на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


IX

Вокруг меня плотной толпой сбились заключенные. Длинный, душный, смердящий барак набит до отказа. Я, единственный из всех, был без ноги; из сострадания мне отвели целый угол, где я мог сидеть, вытянув ногу в гипсе. Я ухитрялся даже спать, прислонясь к стене. По общему мнению, это была чуть ли не роскошь; никто из моих товарищей по несчастью не мог сесть, вытянув ноги.

В первые дни меня забрасывали вопросами: «Кто ты?.. Откуда родом?.. Как ты попал сюда?.. Скажи, как с тобой обращались?..» Отвечать не было сил. Вокруг колыхались, причудливо расплываясь и суживаясь, сонмы лиц. Они то и дело сливались воедино, обретая странный, нечеловеческий облик. Иногда я пытался отвечать, но слова застревали в горле, точно в бездонной пещере. Второй следователь, допрашивавший меня, и его люди превратили мое тело в обезображенный кусок мяса, густо сдобренный болью. Наконец я попросил у палачей передышки. Они почему-то вняли моей просьбе, повернулись ко мне спиной и вроде оставили в покое. Я немного расслабился, закрыл глаза и медленно начал терять сознание. Мне казалось, будто я погружаюсь в землю и растворяюсь в ней. Мы с землей стали единым существом.

Как долго продолжалось это безмолвное слияние — не ведаю. Вскрикнув, я открыл глаза и увидел вокруг множество заключенных, сидевших без движения на полу, словно вязкая серая груда. Обхватив колени руками и наклонив головы, они, казалось, спали. Возле двери перед железной решеткой, точно акульи клыки, торчали трое солдат во главе с сержантом. Сержант грубо и зло орал на заключенных. Окончательно придя в себя, я стал разбирать слова.

— Молчать! — кричал он. — Ни звука! Если хоть одна сволочь откроет рот, измордую всех до единого!

Потом он встал, сверля глазами безмолвное людское месиво. Ему, видно, не терпелось услышать хоть отзвук протеста. Лицо исказила злоба, в уголке рта пузырилась слюна. Обведя всех презрительным, тяжким взглядом, он наконец куда-то исчез. Солдаты остались у двери.

Тишина и удушливый запах пота окутали барак. Вдруг несколько заключенных повернулись ко мне. Я разглядел человека, с сочувствием смотревшего на меня. Усы его, похожие на велосипедный руль, дрогнули в улыбке:

— Ну, как ты?

— Получше.

— Куришь?

Я кивнул утвердительно. Он повернулся к товарищу:

— Рияд, добудь-ка сигарету.

Заключенные зашевелились, зашептались, передавая друг другу половинку сигареты. Наконец она дошла до заключенного, сидевшего поблизости. Усач шепотом окликнул его:

— Саид, дай-ка ее сюда!

Рука, державшая окурок, дрожала. Саид жадно втягивал ноздрями запах табака. Видит Аллах, ему не хотелось расставаться с таким сокровищем. Но он повернулся ко мне, протянул окурок и чиркнул спичкой. Товарищи, сдвинувшись поплотнее, образовали барьер между мной и дверью, в глазки которой все время заглядывали надзиратели. Проникшись благодарностью к безвестным моим друзьям, я улыбнулся им. И, схватив окурок, глубоко затянулся. Сидевшие рядом вдыхали дрожащими ноздрями горьковатый дымок и глядели на меня.

— Теперь как себя чувствуешь? — спросил Саид.

— Хорошо.

— Они пытали тебя?

Я едва заметно кивнул. О жестоких пытках говорили без слов мои потускневшие, страдальческие глаза. Соседи все поняли, пытками здесь, в бараке, никого не удивишь. Они переглянулись и опустили головы. Каждый, наверно, испытал какую-то часть того, что выпало на мою долю. Они многое повидали, намучились. И понимают все без слов. Страдая от унижения, немощный, израненный, я пытался хоть как-то поведать им о себе. Тела их и лица были неподвижны. К бессвязным словам моим прислушивались не только их уши, но и склоненные плечи, торчавшие колени и обнимавшие колени руки. Все их существо было пронизано нетерпением поскорее узнать, что же случилось со мной. Саид утешал меня как мог.

— Будь доволен тем, что ты выстоял, — сказал он мне. — Главное — они ничего от тебя не добились.

Я снова улыбнулся. Здесь я среди своих. Хотелось расспросить товарищей о здешних порядках, но я сдержался: нужно быть осмотрительными, мы в плену. Однако долго кривить душой невозможно, и, помолчав, я сказал:

— Пусть я теперь лишь жалкий обрубок, но свой солдатский долг не забыл. Враги хотят сломить меня, подчинить своей воле, они ошиблись. И изувеченный я буду держаться. Если ж меня ждет смерть, умру не зря.

И вдруг что-то изменилось в атмосфере барака: глаза людей вспыхнули огнем, от каждого веяло одобрением, душевною силой. Я почувствовал уверенность, гордость. И сказал себе: «Передо мной один-единственный путь, мы к изменам не приучены. Детям моим не придется краснеть за отца. Видно, пришел мой последний час. Что ж, я останусь честным до конца, предопределенного Аллахом…» Очень хотелось, конечно, чтобы мой первенец узнал эти мои мысли и никогда не забывал их… Чтоб вспоминал обо мне. Я попытался представить личики детей, но тщетно. И понял, что вот-вот расплачусь. В голове неожиданно промелькнул упрек: каково оно будет, если я, произнесший перед соседями столько слов о стойкости духа, вдруг заплачу? Как они истолкуют это? Подумают, я лгал, а сам на допросах струсил и выложил все… О, если бы можно было огородиться железной стеной в минуту позорной слабости, я дал бы волю слезам! Но здесь, в тесном бараке, когда вокруг такие же заключенные… Никто не поймет истинной причины — моей любви к детям, к Зейнаб… Нет, надо взять себя в руки во что бы то ни стало. Мысли о семье разбивают броню моей стойкости. Надо отвлечься, отвлечься… Я оглядел барак — грязный потолок навис над множеством голов. Вдруг откуда-то со стороны двери послышался тихий шепот. Затем повисла гнетущая тишина. На губах Рияда застыл вопрос, который, показалось мне, он собирался задать: в чем дело? Гулко прозвучали чьи-то шаги, им вторил мучительный стон. Голос несчастного оборвался на самой высокой ноте. Зашелестела вторая волна шепота, снова докатившаяся до меня.

— Бедняга, — негромко сказал Саид, — не успеет очнуться от пыток, его опять забирают палачи и мучают… Четвертый раз за два дня! Разве это люди? Злобные выродки. Невозможно вынести все это, нет сил…

Я понял, Саид говорит о ком-то из заключенных, и спросил:

— А кто он?

Сосед беспомощно развел руками — если б мы только знали… Воцарилось молчание, затем я почувствовал: многие снова смотрят на меня. Рияд пододвинулся ко мне и тихо спросил:

— Ты так и не сказал нам, чего они хотят от тебя.

— Да ведь я пленный, неужели не ясно, что им надо?

— Ты откуда?

Я не ответил — какое это имеет значение! Я очень устал. Глаза закрывались сами собой, ныли все кости, особенно нога в гипсе. Боль и усталость разлились по всему телу. Мне почудилось вдруг, будто Рияд отодвинулся от меня и замолк.

— Сержант Мухаммед Аль-Масуд… из Хаурана[10]…— медленно произнес я.

— Люди из Хаурана, — вздохнул с облегчением снова возникший рядом Рияд, — не томятся в плену, их убивают или они убегают.

Я понял: здесь не пустого любопытства ради спрашивают, откуда ты родом, и, улыбнувшись, добавил:

— Есть еще третий выход — они борются.

Рияд засмеялся и ласково похлопал меня по плечу:

— Шучу, шучу, дружище.

— Знаю.

Раздался стук в дверь с железной решеткой, все обернулись.

— Приготовиться к десятиминутной прогулке! — крикнул охранник. — Выходить по двое, без шума.

Солдат отодвинул засов, лязгнула железная решетка.

— Сейчас, — сказал вдруг Саид Рияду, — не время для прогулки. Здесь что-то не так.

Рияд пожал плечами. Заключенные начали медленно выползать из барака.

— Мы не загуляемся, — подмигнул мне Саид. Он не хотел подчеркивать мою беспомощность, ведь последовать за товарищами я не мог…

Я вздрогнул, стараясь скрыть волнение. Казалось, Саид хотел еще что-то добавить, но передумал и направился к двери. Они вышли, и я остался один. Взгляд мой уперся в железную решетку двери, за нею исчез во мраке Саид. Вокруг ни души, я совершенно один здесь, в бараке, где ютится множество людей. Я постучал по полу, устланному пепельно-серыми одеялами. Вблизи от противоположной стены, там, где кончались одеяла, виднелась вырытая в полу неглубокая канава, куда стекали нечистоты. Теперь я понял, отчего в камере так скверно пахнет. Быть может, у этого длинного, проложенного вдоль стены рва есть и другое назначение? Внезапно у двери барака раздался грохот. Что происходит? Я снова окинул взглядом барак и вдруг увидел, как в дверь, поблескивая металлом, вкатывается инвалидная коляска, и ее подталкивают в мою сторону двое мужчин. Да-да, те самые!.. Проехав с десяток шагов, коляска остановилась. Вдруг в душе у меня взорвалось что-то горячее и острое, я почувствовал, что задыхаюсь, и едва не закричал от ужаса. Кресло подкатило ко мне вплотную, казалось, оно взгромоздилось на меня, втиснулось в мое нутро, раздирая плоть. Я глядел на прикативших кресло мужчин: что, если попросить их не вывозить меня на прогулку? Я боялся, как бы они попросту не швырнули меня в кресло. Взгляд мой скользнул по их безжизненным глазам. Эти роботы не дали мне произнести ни слова, схватили, словно пустой бурдюк, и бросили в кресло. Я потерял сознание.

Очнулся я уже за стенами барака, в каком-то длинном темном коридоре, мрак по мере моего продвижения сгущался. Казалось, мы вползаем в ночь. Я не знал места прогулки, никогда там не был, и поэтому не сомневался, везут меня именно туда. Волей-неволей пришлось смириться. Конечно, тяжело сидеть в этом проклятом кресле, глядя, как другие прогуливаются по двору. Но ведь вся прогулка эта длится каких-нибудь десять минут… Зато я увижу солнце, побуду под открытым небом на свежем воздухе, избавлюсь хоть на время от царящего в бараке невыносимого зловония. Увы, надежды мои оказались напрасными! Мой оптимизм тотчас улетучился, едва коляска въехала в одиночную камеру и меня опять поместили под зловещие капли. Они с той же дьявольской размеренностью падали с потолка. Я ничего не успел сказать, да и кто бы стал меня слушать? Скорчившись от невыносимой боли после падения, я распластался на полу.

Когда дверь закрылась, я собрался с духом, вспомнил товарищей по бараку, их поспешный уход, вырытый под стеной сток для нечистот. Превозмогая мучительную боль, я спрашивал себя: что это за ров? Неужто он отрыт лишь для того, чтобы в него испражнялись? Значит, мне это не примерещилось, люди действительно мочатся там, где спят? Впрочем, что удивительного — разве в моей одиночке есть туалет? Неплохо бы закурить… Я все еще ощущал вкус крохотного окурка, который мне дали в бараке. На лицо упала капля воды, на сей раз она была горячей. За ней — другая, тоже горячая. Что это? Может быть, изверги водворили меня в другую камеру? Нет, камера та же, и все-таки здесь что-то изменилось. Нет удушающей жары, вместо холодной воды льется горячая. Мое удивление возрастало. Воздух в камере становился все холоднее, вода — все горячее. Мало им, что ли, моих страданий? Начинается новая пытка, палачи изобретательны, если так пойдет дальше, я не выдержу этого кошмара, погибну… Подремлю, решил я, и проснусь, когда полегчает. Но ничего не вышло — упавшая капля ошпарила лоб, следующая угодила в глаз… Это был чуть ли не кипяток, а тело пронизывал космический холод.

Остановите пытку, ради бога, прекратите! Нет, никто меня не слышит. В камере тишина, снаружи ни звука. Я понимаю: кричать бесполезно — напрасная трата сил. Разве не кричал, не вопил я в прошлый раз? Никто не пришел ко мне. Но теперь положение мое еще ужасней. Так я долго не протяну. Воздух в камере стал совсем холодным, я попытался привстать с пола, леденившего тело, — тщетно. Терпеть эти муки и дальше было невозможно. Силы покидали меня. Неужели это конец? Я задвигался, пытаясь согреться, — бесполезно. Слава богу, гипс хоть как-то предохранял от холода: левая нога теплая. Но надолго ли это? Что делать? Я снова начал кричать — беспрерывно, не умолкая:

— Заберите меня отсюда!.. Освободите меня, я умру!.. Выведите меня! Слышите!..

Вдруг я заметил, как дверь тихо открылась и в проеме появился «любезный» следователь. Он с торжествующей улыбкой смотрел на меня. Я испугался: что, если он сейчас повернется и уйдет? Как утопающий, хватающийся за соломинку, я взмолился:

— Остановите воду, прошу вас! Я не могу больше…

И с тревогой уставился на него. Он укоризненно покачал головой, медленно подошел и склонился надо мной, острым взглядом буравя мои глаза. Сквозь этот поток ненависти я неотрывно следил за ним, видел, как подергивались его выбритые щеки, и, почудилось мне, холод вдруг начал отступать.

— Помнишь, — спросил он, — я предлагал тебе свою дружбу, доверие, доброе обращение? Почему ты не принял мое предложение? Ты отказался, не так ли? Теперь пеняй на себя, ты сам виновник своих мук. Вижу, тебя терзает страх, сердце твое на пределе, ноет рана, болят глаза, но виноват ты один. Что я могу сделать? Твое дело уплыло из моих рук, его передали другому. Чем я могу тебе помочь? Даже мой приход сюда — риск, да к тому же ничем не оправданный. Но, с другой стороны, разрешив свидание с тобой, мне сделали одолжение. И знаешь почему?

Я покачал головой и ощутил ее непомерную тяжесть. Мозг дробился внутри черепа, горло словно забито песком. Фигура склонившегося надо мной человека закачалась. Он понимает мое состояние, конечно же понимает. Зачем-то он, не умолкая, продолжал упрекать меня, говорить со мной, не обращая внимания на мою боль:

— Тебе тяжело, но и мне не легче. Меня наказали за слишком доброе отношение к тебе. Кое-кто даже обвинил меня в предательстве. Знаешь, что значит такое обвинение здесь? Нет, это не пустые слова, сказанные без особого умысла, как иногда бывает. Они не останутся без последствий, и мне не поздоровится… Уже есть приказ о моем переводе отсюда, меня ждет суровое взыскание, может быть — трибунал. И все из-за того, что я пытался проявить милосердие, хотел спасти тебя от пыток. Знаю, ты держишься достойно, я встречал таких людей, как ты. Их было здесь немало. Но ведь ты не дашь мне попасть в беду только за то, что я проявил к тебе снисхождение. Меня лишили жалованья, наказали, а тут еще это обвинение в измене.

Голос его задрожал. Я видел его глаза. Они тревожно блестели от слез. Казалось, он искренне просит моего сочувствия, хочет, чтоб я проникся к нему состраданием. Конечно, я понимал, мое состояние не очень-то его и заботит. Я хотел сказать ему: «Сперва забери меня отсюда, я весь окоченел». Но он все говорил, говорил и наверняка бы даже не услышал меня.

— Ну, — спрашивал он, — чего ты добился? Да ничего! Тебя унижали, пытали, теперь хотят убить. Холод сделает свое дело, они будут охлаждать камеру до тех пор, пока ты не заледенеешь. Потом за ненадобностью они выбросят тебя на свалку и тут же забудут обо всем.

Его лицо стало жестким, губы вытянулись, как клюв у совы, хищный нос еще больше загнулся. Он шепелявил, выплевывая слова, брызги слюны летели мне в лицо:

— Герой, да? Ему захотелось быть героем! Плевал я на таких героев. Фанатики вы, больше никто! Надо и о себе подумать, о своих сыновьях, о жене. Я спрашиваю тебя: за что ни в чем не повинный человек должен мучиться? Хочешь совершить подвиг, пожертвовать собой, а ради чего? Ради земли? Так она тебе не принадлежит. Ради руководителей ваших? Им нет до тебя никакого дела. Ради народа? Он о тебе никогда не узнает…

Видя, что я пытаюсь возразить ему, он умолк было. Потом заговорил с еще большим пылом, напирая на каждое слово:

— Запомни, никто не побеспокоится о тебе, никто о тебе не услышит. Ты исчезнешь, уйдешь в небытие, и никто о тебе не вспомнит. Никто не узнает ни о твоих страданиях, ни о твоей стойкости. Ни одна живая душа не услышит тех пустых слов, которые ты не устаешь повторять. Ты ослеплен иллюзиями и платишь за них дорогой ценой. Если даже твои друзья узнают о тебе и сочтут тебя героем, самое большее — твое имя упомянут по радио. На этом все кончится. Твои дети будут по-прежнему голодать. Потом тебя все забудут. Пойми же это наконец. Вникни в свое положение. Все твои муки бесполезны. — Он помолчал. А когда заговорил снова, тон его был совсем иной, в нем слышались теплота и сострадание. Узкие губы его задрожали. — Я скоро уеду, и мне захотелось увидеть тебя, сказать тебе в лицо — ты подвел меня! Я попросил разрешения прийти сюда, чтобы спросить: останутся ли твоя вера и совесть спокойны, когда ты узнаешь, что будущее другого человека погублено из-за тебя? Знай, я вымолил разрешение на эту встречу. Увы, вместо того чтобы бросить тебе упрек, я понял: справедливее будет тебя пожалеть, разделить твою боль. Прости, я ничем не могу тебе больше помочь. Но, как бы двусмысленно ни было нынешнее мое положение, в чем бы ты ни подозревал меня, как бы ни презирал, я все равно буду протестовать против зверского обращения с тобой. Так велит мне моя совесть. Не могу допустить, чтобы с человеком обходились подобным образом — пусть он и враг! Ты мне симпатичен, я уже говорил тебе об этом. Моя семья тоже многое испытала, но это разговор особый. Я знаю, что такое страдание, и никому такого не пожелаю.

Молча слушал я его, не перебил ни разу. Меня колотил озноб. Что-то тревожное, неуловимое крадучись ползало вокруг, пятилось и возвращалось снова, глядело на меня, я чувствовал на себе его дыхание. Следователь направился к двери, растерявшись, я не нашелся с ответом. Мне стало страшно. Я хотел крикнуть, задержать этого непонятного человека, прежде чем он исчезнет за дверью, но он вдруг остановился сам, медленно обернулся и сказал, улыбаясь:

— Если бы ты тогда послушался меня, мы обо не попали бы в беду. Но я постараюсь сделать для тебя все что смогу. Боюсь только, ты опять не захочешь помочь мне. Подумай о нас обоих, о том, что ожидает нас, тебя и меня. Да-да, подумай как следует о нас обоих, о наших женах и детях. И вообще обо всем, что я тебе сказал. Если смогу, постараюсь еще раз тебе помочь.

Дверь закрылась, и в устрашающей тишине на меня снова нахлынули холод и отчаяние. И все же в эту страшную ночь во мне еще теплилась надежда. Пусть слабая, трепетная, она противилась леденящему мраку и безысходности. О, как хотелось мне, чтобы надежда эта стала зримой, осязаемой! Я питал ее живительными крупицами мечты, помогал ей окрепнуть…

Что, если вернется следователь, склонявший меня изменить своим убеждениям, предать родину? Тот самый, чье положение, по его словам, якобы еще хуже моего… Очень даже возможно, что он вернется и снова начнет меня допрашивать. Что я ему скажу? Меня обуревали самые противоречивые мысли. Если я буду молчать и упорствовать, он может передать меня в руки палачей, и тогда — конец. Но выдай я хоть малую часть того, что мне известно, враги захотят узнать и остальное. А я немало знаю о наших войсках, их вооружении, дислокации отдельных частей. Вдруг, обессилев, я не смогу противиться следователям и они пытками и угрозами вырвут у меня показания? Как быть? Прикидывая и так и этак, я пытался найти приемлемый выход. А может, дать им какие-то незначительные сведения, бросить, как говорится, косточку псу? Вреда этим я никому не причиню, а положение мое, возможно, переменится к лучшему. Мысль эта вызывала во мне отвращение. О боже, как я мог даже подумать такое?! Ведь это первый шаг к предательству. Я растерялся, от волнения задрожали руки. Нет, я не был трусом и никогда им не стану, не куплю себе жизнь ценой подлости и измены… Они хотят унизить меня, запятнать честь солдата. Не выйдет! И одно-единственное слово, способное нанести вред моей стране, — это уже предательство! Какая разница между теми, кто выдает важную тайну или самый незначительный секрет? На пути к измене страшен любой шаг и первый — особенно. Хотя, где уж там шагать мне, безногому. Улыбнувшись про себя этой мысли, я снова стал серьезным.

Украсть яйцо — все равно что украсть верблюда: и то и другое — преступление. Так говорила мне мать. Однажды в детстве я тайком забрался в курятник и стащил яйцо. Я хотел обменять его на сладости. Подстрекателем здесь стал сын нашего соседа Хусейна. Купив сладости, он лизал их потихоньку, а я стоял рядом, глотая слюнки. Я просил: «Дай хоть попробовать». Но он отвечал: «Пойди купи». Он так причмокивал и расхваливал лакомство, то и дело показывая мне язык, что я не выдержал. Пошел к отцу и попросил у него десять киршей на сладости, но он не дал.

Вот тогда-то я забрался в курятник, стащил из гнезда яйцо, спрятал за пазуху и вышел во двор, мечтая купить целую горсть конфет. Прямо возле курятника я наткнулся на мать. Она, притаившись, поджидала меня у двери. Земля закачалась у меня под ногами. Мать схватила меня, отобрала яйцо. Не помогли ни слезы, ни объяснения. Суровая трепка и поучительные слова «Украсть яйцо — все равно что украсть верблюда» дали отличные плоды. Этого мало, мать отвела меня к отцу, он как раз читал молитву. Я стоял рядом с ним, пока он не дочитал ее до конца. Мать, показав ему яйцо, объяснила, в чем дело. Доброе, усталое лицо отца от гнева покрылось багровыми пятнами. Зная наперед его намерения, мать сказала: «Я уже отшлепала его дважды». Я плакал, пытаясь разжалобить отца, — рука у него была тяжелая. Но он, вместо того чтобы задать мне взбучку, сказал: «Сядь и послушай. Я расскажу тебе одну короткую историю». Я сел, дрожа от стыда и вытирая ладошками слезы. Жестом пригласив мать сесть рядом, он начал так: «Одного злодея приговорили к смертной казни через повешение. В чем только его не обвиняли: в убийстве, разбое, воровстве. Когда пришло время исполнить приговор, его вывели на площадь, где совершали обычно казни, связали руки за спиной, накинули петлю на шею и спросили: «Чего ты хочешь перед смертью? Каково твое последнее желание?» Он отвечал: «Ничего, хочу только увидеть мать». А она плакала, стоя в толпе. Ее окликнули и разрешили приблизиться к сыну. «Пусть она подойдет еще ближе», — сказал осужденный, и, когда женщина подошла, он сказал: «Мама, позволь поцеловать тебя перед смертью». Мать поцеловала его. «Нет, — сказал сын, — я хочу поцеловать твой язык, высунь его, будь добра». Она удивилась просьбе сына, однако исполнила ее. И тогда он впился зубами в ее язык и откусил его напрочь. Мать с глухим воплем упала у его ног. «Почему ты так поступил со своей матерью?» — спросил изумленный палач. «Это она привела меня на виселицу! Еще мальчонкой стащил я как-то в соседском курятнике яйцо и принес ей. Она ни словом не упрекнула меня и взяла яйцо. Потом я украл у другого соседа вещи, мать приняла и их, не осудив мой проступок. В третий раз она даже обрадовалась и похвалила меня за бесчестное воровство. Похвала эта придала мне смелости, я стал настоящим вором, грабителем и убийцей. А произнеси тогда ее язык то самое слово, какое обязан был сказать, я не стоял бы сегодня здесь, перед вами, с петлей на шее. В моем грехопадении повинна одна мать!» Смахнув слезы, я поднял голову. Слова отца запали мне в душу…

Воспоминания о матери успокоили меня. Я позабыл даже о ледяном дыхании камеры, надо мной витали добрые духи. Их незримое присутствие укрепило мою решимость и твердость. Постепенно забыл я и тяжкие раны свои, боль и мимолетную надежду, охватившую меня, когда за следователем закрылась дверь. Ощутив прилив сил, я снова видел себя бойцом. Нет, я не изменю родине, не предам своего народа! А если придется умирать, умру, как положено воину. Чем я лучше тысяч и тысяч погибших в бою, попавших в плен, гниющих в застенках? Я не замараю свою честь и честь страны.

Мысли эти как чудодейственный бальзам возвращали меня к жизни. Мои глаза засверкали, я стиснул зубы, твердя про себя: «Решено, плюну в лицо любому из них, а там будь что будет». Наверно, таковы ощущения человека, ступившего на тропу, где его подстерегают волчьи ямы. Эти палачи вымотали мне все нервы. Все они звери, хотя у каждого свои приемы и повадки… Вдруг мне почудилось, будто я, качаясь на волнах, плыву по бескрайней реке — мне открывалась судьба моей родины, нелегкая, но славная судьба. Будущее родины — вот что волновало меня…

Тем временем холод заметно усилился. Вскоре я мог думать лишь об одном — уцелею ли, выдержу ли этот леденящий натиск стужи? Меня колотил озноб. Плохо дело: похоже, палачи решили меня заморозить. Следователь предупреждал, что мне несдобровать; наверно, решил осуществить свои угрозы. И все же я не был уверен в этом окончательно. «Гуманный» следователь казался не столь опасным, он вроде сохранил еще остатки человечности. Как знать, не поможет ли он мне избегнуть издевательств и пыток? Возможно, он искренне сочувствует мне. Во всяком случае, его методы обращения куда лучше, чем зверские приемы его «коллеги». Хотя оба — одного поля ягоды и цель у них одна и та же. Но ни тому, ни другому ничего не добиться. Я не из тех, кто меняет свои убеждения. И все же, по мне, пусть возвращается «гуманист», он по крайней мере распорядится прекратить пытку холодом. А я не хочу превратиться в ледяную глыбу, жизнь, несмотря на плен, страдания и боль, мне по-прежнему дорога.

Почему? Да просто я люблю эту нашу жизнь, люблю свою жену, детей… Вдруг я почувствовал: со мной что-то происходит. Казалось, нечто неведомое растет и зреет во мне, готовясь проклюнуться наружу, как птенец сквозь яичную скорлупу. Кровь моя вроде замедляет свой бег по жилам, густеет, застывает. По нервам, мерцая, устремляются сильные импульсы. Сердце, все тело пронизывают неведомые токи. Глаза застилает туман. Я больше не чувствую ни рук, ни израненных ног. Но какие-то ощущения еще связывают меня с внешним миром. Я понимаю: вот открывается дверь… Возникает силуэт человека, он наклоняется, заговаривает со мной. Я слышу его голос, до меня доходит смысл его вопроса, и я боюсь, как бы не ответить на него вопреки своей воле. Пытаюсь собраться с силами. Я должен, должен быть осмотрительным, не ошибиться, не просчитаться, а в моем положении это так нелегко!.. И еще возникает мысль: раз уж человек вошел в мою камеру, он что-то предпримет, и на смену холоду, омертвившему мое тело, придет живительное тепло. Снова затеплилась надежда, я продолжал бороться за жизнь.

— Как ты теперь себя чувствуешь?

Я с трудом разлепил веки. Расплывчатое лицо его походило на маску. Он улыбнулся и продолжал:

— Я упросил их, мне дали последнюю возможность спасти тебя. В какой-то мере это поможет и мне. Я заберу тебя отсюда и велю им прекратить безобразие. Представляешь, опоздай я всего на пять минут, они заморозили бы тебя окончательно. Какое варварство! Это же произвол! Неужели они не отличают хороших людей, вроде тебя, от подонков? Почему не считаются с тем, что ты муж и отец, любишь свою жену, мечтаешь увидеть детей? Не волнуйся, жизнь тебе сохранят. Мы будем сотрудничать, чтоб поскорее покончить со всем этим. Я сказал им, что ты доверяешь мне и наше сотрудничество дает отличные результаты. Разве я не прав?

Я не ответил. Он шагнул к двери и сказал, уходя:

— Они привезут тебя в мой кабинет. Жду тебя. Там тепло, и мы с тобой выпьем кофе. Нет, лучше чай, он согреет тебя, восстановит твои силы.

Его шаги, доносившиеся из-за двери — она осталась открытой, — затихли вдали. Прошла минута, дверь не закрылась. Сейчас в нее живительным потоком хлынет тепло, и я вновь оживу, смогу дышать, мыслить… Но вернутся пытки и боль, я снова потащусь по тернистой дороге смерти, и остановок на ней, по всему судя, больше не будет. Сколько же все это продлится? Но вот шаги послышались снова. Я весь напрягся, сердце заколотилось. Я впился взглядом в дверной проем. Когда один из вошедших мужчин подхватил меня на руки, я был готов к новой схватке. А пока — не думать ни о чем, закрыть глаза, заглушить слух…


предыдущая глава | Голанские высоты | cледующая глава