home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Политика и разум во Франции и Америке

Отрезок истории между 1770 и 1815 годом стал для Запада периодом колоссальных политических, социальных и экономических потрясений. Переворот, ими вызванный, был настолько масштабным, что многие историки видят в нем не только начало современного Запада, но родовые муки, предвещавшие появление совершенно нового типа общества, практически порвавшего с любыми обычаями и традициями. Образование конституционного государства в Америке, практическое воплощение революционных идей во Франции, сельскохозяйственная революция и стремительный промышленный и технологический рост в Британии, тотальная война и создание рационального бюрократического государства Наполеоном, внезапный всплеск капитализма и мировой торговли, подъем этнического национализма — все это способствовало формированию условий для рождения нового общества. Индустриализированное, технически оснащенное капиталистическое национальное государство, управляемое в согласии с конституцией представительным органом — то есть то. что мы подразумеваем под словосочетанием «западное общество», — появилось на свет именно в эти десятилетия.

Подоплекой событий конца XVIII века была фундаментальная трансформация, которая к тому моменту происходила уже на протяжении столетия и которую можно было бы назвать истинной прародительницей современного мира. Стоило западноевропейцам осознать себя в качестве разумных автономных существ, следующей сознательной потребностью стало построение общества, в котором они могли бы счастливо обитать. Это был поистине революционный ход мысли, поскольку до тех пор европейцы желали лишь воссоздать или сохранить права и ограничения, существовавшие в прошлом, и реализовывали это желание в опыте настоящего. В конце XVIII века политические идеи, созревавшие в полной изоляции, нередко у людей, не имевших ни малейшего понимания практических аспектов управления, воплощались в реальном мире. Но реализовать на практике теоретическую модель сосуществования свободных личностей в обществе, где царствует порядок, оказалось неизмеримо труднее, чем кто-либо мог себе вообразить. Чтобы понять, как идейная эволюция смогла повлиять на ход политических событий, сперва нужно рассмотреть интеллектуальную атмосферу, порожденную французским Просвещением, американскую и французскую революции; тогда мы и засвидетельствуем рождение современного государства в наполеоновской Франции.

В 1700 году, когда население Англии и Уэльса составляло 5,6 миллиона человек, Нидерландов — 1,9 миллиона, а Испании — 7,5 миллиона, во Франции проживали 21,4 миллиона человек. Эта огромная страна, своими границами и побережьями выходившая практически на все западноевропейские государства, за период, прошедший под сенью административного гения Мазарини и Кольбера, сумела стать крупнейшей державой Европы не только в географическом и демографическом, но и в хозяйственном и военном отношении. Революция XVII века, спровоцированная попыткой Мазарини в 1 648 году отстранить парламент от управления, во Франции потерпела неудачу, что оставило ее, в отличие от Англии и Нидерландов, централизованной автократией с абсолютным самодержцем во главе.

Франция тех времен представляла собой своеобразный парадокс. Она являлась центром европейских культурных и политических дебатов почти на всем протяжении XVIII века, французский был международным языком образования, интеллектуального обмена и дипломатии, французские архитекторы, мебельщики, портные и философы работали по всей Европе — и в то же время страной самоуправно повелевала династия Бурбонов, а свобода слова и высказывания на ее территории жестко ограничивались. Как бы то ни было, со смертью Людовика XIV в 1715 году атмосфера изменилась: французское государство перестало быть тем агрессивным интриганом, намерения которого вызывали настороженность и страху европейских соседей и собственных граждан. В условиях повсеместно распространившейся французской культуры образованные европейцы начинали воспринимать себя членами всеобщего человеческого братства. Мало того, что религиозные различия предстали во всей своей неуместности — казалось, что и национальным границам нет места на карте. Вольтер говорил о Европе как о «большой республике, разделенной на множество государств», а Руссо писал: «Нет больше ни Франции, ни Германии, ни Испании, ни даже англичан, а есть только европейцы. У всех одни и те же вкусы, одни и те же пристрастия, один и тот же образ жизни»; Монтескье верил, что он — «человек по природе и француз по прихоти обстоятельств». Войны, с точки зрения интеллектуалов, проистекали из эгоизма правителей, которые правдами и неправдами убеждают незадачливых и невежественных подданных, что те должны навлекать на других — и на себя — смерть и страдания. В войне враждующим династиям даже не приходило в голову интересоваться благополучием подданных. Раздавались даже призывы к учреждению международного органа, полномочного разрешать конфликты, обеспечивать безопасность и принуждать к миру Царство мира должно было обязательно наступить, если только разрушить традиционные барьеры, разделяющие людей. Некоторые авторы начали отстаивать ту точку зрения, что поведение государства принципиальным образом зависит от формы правления — чем более власть в государстве рассредоточена между людьми, тем оно миролюбивее и тем меньше вероятность, что оно начнет войну.

В этой оптимистической атмосфере французские философы обращались к данному Локком благосклонному толкованию человеческой природы как к основанию для построения идеального общества. Мы знаем Локка в первую очередь как основателя эмпиризма, философской концепции, согласно которой все наше знание о мире приходит через посредство чувств, однако в ту эпоху именно политическая философия обеспечила ему всеевропейскую славу и почетное звание «философа свободы».

В «Трактате о правлении», опубликованном в 1690 году, Локк признавал два главных фактора общественного бытия: естественное право и общественный договор. Исходя из естественного права, мы все свободны и равны по природе, но мы также объединяемся в общество (где можем стать неравными и менее свободными), чтобы обрести стабильность в жизни и в отношениях друг с другом. Естественное состояние не существует исторически, оно является сущностью человека, фундаментом его природы. Общественный договор, который мы заключаем между собой, подразумевает определенную уступку свободы и равенства с нашей стороны, имеющую целью достичь большего благополучия для всего общества и для каждого его члена по отдельности. Люди, в согласии с естественной свободой, вольны выбирать, какое правление для них желательно — монархия, олигархия или демократия. Но если люди выбирают монархию, монарх тем самым не наделяется властью отменять естественные права, которые присущи человеку изначально и стоят на страже его интересов. Монарх, который все-таки идет на такой шаг, считается тираном и может быть законным образом низложен.

Вольтер и остальные французские philosophes (с готовностью принимавшие построения Локка) оказывались в странной ситуации. Увлеченно придававшиеся рациональному анализу общественных и политических вопросов, они были неспособны извлечь из своего знания практическую пользу. Изнутри Франция начала раскалываться на два параллельных мира: аппарат самодержавного правления, центр которого находился в Версале, и среду, охваченную брожением в умах под названием «просвещение» и существующую в дворянских собраниях, клубах, библиотеках и объединениях по всей стране. Эти два мира пересекались, так как сами основы государства, во Франции и не только, переживали в это время непрерывный процесс трансформации. На место режимов, в которых монарх был окружен свитой вассалов–аристократов, представлявших региональные политические единицы, приходили профессиональные администрации с министерствами, организованными по функциональному, а не региональному критерию. Специально созданное французское министерство иностранных дел было в 1714 году скопировано Испанией, в 1719 году — Россией и в 1728 году — Пруссией. По мере разрастания административного аппарата власти все отчетливее понимали, насколько плохо они знают страны, находящиеся под их управлением. Функциями государства становились сбор статистической информации и составление карт: первая официальная съемка британского побережья, к примеру, была предпринята в 1765 году. Плодом работы австрийского эквивалента британского Картографического управления в 1787 году стала впечатляющая «Йозефинская съемка» — гибрид переписи и топографического атласа, в котором перечислялись все постройки, реки, дороги и леса Габсбургской империи. Развитие государственной картографии одновременно указывало на идущий полным ходом процесс политического присвоения географической территории и на меняющийся характер отношений человека с природным миром.

Поскольку новому сословию администраторов и бюрократов требовалось образование и специальная подготовка, правительственная служба сделалась главным двигателем распространения грамотности и народного просвещения. В 1600 году уровень грамотности среди взрослого мужского населения в Англии и Уэльсе составлял примерно 25 процентов, тогда как во Франции— 16 процентов; в 1720 году тот же показатель равнялся 50 процентам для Англии и Уэльса и 29 процентам для Франции, а к 1800 году эти цифры уже достигли 65 и 50 процентов соответственно. В 1787 году французский журналист Себастьян Мерсье писал: «Читающих людей сегодня в десять раз больше, чем сто лет назад. Сегодня вы можете застать служанку в подвале или слугу в прихожей за чтением памфлета. Люди читают почти во всех классах общества, и это только радует».

Если в 1702 году в Лондоне существовала единственная ежедневная газета, «Дейли Курант», то в 1760 году их насчитывалось 4, а в 1790 году — 14; в 1727 году 25 газет издавалось в других английских городах, а ведомости гербового сбора за 1753 год показывают, что газет в стране продавалось 7 миллионов экземпляров. В 1726 году гость из Франции заметил: «Все англичане большие охотники до новостей. Рабочий люд привычно начинает день с того, что отправляется в местную кофейню почитать последние известия». Следует отметить, что образование и грамотность сохраняли существенную зависимость от общественного положения. Например, судя по официальным записям о бракосочетаниях за середину—конец XVIII века от 90 до 100 процентов мужчин мелкобуржуазного сословия и 70 процентов их жен умели читать и писать. Этой прослойке была глубоко противна идея начального образования для детей рабочих, поскольку грамотность дала бы последним шанс претендовать на ограниченное число мест в канцелярской службе. Даже либеральные умы считали образование для бедняков бессмысленной затеей. Вольтер писал: «Так как ничто, кроме ранней привычки, не способно заставить смириться с этим [тяжелым и монотонным трудом], следовательно, давать ничтожнейшим из людей больше того, что уготовило Провидение, значит причинять им бесспорный вред».

Как бы то ни было, ничто не могло остановить стремительное распространение газет. К концу XVIII века своя газета имелась в каждом сколько-нибудь значимом немецком городе, а после 1770 года неудержимо набирала обороты провинциальная пресса во Франции, Польше. России и Нидерландах. Для английского джентльмена даже самого скромного достатка стало обязанностью иметь собственную библиотеку и посылать детей — даже дочерей — получать образование в специальном заведении. Распространение грамотности являлось составной частью процесса трансформации Европы из устной, фольклорной культуры в информационное, рационалистическое, технологическое общество.

Вера в рациональный, универсально применимый подход к человеческим проблемам только укреплялась благодаря новым открытиям науки. Если деятельность Ньютона стала вдохновляющим примером способности разума раскрыть тайны физического мира, то химические и биологические исследования таких ученых, как Лавуазье, Галлер, Кавендиш, Шееле, Пристли, Линней, Дженнер и Дальтон, стали великим свершением XVIII века. Усовершенствованные микроскопы того времени продемонстрировали, что мельчайшее насекомое представляет собой уд ивительно сложный организм, химикам же впервые удалось разъять на компоненты воздух. Приоритет античной мудрости был окончательно забыт современными натуральными философами, которые воспринимали мироздание не как огромную систему, приводимую в действие неведомыми причинами, а как множество определенных действий. управляемых универсальными законами. Замещение поиска причин поиском универсальных законов явилось ключевым моментом научной революции XVII века, получившим дальнейшее развитие в XVIII столетии.

Просвещение, обобщающий термин, которым описывается рационалистическая культура XVIII века, было сознательным призывом человека к себе и другим употребить разум для решения всевозможных задач, стоящих перед человечеством. Как бы следуя примеру Ньютона и его коллег–ученых, люди верили, что если рациональность оказалась способна поведать о мире хоть что-то. она наверняка может сказать о нем все. Не скованное ничем рациональное исследование должно породить логически непротиворечивый корпус знаний, связность которых будет объясняться действием универсальных законов и которые обнаружат в сущем благую цель. Знакомство с множеством новых удивительных тайн природного мира, растущее благосостояние, относительное политическое спокойствие и личная свобода (по крайней мере, для благородного сословия) дали повод мыслителям навсегда отринуть христианское представление о человечестве как осужденном —за исключением немногочисленных счастливцев — на вечные адовы муки. Вместо этого возобладала вера в благосклонного Бога, который предназначил мироздание для наслаждения и восхищения человека. Круговорот времен года, смена дня и ночи, предусмотрительное изобилие растений и животных в довольство и пропитание, красоты пейзажей — все это очевидно сотворил милостивый Бог для пользы человека, Его самого драгоценного создания.

Мыслители Просвещения полагали человечество благодетельной силой, а человека — существом по природе добрым. Для них не существовало противоречия между личной выгодой одного и пользой многих ни в нравственных делах, ни в общественных, ни даже, как доказывал Адам Смит, в экономических. Люди должны жить хорошо, ибо это выгодно всем и каждому — и явно совпадает с Божьим замыслом. И гораздо осмысленнее поступать в согласии с этой максимой, нежели тратить драгоценное время на молитвы и обряды. Как сказал доктор Джонсон: «Наш первейший долг — служить обществу; после того как мы отдали свой долг, мы можем полностью сосредоточиться на спасении души».

XVIII век был веком океанских плаваний и колонизации далеких земель. У европейцев, способных отправиться на корабле в любую точку мира, проснулся интерес к культуре Индии и Китая, и особенно — к «естественному» на первый взгляд образу жизни обитателей Полинезийских островов и коренных североамериканцев. Излюбленным литературным приемом стала позиция нецивилизованного, но в то же время наделенного большей мудростью постороннего, позволявшая выставить напоказ лицемерие европейского общества (см., в частности, вольтеровского «Простодушного»). Джентльмены-натуралисты, такие, как Джозеф Бэнкс, Луи Бугенвиль и Александр Гумбольдт, привозили из далеких странствий разнообразные экзотические предметы. Европейцы, в лице, например, Джеймса Кука, объезжали весь свет не исключительно с целью завоевания, но и ради утоления своего интереса. Имперский импульс уже не сводился к элементарному подавлению и покорению коренных народов, он побуждал европейцев нести новые достижения — научные, социальные и культурные — своего общества.

Просвещение также положило начало применению научных методов к изучению истории. Вместо того чтобы заимствовать идеи из текстов великих классических авторов, историки сами занялись сбором документальных свидетельств. Монументальный труд Эдварда Гиббона «Упадок и разрушение Римской империи» (1776–1788) рассказывал читателю назидательную историю о том, как предрассудки и религия, воплощением которых выступало христианство, сумели взять верх над рациональными и гуманистическими устоями Римской империи. В книге Гиббона мы замечаем два важных элемента свойственного просветителям умонастроения. Во–первых, уже отвернувшиеся от языческого по своим корням оккультного знания, люди того времени начали ставить под сомнение и саму веру; во–вторых, историки исходили из того, что человечество в существенных аспектах одинаково во все эпохи и во всех странах и просто подвергается действию различных сил — платоновский универсализм, уравнивающий все места и все времена, который возродился благодаря Галилею и был с таким успехом применен Ньютоном, сказался и здесь.

Гиббон собирал свидетельства о фактах прошлого, повинуясь тому же самому импульсу, который заставлял натуральных философов собирать в коллекцию каждую встреченную былинку и букашку. Этот импульс повлиял даже на сочинителей. Героев романа, нового жанра европейской литературы, не раздирали внутренние и внешние силы, как происходило в великих драматургических произведениях XVI и XVII веков; они пребывали в пути, познавая жизнь во всех ее формах, формируясь под воздействием окружающего мира, обманываясь им и удивляясь ему. Герои «Молль Флендерс» (1721), «Тома Джонса» (1749), «Тристрама Шенди» (1759–67) и «Кандида» (1760) представляли собой особую призму, через которую читатель рассматривал поразительный калейдоскоп человеческого опыта.

Естествознание, история, литература и философия посвятили себя поиску существенного, естественного и универсального, которое требовалось вычленить из всего случайного, искусственного и единичного. Подобный унифицирующий дух получил свое высшее выражение в великом проекте французского Просвещения— «Энциклопедии», составлявшейся с 1751 по 1772 год Дени Дидро и Жаном ДАламбером. Этот 28–томный труд, который сделался главным достоянием всех провинциальных библиотек и философских обществ Франции и в число авторов которого входили все ее прославленные philosophes, стал наглядным доказательством взаимозависимости и единства всех отраслей знания. Это был настоящий памятник «благотворной» роли Просвещения.

Многим образованным людям XVIII века действительно казалось, что человечество вот–вот откроет для себя единый рациональный фундамент всякого человеческого познания и поведения — на горизонте маячил золотой век всеобщего мира, согласия и мудрости. Как оказалось, однако, этот оптимизм покоился на иллюзии. В действительности почвой для созревания умонастроений, характерных для раннего Просвещения, был недолгий период относительного мира и процветания —который, в свою очередь, во многом обеспечивался эксплуатацией заморских колоний. Люди уверовали, что человечество добродетельно, а мир — вполне приветливое место, потому что сами находились в благоприятных условиях — рациональность и всеобщая человеческая добродетель являлись ни чем иным, как интеллектуальным оправданием успехов растущего класса мелкого и среднего дворянства, продолжавшего повышать свой имущественный и социальный статус.

Это стало особенно ясно, когда хрупкое равновесие сил было нарушено и Европа снова вступила в войну. Война за испанское наследство (1740–1748), в которой габсбургская Австрия оказалась вынуждена противостоять Пруссии — небольшому, но агрессивному милитаристскому государству, — привела к серьезному всеевропейскому конфликту восемь лет спустя. В Семилетней войне (1756–1763) Австрия выступила в союзе с Францией, тем самым заставив Британию объединить силы с Пруссией. Более 850 тысяч военных и 30 тысяч гражданского населения погибли в этом противостоянии, которое погрузило Европу в пучину насилия, эпидемий и ненависти ко всему чужому. Кроме того, война привела Британию, Францию, Пруссию, Австрию и Россию на грань разорения, что имело самые серьезные последствия — вынужденное повышение налогов британским правительством спровоцировало американскую войну за независимость, а французские военные расходы стали одним из непосредственных поводов для восстания 1789 года. На фоне одичания и обнищания европейских армий и населения оптимизм Просвещения обнаружил свою эфемерность.

Открытия в природном мире и природные катаклизмы также омрачили интеллектуальный климат Европы. Исследования горных пород и окаменелостей доказывали, что в прошлом—далеком настолько, что оно предшествовало любому человеческому свидетельству — действовали вулканы и жили создания, которых в современном мире уже не существует. Являлся ли в таком случае мир неизменяемым Божьим творением? Или, может быть, он представлял собой нечто, находящееся в постоянном обновлении, а мир, в котором обитало человечество, являлся лишь позднейшей стадией этого обновления? Лиссабонское землетрясение 1755 года, которое похоронило более 30 тысяч человек, можно было понять только как божественное деяние; одновременно медицинская наука, научившаяся диагностировать многие заболевания на ранней стадии, обнаружила полную беспомощность в их предотвращении и исцелении. Начинало казаться, что ньютоновский гений открыл для человечества не устойчиво работающую Вселенную, запущенную однажды в движение божественной волей, а бездушную машину. Мало того, что наука была неспособна дать хотя бы намек на цель божественного творения. — находилось все меньше оснований утверждать. что существование вообще имеет цель.

Сколь бы далеким от повседневной жизни ни казался этот вывод, описанные сомнения имели и практический смысл. Адам Смит в «Богатстве народов» (1776) отстаивал ту точку зрения, что личное обогащение в сочетании с фундаментальным законом спроса и предложения является естественным — и приносящим пользу всем — способом функционирования экономики. Однако когда продовольствия недостаточно, цены на него растут и над беднейшими слоями населения нависает угроза голодной смерти. Как в этой ситуации следует вести себя правительству? Разве не будет ошибкой для него вмешаться в этот «естественный» процесс, пойдя на искусственное удержание цен? Или еще большей ошибкой будет безучастно наблюдать, как умирают граждане, когда их смерть можно предотвратить? Такого рода вопросы серьезно подрывали легкомысленную самоуверенностьпросветительского рационализма.

Еще один сокрушительный удар по оптимизму ученых-рационалистов и «просветителей» нанес шотландский философ Дэвид Юм. В своем «Трактате о человеческой природе» (1739) Юм показал, что сеть причинно–следственных связей, существование которой было центральной предпосылкой всех объединительных устремлений той эпохи, на самом деле представляет собой иллюзию. Выстраивая связи между вещами на основе предшествующего опыта и знакомства, мы неверно предполагаем, что устанавливаем между ними логическую зависимость. Юм убедительно продемонстрировал, что существование такой зависимости в реальности недоказуемо и что она лишь порождение нашего ума. Следуя пути, проложенному Локком и его скептическим эмпиризмом относительно независимого существования внешнего мира, Юм уничтожил философский фундамент большинства тогдашних и будущих концепций, объяснив, что рационализм в своей самодостаточности не способен сказать о реальности ровным счетом ничего. Многотрудный поиск постижения мира, складывалось такое впечатление, вернулся туда, откуда начинался. Разумеется, люди не отказались от рационализма, однако большинство увидело, что неимоверное разнообразие природного мира и человеческого опыта не дает оснований для простого всеобобщающего анализа. Два ориентира просветительской мысли — стремление к ничем не ограниченному исследованию мира и желание познать универсальные принципы, — как оказалось, противоречили друг другу.

Если большинство продолжало исповедовать ту или иную разновидность рационализма, некоторые начали всерьез восставать против его диктата. Во второй половине 1750–х годов Жан–Жак Руссо высказал мнение, что европейское общество, вовсе не являясь венцом человеческих свершений и логическим следствием естественного развития, на самом деле представляет собой результат отпадения от естественного благородного состояния, в котором пребывало нецивилизованное человечество, и что незамутненный душевный инстинкт «естественных» обществ ближе к истине и мудрости, чем искушенный рационализм современной Европы. Творчество Руссо нашло понимание не только среди философов и политических публицистов, но и среди поэтов, драматургов и художников. Подъем новой идеологии, позже получившей название романтизма, ознаменовал крушение попытки Просвещения объединить человеческое знание, а его результатом стало разделение европейской цивилизации на два лагеря: рационалистический и романтический, научный и художественный, на царство разума и анализа и царство страсти и инстинкта.

Свое глубочайшее воплощение романтизм обрел на немецкой почве. Земли Германии, в тот момент оправлявшиеся от ущерба, нанесенного Семилетней войной, вступали в долгий период мирного существования, свободного от произвола австрийских императоров. Германия как совокупность самостоятельных государств начала пожинать плоды того же разнообразия в рамках единой культуры, которое было характерной чертой классической Греции, итальянского кватроченто и Голландской республики XVII века. Немецким художникам предстояло стать выразителями жизненных дилемм, сопутствующих трансформации множества равноправных княжеств, живущих старинным крестьянским укладом, в современные государства, существующие на фоне постоянного роста политического и территориального могущества Пруссии Фридриха Великого. И эти художники без труда находили себе покровителей при дворах и во дворцах германского мира.

Лучше всего немецкий романтизм известен нам по творчеству целой плеяды композиторов: Гайдна (1732–1809), Моцарта (1759–1791), Бетховена (1770–1827) и Шуберта (1797-1828). Духовное наследие Баха и Генделя у Гайдна и Моцарта преобразилось в традицию венского классицизма (в которой искрометные придворные дивертисменты перемежалась с музыкальными фрагментами огромной эмоциональной глубины). Но именно в произведениях Бетховена эмоциональное содержание музыки окончательно стало диктовать форму. Музыка сделалась неумирающим романтическим жанром — способом выражения, благодаря которому мир интуиции, воображения и чувств мог быть донесен до слушателя напрямую, не нуждаясь в огрубляющем посредстве языка.

В то же самое время немецкие писатели, такие как Гете и Шиллер, с энтузиазмом откликнулись на концепцию, сформулированную философом Иоганном Готфридом фон Гердером и гласившую, что сам язык, носитель как чувственного, так и интеллектуального начала, является средством постижения мира. Поощряя изучение и возрождение народных песен и сказок, Гердер вдохновил Гете и других на поиск способа мышления, который примирил бы между собой разум и инстинкт. Гете даже попытался положить начало науке, опирающейся не на чистый разум, а на «художественный синтез». «Новая Элоиза» (1761) Руссо и «Страдания молодого Вертера» (1774) Гете завоевали всеевропейскую популярность, а романтически окрашенные «Лирические баллады» (1798) молодых Вордсворта и Колриджа ознаменовали поворот английской литературы от умудренного классицизма к естественной вольности чувств.

Влияние немецкого «ренессанса» конца XVIII века на будущее Запада оказалось огромным. Из столкновения рационализма и романтизма, часто соседствовавших в произведениях одного и того же автора, родился целый ряд понятий и концепций, которые фактически воплощали неразрывное переплетение этих двух по видимости противоположных начал. То, что мы могли бы назвать романтической рациональностью, являлось попыткой наделить смыслом мироздание, которое представлялось человеку лишенным духовной и нравственной цели. Рационалисты испытывали потребность в этом, поскольку наука, как казалось, доказывала, что у природного мира нет ни морального, ни метафизического, ни религиозного оправдания, а Юм вдобавок объявил иллюзией всякую внутреннюю причинную связность — для чего вообще в таком случае было изучать мир? Романтики оказались в таком же тупике, ибо их сосредоточенность на отдельной личности провоцировала не менее насущные вопросы. Должны ли люди оставить общество и превратиться в погруженных в себя идеалистов или следует попытаться действенно повлиять на несовершенный и порочный мир, который их окружает? Должны ли они уйти в поля и долины, чтобы стать ближе к природе, или, наоборот, с усердием взяться за решение проблем общества? Откликом на эти два кризиса, или тупика, рациональности и романтизма стало творчество немецких философов: Иманнуила Канта (1724–1804), Иоганна Фихте (1762–1814), Георга Гегеля (1770–1813) и Артура Шопенгауэра (1788–1860), наследие которых позже развил в новом направлении Карл Маркс (1818–1883). Хотя между этими философами существовали разногласия (шопенгауэровское внимание к иррациональности выделяет его на фоне остальных), каждый из них ставил своей целью строительство грандиозного метафизического здания, в котором не только найдется место и для рационального, и для романтического, но в рамках которого можно будет объяснить вообще все аспекты человеческого сознания и его отношений с природным миром и обществом. Некоторые результаты этого амбициозного проекта станут предметом обсуждения в главе 16, здесь же нам необходимо понять, что стремление к подобному всеобъемлющему синтезу проистекало из насущной потребности залатать трещины, появившиеся в мировосприятии европейцев в результате Просвещения.

Первое решение этой интеллектуальной задачи, которое принадлежало Иммануилу Канту, заключалось в том, чтобы ясно обозначить раздвоенность человеческого мышления — вместо того чтобы поддерживать иллюзию его единства. Тем не менее при всей гениальности кантовского решения оно подразумевало разрушение той внутренней согласованности, которое являлось фундаментом западной мысли на протяжении двух предшествующих тысячелетий. До этого всякий мыслящий человек Запада исходил либо из того, что Вселенная устроена Богом определенным способом, недоступным слабому человеческому разумению, либо из того, что каждый аспект природного мира и человеческого существования подчиняется некоторому моральному порядку. Поэтому никто не сомневался, что узнавание нового о природном мире и открытие истин человеческого поведения совершенствуют способность человека отличать добро от зла и, соответственно, служат улучшению нравов. Поскольку исследование тайн мироздания должно было обнаружить лежащий в его основе моральный порядок, понятия истины, знания и блага воспринимались как по сути синонимичные. Однако к концу XVIII века от такой мировоззренческой установки почти ничего не осталось. Что же должно было прийти ей на смену?

Кантовским ответом на этот вопрос стало разведение понятий истины и блага. Обретение знаний есть способ открытия истинного, тогда как чувство, или интуиция, есть способ постижения благого. Люди могут и должны исследовать природный мир и наращивать знания о нем, нисколько не ориентируясь на присутствие божественной или нравственной гармонии. Оказывалось, что природный мир просто существует, знание о нем дается нам через обычные органы чувств и через врожденное чувство времени и пространства — именно благодаря этому внутреннему аппарату мы постигаем истину.

В то же время мы не можем апеллировать к природному миру как к модели общественного устройства, или как к опоре в совершении нравственного выбора, или как к свидетельству божественной воли. Все это принадлежит отдельной области опыта, внутренней способности, которая является нравственной сердцевиной нашего бытия и с помощью которой человеческая душа интуитивно постигает саму себя и свои обязательства. Путь к благу, как оказывалось, совершенно обособлен от пути к истине. Благодаря внутреннему разделению мышления Канту удалось примирить в человеке чувствующего романтика и мыслящего рационалиста. Этот дуализм самовосприятия, который сегодня для нас представляется вполне естественным, на самом деле является изобретением западной цивилизации Нового времени, рожденным из первоначального побуждения преодолеть кризис рационализма.

Однако это лишь наполовину разрешало трудности европейцев той поры. Вопрос, решение которого делалось все более насущным, был связан с построением общества, согласующегося с устремлениями — равно романтическими и рационалистическими — автономной личности XVIII века. Трансформация самовосприятия человека, последовательные модели которого воплотились в порочном животном Августина, наделенном разумом христианине Фомы Аквинского, каль- виновском Избранном и эмпирическом рационалисте Локка, теперь привела к возникновению свободолюбивого романтика. Первая глава самого известного сочинения французского философа Жана–Жака Руссо (1712–1778), «Общественный договор», начиналась со знаменитой строчки: «Человек рождается свободным, но повсюду он в оковах». Это был не столько призыв к революции, сколько констатация положения вещей, свойственного для всякого общества. Руссо продемонстрировал, что единственное общество, позволяющее личности жить свободной жизнью, — это общество, которое сумело привести отдельные воли людей к некоему единому знаменателю — тому, что он называл «общей волей». Естественное общество должно представлять собой нечто вроде совокупного воплощения желаний его членов. По мысли Руссо, «естественное» общество настолько совершенно, что в нем нужды граждан вторичны по отношению к нуждам самого общества.

Руссо и его последователи, пытавшиеся показать естественную гармонию в обществе, не верили, что ее следует искать где-то в европейских традициях. — напротив, ее надлежало реализовать путем замены существующего порядка. Это был решительный разрыв с прошлым, который имел исключительное значение для будущего. Начало демократии и республиканского правления в античном мире, основание Флорентийской и Голландской республик, английская революция — все это осознавалось людьми как возвращение к древним традициям. Однако рационализм XVIII века покончил с благоговейным отношением к прошлому; вдобавок затянувшийся век версальского абсолютизма внушал французским philosophes отчетливую неприязнь к какой бы то ни было традиции. Политические мыслители конца XVIII века не питали нежных чувств к прошлому — Томас Пейн, к примеру» недоумевал, почему он должен принимать диктат условностей и традиций предков. Новая идея была действительно революционной: прошлое оставалось в прошлом, будущее же могло принять такой облик, который тыпожелаешь.

Внутренняя противоречивость не обрушила идеалы Просвещения, и строительство общества на рациональных началах отныне вдохновлялось двумя противоположными устремлениями: к всеобщему порядку и к всеобщей свободе. Просвещение направило людей к свободе и одновременно стало опорой для тех, кто мечтал о совершенном порядке. Оно возродило представление о вечно изменяющейся Вселенной и оставило в наследство науку, которая обрела статус главного источника знаний о природном мире, — тем самым изъяв из постижения природы всякое нравственное и религиозное содержание. Мир предстал освещенным, лишенным таинственности, рационализованным, возврат в прежнее состояние был невозможен. Рационалистов и романтиков конца XVIII века часто представляют двумя противоположностями, но в действительности они были двумя сторонами одной монеты (не считая нескольких исключений, таких как Гердер или философ истории Джамбаттиста Вико). Ни те, ни другие не сомневались в том, какова истинная — не зависящая ни от истории. ни от географии — природа человечества, и все были увлечены абстрактным универсалистским идеалом, будь то идеал рационально устроенного или свободного мира.

До сих пор в этой главе рассматривалось, как менялись умонастроения непрерывно растущего образованного сословия Западной Европы. В XVII веке политические идеи формировались как реакция на реальные события, а политические тенденции всегда опережали философскую мысль. Однако в конце XVIII века уже сами идеи сделались валснейшим формообразующим и действенным фактором политических перемен.

С конца Средневековья, то есть примерно с 1500 года, монархи и правительства Западной Европы оказались втянутыми в «спираль нарастания»: они нуждались во все больших денежных ресурсах на военные расходы и наращивали бюрократический аппарат, занятый сбором и распределением этих ресурсов. Однако для аристократии и дворянства, которые были основными налогоплательщиками, такое развитие событий означало утрату власти и влияния на прежде подчиненных им территориях. Поскольку на них ложилось налоговое бремя, в качестве компенсации они стали требовать себе право участия в управлении. Несмотря на религиозные мотивы Тридцатилетней войны, английской и голландской революций, все эти конфликты по сути были вызовом власти монархов. В то же время среди представителей все более многочисленной буржуазии, низшей прослойки «благородного сословия», росло недовольство и ощущение того, что их несправедливо отстраняют от влияния на судьбу государства. В Британии, Нидерландах и некоторых германских землях, где буржуазии удалось отстоять свои интересы, было учреждено более или менее представительное правление; во Франции и России, где монархия пресекла всякое посягательство на власть со стороны высших и средних слоев общества, восторжествовал абсолютизм.

Очевидно, что американская революция была частью того же самого конфликта между все громче заявляющим о себе классом образованных купцов, помещиков, юристов и аграриев, с одной стороны, и все менее популярным у населения монархическим режимом — с другой. Но в отличие от английской и голландской, американская революция разворачивалась на континенте, отдаленном от метрополии, и по–видимому была свободна от влияния древних обычаев и традиций.

Вдобавок она случилась в эпоху, когда политическим мыслителям уже не терпелось увидеть воплощение своих идей на практике.

Как обычно бывает катализатором кризиса стала война. Семилетняя война привела к удвоению задолженности британского государства, а поражение Франции поставило под его контроль восточные части Северной Америки. Поддержание присутствия в американских колониях было довольно дорогостоящим делом для британской казны, особенно на фоне того, что колонисты практически не платили налогов. Таким образом, по окончании войны с Францией Британия поставила цель реорганизовать администрацию в Северной Америке и ввести налогообложение на ее территории. Неистовство, в которое это решение привело колонистов, демонстрирует, что на тот момент, несмотря на формальный статус подданных британской короны, они уже мыслили себя в рамках политической автономии. Как писал Бенджамин Франклин,

Постаревшая матушка грозно кричит нам в окно,

И корит нас, и громко бранит заодно.

Будто видеть не хочет, что выросли дети давно.

Законы, запрещающие селиться по ту сторону Аппалачей, а также введение товарной пошлины печально известным Законом о гербовом сборе спровоцировали бойкот британских товаров и случаи самосуда над британскими таможенными чиновниками в Бостоне и других портах — их обмазывали дегтем и вываливали в перьях. В октябре 1765 года девять колоний направили делегатов на первый американский политический форум, который вошел в историю под названием Конгресса гербового сбора. Собравшихся объединял простой лозунг: «Никаких налогов без представительства» — среди британских колонистов, большинство которых не имело права голоса, имелось немало состоятельных людей, полагавших, что общественный статус позволяет им рассчитывать на соответствующие привилегии.

Сопротивление колонистов вызвало в Лондоне настоящий политический кризис. В 1766 году Уильям Питт снова занял кресло премьер–министра, и Закон о гербовом сборе был отменен. Однако в отсутствие Питта по инициативе Чарльза Тауншенда, канцлера казначейства, в обеспечение жалованья колониальных судей и губернаторов бьгли также введены пошлины на стекло, бумагу, краски и чай. В 1770 году британский парламент пошел на уступки и отменил все пошлины Тауншенда— за исключением чайной. 16 декабря 1773 года группа колонистов, переодевшихся индейцами, проникла на борт трех судов, стоявших в бостонской гавани, и выбросила в море 342 сундука с чаем. Для Георга III это стало последней каплей. Он приказал закрыть бостонскую гавань до полного возмещения ущерба, запретил городские собрания и назначил британского военного генерала губернатором Массачусетса. Путь к компромиссу оказался закрыт: колонистам оставалось либо подчиниться, либо поднять бунт.

Требование независимости было естественным следствием истории американских колоний. Каждая из них зарождалась как небольшое поселение, которое управлялось группой избранных всем сообществом людей, не отличавшихся по статусу от остальных, — такая система сохранилась и в дальнейшем, когда колонии стали разрастаться. Каждый вновь основанный городок по необходимости должен был обзавестись аппаратом управления, а избиравшиеся городские советы несли ответственность перед своими избирателями на городских собраниях— регулярных открытых форумах, на которых горожане оглашали пожелания и претензии, выбирали представителей в совет и членов его комитетов и принимали общегородские решения. Впоследствии в каждой колонии появилась собственная общая ассамблея представителей городов, на которой они собирались, обсуждали насущные вопросы и совместно вырабатывали необходимые меры. В 1770–х годах в одном Массачусетсе действовало 300 регулярных городских собраний.

Причиной возникновения подобной системы было отсутствие верховной власти, которая диктовала бы принципы организации и функционирования городского управления, правосудия, школ и отрядов охраны порядка — гражданам попросту пришлось взять это на себя. Иногда говорят, что в начале своей истории Америка представляла собой общество среднего сословия — лишенное как аристократической верхушки. так и обширного крестьянского низа, оно состояло из мелких собственников, зажиточных фермеров и ремесленников. Конечно, расслоение в среде колонистов не следует преуменьшать, однако очевидно, что изначальное отсутствие властных структур явилось питательной почвой для развития гражданского самоуправления. Не удивительно, что методы самоорганизации, возникшие в таких условиях, были аналогичны общинным структурам, характерным для большинства неиерархических сообществ Западной Европы. Американскую демократию иногда называют идеальным творением, авторов которого не сковывал авторитет истории и власти. Тем не менее у 13 колоний имелась собственная традиция, сложившаяся как ответ на требования ситуации и впитавшая в себя культуру их обитателей. К 1770–м годам колонисты не представляли своей жизни без элементов системы конституционного представительного правления — петиций, голосований, публичных собраний и манифестаций: в колониях процветал дух активного граясданского участия. Именно это, а не классические штудии или абстрактные рассуждения, стало источником американской демократии.

В сентябре 1774 года делегаты всех колоний и их предводители собрались вместе в Филадельфии. Продемонстрировав солидарность с Массачусетсом и доставив товары в блокированный штат по суше, они тем самым совершили важнейший шаг, образовав неформальный союз, — как сказал Патрик Генри, «нет больше разницы между жителями Новой Англии и Вирджинии; я не вирджинец, я — американец». Собрание, получившее название Первого Континентального конгресса, проголосовало за бойкот всех британских товаров и потребовало представительства в британском парламенте. Оно также проголосовало за совместные действия в случае, если одна из колоний подвергнется нападению. Колонистам не пришлось долго ждать, чтобы подтвердить на деле свою солидарность. 19 апреля 1775 года британский военачальник генерал Гейдж устроил неожиданный маршбросок из Бостона в Конкорд, чтобы захватить подпольный арсенал повстанцев. Американские ополченцы были предупреждены Сэмюэлом Прескоттом и Полом Ревиром и сумели дать отпор британским войскам у Лексингтона и Конкорда, заставив Гейджа отступить с потерями в 250 человек убитых и раненых. Война за независимость началась.

Поводом для начала вооруженного сопротивления стали конкретные обстоятельства, однако немало американцев к тому времени были готовы выразить и обосновать всеобщее настроение протеста. Желание колонистов сохранить независимость стало восприниматься как стремление морального характера, направленное на обретение всеобщих неотчуждаемых прав. Образованные люди в Америке были прекрасно знакомы с политическими идеями, рожденными в Париже, Женеве, Лондоне и Эдинбурге. Бенджамин Франклин. Томас Джефферсон и Александр Гамильтон были людьми Просвещения. и им выпадал редкий шанс применить политические идеи на практике.

В 1776 году новый импульс политической дискуссии в колониях придала публикация памфлета Томаса Пейна «Здравый смысл», который разошелся полумиллионным тиражом на территории, где проживало всего 2,5 миллиона человек. Пейн, недавно прибывший из Англии, убеждал колонистов, что они, как и большинство европейцев, живут под гнетом тирании и что перед ними стоит выбор: либо смириться с правлением никем не избираемого и никого, кроме себя, не представляющего монарха, либо вступить в битву за свободу. Пейн хотел, чтобы Америка стала свободным и независимым республиканским государством не ради себя самой, а ради того, чтобы засиять путеводной звездой для остального мира и сделаться прибежищем для всех угнетенных народов земли. Американцам, привыкшим к самостоятельности людям, которые не желали терпеть слишком большие налоги и слишком активное вмешательство в свои дела, внушали, что на них, единственных в мире, возложена высокая миссия.

В июне 1776 года Континентальный конгресс в Филадельфии поручил специальному комитету из пяти человек — Джона Адамса, Бенджамина Франклина, Томаса Джефферсона, Роберта Ливингстона и Роджера Шермана, — составить проект формальной декларации государственной независимости. Джефферсон составил этот документ, Франклин внес несколько поправок, и готовый текст был представлен конгрессу 28 июля 1776 года. 2 июля текст был утвержден, а 4 июля формально принят. 13 соединенных штатов Америки образовали самостоятельное государство; и все, что им оставалось, — это разгромить силы колониальных властей.

Главнокомандующим конгресс назначил вирджинского плантатора Джорджа Вашингтона. Неважный военный тактик, Вашингтон оказался лидером–вдохновителем — именно тем, в ком нуждалась добровольческая армия, сражающаяся с армией кадровых военных. Выиграв первые сражения, Вашингтон начал нести тяжелые потери, пока в октябре 1777 года не сумел заставить сдаться 6 тысяч британских солдат при Саратоге. Этого оказалось достаточно, чтобы убедить французов, уже несколько месяцев обхаживаемых Бенджамином Франклином, вступить в войну. Колонисты продолжали сражаться, пока в лице Натаниэла Грина не нашли того полководца, который был способен постоянно опережать британцев и предугадывать их маневры. Грин вынудил генерала Корнуоллиса отвести войска под защиту гарнизонных укреплений, расположенных в вирджинском городке Йорктаун, а в 1781 году Вашингтон получил возможность координировать действия с двумя флотами, присланными из Франции. Корнуоллиса окружили в Йорктауне, где в октябре 1781 года он и капитулировал вместе со своим восьмитысячным войском.

Боевые действия еще длились какое-то время, поскольку Вашингтону пришлось подавлять остатки сопротивления в районе Нью–Йорка, однако после Йорктауна участь противостояния была решена. Формальный мирный договор был подписан в феврале 1783 года.

Континентальный конгресс продолжал заседать на всем протяжении войны, координируя действия 13 колоний и поддерживая Континентальную армию Вашингтона. В 1777 году его члены составили статуты Конфедерации, но когда война была выиграна, стало очевидно, что, если 13 бывших колоний собираются образовать единое государство, им понадобится четко обозначить индивидуальные и коллективные полномочия. В мае 1787 года 55 делегатов от 13 государств-штатов собрались в Филадельфии и после 17 недель тайного обсуждения приняли документ, который стал конституцией Соединенных Штатов.

Протоколы заседаний конгресса демонстрируют, что основная дискуссия сосредоточилась на двух главных вопросах: об отношениях между отдельными штатами и центром и об избирательном цензе. Некоторые делегаты отдавали предпочтение варианту, при котором представители в обе палаты должны были выбираться ассамблеями штатов. В конце концов взяла верх идея прямых выборов — на тех же основаниях, какие были сформулированы на Армейском совете в Патни. Люди сражались за независимость колоний как единого образования, и теперь они чувствовали, что имеют право непосредственно влиять на то, кто будет руководить этим образованием.

Было также решено, что президент станет избираться прямым голосованием населения через коллегию выборщиков совершенно обособленно от федеральных выборов в конгресс и выборов в штатах. За президентом закреплялась вся полнота исполнительной власти и право назначать членов кабинета и проводить независимую политику, но конгресс оставался единственным органом власти, имеющим право издавать законы. Правом голоса наделялись только те мужчины (женщины, индейцы и рабы оставались политически бесправными), кто имел в своей полной собственности облагаемую налогом недвижимость на 40 шиллингов. Как и в Патни, состоятельные делегаты пытались доказать, что собственники особо заинтересованы в благосостоянии страны. В любом случае колонисты сражались не за демократию и стремились не к ней — их целью было конституционное правление.

Конституция четко определила взаимоотношения меэаду законодательной и исполнительной ветвями власти, а также между федеральным правительством и отдельными штатами. Было принято, что все остальные вопросы оставались в ведении самих штатов. Однако когда конституцию уже направили на ратификацию, стало очевидно, что в ней чего-то не хватает. Члены законодательных собраний штатов под предводительством Массачусетса пожелали, чтобы в документ была включена формулировка и гарантии прав граждан. Это было важно, поскольку Соединенные Штаты представляли собой страну, начинающую с нуля. До 1776 года все колонисты считали себя британцами, находившимися под полной защитой неписаного общего и прецедентного права, а также древних обычаев предков. Если они утрачивали британское подданство, им требовалось зафиксировать. в чем заключались их права. Не столько в дебатах относительно полномочий правительств штатов и федерации или относительно процедуры избрания президента, сколько именно в этой части американское конституционное правление обретало полнокровную жизнь, делая составной частью обычаи народа.

Сподвигнутый Томасом Джефферсоном, Джеймс Мэдисон составил список поправок к конституции. Десять из них были приняты и получили собирательное название Билля о правах. Они оговаривали право на свободу слова и мирные собрания, право на ношение оружия, право на отказ от свидетельствования против себя (столь часто используемая Пятая поправка) и право на суд присяжных. Проявив достаточно дальновидности в понимании того, что никакой набор правил не гарантирует однозначного толкования, конституционное собрание учредило отдельный орган правосудия, который брал на себя функцию урегулирования вопросов конституционного характера и служил для граждан новой страны судом последней инстанции. Верховному суду также надлежало надзирать за соблюдением конституции.

Система, которая возникла с принятием конституции и Билля о правах, позволила Соединенным Штатам оставаться стабильным политическим образованием на протяжении двух столетий, за которые сама страна изменилась до неузнаваемости. При этом конституция почти не претерпела изменений. Структура, создававшаяся для 13 прибрежных штатов и 2,5 миллиона человек, преимущественно британских экспатриантов, живущих фермерством и мелкой торговлей, оказалась пригодной и для целого континента, населенного 300 миллионами человек, происходящих со всех уголков света. В конституции Соединенных Штатов тщательно сбалансированы права, свободы и законы. Она не дала гражданам полного народовластия, но гарантировала представительный принцип и, что еще важнее, зафиксировала несколько базовых законов, оберегающих их интересы, и учредила институты для применения этих законов. Получив представительное правительство, американцы также получили защиту от правительства. Убеждение, что демократия есть предельная цель политического развития, часто заставляет забывать об этом принципиальном элементе самой могущественной демократии в мире — институты, которые определяют и защищают гражданское состояние человека и дают ему право на несогласие, часто важнее, чем демократия. Если в обществах обычая эти институты укоренены культурно, то в новых странах их приходится изобретать. Конституция США, таким образом, представляет собой гибрид. Билль о правах, добавленный в ответ на требования представителей населения, сохранил привычные свободы сообществ, не испытывавших гнета верховной власти, — таких, какими были 13 первых колоний. Однако неприкосновенная и неизменяемая основная часть документа связала американскую политику высшего уровня жестким набором условий, которые не всегда служат интересам страны и ее народа и вдобавок наделяют чрезвычайными полномочиями небольшую группу людей.

Окончательное слово по поводу принципов представительства следует предоставить человеку, ответственному за составление Декларации независимости и отстаивание необходимости принятия Билля о правах. Томас Джефферсон понимал, что представительное правление требует знающих и политически грамотных избирателей. Старый — древний как Афины — аргумент против наделения людей свободой распоряжаться своими делами гласил, что для принятия сознательных решений они недостаточно образованы. Афины, как было прекрасно известно Джефферсону, справились с этой трудностью, обеспечивая образование своим гражданам и постоянно принуждая их к активному участию в делах города. Джефферсон считал, что для Америки должны выполняться те же условия: «Я не знаю другого источника высших полномочий в обществе, кроме самого народа; если же мы полагаем его не вполне просвещенным, чтобы осуществлять контроль по здравому усмотрению, то средством от этого будет не забрать управление из его рук, а сделать его усмотрение осведомленным».

Первые десятилетия Соединенных Штатов были временем становления федеральной финансовой системы и правления «старых соратников» по борьбе за независимость. Вслед за Джорджем Вашингтоном президентами были избраны Джон Адамс, Томас Джефферсон и Джеймс Мэдисон. Вопреки прежнему курсу Адамса и Джефферсона, не позволивших втянуть страну в наполеоновские войны, в 1812 году президент Мэдисон, под давлением новых членов конгресса и поселенцев, которым не терпелось обосноваться на канадской земле, объявил войну Британии. Результатом стал захват Вашингтона и сожжение Белого дома британскими войсками в 1814 году. США одержали решительную победу при Нью–Орлеане в январе 1815 года, однако к тому времени война уже официально завершилась. Британия и Соединенные Штаты больше не воевали между собой и, что не менее важно, Америка больше не ввязывалась ни в один из европейских конфликтов на протяжении столетия. Сбросив колониальные оковы, новая страна повернулась в сторону, противоположную Атлантике, и устремилась навстречу своему неизвестному будущему на западе.

Конституция Соединенных Штатов не могла родиться в Венеции, Лондоне, Эдинбурге, Вене или Мадриде; ее авторы должны были верить, пусть и ошибочно, что у их общества нет прошлого, на которое нужно озираться, а только принципы, которыми нужно руководствоваться в настоящем. Вслед за Томасом Пейном они были убеждены, что их не могут ограничивать законы предков. Однако, как только вожди Американской революции создали прецедент начинания с нуля, другие уже могли следовать их примеру. Ни в Париже в 1789 году, ни в Петрограде в 1917 году не произошло бы того, что там произошло, если бы не события в Филадельфии в 1776 году.

Если американская революция имела фундаментальные и далеко идущие последствия, то французская революция, начавшаяся в год вступления в должность Джорджа Вашингтона, оказалась для своего времени событием более масштабным и катастрофичным. Франция, несмотря на свои трудности, по–прежнему оставалась господствующей державой Западной Европы, а также осью европейской культуры. Тогда как для большинства европейцев американская независимость была далеким, пусть и интересным, событием, Франция располагалась в центре всеобщего внимания.

20 августа 1786 года генеральный контролер финансов Франции Шарль–Александр Калонн в своем отчете Людовику XVI нарисовал зловещую картину финансового состояния страны. За предшествующие несколько лет государственный долг Франции увеличился втрое, выплаты по процентам съедали почти половину доходов казны, а ожидаемый доход за следующий год был уже потрачен. Основу функционирования государства — собирание достаточной суммы налогов для покрытия королевских расходов — поразил жестокий кризис. Людовику пришлось обратиться за помощью к знати.

У традиционных parlements, советов аристократов–нотаблей, теоретически имелись полномочия поднимать налоги, однако они отказывались сотрудничать с королем без радикального пересмотра системы политической власти. И здесь сказывалось не уязвленное самолюбие благородного сословия — в отличие от короля французская знать понимала, что и страна, и весь мир за пределами Версальского дворца изменились, и ситуация, когда владетельные князья могли бесконтрольно собирать дань с покорного населения, ушла в прошлое. Во Франции уже имелся большой средний класс, силами которого, по сути, и осуществлялись административные функции государства и повышалось его благосостояние. Юристы, купцы, врачи, кадровые офицеры, правительственные чиновники, мелкие помещики, хозяева мануфактур и банкиры составляли влиятельную общественную прослойку за пределами традиционного троевластия короля, знати и церкви. И участники parlements, и вновь поставленный министром финансов Жак Неккер сознавали, что единственно возможным для Франции способом управления будет включить этих людей во властные структуры или, по крайней мере, дать им совещательный голос. В августе 1788 года Людовик согласился созвать Генеральные штаты — традиционный и редко использовавшийся орган, состоявший из представителей знати, духовенства и буржуазии. Хотя последняя, известная как Tiers etat («третье сословие»), теоретически выступала от имени 95 процентов всех жителей Франции, не принад лежавших ни аристократии, ни церкви, на практике ее делегатами были сплошь выходцы из образованного круга: юристы, купцы, чиновники, врачи.

Финансовые проблемы Людовика дополнительно осложнялись превратностями судьбы. В 80–хгодах XVIII века Франция пережила несколько неурожайных лет, самый худший из которых пришелся на 1788 год. К весне 1789 года, наступившей вслед за необычно холодной зимой, двадцатимиллионное население страны столкнулось с ситуацией недостатка продовольствия. Распространившиеся слухи о том. что запасы зерна удерживаются правительственными чиновниками, спровоцировали начало хлебных бунтов в Париже и других городах. В конце апреля в ходе беспорядков в парижском предместье Сент–Антуан королевские солдаты расстреляли 300 человек. Хлебные бунты случались и раньше, однако в 1789 году их участники впервые начали высказывать политические требования. Новости о созыве «штатов» (сословий) наэлектризовали всю Францию, и когда бунтовщики принялись выкрикивать «Vive le tiers!», стало ясно, что одного хлеба будет недостаточно.

Членам «третьего сословия», прибывавших в Версаль в мае 1789 года из своих юридических и торговых контор, из докторских и чиновничьих приемных в Ажане и Бриансоне, Лиможе и Аррасе. королевская резиденция, должно быть, казалась каким-то сказочным миром. Даже нас, современных людей. Версальский дворец поражает чрезмерностью масштабов и роскоши — в эпоху же Людовиков он намеренно создавался с целью произвести впечатление неземного величия. Посетители и просители, как предполагалось, должны были ощутить, что вступают во владения полубога. Но если Версаль поначалу и ошеломил мелких помещиков, то довольно скоро их благоговейный трепет перешел в раздражение; и если Людовик намеревался ослепить и подавить подданных, заключив в золотую клетку, то он серьезно недооценил их решимость.

Местоположение королевского двора в Версале несомненно повлияло на события 1789 года и в другом смысле. Мало того, что король был обособлен от своих подданных, — благодаря этому и Париж был городом без двора. Столица самой могущественной и богатой европейской страны и крупнейший город континента не имел практически никакого значения в качестве реального центра управления. Лишенный политического процесса и политических функций, в конце XVIII века он представлял собой кипящий котел недовольства, источник недоверия и презрения к обособившейся королевской власти.

От Генеральных штатов король ожидал решения о новом политическом устройстве, которое предусмотрело бы ограниченное представительство различных частей населения и которое действовало бы как система сбора налогов для короны. Однако три собравшихся сословия в последний раз встречались для выработки совместных решений в начале XVII века, когда Франция была еще полуфеодальной страной — во Франции 1789 года такой порядок был просто нежизнеспособен. Хотя изначально предполагалось, что три группы соберутся по отдельности и ограничатся обсуждением вопросов, предложенных королевскими министрами, «третье сословие» вскоре осознало, что, представляя в реальности подавляющее большинство французского народа, в Версале оно останется в меньшинстве. Некоторые члены знати и духовенства вполне сочувствовали его требованиям, но никто не представлял, как можно составить конституционное соглашение, которое одновременно удовлетворило бы каждую из трех фракций и короля.

10 июня 1789 года члены «третьего сословия» решились действовать в одиночку. Они провозгласили себя единственным представительным собранием и пригласили к участию депутатов от других сословий, если те пожелают к ним присоединиться. Через неделю они объявили себя Национальным собранием Франции, фактически распустив два остальных «штата». 20 июня депутатам, все еще находившимся в Версале, был закрыт доступ в зал собрания, вследствие чего им пришлось собраться в помещении для игр. Они принесли знаменитую «Клятву в зале для игры в мяч» — обещание не расходиться, пока для Франции не будет подготовлена новая конституция. Всего 10 дней понадобилось, что группа представителей буржуазии попросту присвоила себе функции суверенного правительства и конституционного конвента Франции.

Поскольку французская революция была восстанием буржуазии, следует сказать кое-что о современном смысле этого слова. В XIX веке термин «буржуазия» использовали для обозначения значительной части среднего класса, представители которой сопротивлялись социальным переменам и с подозрением относились к романтическим порывам художников и революционеров. Однако в XVIII веке буружуа представлял собой самостоятельного гражданина, свободного от крепостной или вассальной зависимости, равного перед законом со всеми остальными членами гражданского общества, к которому он принадлежал. Цель Просвещения, цель американской и французской «буржуазных» революций заключалась не в отстаивании интересов одной общественной прослойки, а в том, чтобы каждый член общества стал буржуа. Универсальные принципы свободы и участия в управлении, индивидуальные права должны были сделаться достоянием всех — тем самым производя в ранг буржуа, или независимых граждан.

Действия «третьего сословия» вызвали в Версале настоящую панику. Королевские министры предлагали разные, часто противоречившие друг другу, пути выхода из ситуации, но все кончилось тем, что 11 июля Людовик отправил в отставку Жака Неккера — человека, посоветовавшего созвать Генеральные штаты. Неккер пользовался популярностью и у депутатов, и у широкой публики, воспринимавшей его как инициатора перемен. Его отставка стала последней каплей, заставившей многих французов занять позицию открытого неповиновения режиму.

Пока политики маневрировали в Версале, неподалеку, в Париже, а также в других частях Франции простой народ приступил к активному противодействию «старому режиму», снося таможенные посты и устраивая баррикады. Решающим элементом этой стремительно разворачивающейся драмы стало поведение армии. Следовало ли солдатам, как раньше, выступить на стороне короля и начать расстреливать взбунтовавшихся граждан или же, будучи такими же простолюдинами, они должны были перейти на сторону народа? За предшествующие десятилетия настроения во французском войске, его моральный дух и организация претерпели серьезные изменения. После унизительного поражения в Семилетней войне, закончившейся в 1763 году, армия начала строиться по образцу недавнего противника — Пруссии. Благородных дилетантов постепенно выдавили с командных позиций, в прошлое ушла и система сезонного призыва. Французская армия превращалась в профессиональную организацию, расквартированную в специально выстроенных казармах, члены которой (под влиянием Руссо и других властителей умов) чувствовали себя все более преданными не монарху, а отечеству. Помимо прочего, французские офицеры и рядовые участвовали в американской войне за независимость, сражались бок о бок с колонистами, пытающимися сбросить иго деспотического режима, — и этот урок не прошел для них бесследно. Несколько старших офицеров, в том числе генерал Лафайет, герой американской войны, вошли в состав Национального собрания. Им удалось убедить парижский гарнизон не вмешиваться в беспорядки, тем самым фактически положив конец власти короля как абсолютного монарха. Людовику пришлось пойти на уступки собранию.

По приказу собрания Лафайет набрал из отставных солдат и других добровольцев Национальную гвардию, которая выступала как сила на стороне собрания, а не короля. 14 июля вооруженная мушкетами толпа осадила крепость–тюрьму Бастилию, символ самодержавной власти. После того как начальник крепости сдался, всех узников выпустили на волю. По всей Франции группы вооруженных крестьян нападали на усадьбы аристократов, вынуждая многих бежать из страны. Король был бессилен, армия либо сохраняла нейтралитет, либо приветствовала перемены. Взоры всех французов обратились на Национальное собрание.

Как афиняне в V веке до н. э., обитатели северной Италии в XII веке, англичане и голландцы в XVII веке и американцы в предшествующее десятилетие, депутаты французского Национального собрания обнаружили перед собой неожиданную возможность решающим образом повлиять на политическое будущее страны. Во всех перечисленных примерах гражданам не приходилось заново изобретать идею справедливого распределения власти между членами общества — вместо этого требовалось придумать способ, которым древние обычаи общежития, взаимоуважения и взаимоограничения — обычаи, служащие всеобщему благу, — могли быть применены к новой ситуации. В 1789 году такой новой ситуацией было, разумеется, французское государство — огромный аппарат пытавшийся контролировать жизнь, и одновременно удовлетворить нужды 20 миллионов человек, населявших непохожие друг на друга провинции общей площадью в полмиллиона квадратных километров.

Соединенные Штаты и Британия являли живой пример конституционного правления, однако в распоряжении французских политиков имелось достаточно идей отечественного происхождения. Многие представители французской буржуазии были знакомы с работами философов–просветителей. в первую очередь Монтескье, Дидро, Вольтера и Руссо, и прекрасно знали, насколько отличается французский государственный строй от идей, которые те проповедовали. Созыв Генеральный штатов привел два прежде параллельных мира в прямое столкновение — решительный натиск образованного. просвещенного буржуазного мира в лице членов собрания сумел опрокинуть автократический режим Бурбонов.

4 августа 1789 года собрание отменило все наследственные права во Франции, а 26 августа обнародовало свой самый важный документ — «Декларацию прав человека и гражданина». В октябре 1789 года разгневанная толпа парижан заставила короля с королевой приехать из Версаля в Париж; собрание также переместилось в Париж, где продолжило трудиться над составлением новой конституции. На этом этапе, несмотря на свершившийся политический переворот, мирный исход был все еще возможен. 14 июля 1790 года, в первую годовщину взятия Бастилии, на Марсовом поле в Париже собрались более 250 тысяч человек, включая предводителей Национального собрания, чтобы принести торжественную присягу, текст которой был написан Шарлем Морисом Талейраном, — присягу на верность «нации, закону и королю». Конституционное соглашение, по которому король наделялся ограниченными полномочиями, по–прежнему рассматривалось большинством французов как главный предмет устремлений.

Наиболее серьезным препятствием на пути мирного разрешения противостояния (кроме возможного отказа короля смириться с ограничением власти) стали действия французских изгнанников. Какие бы войны за какие бы наследства и территории ни вели между собой правящие династии Европы, всех их объединяли кровные узы и желание повелевать. У них было больше общего между собой, чем между ними и их же подданными — в конце концов Мария–Антуанетта была родной сестрой австрийского императора Леопольда. Младший брат короля, граф д’Артуа, стал открыто подстрекать европейских монархов к вторжению во Францию, что бы уничтожить революцию и вернуть Людовику абсолютную власть.

Пока Национальное собрание напряженно работало над созданием конституции. Францию охватывала политизация иного рода — та самая, в которой, по мнению большинства историков, и зародилось современное западное государство. Изначально национальные государства появлялись на свет в результате централизации региональных интересов под эгидой могущественных монархов, а в некоторых странах следом за этим процессом произошли реформы, предоставившие имущим слоям бблыыие возможности участия в государственном управлении. Психологическое отношение людей к своей стране представляло собой смесь из личной преданности монарху. признания традиционного права монарха и аристократии повелевать, принадлежности к национальной церкви, неоспариваемого понятия о защите своей земли, общего языка и противопоставления врагам–чужеземцам. Однако события 1789 года потрясли все эти связи до основания. Верность королю, церкви и знати испарилась, а привязанность к родине сменилась преданностью делу революции, политическим переменам и французскому народу. Если, как провозгласило Национальное собрание, единственным законным источником власти является народ, то каждый депутат, по сути, собрание целиком, могли черпать авторитет только из народной поддержки. Соответственно депутаты, их сторонники и противники производили на свет неиссякающий поток политических памфлетов, записок, воззваний, деклараций и обоснований — все с целью переманить на свою сторону как можно больше людей.

Вновь рожденное французское государство пришло на смену монархии как фокусу национального самосознания и церкви как фокусу социальной организации; политическая жизнь сменила религию, сделавшись средоточием стремлений и чаяний нации. Конституционное государство, в котором монарх имел ограниченные полномочия, уже существовало в Британии и Голландии. однако американская и французская революции пошли дальше подобного компромисса. Во Франции королевской власти, аристократии и церкви совместными усилиями удавалось избегать любых политических и социальных реформ на протяжении 150 лет. поэтому среди тех, кто по–прежнему присягал на верность королю, для многих это было лишь необходимой формальностью, ибо в их глазах он превратился в помеху для осуществления их стремлений. В отличие от Британии в 1688 году, в сознании французов после 1789 года новое государство существовало в ауре некоего полумистического идеала, воплощенного в фигуре Марианны и чествуемого трехцветным знаменем и кокардой. Английский путешественник, чей путь в 1792 году лежал через северную Францию, застал совершенно новую страну: «В каждом из городов между Кале и Парижем посреди рыночной площади высажено взрослое дерево (как правило, тополь)… на вершину такого дерева или столба надет красный ночной колпак из шерсти или хлопка, который называют “Колпаком свободы”, ствол же увешан вымпелами или красными, синими и белыми лентами. Я видел несколько статуй святых и внутри, и снаружи храмов (даже в Париже), на которых были те же колпаки, и еще несколько распятий с национальной кокардой, привязанной клевой руке фшуры на кресте… Все гербы, прежде украшавшие ворота Hotels, сняты… Слуги больше не носят ливрей — этот признак рабства также отменен».

Подобная политизация жизни изменила само представление о том, что такое нация и как она должна существовать. Не определяемая больше верностью далекому королю, французская нация предстала образованием, сплоченным участием людей в политической жизни. Поскольку публика столь глубоко погрузилась в политику, политикой пропиталось абсолютно все. Институты государства за несколько лет, прошедших после революции, включили в свою орбиту все аспекты французского быта. По сравнению со способом ведения дел, характерным для традиционных монархий, как правило, неряшливым и дилетантским, французское государство сделалось воплощением эффективности и преданности делу, а также образчиком функционирования любой современной администрации. Со всякой неопределенностью самоидентификации было покончено — отныне понятие Франции было четко задано ее границами, языком и идеалами.

Людовику, возможно, удалось бы пережить это смутное, политизированное время, однако он оказался не готов рисковать. В июне 1791 года король с королевой попытались бежать из страны, но были задержаны в Варенне и доставлены обратно в Париж уже в качестве арестованных. В сентябре 1791 года публика наконец смогла познакомиться с обнародованной конституцией, в которой прописана процедура новых выборов, отражавшая произошедшую за короткое время перемену общественных настроений. Впрочем, даже теперь оставался шанс, что этот этап революции станет заключительным —новое Законодательное собрание могло бы управлять страной, поставив Людовика в качестве марионеточного монарха. Однако коммуна, управлявшая Парижем, не желала мириться с конституционным соглашением, утверждая, что своими действиями король утратил право на власть, и требуя учреждения республики — к лету 1792 года возникла реальная угроза того, что якобинцы, группировка радикальных членов коммуны, смогут взять собрание под свой контроль. События опередили такое развитие ситуации: герцог Брауншвейгский, главнокомандующий прусской армией, которая шла на Париж, издал манифест, в котором объявлял, что дворец Тюильри, как и король с королевой, должны остаться в неприкосновенности, в противном же случае он обещал сжечь Париж и устроить расправу над его жителями. Король, преисполнившийся надежд на спасение, опубликовал прусский манифест и уволил в отставку умеренных министров, которые были членами собрания, — тем самым фактически лишив смысла новую конституцию. Его поступок вызвал немедленный взрыв возмущения. 10 августа 1792 года толпа парижан штурмом взяла дворец Тюильри, убила охрану и пленила королевскую семью. 22 сентября Франция была провозглашена республикой. Последовал немедленный роспуск Законодательного собрания, и власть перешла к республиканскому Национальному конвенту, контролируемому якобинцами.

Ход войны с Австрией и ее союзниками поначалу не предвещал ничего хорошего, несмотря на героическую оборону Вальми в сентябре 1792 года отрядами «армии граждан». В декабре король предстал перед судом конвента по обвинению в заговоре против Франции. Все 693 депутата проголосовали за виновность короля, решение же о смертной казни было проведено незначительным большинством. 21 января 1793 года короля обезглавили в присутствии огромной толпы вооруженных граждан.

Учитывая, что над нацией нависла угроза поражения от сил иностранной коалиции, в следующем месяце была предпринята попытка принудительного призыва. Ответом на этот шаг, а также на казнь короля, стало формирование контрреволюционных отрядов в департаменте Вандея на западе Франции. В июне 1793 года Национальный конвент учредил Комитет общественного спасения, обладавший полномочиями правительства и всей полнотой исполнительной власти. В следующем месяце, в условиях роста вандейской армии и угрозы вторжения австрийцев с плохо защищенного северо-востока, комитет объявил, что все граждане Франции и все их имущество поступают в распоряжение правительствах для военных нужд. Это был знаменитый декрет о levee en masse, всеобщей мобилизации, провозгласивший милитаризацию всей страны. Вовлекая в войну всех и каждого, Комитет общественного спасения давал понять, что речь идет не о судьбе режима, или правительства, или какой-то отдельной фракции, а о будущем самой французской нации. Отсюда следовало, что любая капитуляция перед врагом будет означать уничтожение Франции. Это оставляло только две перспективы: безусловная победа или полное уничтожение — другими словами, тотальная война.

Изменив характер национального государства, французская революция изменила и понятие войны. Французские солдаты отныне дрались не только за территорию или чтобы обеспечить своей стране политический перевес — они придерживались совершенно отличных от противника убеждений о принципах общественного устройства, управления нацией и правах ее граждан. Всякая возможность войны как политической игры, то есть набора манипуляций с соблюдением общепризнанных правил и условностей, безвозвратно ушла в прошлое. Французская армия шла на смерть ради защиты пространства своего почти мифического государства и, кроме того, ради защиты идеалов революции против тирании монархов, аристократов и церкви.

Лето 1792 года и угроза иноземного вторжения изменили ход революции — она целиком и полностью связала себя с войнами, сперва оборонительными, а затем и завоевательными. Хотя по всем законам армия, возникшая из всеобщего призыва, должна была оказаться безнадежно любительской и неумелой, в действительности произошло обратное. Новое государство хотело видеть в вооруженных силах отражение новой Франции и воплощение всех ее принципов. Были проведены реформы, которые дали армии избираемость офицеров, отмену телесных наказаний, повышение жалованья рядовых, суровую подготовку и, что самое важное, продвижение по службе на основе заслуг, а не социального статуса. Если в 1789 году более 90 процентов французских офицеров являлись выходцами из благородных семей, то к 1794 году их число сократилась до 3 процентов. Восемь из двадцати шести маршалов, воевавших впоследствии под командованием Наполеона, в дореволюционной армии имели низшие чины (маршалы Ожеро, Лефевр, Ней и Сульт были сержантами; Журден, Удино и Бернадот, будущий король Швеции, — рядовыми; Виктор служил в полковом оркестре). Этому высоко мотивированному, хорошо оплачиваемому и хорошо подготовленному войску под командованием опытных профессиональных офицеров предстояло захватить и почти разгромить всю Европу

С кризисом лета 1792 года, когда территория Франции была окружена кольцом врагов, а внутренний мятеж угрожающе набирал силу, к концу года удалось покончить. Восставшие отряды в Вандее, сопротивление в Лионе, Бордо. Марселе, Тулоне и других южных городах безжалостно подавили. В число жестоких методов расправы входило сжигание деревень, заподозренных в симпатиях мятежникам, печально знаменитые noyades (утопления) — около 2 тысяч жертв согнали на баржи и пустили на дно Луары, — расстрел на краю массовых могил, а также введение политического правосудия через революционные трибуналы.

Пока армия заботилась о безопасности Франции, члены Комитета общественного спасения, и в первую очередь Жорж Дантон, главная фигура Комитета с апреля по июль 1793 года, и его конкурент Максимилиан Робеспьер, сумевший сместить Дантона, были заняты укреплением своей политической власти, ликвидируя оппонентов с помощью нескончаемого, как казалось, потока казней. Террор, как стали называть этот режим, продолжался с июня 1793–го по июль 1794 года. Парижская гильотина заслужила дурную славу у потомков, однако следует заметить, что подавляющее большинство из 35 тысяч французов, лишившихся жизни за время Террора, погибли в ходе гражданской войны во французских провинциях.

Во многом спровоцированный логикой развития реальных событий. Террор в то же время представлял собой устрашающий отсвет мрачной оборотной стороны руссоистского учения — теории, согласно которой подлинное освобождение человека возможно лишь тогда, когда общая воля возобладает над индивидуальной. Начало Террора стало точкой, после которой абстрактная забота о человечестве, казалось, полностью вытеснила любую заботу о конкретных людях. Час за часом, день за днем процессии повозок тянулись от революционного трибунала к площади Революции, откуда другой караван увозил обезглавленные тела. Приговоренные поднимались по ступням на помост, где их привязывали к доске и укладывали в горизонтальное положение; доску придвигали по направляющим, чтобы зафиксировать голову жертвы, и отпускали нож. После этого, по свидетельству очевидца, с невероятной ловкостью и скоростью два палача спихивали тело в корзину, а третий бросал туда же голову».

Оппоненты режима никоим образом не были ни роялистами, ни реакционерами. Основная масса приветствовала многие реформы, которые принесла с собой революция. Земельные реформы, освободившие огромные массы крестьянства от ненавистной феодальной или сеньоральной системы, и распределение феодальной и церковной собственности между простыми людьми заслужили парижскому режиму широкую популярность среди сельского населения. Однако закрытие церквей, запрет на богослужения и «дехристианизация» Франции восстановили против него многих потенциальных сторонников в аграрных регионах. В южных городах депутаты–жирондисты, у которых якобинцы перехватили контроль над Конвентом, попытались поднять мятеж. Несмотря на наличие демократически избранного Конвента, политическая оппозиция могла реализовать свои требования только насильственными действиями, и потому любого, кого подозревали в несогласии с режимом, ждали обвинение в измене Франции и неминуемая казнь.

Террор был методом, к которому прибегли якобинцы для удержания власти, но он же являлся необходимым элементом попытки придать несовершенному миру совершенный разумный порядок и наделить политическую деятельность моральным смыслом. Революционный режим реализовал такие меры, как прогрессивное налогообложение, учреждение финансируемых государством школ и мастерских, введение пенсий и помощи голодающим. Но если эти черты справедливого строя вполне отвечали ожиданиям французов и гармонировали с их традиционным укладом, то желание полного обновления, выразившееся, к примеру во введении нового «рационального» календаря (и, кстати, метрической системы мер и весов), шло с ними вразрез. В своем безоглядном желании принести обществу справедливость и порядок якобинцы оказались неспособны увидеть разницу.

Машина убийств застопорилась в тот момент, когда люди осознали, что революции больше не угрожает немедленная гибель, — война перестала служить оправданием для того, чтобы терроризировать Париж и всю Францию. Мания величия Робеспьера сделалась очевидной окружающим после того, как он организовал праздник Верховного существа, чтобы ознаменовать основание во Франции новой религии. 28 июля 1794 года члены Национального конвента воспользовались возможностью, чтобы арестовать Робеспьера и 19 его сторонников, которых казнили на следующий день. Teppop завершился.

Французская республика, которая существовала на протяжении дальнейших пяти лет. в отличие от того, что ей предшествовало, и того, что за ней последовало, оказалась режимом ничем не примечательным. Новая конституция отменила всеобщее избирательное право и ввела имущественный ценз, учредила двухпалатное собрание и предусмотрела многочисленные ограничения для исполнительной власти, которую представляла Директория из пяти человек. Отменены были также революционные трибуналы и Национальная гвардия. Однако новую республику, стремившуюся остаться верной идеалам революции в рамках конституционного правления, ожидала неудача — именно потому; что она сохраняла верность этим идеалам. Сделавшие политик кровеносной системой нации, революционеры парадоксальным образом полагали, что сами находятся вовне. Партийная политика того типа, который существовал в Англии (и довольно быстро сложился в Соединенных Штатах), в их глазах выглядела предательством центральной доктрины Просвещения — веры в то, что действиями человека должны руководить только природа и разум. Отметая все недавние политические примеры, они видели в Греции и Риме (достаточно далеких, чтобы их можно было идеализировать) единственный источник вдохновения — к Цицерону и Плутарху прислушивались с большим вниманием, чем даже к Вольтеру и Руссо.

Такая идеализация политики не оставляла места для легитимной политической оппозиции, ее следствием могла стать только смена режимов, каждый из которых был вынужден уничтожать своих предшественников и оппонентов. Пытаясь удержаться у власти, члены Директории начали манипулировать общественным мнением, отменять и действовать вопреки результатам всех следующих выборов. В 1797 году был устроен очередной переворот, однако к тому времени политика уже целиком направлялась не изъявлением всеобщей воли народа, а махинациями небольшой кучки людей.

Между тем Франция вновь вступила в войну, которая сделалась вопросом не столько стратегической, сколько политической необходимости. Поскольку институт levee en masse превратил страну в военное государство и фактически перевел всех граждан на положение солдат, непрерывные боевые действия стали единственным способом удержать нацию от распада, и французскому правительству приходилось выжимать максимум из завоевательных кампаний, чтобы прокормить граждан Парижа. Какова бы ни была мотивация, французские армии раз от раза закрепляли успех. К 1795 году пруссаки, голландцы и испанцы либо уступили давлению, либо были разгромлены — с Францией продолжали воевать только британцы и австрийцы. Завоевание Италии в 1796 году, осуществленное самым удачливым из полководцев. Наполеоном Бонапартом, сделало Францию хозяином всей Западной и Южной Европы за исключением Британии. На волне успеха Наполеон начал дерзкий Египетский поход, завершившийся уничтожением французского флота в бухте Абукир и почти катастрофическим поражением. Несмотря на это, в октябре 1799 года блестящего генерала, возвратившегося из Африки, Париж приветствовал как героя.

Политическая ситуация во Франции к этому моменту была самой неблагоприятной. Военное поражение в Неаполе от местных войск продемонстрировало, что господство французов в Западной Европе опирается не на согласие народов, а на силу оружия. Любые мечты принести угнетенным народам соседних стран освобождение были сметены поднявшейся волной национализма. Революционный оптимизм 1789-1794 годов уступил место националистическим страстям, а на военных начали смотреть как на защитников нации и ее чести. Гражданской Директории удалось отвести потенциальную угрозу как якобинского, так и роялистского мятежа, однако к 1799 году среди парижан возник страх, отчасти имевший реальную подоплеку, отчасти искусственно подогреваемый, что якобинцы готовы опять прийти к власти и что новые дни Террора не за горами. Аббат Сьейес, консервативный член Директории, устроил ее роспуск 9 ноября 1799 года и вошел в состав нового правящего органа—консульства. Еще одним из трех консулов — и фактическим главой республики — стал тридцатилетний генерал Наполеон Бонапарт.

За десять лет, прошедших с начала революции, Франция превратилась в нацию–воительницу — французское государство действовало от имени всех в обмен на абсолютную преданность каждого. Сами люди требовали от нового руководителя военных успехов и были готовы ради него на любые жертвы. Огромное население Франции преобразилось в военную машину — как писал Карл фон Клаузевиц (прусский офицер, сражавшийся с французами). «Война сразу стала снова делом народа, и притом народа в 30 миллионов человек, каждый из которых считал себя гражданином своего отечества».

Последовавшие вскоре наполеоновские войны, с перерывами и остановками, втянули в себя всю Европу, как Западную. так и Восточную. Противники Франции — Австрия, Пруссия и Россия, поддерживаемые, подстрекаемые и иногда направляемые Британией, — объединялись друг с другом во все новые и новые, каждый раз ненадежные союзы. После серии побед французы подписали мирные договоры с континентальными державами в 1801 году и с англичанами в 1802 году. Однако целью Наполеона были не мир и спокойствие для Франции, а строительство французской империи. Почему бы Франции, с ее армией граждан и новым военизированным государством, не навязать Европе освобождение, цивилизацию и правление, как удалось когда-то Риму? В 1802 году, по примеру Октавиана Августа, Наполеон провозгласил себя пожизненным Первым консулом, а в 1804 году римский папа, не отважившийся прекословить завоевателю, короновал его императором французов.

В 1805–1807 годах французские войска разгромили силы австрийцев, пруссаков и русских при Ульме, Аустерлице, Йене, Ауэрштедте и Фридланде. К июлю 1807 года Франция, или, точнее, сам император Наполеон, уже контролировал всю континентальную Европу. Своего брата Луи он поставил королем Нидерландов, другого брата Жерома — королем нового государства Вестфалия, зятя Иоахима Мюрата — великим герцогом Бергским; пасынок Эжен де Богарне стал вице–королем северной Италии, в 1808 году еще один брат, Жозеф, уже побывавший королем Неаполя, —королем Испании, сестра Элиза получила Тоскану. Наполеон не только создал личную империю, но и само понятие страны–сателлита. Недовольные генералы и аристократы завоеванных Францией земель допускались к власти в обмен на преданность императору и снабжение «Великой армии» людьми, деньгами и снаряжением. Так. в 1812 году германские государства предоставили Наполеону 190 тысяч человек для вторжения в Россию,

У себя на родине Наполеон продолжил государственное строительство, начатое революционным режимом, придав последовательность и организованность реформам предшествующего десятилетия. Новый свод законов, «Кодекс Наполеона», ввел в стране единообразную систему гражданского, коммерческого и уголовного права, которая заменила не только дореволюционные уложения, но и 1400 актов, принятых с 1789 года. Равенство перед законом и религиозная терпимость были закреплены официально, как и право государства регулировать сельское хозяйство и промышленность. Слово «революция» обычно ассоциируется с левацким бунтом, однако произведенная французской революцией отмена таможенных пошлин и подобных им ограничений, как и запрет гильдий и рабочих ассоциаций, принесли невероятные выгоды для коммерции, и Наполеон продолжил эту политику. Территория Франции была рационально поделена на коммуны, департаменты и районы, поставленные под начало префектов, субпрефектов и мэров. Также вводилась национальная система образования, забота о которой поручалась местным органам управления. Еще одной новацией Наполеона стало учреждение Государственной налоговой инспекции, опиравшейся на рационализированную систему подсчета и сбора налогов. В 1802 году во Франции впервые возникла национальная полиция, действовавшая при поддержке выездных трибуналов, — как одаренный администратор, Наполеон сделал все, чтобы эффективная работа нового государства обеспечила ему твердый контроль за любой политической оппозицией.

Причиной первого крупного военного неуспеха Наполеона стало решение в 1808 году сменить Бурбонскую династию на испанском троне, посадив на престол своего брата Жозефа. Испанские патриоты, поднявшие восстание против французских хозяев, попросили помощи у Британии. Начавшаяся в результате Пиренейская война превратилась в затяжной и кровавый конфликт, который продемонстрировал, что у французской неуязвимости есть свои пределы. Если вмешательство во внутрииспанские дела было ошибкой, то русская кампания обернулась катастрофой. Когда несмотря на заключенный с Наполеоном в 1807 году Тильзитский мир, русский царь пошел на ослабление блокады Британии, это вызвало острое раздражение Франции. Однако было ли оно достаточным поводом для того, чтобы посылать армию завоевывать огромные и неизведанные российские просторы? Наполеон несомненно верил в то, что, стоит ему подчинить Россию и добиться полной изоляции Британии, как больше не останется ни одного серьезного источника беспокойства. Вдохновляясь примером Цезаря и Августа, он видел Европу увеличенным подобием Римской империи — живущей в мире и спокойствии территорией, которую нужно лишь охранять по границам. Он также мог научиться у римлян тому, что единственный способ сохранять верность союзников, контроль над покоренными странами и довольство собственного народа — это не переставать воевать.

Вторжение 1812 года позволило Наполеону въехать в Москву, но не позволило его войску вернуться домой. Погибшими, плененными и дезертировавшими армия потеряла при мерно 380 тысяч человек. Недавно обнаруженное в Литве массовое захоронение показало, что среди завоевателей были представители почти 20 национальностей, включая португальских. итальянских и швейцарских солдат. Остатки «Великой армии» были добиты в Лейпцигском сражении в октябре 1813 года, а в мае 1814 союзные войска достигли Парижа, чтобы прошествовать под Триумфальной аркой, воздвигнутой Наполеоном как знак собственной славы. В марте 1815 года он вернулся в Париж из ссылки на острове Эльба и убедил французов, что сможет заново покорить Европу. Последний разгром ждал при Ватерлоо в мае 1815 года, после чего Людовик XVIII, брат казненного короля, водворился на французском престоле. Революция и наполеоновские войны подошли к концу; впервые за 25 лет Европа получила возможность вернуться к мирной жизни.

Французская революция вызвала больше эмоциональных откликов и породила больше страстных споров, чем любое другое событие в европейской истории. И это не позднейшее искажение: в то самое время, когда она происходила, множество людей рассматривало ее как событие всемирного значения. Трансформация, в ходе которой самая влиятельная и привлекательная страна Европы пережила не просто свержение монархии, но смену всей политической и административной системы, не могла не восприниматься, как нечто поистине монументальное. Если добавить к этому цель революции — учредить вместо деспотического, иррационального, иерархического режима узкой кучки людей просвещенное, разумное и эгалитарное правление народа, — можно понять, почему революция воплощала мечту тысяч радикально настроенных, образованных, просвещенных людей по всей Европе. Однако если большинство оценок событий 1789–1815 годов было сосредоточено на идеологических отличиях между несколькими видными участниками событий, то в последнее время историки показали, что всех участников так или иначе связывала одна тема: создание современного западного государства.

События во Франции ознаменовали начало эпохи нового типа политического устройства — базирующегося на новых предпосылках, самосознании и организационных структурах. Кодифицировав многие, хотя и не все, революционные реформы, Наполеон оставил после себя государство, способное служить гражданам во всех аспектах их существования; в обмен они сами должны были служить и присягать на верность не монарху как символу государства, а государству как таковому, одновременно предоставляя ему право вмешиваться в свою жизнь по любому поводу. Обеспечившее повышение благосостояния граждан, такое расширение позволило государству гораздо жестче контролировать их деятельность и впервые создало условия для возникновения государства тоталитарного, полицейского типа. Не менее важен и другой урок революционной эпохи: она показала, что государство способно вводить законы, улучшающие жизнь людей, не ища оправдания в существующих традициях. Эта стало признанием изменившейся реальности, в которой древние обычаи, чтобы они послужили во благо новому гражданину, следовало перетолковать на радикально новый лад.

Как мы уже видели, революционная эпоха наделила политику моральным смыслом, но одновременно ввела ее в идеальную плоскость, в которой не было места для какой бы то ни было законной оппозиции. Наполеон фактически исповедовал то же убеждение, реализуя свое единственное и неоспариваемое видение совершенного государства, и этим обрек Францию на долгую череду переворотов, приводивших то к реставрации монархии, то к восстановлению республики. Напротив, Великобритании, давнему противнику Франции, удалось создать условия для существования в государстве партийной политики и лояльной оппозиции, и то же самое сделали Соединенные Штаты. Современному государству сложившемуся позже в XIX веке, было суждено объединить в себе французский принцип централизации и гражданственности с британским принципом политического соперничества в рамках приемлемого для всех государственного устройства. Как бы то ни было, для некоторых людей, в первую очередь для не имеющих опыта политической жизни философов, идеализированная политика, воплощенная французской революцией, продолжала сиять маяком надежды посреди царства тьмы. Древнее убеждение в том, что рациональность способна решить проблемы обустройства человеческого общества, а также примирить свободу и порядок, не умирало в Европе на протяжении всей дальнейшей истории.

Если описанные политические результаты революции европейцы ощутили лишь позднее, в ходе всего последующего столетия, то эффект военных кампаний Наполеона» перекроивших европейскую геополитическую карту» был немедленным й, как оказалось, долговременным. Испания и Португалия, истощенные в военном и финансовом плане десятилетиями боевых действий за и против Франции, в итоге утратили контроль над своими заморскими империями, когда их южно- и центральноамериканские колонии объявили о независимости, а покорение Наполеоном всего Апеннинского полуострова дало импульс к началу борьбы за объединение Италии под предводительством короля Виктора Эммануила и Джузеппе Гарибальди. Однако сильнее всего геополитические успехи Наполеона сказались на судьбе Центральной Европы. Он ликвидировал Священную Римскую империю, образовав из нескольких крупных ее областей Рейнский союз —прообраз будущего общегерманского государства, которому предстояло стать самой могущественной и многонаселенной державой Европейского континента.

Для самой Франции 23 года непрерывной войны, практически лишившей ее внешней торговли, явились важнейшим негативным фактором, отбросившим страну назад в набирающей обороты гонке индустриализации. Если благоприятные природные условия сделали ее лидером преимущественно аграрной европейской экономики XVII века, то вред, причиненный войной, дополнительно усугублялся отсутствием на французской территории угольных месторождений. Между тем в 1789–1815 годах главная соперница, Великобритания, не сбавляя темпа, двигалась вперед в технологическом развитии и наращивании производительности экономики. Когда торговые барьеры оказались сняты, выяснилось, что на фоне нового индустриального гиганта на севере французская промышленность безнадежно проигрывает.

Революционная эпоха наложила глубочайший отпечаток и на художественную культуру Европы. Учитывая, что французская революция представляла собой политическое движение, базировавшееся на рациональных основаниях, она в то же время была крайним выражением романтизма — что совпадало с новыми настроениями среди европейских интеллектуалов и людей искусства, и в значительное мере их подпитывало. Имена революционеров — Лафайет, Мирабо, Марат, Дантон — звучали по всей Европе как имена богов нового пантеона. Диктатор Наполеон кружил голову таким республиканцам, как Бетховен, а в «Войне и мире», написанном полвека спустя. Толстой продемонстрировал, насколько увлечена была русская интеллигенция (разговаривавшая между собой по–французски) человеком, который в 1812 году пошел войной на их страну. Однако, наверное, самое красноречивое свидетельство о наполеоновской эпохи принадлежит испанскому художнику Франсиско Гойе (1746–1828). Очевидец бесчеловечной войны, которую вела на его родной земле иностранная держава, утверждающая, что выступает от имени разума и порядка, Гойя показал, чего на самом деле стоят человечеству действия великих стратегов–завоевателей. Немало разных мнений было высказано искусствоведами о значении надписи, которая как бы концентрирует в себе содержание одной из наиболее важных и пугающих серий его рисунков («Капричос»). Но если вспомнить, что Гойя собственными глазами видел разорение и безжалостные убийства, выпавшие на долю его страны и народа от рук просвещенного режима, то нам становится понятен крик души художника, звучащий словно бы эхом софокловой трагедии: «Сон разума рождает чудовищ».


Теория и практика общественного устройства | Цивилизация. Новая история западного мира | Британская гегемония и идеология свободы



Loading...