на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


18. «ВЕЙ, ВЕТЕРОК, ГОНИ ЛОДОЧКУ…»

Прошел двадцать один год, я пропалываю мамины цветочные грядки, для нее эта работа уже не по силам. Вербейник, одуванчики и пырей поддаются с трудом, земля сухая, твердая, но работа все равно доставляет мне удовольствие. Иногда я думаю о том, что могла бы стать садовником, а не профессором, но вообще-то мне нравится моя работа в Висконсинском университете, в Уайт-Уотере, где я преподаю литературу двадцатого века и женский вопрос.

Я выпрямляюсь, поправляю волосы, смотрю на солнце. Похоже, уже пятый час, пора заканчивать, возвращаться в удобную квартиру родителей в безопасном районе города, куда они переселились после смерти бабушки, может, мне удастся минутку вздремнуть, послушать пластинки с латышскими народными песнями, которые воспевают труд и прилежание. Потом я смогу принять душ, переодеться и пойти вместе с отцом на лекцию, на концерт или на одно из многочисленных мероприятий в Центре латышской общины, расположенном в солидной северной части Индианаполиса. Может быть, сегодня, поскольку Джо со мной не поехал, я смогу побывать у друзей, с которыми удается повидаться так редко. Джо не нравится, когда я встречаюсь с другими латышами. Он уверен, что мы говорим по-латышски только потому, чтобы он не смог принять участия в разговоре, и что друзья пытаются свести меня с моими бывшими любовниками. Он подозревает, что тут над ним потешаются.

Я смотрю на мамину клумбу, смотрю, сколько сделала, вытираю руки о рубашку и без особого энтузиазма пытаюсь почистить под ногтями. Я люблю работать в саду без перчаток, ощущать теплую землю. Я люблю резкий запах собственного пота, смешанный с пылью, который я смываю, прежде чем приняться за другие дела.

Я оценивающе разглядываю свои руки. Они так явно начинают походить на мамины. Проступили жилки, мелкие шрамы, возрастные пятнышки. А ладони гладкие и твердые. Мои руки умные и сильные, руки садовницы, а не профессора. Они не дают повода даже заподозрить внутренние конфликты, нерешительность, слабость.

Я смотрю на мамины розовые космеи, пунцовые астры и винно-красные осенние хризантемы, — заросшие сорняками, цветы выглядят еще ярче, — и испытываю удовлетворение от сделанного, но пора и отдохнуть. Я представляю, как прохладная вода омывает мои волосы, плечи. Нет, приказываю я себе, пока работу не закончу, не брошу. Если поднапрячься, управлюсь меньше чем за час.

Эта привычка к труду, которая сегодня кажется естественной, в свое время мне очень помогла. Я одолевала курс за курсом, добивалась стипендий, с отличием окончила университет, была принята в общество «Phi Beta Kappa»[7], получила стипендию и степень магистра искусств в Индианском университете. Работая в основном с полной нагрузкой, я защитила докторскую диссертацию по англо-американской литературе двадцатого века в Висконсинском университете, в Мэдисоне.

Каждый мой шаг доставлял мне радость преодоления, наполнял ощущением силы, ведь моя семейная жизнь не могла мне этого дать. Я запретила себе возвращаться к романтическим мечтам своей юности и старалась черпать радость из других источников. У сына Бориса был надежный дом, и сейчас он готов к занятиям в колледже; мои коллеги меня уважают.

Откуда бралась энергия, которая помогла мне все это выдержать? Сестра вышла замуж, и они с Улдисом сразу же переехали в Техас, мы жили в разлуке. И хотя мы встречались редко и перезванивались нерегулярно, после того, как я ушла из дома, она очень меня поддерживала. Через пару недель после нашей свадьбы меня пришел проведать папа. Он простил меня, и наши контакты возобновились. Но мама на это не пошла. Без любви отца и сестры жизнь моя была бы воистину мрачной.

К счастью, как в свое время бабушке, и мне всегда везло на подруг, которые любили меня, понимали. Все больше погружаясь в американское общество, я подружилась с замечательными американками. Я пережила головокружительные ощущения, открыв для себя феминизм, впервые столкнувшись с работами профессионально пишущих о женском вопросе, вокруг были коллеги, с которыми меня связывали общие интересы. Разработка учебных курсов и программ по изучению женского вопроса в Висконсинском университете в Уайт-Уотере придала смысл моей работе. Я посвятила себя сыну, работе, студентам, друзьям и коллегам, саду и женскому вопросу, что давало взамен огромный положительный заряд.

Гордость не позволяла мне признаться даже самым близким друзьям, что мой брак оказался несчастливым. Я сделала все, что было в моих силах, чтобы окружающие думали обратное, точно так же я старалась скрывать бессонницу, волнение, депрессию и мысли о самоубийстве.

Хотя сама я была не в состоянии рассказывать о пережитом во время войны, чужие рассказы меня буквально спасли. Иногда я думаю, что именно чужие истории удержали меня от самоубийства, предложив невинное средство избавления от злых чар прошлого. Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что в разработанных мною курсах для студентов-бакалавров я слишком много внимания уделяла книгам о войне и ее последствиях, оправдывая это самыми невероятными теоретическими и литературно-критическими изысканиями. Среди предложенных мною книг студенты совершенно не принимали «Раскрашенную птицу». Они находили роман «слишком тяжелым», «отталкивающим», «чересчур вульгарным». Они обвиняли шестилетнего мальчика, который остался совсем один, разлученный войной с родителями, в том, что его используют и он терпит насилие. Они предлагали иррациональные варианты спасения: ему следовало «быть более общительным», «не терять собственного достоинства», «не поддаваться», «самому отвечать за себя». Они сердито доказывали, что мальчик сам повинен во всем — он должен был пойти в другой поселок, всех избегать, зарыться в землю и не показываться.

Я терпеливо вела студентов по тексту, помогала им отыскивать доказательства собственной правоты до тех пор, пока самый агрессивно настроенный не понял, как несправедливо во всем, что случилось, винить мальчика. Тогда их гнев перекинулся на автора книги. Они упрекали Косинского в том, что тот лжет, преувеличивает, давит на жалость. Им казалось, что Косинский на войне нажил миллионы. Война ведь была так давно, зачем же столько о ней говорить, спрашивали они. И злились на меня, что я включила эту книгу в программу.

Для меня было чрезвычайно важно, чтобы они поняли, что пережил мальчик. Я не сказала, что сама во время войны была в Европе, но мой голос дрожал и глаза наполнялись слезами каждый раз, когда я вслух читала последний абзац книги, где мальчик испытывает непреодолимое желание говорить и слова, «исполненные тяжелого смысла, подступали к самому горлу».

Меня притягивала и сама личность Ежи Косинского. Как сумел он перевоплотить свой жизненный опыт в литературу? Я проглатывала все его романы, как только они выходили, переживала, что пропустила беседу с ним в вечерней телевизионной программе, хранила все интервью с ним, изучала его лицо. По дороге домой меня одолевали фантазии. Вот я встречаю его в самолете, между нами завязывается разговор. Я понимаю его как никто, и он меня понимает. Я могла бы стать не то чтобы музой, но хотя бы героиней его книги. Он написал бы книгу о девочке и ее маме и посвятил бы книгу мне.

Но как было бы в жизни? Герои Косинского привлекали меня и в то же время отталкивали. Часто я предлагала ему более упрошенный вариант отношений между героями. Зачастую леденящее чувство вызывали во мне эпизоды, описывающие садистский, приравненный к спорту секс, грязное отношение к женщинам, безнравственность, но больше всего — безудержное желание мстить. Если бы я разозлила Косинского, он и меня мог бы уничтожить, как Тарден, который заманил Веронику в радиационное поле, о чем она и не предполагала. И я хотела, чтобы это случилось.

В моих фантазиях Косинский всегда в конце концов произносил: «С тобой ведь ничего подобного не произошло. И сравнивать нечего. Я шесть лет был разлучен с отцом и матерью, я всю свою семью потерял в Холокосте, война меня сломала. Ты лучше помолчи».

Пленник своей боли, Джо ничего не хотел слушать о чужих страданиях. «Действительно, лучше помолчи», — присоединялся он.


А сейчас, в мамином саду, я думала о ее жизни, о ее победах, не о своих. В семьдесят лет маме присвоили степень доктора филологии по сравнительному литературоведению в Индианском университете.

— Хочешь, я позвоню в «Indianapolis Star» и расскажу им о тебе? О том, чего ты добилась, несмотря на все трудности. Они обязательно написали бы о тебе.

— Нет, — отвечает мама, хотя я понимаю, что она довольна. — Я не хочу, чтобы об этом писали в газете. Они поднимут шум, что мне семьдесят лет, этим они станут восхищаться, но не поймут, что жизнь моя — постоянное преодоление, борьба. Или напишут, какая же я «милая». А это еще хуже.

— Но ты могла бы рассказать репортеру о том, что для тебя было важным — что ты девочкой покинула Россию. О том, что твой отец и дядя Жанис верили, что женщины должны быть образованными, о том, как тяжело тебе пришлось работать в Америке. И несмотря на это ты окончила университет как член «Phi Beta Kappa» и получила докторскую степень в такой сложной области. Это не просто успех.

— Их не интересует, легко это было или нет. Они этого не поймут. Скажут — зачем ей докторская степень, да еще жене пастора? Лучше бы мужу больше помогала. На благо общины надо было больше работать, скажут.

— Но ты ведь могла бы рассказать, что мыла посуду в ночном ресторане, что работала на консервной фабрике, какие руки у тебя были, ошпаренные, израненные. И о том, что изучила английский, читая Достоевского, и о разговорах с Дейвидом…

Она расцветает:

— Ты помнишь Дейвида?

— Да, того помощника официанта. Он ведь был помешан на музыке. Все рассказывал тебе о джазе, а ты ему помогала с немецким.

— Знаешь, он и в самом деле в жизни кое-чего добился. Он преподает в музыкальной шкоде в Индиане, я видела его имя в каталоге. Минувшей весной симфонический оркестр Индианаполиса исполнял одно из его произведений. Разве это не победа? Его вообще никто не замечал, ведь он был черный. Они считали, что черные, как и мы, иммигранты, должны быть счастливы, что работают на американских кухнях, обслуживая богатых, потому что слишком тупы, чтобы выполнять другую работу.

— Просто прекрасно, что Дейвид добился таких успехов. Почему ты ему не напишешь? Он бы обрадовался, получив от тебя весточку.

— Нет. Я убеждена, что он тоже хочет забыть «La Rue». Это было так унизительно. Целыми днями все только и говорили о врожденной музыкальности негров и смеялись, когда черный заводил речь о теории музыки и собирался стать профессором. Да, каждому из нас приходилось с чем-то мириться, добывая пропитание. Но сейчас я никому из «La Rue» не хочу предоставить шанс самодовольно пыжиться, что когда-то они позволили нам выполнять эту жуткую работу за столь унизительные гроши.

Мы вспоминаем «La Rue», Парк-авеню, Индианский университет. Внезапно она спрашивает прямо в лоб:

— Как тебе кажется, у Беаты все в порядке?

— А что? — меня тоже гложет какое-то неясное ощущение — там что-то не так, почему она в разговорах со мной никогда не упоминает об Улдисе? Хотя и я о Джо рассказываю мало.

— Я беспокоюсь за нее. Столько лекций, и она еще продолжает работать в Техасском университете, у нее не остается времени на докторскую диссертацию.

Я почувствовала невольный укол ревности. Мама переживает за Беату, но ни разу не спросила, как справляюсь я. Ни одного одобрительного слова не услышала я от нее, а ведь я уже трижды защитилась, о поздравлениях и речи нет.

— Трудно работать и писать диссертацию, — соглашаюсь я. — Надеюсь, у нее получится, надеюсь, что с нею и с Улдисом все в порядке.

— Да. Я тоже надеюсь. Чем он весь день занимается, пока она в университете? Вот у кого времени достаточно, чтобы завершить свою диссертацию.

Для меня самой полная неожиданность столь конкретный разговор с мамой. Может быть, это первый из многих, которые еще последуют.

Во всем остальном мама была со мной сдержанна и холодна, как обычно. И хотя сейчас мы с ней одного мнения о Джо, это нас не сблизило. Разрыв в наших отношениях гораздо серьезней; корни его на той песчаной тропинке, где мы с ней боролись, пожалуй, они уходят еще глубже, во времена ее первых утрат и начавшихся вслед за этим скитаний, в те времена, когда она всегда смотрела вдаль, и мысли ее были далеко от дома.

Но так или иначе, мне казалось, что моя поездка к родителям удалась, не то, что прошлой зимой. Тогда в ее взгляде, когда она здоровалась со мной, читалось осуждение. Выражение лица не изменилось, когда она открыла коробку из золотой фольги, в которой лежала кремовая шелковая блузка, я купила ее, вспомнив, какие вещи она любила носить в Латвии. Я испытывала жгучее желание хоть как-то изменить наши отношения и вручала ее с надеждой.

Мама бросила безразличный взгляд на тяжелый шелк в прозрачной бумаге и закрыла крышку.

— Спасибо, — сказала она.

Она сделала вид, что забыла коробку на полу в гостиной, где та и пролежала до самого моего отъезда.

В самолете я не смогла сдержать слез, заплакала при Джо, у него на глазах, не дождавшись, пока останусь одна. Пораженный, Джо не удержался:

— Послушай, малышка, кончай! Брось ты все время думать о прошлом, это действительно твоя самая большая проблема. Признайся, ведь тебе здорово понравилось в Европе во время войны. «Солдат, солдат, дай шоколад». Спорю, ты страшно любила это повторять.

Когда я и на это не отреагировала, он сказал:

— Ну, Иисус твою Христос, с чувством юмора у тебя совсем паршиво. Не знаю, кто бы еще это стерпел. Пожалуй, тебе надо выпить чего-нибудь покрепче.

Самолет приземлился в промежуточном аэропорту, и мы вышли, но когда вернулись, у турникета на контроле образовалась большая очередь из тех, что путешествуют во время Рождественских каникул. Джо крепко ухватил меня за локоть и стал проталкивать вперед.

— Мою жену только что выпустили из психиатрической больницы, — театрально шептал он, чтобы слышали все. Мы сели в самолет вовремя, сложили свои пальто и вещи, устроились поудобнее и погрузились в грустный зимний сумрак уходящего дня. Мы ничего друг другу не сказали.

Я сердилась на него и стыдилась себя, оттого что позволила поступить со мной так, но в то же время ощущала, что обо мне заботятся. Я повторила свою избитую формулу — если начнется война, Джо сумеет посадить нас с Борисом на последний пароход или на последний самолет, который перенесет нас в безопасное место. Джо никогда не бросит меня, как бросали другие. Как же я могу бросить его?

Я сделала вид, что не придала значения случившемуся, как не придавала значения сотням подобных случаев. Я научилась не замечать. Если он, пересыпая рассказ шуточками, излагал незнакомым людям те несколько историй, которыми я необдуманно поделилась с ним в первые годы нашей супружеской жизни, я поворачивалась и уходила. Когда в гостях он приглашал всех посмотреть, как танцуют казачок, приседал на корточки, скрещивал на груди руки и резко выбрасывал ноги в стороны, изображая, как плясали русские солдаты, я выходила в другую комнату, прежде чем он начинал рассказывать о том, как мне нравилось очаровывать русских солдат. Я уклонялась от любой возможности вспоминать прошлое. Когда Джо, кряхтя и жалуясь, взбирался на кровать, я закрывала глаза и делала вид, что сплю.


17.  ОТКРЫТЫЙ ПЕРЕЛОМ | Женщина в янтаре | * * *