ко дну ущелья. У самой вершины солнце протянуло по лесу широкую золотую ленту, в которой хрупкие ольхи, казалось, вздрагивали от наслаждения, и серебрилась белая кора берез. Но ниже эта солнечная лента бледнела и, постепенно угасая, совсем исчезала, а внизу уже надвигался холодный насыщенный влагой сумрак.

В глубине, по дну оврага вилась полоса, поросшая сочной густой травой. Она раскрывала тайну природы и веков, повествуя о той неведомой, давно исчезнувшей силе, которая разломала здесь землю и образовала огромное ущелье. Когда-то, давным-давно, взбунтовавшиеся воды великой реки ударили в сушу, прорыли себе в ней ложе и снова ушли, напоив землю той влагой, от которой и поныне еще вечно зеленела эта лужайка, и невиданно сказочно разрослись кусты и деревья, покрывавшие склоны высокой горы. Но лужайка все суживалась и, наконец, уступила место узкой расщелине, а тропинки, ведущие в глубь ущелья, лепились к самым горным откосам и то терялись под сводами зарослей, то снова выбегали на открытое место. В расщелине чувствовалась близость воды, пахло сыростью. Там лежали большие камни, покрытые влажной плесенью, росли голубые незабудки, широко распускала свои ветви лещина, а из-под густого навеса белокопытника доносилось едва уловимое ухом журчанье.

Вдруг что-то зашипело, забурлило, словно кипяток в закрытом сосуде. То был водоем, просвечивавший своею зеркальной поверхностью сквозь листья белокопытника и изливавший тонкую струю воды вниз, на красноватые камни. И, словно по велению природы, давшей в этих местах право голоса только одному ручью, здесь царствовала ничем более не нарушаемая тишина. Птицы жили наверху, посреди веселых березовых и ольховых лесов, а сюда почти не заглядывали. Родник бурлил, журчал, и лишь изредка в кустах барбариса слышался трепет птичьих крыльев или с ручья залетал резвый ветерок и с тихим шелестом обрывал лепестки шиповника.

Юстина остановилась и, наклонившись, заглянула в прикрытый листьями и цветами водоем. Остановился и Анзельм и медленно огляделся вокруг. Его грустные глаза теперь были ясны; с шутливой усмешкой на губах он продекламировал:

Ветерок траву ласкает,

Шелестит трава, вздыхает.

То было неясное эхо, принесшее ему из дальней молодости отрывок полузабытой песни. Анзельм пошел вперед, карабкаясь на гору по естественной лестнице из выбившихся наружу корней деревьев. Он шел медленно, сгорбив спину, с большим трудом, изредка пользуясь помощью Яна. А Ян не нуждался ни в каких лестницах. По временам он исчезал в зарослях, — видна была только его маленькая шапочка да рука, которую он протягивал на помощь старому дяде.

В голове Юстины блеснуло воспоминание. Она уже видела, как эти же люди карабкались на высокий берег Немана; в тот раз один из них останавливался и обращался лицом к дому, у окна которого стояла Юстина. Но воспоминание это как молния промелькнуло в ее сознании. Она остановилась и с любопытством осмотрелась вокруг.

Они находились в нескольких шагах от вершины горы, на небольшой отлогой покатости. Нужно было только немного поднять голову, чтоб увидать золотистые колосья ржи на самом краю обрыва. В конце тенистой, неровными ступенями поднимавшейся аллеи лежал огромный камень с множеством углублений и выступов, которые могли служить сиденьем; местами камень порос седым или бурым мохом, а местами был увенчан гибкими ветвями терновника и молодильником. Вокруг него росли несколько сосен и раскидистая груша с массой ветвей и мелких зеленых листьев. Под соснами и грушей что-то сверкало всевозможными красками. Только подойдя поближе, можно было разглядеть, что это надгробный памятник…

То был памятник простой, даже убогий, но такой формы и так украшенный, что при виде его невольно вспоминались давно минувшие времена. Состоял он из шестиконечного толстого и суживавшегося у основания креста, выкрашенного в красный цвет, с белым изображением Спасителя. Весь крест пестрел различными фигурами. Тут были и черепа, и разные орудия муки христовой, и выпуклые изображения святых. Крест был так ветх, что, казалось, вот-вот упадет и рассыплется; но само распятие и окружающие его фигуры, хотя и пострадавшие от времени, сохраняли свои характерные черты. На широком основании креста можно было прочесть надпись:


Глава пятая | Над Неманом. Том 3 | Ян и Цецилия. 1549 год. «Memento mori»