home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Возникновение военного государства

Когда в 1494 году король Франции Карл VIII в сопровождении 30 тысяч солдат пересек Альпы, чтобы занять престол Неаполитанского королевства, он вел себя как средневековый князь, пришедший вернуть личную собственность. Однако его действия и, что еще важнее, методы стали сигналом начала конца средневекового мира. К весне 1494 года, продвигаясь по суше, Карл достиг порта Ла Специя, где, только что прибывшие морем из Франции, дожидались 40 свежеотлитых пушек. Хотя грубые формы стационарных орудий существовали в Европе уже на протяжении столетия или дольше (самое ранее упоминание относится к 1326 году), пушки Карла отличались принципиально: они были передвижными, точными и обладали огромной разрушительной силой. Когда стены замка Фрицциано превратились в груду обломков, это послужило предостережением любому городу вздумавшему оказать сопротивление французскому войску в надежде на свои по видимости надежные средневековые укрепления — Флоренция, к примеру, сдалась без боя. Единственная осмелившаяся не уступить Карлу неаполитанская крепость Сан–Джованни, в своей предыдущей истории однажды выдержавшая семилетнюю осаду, была взята за восемь часов. Высокие стены оказались не только бесполезными — они делали обрушение еще более вероятным, если пушки начинали бить по основанию. Внезапно всем, включая Леонардо и Микеланджело, захотелось узнать побольше о химическом составе пороха и траектории полета пушечных ядер.

Итальянский триумф Карла не продлился долго, поскольку против него объединились другие державы, в первую очередь испанцы и австрийцы, также имевшие пушки на вооружении; вдобавок эти державы могли выставить на поле боя не меньшее количество солдат. Тем не менее средневековая система, в которой князь или герцог мог править личным уделом, опираясь на верность небольшого числа дружинников и защиту стен крепости, и в которой города могли существовать как неприступные самодостаточные образования, ушла в небытие. Что же должно было прийти ей на смену?

Корни европейских наций, начавших постепенно выкристаллизовываться из средневекового мира, уходили в прошлое, однако сами по себе это были формации нового типа. Средневековый князь, король или император был обязан свои правом на власть предкам, от которых ему доставались земля, собственность и до какой-то степени преданность вассалов. Короли могли оставаться королями без того, чтобы контролировать целиком территорию своего королевства. — веками французским монархам приходилось соперничать с баронами, которые иногда были более могущественными и подчиняли себе более обширные области и чьи наследственные права предшествовали королевским, а значит, с точки зрения баронов, их превосходили. Английская корона в этом смысле не имела проблем, поскольку все английское дворянство получило земли от короля в результате завоевания 1066 года. Тем не менее даже королям и королевам Англии не всеща удавалось склонять номинальных вассалов к полному подчинению.

Связывавшая франкских властителей позднесредневековой Европы общая культура позволяла заключать многочисленные браки между правящими фамилиями, что вело к причудливому переплетению родословий и в дальнейшем к потенциальным и реальным конфликтам. С одной стороны, браки между отпрысками великих династий считались выгодными, с другой — они плодили постоянные войны за престол. К примеру в 1337 году Эдуард III, английский монарх, посчитал себя вправе претендовать на французскую корону как на часть своего наследства по материнской линии. Результатом стала серия военных кампаний, затянувшаяся дольше, чем на век, и получившая название Столетней войны. Каждый лагерь пытался сплотить вокруг себя знать подвластных земель, однако, что бы мы ни прочитали у Шекспира, напрасно представлять себе, будто на кону стояла национальная честь или даже национальный интерес — Плантагенеты попросту стремились забрать семейную собственность.

Этот кровопролитный, до какой-то степени искусственный конфликт бросил вызов средневековому пониманию войны как благородного рыцарского предприятия. Знаменитый Черный принц, воплощение легенд средневекового рыцарства, лишил жизни 3 тысячи обитателей Лиможа, включая женщин и детей, падавших перед ним на колени с мольбой о пощаде. В 1415 году при Азенкуре тяжеловооруженная французская конница, 300 лет сметавшая все на своем пути, неожиданно оказалась беспомощной перед боевыми луками английских крестьян–пехотинцев, косивших французскую знать как траву После битвы английский король Генрих приказал перерезать горло всем захваченным в плен, а при осаде Руана в 1418–1419 годах оставил 12 тысяч французских женщин и детей, выгнанных оборонявшимися, умирать от голода и холода под городскими стенами. Это были его подданные, однако для осажденного гарнизона они представляли собой лишние рты и потому были обречены на смерть.

Столетняя война являлась типичным средневековым конфликтом между двумя династиями. Время от времени выливавшаяся в ужасную бойню, она оставалась эпизодической, локализованной, не приносящей ни одной из сторон решающего перевеса, вдобавок по сути представляя собой внутреннюю распрю между двумя группами аристократов, породненных культурой, кровью и прежде всего религией. Способность князей средневековой Европы воевать ограничивалась количеством войска, которое они могли собрать под своим началом, но не в меньшей мере и ролью католической церкви. Средневековые папы использовали политическое влияние для того, чтобы отговорить духовных подданных от военных действий: перспектива взаимного уничтожения друг друга «братьями во Христе» ради власти над землей, которая в конечном счете принадлежала одному Всевышнему властителю, не могла быть по нраву вселенской церкви.

Всего лишь 40 лет отделяет конец Столетней войны от французского вторжения в Италию — и тем не менее произошедшая перемена бросалась в глаза. Разрушительная мощь пушек покончила с институтом города–государства и, за несколькими важными исключениями, с городской автономией. Безопасность правителя, неожиданно переставшую зависеть от высоких каменных стен, теперь мог гарантировать лишь полный контроль территории. Те из князей, кто мог выставить достаточно солдат на защиту определенной местности, сохраняли свою власть, а кто не мог—обрекали себя на безвластие. Миновало еще 25 лет после триумфального шествия Карла по Италии — и западное христианство навсегда утратило свою целостность. Вселенская церковь уже больше не сдерживала королевские амбиции — теперь имел значение только территориальный контроль, обретаемый посредством современной артиллерии и внушительной вооруженной людской массы. Этот новый рецепт чем дальше, тем больше превращался в неотменяемый факт европейского существования, приведший в конечном счете к рождению нового типа государства и цивилизации.

Города Италии, обладавшие баснословными богатствами (у Венеции и Флоренции каждой было больше золота, чем у французского или английского королевства), в XV веке стали использовать эти богатства для своей обороны, приглашая на службу вооруженных наемников — кондотьеров. Однако новая ситуация потребовала еще больше войск, как, впрочем, и еще больше невероятно дорогостоящего оружия: пушек и мушкетов. Чтобы найти деньги, властям Милана, Флоренции, Венеции, Рима и Неаполя пришлось обложить граждан или подданных дополнительным налоговым бременем. Как утверждают историки, именно из этой потребности во всеобщем налогообложении для покрытия расходов на оборону и родилось европейское государство. Итальянские города оказались в авангарде процесса, поскольку малочисленное население и сравнительно высокая доля граждан–налогопла- телыциков ставили их в положение, отличное от положения феодальных королевств Севера и Запада. Власти итальянских городов не сумели бы наладить фискальную систему пополнения казны для покупки наемников, если бы развитая коммерческая инфраструктура не породила к тому времени целый класс образованных нотариусов, счетоводов и конторских служащих — по сути, готовую государственную бюрократию. Стоило этой бюрократии, а также системе, от имени которой она действовала, вполне освоиться со своим новым положением, как поддержание ее существования сделалось более важным для функционирования города, герцогства, княжества или королевства, чем сама персона правителя. Однако машина сбора налогов, администрирования и распоряжения расходами, взявшая на себя также вопросы военного планирования, не просто стала главной опорой общества, которому она была призвана служить; «состояние», [10] как его позже начали называть, превратилось в некую всемогущую и вездесущую, но при этом не поддающуюся определению вещь, которая, во благо или во зло, сделалась доминирующим фактором жизни его подданных или граждан.

С самого начала в Европе уживались разные типы государств: империи, королевства, отдельные города и федерации, — однако, с современной точки зрения, наиболее успешными из них оказались те, что сумели объединить институциональные изменения с плодами прогресса военных технологий. Никколо Макиавелли одним из первых увидел необходимость перемен. Законная власть итальянских правителей долгое время опиралась на сложную комбинацию династических претензий, народной поддержки, колоссального богатства и военной мощи. Но по мере того как аппарат власти приобретал все более «государственные» черты, правителю требовалось новое оправдание его положения. Если он уже не был ни отцом–патриархом, ни рыцарем в сияющих доспехах, ведущим в бой, ни феодальным хозяином, то кем он был? Ответ Макиавелли, наиболее убедительно сформулированный в «Государе», гласил, что правителю надлежит быть слугой государства. Это не означало какого-то принижения личного статуса, смысл был в том, что вместо следования личным пристрастиям и инстинктам правитель должен взять за правило всегда руководствоваться благом государства. «Государь» прославился своей аморальностью — Макиавелли, к примеру, писал о «жестокости, примененной кстати»» и «жестокости, примененной некстати», — однако суть этого трактата сводилась к тому, что правителю, если тот хочет сохранить свою власть (и жизнь), придется полагаться не на личную мораль, а на политическое разумение. Короли, князья, императоры и вожди кланов пользовались практической мудростью для завладения властью или удержания ее на протяжении столетий. Отличие нового «состояния» заключалось в том, что королевство или княжество больше не было личным владением правителя. Какого бы могущества он ни добился, главным основанием его притязаний на верховенство являлось то, что он служил нуждам государства лучше, чем кто бы то ни было.

Новое абстрактное, развоплощенное государство с его неотъемлемой территориальной целостностью и фискальными полномочиями появилось на свет в Италии, однако вскоре итальянский урок был усвоен остальными. На протяжении большей части XV века английскую корону оспаривали различные аристократические династии, а до того она заявляла свои претензии на обширные владения во Франции. В XVI веке короли династии Тюдоров наладили эффективную работу внутреннего административного аппарата и, за исключением краткой вылазки во Францию, сосредоточились на том, чтобы подчинить себе всю территорию Британских островов. Знаменитый Генрих VIII и его отец сумели запустить действенный, сам себя подпитывающий механизм, смысл работы которого заключался в том, что повышение налоговой эффективности конвертировалось в дополнительные ресурсы, а те, в свою очередь, позволяли выдавливать из населения еще больше налогов. По сравнению с современными показателями казна не требовала слишком многого — но стоит учесть, что тогдашнее государство не выполняло функций поставщика услуг и являлось лишь защитником подданных.

Тот же процесс шел и во Франции, где в XVI веке Людовик XII, Франциск I и Генрих II сумели выстроить централизованную администрацию, поставить на вооружение новшества военной техники и учредить обеспечиваемую за счет налогов армию, подчинив с их помощью независимые провинции и герцогства: Бургундию, Бретань и Гасконь. Как ни парадоксально, именно поражения в Италии способствовали стягиванию, на английский манер, французских земель в то территориальное целое, которое стало почвой для утверждения нового государства. После смерти Генриха II в 1559 году Франция вступила в период династических раздоров, однако возвышение Генриха Наваррского в 1589 году закрепило особенности функционирования новой властной системы.

Если предшествующие конфликты питались религиозной враждой, то после коронования Генрих, протестантский вождь, перешедший в католицизм, заключил мир с католической Испанией и выпустил Нантский эдикт, гарантирующий свободу вероисповедания католикам и протестантам. Знаменитая фраза Генриха, сказанная им по поводу своего обращения» — «Париж стоит мессы», — в мире, по–прежнему глубоко религиозном, означала свершившееся признание новой тенденции. Если правитель хочет взойти на трон, ему не остается ничего другого, кроме как поставить требования государства выше личных религиозных или иных интересов.

Аналогичная трансформация произошла в Англии, которой после смерти Генриха VIII пришлось пережить неспокойное время под властью его столь несхожих отпрысков. Сын Эдуард был рьяным протестантом, а дочь Мария — не менее ревностной католичкой. Их правления были недолговременными, последнее слово осталось за Елизаветой, права которой на престол были по меньшей мере спорными, но которая сумела взять верх, руководствуясь своим пониманием потребностей английского государства. Безжалостная и решительная, Елизавета прежде всего была человеком прагматичным, готовым подчинить себя насущным нуждам нации.

Если во Франции и Англии государство одновременно обретало территориальную целостность и абстрактную бесте- лесность, то в третьей главной европейской державе, Габсбургской империи, дела обстояли точно наоборот. Родившийся в 1500 году Карл V унаследовал Нидерланды после смерти отца в 1515 году, затем трон Кастилии и Арагона в 1516 году, а в 1519 году, после смерти деда, сделался эрцгерцогом Австрии и избранным главой Священной Римской империи. Он правил до 1556 года, когда добровольно отрекся от власти, иумер в 1558 году.

Карла и его сына Филиппа это колоссальное наследство, которое в прежние времена сочли бы даром небес, едва не погубило. При возникшей для властителей необходимости уметь в критическом случае защитить свои территории, управиться с пространством такого географического разброса было практически невозможно. Карл, который рос в Нидерландах, заслужил привязанность подданных в качестве правителя этих полу автономных областей, однако в Испании его постоянное отсутствие (и положение чужеземца) создавало серьезную проблему. Но с главными трудностями Карл, неодобрительно смотревший на лютеранство, столкнулся в немецких землях. В результате тридцатилетнего противоборства с номинально подчиненными ему государствами он в конце концов был вынужден пойти на компромисс. После Аугсбургского мира 1555 года, который позволил каждому члену имперского совета выбирать религию подданных, Карл (продемонстрировав разительный контраст с позднейшим поведением Елизаветы и Генриха Наваррского) отрекся от короны, удрученный собственной неспособностью защитить католическую веру.

Карл разделил королевство между древней Священной Римской империей — прямым властвованием над Австрией и номинальным властвованием над немецкими государствами — и остальной частью, включая Испанию, Неаполь и Нидерланды. Эта остальная часть отошла его сыну Филиппу, вместе со многими проблемами. К 1556 году, когда Филипп принял испанскую корону. Контрреформация была в полном разгаре, а серебро из Перу переполняло казну. Испания внезапно выдвинулась на первые роли в европейских делах в качестве ведущей католической державы и богатейшей страны, обладающей практически неограниченными ресурсами для содержания армии и флота.

В отличие от отца Филипп не пользовался популярностью у жителей Нидерландов: в их глазах он был чужеземцем, которому не следовало вмешиваться в их жизнь и позволить им самостоятельно распоряжаться своими делами. Однако Филипп, в молодости посетивший Нидерланды и познакомившийся с местной знатью, считал эти земли своим законным владением. Как вождю католической Европы, ему виделось необходимым не только выкорчевать протестантизм, но и вернуть католицизм в Англию, которая временно отступилась от древней веры.

Когда в 50–х годах XVI века от центрального правительства Нидерландов посыпались указания о преследовании все более многочисленных сторонников лютеранской и кальвинистской ереси, власти в некоторых провинциях не проявили должного рвения. С 1560 года в защиту веротерпимости начали выступать некоторые из членов самого правительства — органа, в который входили представлявшие провинции аристократы–католики. В 1565 году в Испанию была направлена делегация во главе с графом Эгмонтом, которая должна была вручить королю просьбу о смягчении принятых религиозных законов. Это был поворотный момент истории: Филипп мог либо навязать свою веру разрозненным землям королевства, либо решить, что является наилучшим для государства, которому он служит. Поскольку Филипп мечтал о католической Европе, восстановившей средневековое единство, а не о безопасности и мире для Испании, он отказался пойти на компромисс. Результатом его решения стала Голландская революция — ожесточенный кровавый конфликт, затянувшийся на десятилетия.

За полвека после того как французская армия силой пушек заставила Италию склонить голову голландские инженеры научились возводить оборонительные стены, которые выдерживали обстрел даже самой мощной артиллерии. Однако у Филиппа было достаточно серебра, чтобы продолжать бессмысленное и невероятно затратное предприятие. Когда деньги иссякали, он просто прибегал к займам — три раза умудрившись при этом обанкротить испанскую казну. (В 1576 году из-за невыплаты жалованья испанская армия устроила настоящий погром в Антверпене, перебив в общей сложности 17 тысяч жителей.) Конфликт не остывал на всем протяжении долгого правления Филиппа и в какой-то момент втянул в себя Францию и Англию. В последнем случае у Филиппа созрел грандиозный план, как одолеть обоих протестантских врагов: огромный военный флот, «Непобедимая армада», должен был разбить флот Елизаветы, за что благодарный католический народ Англии помог бы Филиппу расправиться с голландцами. План не привел ни к чему хорошему, и после десятилетий боевых действий Испания была вынуждена уступить Нидерландам: ее солдаты воевали вдали от дома и в отсутствие союзников, а богатство подпитывалось не собственным благосостоянием, а ввозом перуанского серебра — у Филиппа просто кончились деньги.

Голландская революция показала слабость разрозненного габсбургского королевства, управляемого монархом, который поставил собственные религиозные убеждения над интересами государства. Эта слабость вновь дала о себе знать во время разразившейся Тридцатилетней войны (1618–1648), определившей будущие очертания политической карты континента и окончательно утвердившей разделение на множество суверенных государств. Когда нападения на протестантские храмы Богемии, а также восшествие на богемский престол в 1617 году католического эрцгерцога Фердинанда заставили местных лютеран поднять восстание против будущего императора (Фердинанд стал им через два года), по обе стороны противостояния выстроились все католики и протестанты Центральной Европы. За первыми победами габсубргской армии последовала вакханалия возмездия, в ходе которой Богемия была насильственно приведена к религиозному единообразию, а протестантскую северную Германию опустошали банды католических солдат и наемников, в том числе не так давно оставшимися без дела испанскими отрядами из Нидерландов. В 1625 году датский король Христиан VI вступил в войну на стороне протестантов, заручившись финансовой поддержкой Франции, голландской Республики Соединенных провинций и Англии. И снова люди с оружием прошли по всей Центральной Европе, на сей раз включая нидерландские провинции и Прибалтику. После того как датчане вынужденно отступили в 1629 году, на помощь лютеранам пришел шведский король Густав П Адольф. Шведские войска пересекли Гер- манию, а когда они приблизились к Вене, императору поневоле пришлось начать переговоры о мире. Решив воспользоваться паузой, кардинал Ришелье (фактический правитель Франции при Людовике XIII) ввел войска в Эльзас и Рейнскую область. Пока тянулись долгие переговоры о мире, отряды французов и шведов (соответственно католиков и протестантов) разоряли католические земли Баварии.

Стратегическим победителем в этой войне оказалась Франция — главным образом благодаря по–макиавеллиевски мудрой политике Ришелье, — однако Англия и Нидерланды тоже получили краткосрочные преимущества от разорения немецких земель. Прагматическое вмешательство Ришелье шло абсолютно вразрез с прежней открыто католической позицией Франции, однако сделало эту страну, и прежде всего ее государство, самым могущественным в Европе. Что касается Германии, ее население сократилось с 21 до 13 миллионов, города лежали в руинах, сельское хозяйство, промышленность и торговля за почти полвека непрерывной войны понесли непоправимые потери, а некоторые области остались практически необитаемыми.

Отчасти масштаб разрушений Тридцатилетней войны объясняется количеством задействованных войск. К тому моменту кроме мобильных артиллерийских орудий на вооружении европейцев было еще одно изобретение — мушкет, — сделавшее наличие многочисленной пехоты ключевым фактором военного успеха. Но этих пехотинцев отличало не только наличие мушкетов — им полагалось быть как следует подготовленными, дисциплинированными и сознательными, чтобы держать строй и поддерживать постоянный огонь в суматохе сражения. Поскольку от наемников нельзя было ждать сознательности, а от самодеятельных гражданских ополчений — серьезной подготовки, воюющая страна могла положиться только на профессиональную армию. Перед центральными властями вставала задача разработки более сложной системы сбора денег, способной покрыть расходы на кадровых военных, снаряжение, боевые корабли, гавани и современные фортификации. Чем больше становилось денег у казначейств, особенно в связи в растущим общеевропейским благосостоянием, тем непомернее разрастались европейские армии. Если в 1470 году испанские вооруженные силы насчитывали порядка 20 тысяч человек, то к 30–м годам XVII века их численность равнялась 300 тысячам. Франция в 1550–х годах обладала армией в 50 тысяч человек, в 1630–х годах — в 150 тысяч, а к 1700 году — в 300 тысяч. В 1606 году на оплачиваемой военной службе голландской Республики Соединенных провинций находилось 60 тысяч человек; Англия в 1644 году, два года спустя после начала гражданской войны, имела под ружьем 110 тысяч человек. В России принудительный призыв в 1658 году дал царю 50 тысяч солдат для войны с Польшей, а в 1667 году набор принес 100 тысяч рекрутов.

XVII столетие стало свидетелем спиралевидного роста централизованной бюрократии, могущества государства, налогового бремени и военных расходов. Предел централизации был достигнут в тот момент, когда монарх сосредоточил в своих руках достаточно власти внутри государства, чтобы по сути воплощать государство собственной персоной. Однако установление абсолютной власти, или божественного права королей, представляло для монарха довольно опасный и непростой путь, ибо реализация такой привилегии абсолютного повелителя парадоксальным образом зависела от согласия государства. Провозглашая «L’etat, c’est moi» («Государство — это я!»), Людовик XIV не только похвалялся всесилием, но и признавал свое место в общем порядке вещей.

Английские короли династии Стюартов верили в собственное божественное право, однако Яков I понимал, что оно существует в рамках политического устройства английского государства. Король и знать, заседавшая в парламенте, могли извлекать выгоду из централизованного государства только до тех пор, пока все их интересы удовлетворялись. Именно неготовность его сына Карла I сообразовываться с нуждами государства положила начало революции и смутному времени, окончившемуся лишь в 1688 году, когда сын Карла Яков II повторил ошибку отца, поставив личную веру выше нужд государства, и был низложен. Три главных западноевропейских конфликта в XVII веке: Голландская революция, Тридцатилетняя война и Английская революция — дружно показали, что современное государство, с его территориальным единством и прагматическим правителем, готовым служить интересам страны, сделалось более могущественным институтом, чем средневековое княжество или необъятная империя.

Оформление современного государства повлекло за собой перемены в европейской геополитике, характеризовавшиеся выходом на первые роли государств, сумевших лучше всего приспособиться к требованиям времени. Но что это означало для населения континента? Наиболее заметным эффектом такого сдвига стал упадок средневековых городов и сопровождавшее его возвышение столиц с их национальными монархическими дворами. Потребность в боеготовой армии, способной контролировать территорию государства, радикально изменило отношения между городом и селом. Позднесредневековое процветание и влиятельность гильдий принесли горожанам высокие доходы и высокие цены. Промыслы были локализованы в городах по причине сосредоточения в них квалифицированной рабочей силы и рынков, а также в связи с тем, что сельская местность оставалась небезопасной. Однако контроль за территорией означал, что нег которые промыслы и ремесла, например текстильное производство и обработка сельскохозяйственной продукции, теперь могут переместиться за город, где можно значительно сократить издержки на плату рабочим и плату за землю. Бывшие производители–горожане постепенно превращались в инвесторов, вкладывающих деньги в сельскую промышленность. Города прошлого жили за счет сборов и налогов (особенно доходной статьей были речные сборы), однако многие из сборов отменили во имя эффективности национальной экономики. Раздача лицензий на производство, горную добычу или обработку определенных типов сырья была присвоена монархами от имени государства, и на смену традиционным региональным монополиям, которые держали местные купцы, пришли права на исключительную торговлю теми или иными товарами, выдававшиеся на общегосударственной основе. Утвердившиеся правительственные монополии на добычу и первичную обработку таких материалов, как свинец, железная руда и квасцы, приносили в казну колоссальные суммы.

В XIV веке флорентийские и венецианские банкиры совершили революцию в системе финансового учета; в XVI веке этот новый уровень организации был взят как образец при строительстве национальных бюрократий — государство впервые появилось на свет в качестве гигантского фискального аппарата. Одновременно с сокращением числа местных налогов и пошлин в городах мало–помалу начинали хозяйничать агенты монарха, занимавшиеся поборами с представителей городских профессий. Общинный средневековый мир городов и деревень сохранился по форме, но его содержание преобразилось под влиянием растущего сосредоточения военной и политической власти в столицах. Поскольку власть, богатство и статус всегда шли рука об руку аристократы, купцы и честолюбцы начали оттягиваться из региональных центров и оседать при национальных дворах. Мадрид, Вена, Париж и Лондон постепенно превзошли провинциальных соперников в пять–десять раз, и причиной этого было то, что состояния теперь все сильнее зависели от политической власти.

В позднесредневековом мире власть золота сочеталась со сложной системой кланового и семейного родства. «Патрифамилии» ренессансной Италии использовали браки и политические интриги, чтобы прибрать к рукам побольше богатств и добиться максимально близкого положения к центрам власти, что в свою очередь позволяло им завладеть еще большими богатствами и забраться еще выше по социальной лестнице. Деньги и честолюбие, как понимал Шекспир (недаром перенесший действие столь многих своих пьес в золотой котел ренессансной Италии), выворачивают присущее человеку стремление к общению, дружбе и взаимовыручке наизнанку. По мере того как вольные города и города–государства сдавали позиции королевствам, власть и богатство концентрировались все в меньшем числе рук; соответственно, тем, кто хотел деятельно проявить себя в жизни или добиться места за высоким столом, приходилось хитрить и маневрировать еще усерднее и безогляднее на пути к непрерывно ускользающему центру.

Все это выразилось в не сразу замеченном сдвиге самовос- приятия большинства европейцев: перестав быть в первую очередь горожанами, жителями определенной деревни или определенного имения, они осознали себя подданными монархов. Эта перемена потребовала столетий, однако власть и авторитет всех институтов — церкви, гильдий, провинции, города, местного ополчения, графства — мало–помалу стала частью (причем подчиненной) власти национального государства. Что важнее всего, государство присвоило себе исключительную монополию на насилие в границах своей территории. Поскольку только представители государства могли законным образом применять насилие к кому бы то ни было, любые частные войска, отряды гражданской самообороны и ополчения потеряли право на существование иначе как в составе национальных вооруженных сил под эгидой государства. К нации была обращена теперь и лояльность граждан. Несмотря на религиозный прагматизм правителей вроде Елизаветы I или Ришелье, раскол на католические и протестантские государства и последующее основание государственных церквей чрезвычайно способствовали закреплению национального самосознания европейцев. На протестантском севере англиканская церковь, голландская реформатская церковь и лютеранские церкви Германии и Скандинавии превратились в опору самосознания, вдохновляя свою паству на борьбу против агрессии католических государств. Даже в католических Франции и Испании главными фигурами церкви сделались короли — время высокомерия пап, распекающих императоров и князей, безвозвратно миновало. Европейские подданные больше не идентифицировали себя с малой родиной или вселенской религией; только нация, имеющая собственную церковь, стала тем сообществом, к которому принадлежали обитатели нового мира — мира, оставившего единственными законными инстанциями государство, семью и самого человека.

В первую очередь государство было призвано функционировать как фискальный аппарат, работающий на покрытие быстрорастущих военных издержек. Когда мы спрашиваем, почему все эти государства без устали воевали между собой, мы должны понимать, что от военных действий зависела сама их жизнеспособность. Поскольку они держались на потребности подданных в защите от внешнего вторжения и внутреннего бунта (функция, ранее исполнявшаяся бароном, гражданским ополчением и городскими стенами), непрерывные боевые действия являлись лучшим оправданием существования государств. Это не была лишь гипотетическая взаимозависимость — люди перестали бы раскошеливаться на налоги, если бы не считали, что государство реализует их насущную потребность. Как следствие, государства предпочитали вступать в войну, чтобы создать условия, от которых пришлось бы потом защищать своих граждан. Войны, как правило, прекращались не в результате окончательного поражения или триумфа, а потому что у враждующих сторон иссякали денежные ресурсы и им приходилось соглашаться на незначительные приобретения или потери.

Новый феномен — мирная конференция—был создан как раз для того, чтобы ввести эту ситуацию в удобные рамки.

Когда-то школьникам Западной Европы с пафосом рассказывали о многочисленных «мирах» — Утрехтском, Вестфальском, Баденском, Парижском, Экс–ля–Шапельском, Версальском и т. д., — будто те и вправду были событиями, изменившими ход европейской истории; сегодня эти договоры выглядят больше как кратковременные передышки на пути ускоряющейся милитаризации. На новоизобретенных конференциях трактаты о мире разрабатывались в самых исчерпывающих подробностях, их целью было позволить каждому участнику выйти из войны не с пустыми руками. После этого стороны получали время, чтобы пополнить денежные ресурсы и заново приготовить армии к новым конфликтам.

Если милитаристское происхождение государства Нового времени объясняет, почему оно всегда так охотно начинало боевые действия, то спусковым крючком этих войн, как правило, служили застарелые династические разногласия, веками изводившие Европу. Родовая привязанность и межклано- вые распри, эти древнейшие эмоциональные реакции человеческой психики, продолжали играть центральную роль, пока современное государство окончательно не вытеснило их из политической сферы. Между тем европейские страны начали создавать и перекраивать новые союзы. Как только контуры территории каждого государства закрепились (первая карта Европы, демонстрирующая национальные границы, появилась в 1630 году), цель незаметно сместилась от постоянной агрессии к обеспечению своей гегемонии, охране собственных интересов. Каждому становилось ясно, что локальные войны способны по–прежнему поддерживать легитимность государства, но любое крупное противостояние, в случае проигрыша, может покончить с ним навсегда.

К 1700 году Западная Европа представляла собой устоявшийся ряд государств, среди которых доминирующую роль играли Франция, Англия (вскоре благодаря англо–шотландской унии ставшая Британией) и Австрия. (Мощь германских государств была серьезно подорвана Тридцатилетней войной, Италия находилась под влиянием внешних сил, а Испания переживала затяжной упадок, наступивший после возвышения в XVI веке.) Никто из этих троих не хотел воевать друг с другом, и таким образом сложилось представление о «равновесии сил» между самыми могущественными державами. Ограниченные возможности такого равновесия (как бы то ни было, просуществовавшего три столетия) немедленно дали о себе знать после смерти испанского короля Карла II, которому не посчастливилось иметь детей. Леопольд I, император Священной Римской империи, заявил о притязаниях на вакантный престол от имени Габсбургов, тогда как Людовик XIV потребовал его от имени Бурбонов. Оба понимали, что остальные европейские государства не позволят им, особенно Бурбонам, завладеть чрезмерным влиянием, поэтому было предложено, чтобы каждый отказался от своих намерений в пользу любого другого претендента с тем условием, что им не окажется его соперник. Однако поскольку других серьезных претендентов так и не нашлось, конфликт, в результате охвативший все западноевропейские государства и стоивший жизни десяткам тысяч, сделался неизбежным. Хотя ни одна из сторон не достигла своих целей, равновесие сил (в реальности — недопущение роста французского могущества) было обеспечено.

Если даже равновесие сил не смогло предотвратить крупный конфликт, присутствие несметного множества спорных территорий гарантировало почву для продолжения мелких споров. Эти клочки земли позволяли главным державам удовлетворять жажду действий и на позднейших мирных конференциях играли роль козырей, доставаемых в нужный момент. Так, в 1660–х годах император Леопольд пытался отговорить Людовика XIV от претензий на испанское наследство, пообещав взамен испанские Нидерланды, Франш–Конте, Неаполь, Сицилию, Наварру и Филиппины.

При том, что государства укреплялись и оправдывали свое существование с помощью войн, непрерывное состояние или угроза войны являлись не просто результатом деятельности государства. В эпоху, которую можно примерно ограничить 1500–1800 годами, большинство людей смотрели на войну как на необходимую и чуть ли не благотворную часть жизни.

Поскольку войны происходили с такой регулярностью, никто не думал вдаваться в подлинные причины, и потому они воспринимались почти как природное явление. Войны убивали и калечили немало людей, уничтожали собственность, однако для большинства было не вполне ясно, в чем заключается их долгосрочный негативный эффект. Как бы это нас ни шокировало. многие полагали, что мир является нежелательным состоянием для любой страны. Мир делал общество слабым и праздным, лишал его «стойкости духа»; война, напротив, делала его активным, неустанным и сплоченным, выявляла в мужчинах лучшие качества.

Многие также смотрели на массовую армию как на хороший способ очистить общество от нежелательных элементов — граждане и подданные только радовались рекрутским наборам, если с их помощью удавалось сбыть с рук местных бродяг и правонарушителей. И это касалось не только принудительного призыва, ибо большинство добровольно поступавших на военную службу были также выходцами из малопочтенных кругов. В беднейших частях Европы, таких как Шотландия, Кастилия или Швейцария, жизнь профессионального солдата являлась привлекательной перспективой для большинства молодых людей. В самый разгар Тридцатилетней войны около 25 тысяч шотландцев. 10 процентов мужского населения страны, отправились сражаться в Германию, и почти в каждой европейской армии XVII века имелся свой швейцарский полк. Общество не выражало недовольства войнами, если они всасывали в себя его отбросы и били только по кошельку; в то же время люди низкого происхождения и достатка, облачаясь в форму, обретали постоянное жалованье. определенный статус и цель в жизни.

Новый мир централизованных государств с массовой армией наложил глубокий отпечаток на положение дворянства. Потомки франкских хозяев средневековой Европы обнаружили себя в странном, подвешенном состоянии между государственными органами — монархом, королевским советом и двором — и простыми людьми, существованием которых в прошлом распоряжались их предки. Какая роль была уготована отпрыскам древних титулованных родов, когда-то практически безраздельно хозяйничавших в своих владениях? Меньшинство перешло в административный аппарат государства, однако первоочередной функцией дворянства сделалось командование новыми национальными вооруженными силами. С одной стороны, в этой институции воспроизводилось старинное разделение на господ и крестьян (нивелировавшееся в ополчениях средневековых городов), с другой — в ней отражалась сложная иерархическая структура богатства и статуса, которая пронизывала каждый уголок коммерчески ориентированной Европы. Дело в том, что унаследованный титул, «благородство» по–прежнему воспринимались как таинственный источник воинского умения. Армии Европы, схлестывавшиеся в обезличенной массовой бойне, ставшей возможной благодаря пушкам и мушкетам, были все так же очарованы легендами о рыцарях былых времен, и потому потомков франкских рыцарей считали наделенными доблестью и военными талантами, о которых простолюдин не мог даже и мечтать. Безымянный автор в XVI веке писал: «Благовоспитанный дворянин способен добиться больших познаний в военном искусстве и науке за год. чем рядовой солдат за семь лет». Новые армии возглавлялись господами, а набирались из крестьян — по крайней мере на какое-то время война помогла знати зафиксировать начальствующее положение.

Тем не менее, отобрав у знати политическое и военное могущество. новое государство заставило аристократов и мелкопоместных дворян добиваться, по примеру итальянского купечества, общественного и культурного престижа. Многие наши представления, связанные с цивилизацией, уходят корнями именно в эту потребность определенных сегментов общества отличать себя от других в ситуации, когда они уже перестали играть реальную историческую роль. Исключительная цивилизованность дворян заключалась не в высоком достатке, а в том, что в их распоряжении были лучшие вещи, они обладали превосходным образованием, более изысканными манерами и тонким пониманием искусства — и все благодаря породе и благородству характера. Множеству предков этих людей не было дела до подобных вещей, ибо их подлинным отличием служили реальная власть и могущество — но, поскольку реальная власть осталась в прошлом, целью и идеалом европейского дворянства отныне становились утонченность и цивилизованность.

Если таковы были видимые выгоды, которые война несла разным слоям западноевропейского населения, то в чем заключался ее вред? Приемлемыми или желательными войны представлялись только тем. кто оставался на удалении —для самого солдата служба была тяжким и смертельно опасным трудом. Усовершенствованная артиллерия, тесные боевые построения и мушкетный огонь вели к огромным потерям. Основной прием сражения с XVI по XVIII век заключался в том, чтобы стянуть на поле боя максимальное число пехоты и теснить противника под залпами артиллерийских орудий, бивших с безопасного расстояния и разрывавших сплошной строй в клочья. К примеру, в ходе войны за испанское наследство 34 тысячи французских солдат были убиты или захвачены в плен в битве за Бленхейм в 1704 году; при Мальплаке в 1709 году объединенные британские и австрийские силы численностью 85 тысяч купили победу ценой жизни 20 тысяч своих солдат и 12 тысяч французских.

Поскольку армиям часто приходилось поддерживать существование за счет мест постоя, это провоцировало недовольство, страх и враждебность со стороны гражданского населения. Более того, материальные разрушения, причиненные, к примеру, Тридцатилетней войной, привели к серьезному спаду европейской торговли вместе с обесценением денег и крахом рынков на территории, где проживало до трети всех жителей Европы. Мощнейший удар испытала международная торговля; резкое уменьшение численности населения, вызванное войной и болезнями, кризис сельскохозяйственного производства и падение заработков, беспрецедентное повышение налогов для покрытия военных расходов обрушили спрос на товары. Война, ограничив ввоз серебра из испанской Америки, сделала невостребованной испанскую промышленную продукцию. Население и производство в испанских промышленных городах за период между 1620 и 1650 годами сократились на 50–70 процентов; выработка текстильной продукции в Венеции. Милане, Флоренции, Генуе и Комо за период между 1620 и 1660 годами снизилась на 60–80 процентов; в южной Германии такие центры, как Нердлинген, Аугсбург и Нюрнберг, навсегда утратили гегемонию на рынке шерстяных и хлопчатобумажных тканей.

Меньшие доходы работников на большей части территории Европы сказались в конечном счете даже на фламандской текстильной отрасли. В ответ на спад цен, происходивший на фоне по–прежнему высоких городских заработков, голландцы стали выводить производства за пределы городов и превращаться в предпринимателей. Европа тем самым вступила в, как ее называют историки, протокапиталистическую фазу — эпоху, когда в хозяйстве континента возобладали сельские мануфактуры. Города, терявшие промышленный потенциал, продолжали развиваться как преимущественно финансовые, административные и торговые центры.

Войны, как и массовые эпидемии, имеют смешанный экономический эффект. Резкое сокращение населения в Центральной и Восточной Европе позволило трудящимся требовать больших прав и лучшей оплаты. В восточногерманских землях, таких, как Бранденбург и восточная Саксония, землевладельцам удалось предотвратить подобное развитие событий, обратив арендаторов в крепостное состояние. Между 1600 и 1650 годами практика прикрепления крестьян к господской земле распространилась также на Польшу, провинции Прибалтики, Венгрию, Богемию, Моравию и Австрию. Правительства либо выступили в союзе с землевладельцами, приняв соответствующие запретительные законы, либо были слишком слабы, чтобы им противостоять. В Московии в 1649 году государство и землевладельческая аристократия приняли уложения, которые привязывали крестьян к земле навечно и заставляли их в любое время оказьюать господину любую услугу по его изволению. Помимо того, что учреждение крепостного права обрекло миллионы людей на беспросветную жизнь, заполненную рабским трудом, и лишило всяких прав, оно ознаменовало начало периода протяженностью в несколько столетий — периода экономического и общественного застоя, который развел восточную и западную части Европы в разные стороны.

Национальные и религиозные войны XVII века ввергли в крах Центральную Европу и явились экономическим бедствием в масштабах всего континента. Период приблизительно с 1650 по 1750 год позволил Европе прийти в себя, а также несколько изменить фокус существования. Пока Испания переживала губительные последствия своего участия в Тридцатилетней войне, другие атлантические державы — Франция, Нидерланды и прежде всего Британия — успели разглядеть гораздо более привлекательное поле деятельности в заморских странах, нежели во внутриевропейских территориальных конфликтах. Целью западной политики стало сохранение равновесия сил в Европе, которое высвобождало энергию ее государств для освоения остального мира. Следствием этого стали значительные успехи Британии на заморских территориях, а Франции период относительного спокойствия позволил добиться значительного процветания дома. Франция уже долгое время являлась самой густонаселенной европейской страной, обладавшей огромными ресурсами плодородной земли, однако ее размеры серьезно затрудняли осуществление централизованного контроля, и французским монархам приходилось постоянно иметь дело с влиятельными региональными группировками. Как бы то ни было, между 1589 и 1789 годами во Франции правили всего пять монархов, и за это время королевская власть, с помощью сменявших один другого искусных министров финансов, сумела сплотить и централизовать подвластную ей территорию. В результате страна превратилась в главную культурную и экономическую державу Европы. Людовик XTV (правил с 1643 по 1715 год) властвовал как абсолютный монарх, однако именно превосходные административные качества его главных министров, кардинала Джулио Мазарини (занимавшего должность в 1643–1661 годах) и Жана–Батиста Кольбера (в должности с 1643 по 1683 год), смогли обеспечить финансовую стабильность и достаточно ресурсов, чтобы покрыть монаршие ошибки. Вторжение Людовика в Нидерланды, война за испанскую корону, решение изгнать из Франции всех протестантов в 1685 году нанесли колоссальный урон французскому государству Наследники короля–Солнце, находившиеся под сильным впечатлением его примера, также не сумели приноровить свои желания к потребностям государства, и Франция продолжала существовать как абсолютная монархия в то самое время, когда другие нации взяли на вооружение гораздо более действенные способы управления.

Хотя со смертью Людовика XIV в 1715 году в Европе наступил краткий период спокойствия, непрочное равновесие сил опять было поколеблено — на сей раз усилиями государства, которое довело централизацию до предела. Итоги Тридцатилетней войны значительно ослабили немецкие государства в составе империи, и единственной по–настоящему могущественной державой осталась Австрия. Однако в 1701 году Фридрих I, сын правителя Бранденбурга, провозгласил себя первым прусским королем и приступил к укреплению военной мощи этой сравнительно бедной северогерманской земли. Его сын Фридрих II, правивший с 1740 по 1786 год и позже названный Великим, был преисполнен решимости сделать Пруссию первым среди государств империи. В результате двух войн, за Австрийское наследство (1740–1748 годы) и Семилетней (1756–1763 годы), Пруссия либо разгромом на поле боя, либо патовым противостоянием смогла подчинить себе несколько гораздо более могущественных государств. В Семилетней войне Габсбургская империя, Франция, Россия и Швеция образовали союз с целью уничтожить прусскую военную мощь, однако Пруссия устояла и превратилась в весомую силу на европейской арене.

Пример Пруссии был впечатляющим. Мелкое государство, не игравшее никакой роли в европейской политике, сумело пробиться в круг великих наций, пожертвовав всем ради военного превосходства. Равновесие сил мало что значило, если оно не учитывало честолюбия таких правителей, как Фридрих. Введенные им методы муштры и организации подняли военную дисциплину на новый уровень и были переняты другими странами — свой пруссак имелся даже в Континентальной армии Джорджа Вашингтона (генерал–инспектор Фридрих фон Штейбен). Наблюдая за тем. как прусских рядовых муштруют до полного изнеможения, а ослабевших кулаками и розгами загоняют обратно в строй, Джеймс Босуэлл нашел это отвратительным, заметив, впрочем, что система работает. ибо «машины суть лучшие орудия, чем люди». Всем европейским солдатам начиная с XVIII века пришлось пройти через процесс обесчеловечивания, которым сопровождалась подготовка. Повсюду начали строить комплексы казарм с учебными плацами как особые места для проживания войск (в прошлом, как правило, квартировавших в родных городах), а воинская карьера стала отдельной, поглощенной только собой и требующей полной самоотдачи жизнью.

Влияние прусской модели милитаризованного государства сказалось далеко за пределами армии. В Пруссии, на габсбургских территориях Центральной Европы и в России мундиры не только стали носить при дворе — сами монархи и правители начали одеваться как офицеры высшего ранга. Число мужчин на военной службе в этих странах за XVIII столетие резко выросло: Пруссия в 1740 году имела армию в 80 тысяч человек, в 1782 году — уже 200 тысяч, а во время Семилетней войны прусская армия насчитывала 260 тысяч — 7 процентов всего населения страны: численность русской армии к 1800 году достигла 300 тысяч человек. Напротив, во Франции численность войск сократилась с 380 тысяч в 1710 году до 280 тысяч в 1760–м. Западноевропейские державы не стали копировать прусскую модель милитаристского государства так увлеченно, как Восточная и Центральная Европа, однако XVIII столетие ознаменовалось значительным расширением состава западных военно–морских флотов. В 1714 году британский флот, на тот момент самый мощный и дорогостоящий в мире, состоял из 247 боевых кораблей, к 1743 году, по окончании американской войны за независимость, он вырос до 486, включая 174 линейных корабля; Франция в 1782 году имела 81 линейный корабль.

Во второй половине XVIII века в национальных государствах Европы, когда-то возникших для защиты территории и населения, воинское сословие все активнее превращалось в институт, чьи интересы и потребности оказывали фундаментальное влияние на общественный уклад. Армия всегда использовалась для поглощения нежелательных социальных элементов, однако эта тенденция всего сильнее проявилась в XVIII веке, когда вопрос о контроле за жизнью общества стал всерьез беспокоить правительства. Население Европы оправлялось от кризиса предыдущего столетия, и процесс восстановления нелегко давался городам и столицам. В 80–х годахXVIII века французский военный министр граф де Сен–Жермен писал: «Без сомнения, было бы превосходно, если бы мы могли сформировать войско из надежных и специально отобранных людей самых отменных качеств. Но ради построения армии мы не должны разрушать нацию, отнимая у нее самых лучших сынов. Учитывая текущее положение дел, армия по необходимости должна состоять из отбросов общества и всех тех, кому оно не может найти места». Проблема контроля за жизнью общества наделила армии еще одной функцией. В конце XVIII века Европа стала ареной целого ряда крупных гражданских восстаний, таких, как лондонский бунт Гордона, на подавление которого пришлось бросить 12 тысяч солдат. Нежелание французской армии вмешиваться в общественные беспорядки, вспыхнувшие в Париже в 1789 году, оказалось ключевым фактором, позволившим революции восторжествовать.

В России и Пруссии кадровые военные сделались настолько влиятельными, что фактически поставили общество под свой контроль; на Западе они сформировали отдельную касту внутри гражданского общества. Это был феномен одновременно материального и культурного свойства. Армейский мир был самодостаточным, замкнутым и, как ему казалось, стоял выше мира гражданского. Он имел собственные законы, кодекс поведения и дух солидарности, который делал преданность полку почти столь же важной, как преданность стране. Военнослужащие могли рассчитывать на поддержку своих «братьев по оружию» и попечение «отцов–командиров», их награждали за долгую службу и хоронили с воинскими почестями.

В XVIII веке возникло и другое совершенно новое военное явление — генеральный штаб. Это была группа специалистов военного планирования, сведенных воедино, дабы управлять наступательными и оборонными ресурсами нации: разрабатывать стратегии будущих кампаний, распределять материально–техническое обеспечение, возводить укрепления и т. п. — причем не только в военное время. В XIX веке генеральные штабы стали играть важнейшую роль во властной структуре европейских государств, и это постепенно сказалось на международной политике, попавшей в зависимость от военных стратегов. Новой армии требовались и специально обученные кадры. Первым английским учебным заведением, финансируемым целиком за счет государства и имевшим набранный государством преподавательский состав, стала военно–морская академия, основанная в Портсмуте в 1729 году. Курсантские школы для сыновей состоятельных родителей были устроены в Санкт–Петербурге в 1731 году, в Париже в 1751 году, австрийском Винер–Нейштадте в 1754 году, в испанской Саморе в 1790 году, в Пруссии в 1717 году, в Саксонии в 1725 году, в Баварии в 1756 году. В 1776 году Франция открыла 12 военных школ в провинциях для бедного дворянства, которое как раз и составляло основной костяк офицерского корпуса.

Углубляющаяся профессионализация и рост влияния военных, вместе с завоевательными амбициями некоторых государств, имели тяжелые последствия для гражданского общества. В Семилетней войне прусская армия потеряла около 180 тысяч человек, а сама Пруссия недосчиталась полмиллиона из своего 4,5–миллионного населения. Соседнее государство Померания лишилось 20 процентов своих граждан, Бранденбург — 25 процентов. Кроме разрушений от боевых действий, перемещения масс населения и сельскохозяйственных и промышленных потерь, войны несли болезни — в эпоху когда медицина мало чем могла помочь. Болезни не только расцветали в условиях войны, некоторые из них переносились самой армией. В 1771 году, во время русско–турецкой войны 1768–1774 годов, солдаты занесли чуму из южнорусских степей в Москву, где в результате эпидемии умерли 60 тысяч человек, и в Киев, где умерли 14 тысяч. Не так уж редко случалось, что болезнь скашивала больше солдат, чем боевые действия. И тем не менее, зная, что войны разрушительны для страны и разорительны для казны, правительства и население смотрели на них с оптимизмом.

Если рост наций опирался на потребность в практически непрерывной войне, то как люди, очутившиеся в этом новом мире, смотрели на свою жизнь? В средневековую эпоху вселенская драма католического христианства и многочисленные правила, разработанные богословами, обеспечивали и систему координат, и путеводный ориентир. Но теперь кем они стали—просто налогоплательщиками, пушечным мясом или кем-то еще? Для европейской мысли открылась перспектива возрождения политической философии — Суарес, Гоббс, Гроций и другие пытались описать в своих трактатах те отношения, которые, на их взгляд, должны связывать государство, монарха и народ (см. главу 12). Каждый ставил истинно насущные вопросы о свободе воли, праве повелевать и ответственности повелителя, долге и правах подданных, роли государства в защите моральных прав граждан и т. п. Столетие спустя после Лютера и Кальвина богословие как основа для понимания предназначения человека уступила место рационализму. Разумеется, люди нисколько не сомневались, что эти две системы понимания совершенно совместимы между собой — человек должен использовать данный ему Богом разум, дабы постичь Его волю. Тем не менее» тот же Гоббс, посвятивший немало страниц подтверждению своих политических взглядов ссылками на Писание, аргументированно возражал против религиозных законов, которые могут повлечь за собой неповиновение законам государства. Уже следующему поколению, множество представителей которого безукоризненно знали текст Библии, предстояло доказать, что Писание можно использовать для поддержки любой политической философии, от автократии до общества равноправия. Религиозные войны XVII века оказались напрасными: религия будто утратила в глазах людей способность объяснить мир или указать верный путь построения общества, и это бремя пришлось взвалить на себя разуму.

От историков мы привыкли узнавать о том постепенном, но необратимом движении, которое привело Европу от империй и королевств (где повелевали неподотчетные никому императоры и монархи) к национальным государствам, а затем к либеральному конституционному правлению. Однако по большей степени «прогресс», происходивший в Европе примерно с 1500 года, сводился к усилению контроля над городами, областями, церквями, гильдиями и отдельными людьми со стороны все более централизованного государства. Если средневековый житель был связан узами верности с множеством разнообразных институтов: феодалом, деревенским старостой, своим родом, местным епископом, папой, гильдией, городом, герцогом или князем, — то национальное государство покончило с большинством из них, оставив только себя и семью в качестве легитимных инстанций нового мира.

С 1500 года государства Западной Европы принимали различные формы, и неутихающий спор о том, какая из форм государства является единственно верной, сделался одним из главнейших элементов сознательной жизни общества, а также, по мнению некоторых, главной причиной военных конфликтов. Основой разногласий неизменно служило отсутствие гармонии между жизнью, мыслями, устремлениями и душевными переживаниями отдельного человека и реальными делами государства. Хотя государство может сохранять себя только при поддержке народа, который оно призвано защищать, взаимоотношения этих сторон всегда были бесконечно сложнее примитивной модели. Как недавно заметил писатель Ханиф Курейши, даже представительный орган власти не тождествен народу который он представляет, и культура —литература, театр, пресса —возникает из потребности человека в постоянном «напряженном диалоге» с государством. Но, может быть, выдающийся успех западного государства в сохранении и упрочении своей власти (приведший к гегемонии нескольких государств в глобальном масштабе) обязан тому факту что оно предлагает своим гражданам моральное алиби? Государства, совершая поступки, за которые отдельному человеку было бы стыдно, убеждают нас, что действуют ради «национальных интересов» и для поддержания «национальной безопасности». На протяжении последних пятисот лет в большинстве случаев люди Запада спокойно мирились с любым актом, совершаемым от их имени неким безличным органом в погоне за неким абстрактным понятием.


Европейская Реформация как новое начало | Цивилизация. Новая история западного мира | Колонизация и рабство



Loading...