на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Суд

Тростинки господа бога

Тьемоко слушали с огромным вниманием, это придало ему бодрости. Свой рассказ он закончил словами:

— Контролер Диара — такой же рабочий, как и мы, к тому же он мой дядя. Но, повторяю, будь он моим отцом, я все равно стал бы добиваться этого суда. В чем вина Диара? Сначала он проголосовал за забастовку до победного конца, как это сделали мы все, а потом не сдержал слова. Кроме того, он, как и мы все, получил пособие. Он его проел и ничего не возместил. Наконец, работая в поезде, он обнаглел до того, что стал ссаживать наших жен, героических женщин, которые нас поддерживают. Вот почему я, несмотря на сопротивление некоторых, потребовал, чтобы сегодня здесь присутствовали женщины. На этом я заканчиваю, чтобы могли высказаться другие. Пусть они также не забывают, что многие из наших товарищей сидят в тюрьме!

В зале стояла мертвая тишина, будто в нем не было ни души. Диара подобрал ноги под стул и сидел не двигаясь. Отсутствующим взором он взглянул на сына — казалось, его глаза устремлены в далекое прошлое, когда не было ни суда, ни бастующих, ни обвиняемого. Женский голос произнес:

— Я хотела бы сказать...

— Тише! — бросил кто-то повелительно.

— Кто хочет говорить? — спросил Конатэ.

— Какая-то вздорная баба, — ответили с места.

— Я сам велел женщинам прийти на собрание! — возразил Тьемоко. — Им есть что сказать. Подойди ближе, Хади Диа.

Женщина вышла вперед. Ее лицо украшали многочисленные шрамы и татуировка на губах. Она вырядилась в свои лучшие одежды. Тьемоко освободил ей место на скамье рядом с собой.

— Хади Диа, повтори здесь все, о чем ты уже раньше рассказывала, — произнес он, — не бойся и не стесняйся.

— Это было в тот раз... две недели тому назад. Я была с Кумбой, ее сестрой Дьенкой и еще одной женщиной... Ну вот...

— Имена не имеют значения, продолжай,

— Мы сели в «Дым саванны», чтобы проехать в Кати. Диара потребовал у нас билеты, а когда мы прибыли в Кати, он вернулся с военным тубабом. Он сказал ему что-то на языке тубабов, военный высадил нас из поезда, а денег нам не отдали. Я обо всем рассказала мужу.

— Хади Диа, правда ли все то, что ты говоришь?

— Спроси у Диара.

— Садись, Хади Диа. А ты, Диара, что скажешь?

Диара подавленно молчал. Женщина, сияя от удовольствия, вернулась на место. Впервые в жизни она выступала на собрании мужчин. Затем поднялась другая женщина, постарше, она говорила быстро и уверенно. Ее звали Сира.

— С нами дело было по дороге на Куликоро, знаете, небольшой подъем между Куликоро и Бамако. Диара остановил там поезд, потом заставил нас сойти в самом центре саванны. Нас было восемь женщин. Я же говорю, — он холуй тубабов. Тьемоко прав, его надо четвертовать на рыночной площади!

— Спасибо, Сира, — заметил председатель.— Но надо говорить только о том, что ты видела. Можешь сесть.

После того как, выступили еще две женщины, б зале опять воцарилось молчание. В глубине души каждый из присутствующих был смущен: до сих пор женщины никогда не осмеливались говорить в обществе мужчин. Все поглядывали то на председателя, то на Диара и Садио.

— Я хочу сказать...—неожиданно произнес громкий мужской голос. С места поднялся высокий детина с выбритой в кружок головой, чувствовавший себя немного неловко в праздничной одежде. По залу прокатился гул одобрения, все сразу узнали в нем человека, который первым бросил работу после объявления забастовки.

Он рассказал о себе и своих товарищах по бригаде. В качестве первого забастовщика у него были все основания осудить Диара.

— Да, он поступил плохо. Аллах свидетель, Диара поступил очень плохо. Я в этом так же уверен, как и в том, что когда-нибудь буду лежать в могиле. Когда я сказал у себя в бригаде, что надо бросить работу, все как один сделали это. И сейчас мы все тоже готовы продолжать забастовку. А ты, Диара, хоть и старше нас и должен был бы стать для нас примером, ты, наоборот, стал нашим врагом. Мало того, что ты нам изменил, ты еще издеваешься над нашими женами, над теми, кто нас кормит... Да, нам не стыдно в этом признаться. Что до меня, то я считаю, мы должны посадить Диара в тюрьму. Да. да, в тюрьму!

— Ты же знаешь, брат, тюрьма принадлежит тубабам! —откликнулся кто-то из зала.

— Знаю, конечно. Но мы могли бы найти место, куда его посадить! Или можем высечь его плетьми; да, да, плетьми!

В голосе выступавшего зазвучали высокие ноты, мускулы лица напряглись.

— Здесь можно решить сразу, сколько ударов он должен получить и кому мы поручим это сделать.

С этими словами он направился на свое место, не переставая ворчливо повторять:

— Ты предатель, Диара, предатель...

В зале зашумели, многие пожелали высказаться. Одни были за бичевание, другие за тюремное заключение. Кто-то предложил заставить штрейкбрехеров внести в забастовочный комитет заработанные ими деньги. Люди переговаривались, сидя на скамьях, ругали судей.

Неподвижно, с отсутствующим взглядом, сидел в этой суматохе обвиняемый. Раза два или три в голове у него молнией мелькала мысль; «Почему я это сделал?» Она смущала его, потому что ответ на нее был неясен ему самому. Ему вспомнилось, как он вместе с жандармами распоряжался в поезде... Что заставило его бросить своих? Был ли тому виною потухший очаг в собственном доме, вскружила ли ему голову лесть или захотелось благополучия, которое придает набитый желудок?

Вскоре эти мысли сами собой улетучились. Диара снова впал в оцепенение. Он одиноко сидел перед собравшимися с широко раскрытыми глазами и отвисшей губой.

Старый Кейта присутствовал на заседании с самого начала, рядом с ним чинно сидела Аджибиджи. Он отклонил предложение войти в состав суда, потому что до последней минуты не верил, что молодежь окажется способной на нечто подобное. Но он пришел и не пропустил ни слова из всего сказанного. Наконец он медленно встал со своего места.

— Хочу бросить в общий котел и свою щепоточку соли, — сказал он и, взглянув на Тьемоко, добавил: — Если, конечно, вы согласитесь ее принять.

— Слушаем тебя внимательно, Старик, — заметил Конатэ.

— С давних времен, еще задолго до того, как вы появились на свет, для всего существовал определенный порядок, он имел большое значение в жизни каждого из нас. Нынче все перепуталось. Исчезли кастовые различия, теперь не разберешь, где каста старейшин или кузнецов, сапожников или ткачей. Мне кажется, это произошло с появлением Машины, она все ломает. Помню, Ибрагим как-то говорил мне: «Мы не только сломаем старые порядки в нашей стране, но сделаем это вместе с людьми, живущими по ту сторону Большой Реки»[39]. Я не представляю себе ясно, как все это должно произойти, но мы уже видим — это совершается на наших глазах. Вот, например, Тьемоко пришла в голову мысль, которую подсказала ему книга, написанная на языке тубабов. В первый раз в жизни — а ведь я наблюдал гораздо больше восходов солнца, чем вы, — я присутствую в этом... как его, подскажи-ка, внучка... — Старик наклонился к Аджибидже.

— Трибунале, дедушка.

— Присутствую в трибунале, — продолжал тем же тоном Старик. — И думаю, что Тьемоко поступил правильно. Мы все были за забастовку, мы ее начали, Диара в том числе. Потом Диара приступил к работе. Вы говорите, что он изменник? Вы, пожалуй, правы. Мы все вместе добиваемся победы. Значит, никто из нас не должен приступать к работе без остальных. Это и есть жить по-братски. Тут кто-то требовал жестокого наказания. Но вы не убьете Диара — не потому, что у нас не хватит на это храбрости, а потому что никто этого не допустит. Я первый не допущу. Ведь если вы вздумаете подражать наемникам ваших хозяев, вы превратитесь в таких же варваров, как они. Убийство — великий грех, да, да, для верующих это кощунство, и я молю всевышнего, чтобы он не позволил поселиться такой мысли в ваших сердцах. Итак, остается наказание плетьми. Диара вы уже побили, ударили по самому уязвимому месту каждого человека, достойного так называться, — вы заклеймили его позором перед всеми. Этим вы причинили ему больше боли, чем если бы подвергли телесному наказанию. Не могу поручиться за завтрашний день, но гляжу сейчас на Диара и думаю, что вряд ли кто-нибудь из нас захочет теперь последовать его примеру.

В зале послышались всхлипывания женщин.

— А теперь прошу извинить меня за то, что злоупотребил вашим вниманием. Не вешай головы, Диара, ты всего лишь орудие в руках судьбы. Здесь судили не тебя, а тех, кто владеет Машиной. Случай с тобой учит нас не отказываться от борьбы.

Старик ушел. Аджибиджи осталась на своем месте.

Тьемоко восхищенно ловил каждое слово Мамаду Кейта. «Именно это я должен был сам оказать», — подумал он, завидуя Старику и в то же время злясь на себя.

Волнение в зале тем временем улеглось, народ устал и не хотел больше спорить. Молча переглядываясь, люди вставали со своих мест и один за другим шли к выходу.

Никому из восьми судей так и не пришлось выступить. Наконец один из них решительно встал, надел на голову свой четырехугольный колпак. Двое других последовали ему примеру. Конатэ взял под руку представителя из Куликоро, и оба, шепотом переговариваясь, покинули зал. Направился к выходу и Тьемоко. Он все еще злился на себя и, стиснув зубы, мысленно твердил: «Дело не в правоте, дело в победе!..»

Вскоре в зале остались всего три человека: Диара, его сын Садио и Аджибиджи, упорно остававшаяся на своем месте.

Диара никак не мог смириться с нанесенным ему оскорблением, тем более что это оскорбление нанесла женщина, та самая Хади Диа, на крестинах которой он собственноручно резал барана! Такую рану не заживить. Садио по-прежнему сидел с удрученным видом. Он машинально перебирал разбросанные по столу листки бумаги, по щекам текли слезы. Он знал, что отныне любой человек может оскорбить его отца, знал, что отныне кто угодно и где угодно может сказать ему самому: «Твой отец — предатель». Никто, ни один человек из присутствующих на суде не сказал ему ни слова, когда уходил. Садио чувствовал себя одиноким, безнадежно одиноким. Наконец он встал и неверным шагом направился к отцу, нервная дрожь пробегала по его высокой и статной фигуре. Он остановился перед отцом, раскрыл было рот, глотнул воздух, как бы собираясь заговорить, но вместо этого молча рухнул к ногам Диара. Тот склонился над сыном и неожиданно зарыдал, как наказанный ребенок.

Вернувшись после суда домой, старый Кейта решил временно удалиться от мира для общения со всемогущим. Он был недоволен собой, ибо не проявил достаточной твердости. Он ведь решил было не идти на суд над Диара, но его убедила мягкая настойчивость Аджибиджи. Вот как это случилось.

Он сидел в своей комнате, девочка прикорнула у его ног на бараньей шкуре и перебирала тонкими пальчиками жесткую шерсть, изображая ими танцующую походку верблюдов. Потом сказала:

— Пойдем туда! Обещаю тебе, я буду умницей, это в последний раз, больше там моей ноги не будет.

— Никогда?

— Ну... до возвращения папочки.

— Боишься пойти одна?

— Не боюсь, но бабушка ворчит, когда я хожу туда.

— Почему тебе так нравится ходить на собрания?

— Надо же мне учиться мужским делам!

Старик добродушно рассмеялся.

— Но ведь ты не мужчина!

— Папочка говорит, что все скоро будут равны, мужчины и женщины.

— И кем же ты хочешь стать, когда вырастешь?

— Хочу водить быстрые поезда, как папочка. Он говорит, что это лучшая из профессий, и я ему верю.

Мамаду Кейта посмотрел в устремленные на него миндалевидные глазенки:

— Хорошо, пойдем, но помни — до возвращения отца ты туда больше ходить не будешь!

— Обещаю, дедушка.

Таким образом старик очутился на суде, о чем потом горько сожалел. Придя домой, он тут же велел принести себе воды для омовения.

— Удаляюсь на время от мира, — сообщил он Ниакоре.

Фа Кейта ушел к себе, и скоро всем окружающим стало известно, что он решил неделю оставаться наедине с аллахом.

Ниакора, усевшись на заднем дворике, погрузилась в свои думы. Ее взор, машинально переходивший с предмета на предмет, задержался на пустой ступе.

В былые времена перезвон ступ начинался в усадьбах на рассвете, еще до того, как угасала в небе последняя звезда. Негромкий шум от перестука пестов, которыми орудовали женщины, перекатывался со двора во двор, в предутренней синеве воздуха он напоминал неумолчное журчанье ручейков, резво бегущих между толстыми корнями деревьев, вдоль стен домов или по краю дороги. На каждый легкий удар песта о край ступы тотчас же откликался другой такой же стук из соседнего дома. Этими звуками приветствовали друг друга поднявшиеся с зарей труженицы, переговариваясь таким образом только на одним им понятном языке. Перезвон ступ сулил счастливый день.

Старая ступа, на которую смотрела Ниакора, была раньше деревом, корни которого еще до сих пор уходили глубоко в землю. Дерево срубили, сердцевину пня выдолбили, а из ветвей понаделали пестов. У каждой мельницы, ветряной или водяной, есть свой говор. Есть он и у ступы. Она вибрирует под ударами песта и заставляет вибрировать землю, на которой стоит; растянувшиеся на циновках люди чувствуют этот трепет, он невольно передается и им. Но сейчас ступа молчит, суля мрачные дни. Жирная мякоть обмолоченного зерна не впитывается больше в дерево ступы и пестов, которые лежат тут же рядышком, жарятся на солнце. Время от времени дерево ступы издает сухой звук, покрываясь новыми трещинами. Хозяйки тревожно разглядывают эти трещины, вьющиеся вдоль пня.

Ниакоре очень одиноко. Женщины из усадьбы во главе с Асситан решили утром отправиться в Гуме, чтобы попасть к базарному дню. Старуха не могла скрыть своего недовольства, ее пугало одиночество.

— У нас не осталось никакой еды, мать, — уговаривала ее Асситан. — Нам необходимо попасть на рынок,

— Но это ведь далеко, ты знаешь.

— Знаю, что далеко, особенно если идти туда пешком. Мы выйдем на рассвете и через три-четыре дня вернемся. Дома останется немного басси, Аджибиджи приготовит вам его.

— Ты предупредила Фа Кейта?

— Нет, он ведь уединился. Но мы вернемся до того, как он выйдет из своего затворничества.

— Если господь доведет вас до места, не забудьте повидать семью Сумаре. Он женат на моей двоюродной сестре, эти люди из хорошего рода. Они будут вам полезны. Да хранит вас всемогущий!

— Уповаем на него, — ответила Асситан.

И женщины тронулись в путь.

Дети, под предводительством самого старшего, окружили старушку, растиравшую орех кола.

— Бабушка, можно нам пойти на речку?

— Хорошо, будьте только осторожны.

Захватив с собой старые горшки, доски и веревки, шумная ватага покинула двор.

В доме оставалась только Аджибиджи.

— Что ты делаешь, Аджибиджи? — крикнула Ниакора.

— Прочищаю папочкины трубки.

— Принеси их сюда, я могу помочь, хоть и не выношу запаха табака.

— Я уже закончила, бабушка, осталось только почистить зажигалку.

Но Ниакору тяготило одиночество. Она с трудом встала и начала взбираться по лестнице, держась одной рукой за глинобитную стенку, а другой сгибая поочередно колени, чтобы легче переступать со ступеньки на ступеньку, останавливаясь на каждой передохнуть. На последней ступеньке она, выждав с минуту, медленно выпрямилась, словно опасаясь, что ее хрупкое тело рассыплется в прах от слишком резкого движения, и глубоко вздохнула.

— А я, бабушка, собиралась как раз спуститься вниз. — Аджибиджи почувствовала, как тяжело старушке одной.

Давно не подымалась Ниакора на террасу. Ослабевшие глаза с трудом различали плоские крыши домов, заостренные вершины минаретов, церковную колокольню и крупные кусты бавольника. В воздухе вился легкий пушок, облетевший с цветов.

— Где трубки?

— Здесь, бабушка.

Девочка принесла деревянную чашку, в которой лежало с дюжину самых разных трубок — из черного дерева, слоновой кости, глины и красного дерева.

— Неужели твой отец курит все эти трубки?

— Да. — Аджибиджи уселась верхом на перила террасы.

— Глотка у него, наверное, вся прокоптилась, как дно котелка!

— Он их часто чистит. Я написала ему и спросила разрешения сделать это сейчас вместо него.

— И он тебе разрешил?

— Нет, я ведь писала позавчера и еще не получила ответа. Но уверена, что он согласится.

— В прошлом письме отец наказал тебе заботиться обо мне. Ты этого не делаешь. Но об этом ты ему небось не сообщила?

— Да нет же, бабушка, я писала, что, по твоим словам, я о тебе не забочусь.

— Не верю.

— Спроси у него самого, когда вернется.

— Если на то будет воля всевышнего!

— Если на то будет воля всевышнего... — без особой уверенности повторила Аджибиджи.

Бабушка с внучкой были одни целых три дня. Мамаду Кейта не показывался, он предавался размышлениям в полном одиночестве.

На четвертый день рано утром, когда Аджибиджи, только проснувшись, еще нежилась в постели, она вдруг услышала громкий стук в дверь. От этого стука задрожал весь дом. Девочка быстро вскочила.

— Уже с минуту, как стучат, — сказала Ниакора. — Наверно, вернулись твоя мать и остальные женщины. Провидение сопутствовало им. Сейчас встану.

Удары в дверь возобновились с удвоенной силой. Аджибиджи сняла засов, на который закрывалась дверь, и очутилась лицом к лицу с жандармом и тремя полицейскими. Грубо оттолкнув девочку, они вошли в дом. Она удивленно попятилась назад, прикрывая рукой глаза от резкого света.

— Где Мамаду Кейта? — свирепо спросил один из полицейских.

— Спрашивай ее спокойно, — заметил жандарм,

К Аджибиджи вернулось присутствие духа.

— Не знаю, где он, — ответила она по-французски раньше, чем успел раскрыть рот переводчик.

— Вот как, ты говоришь по-французски! Скажи в таком случае, где Старик?

Аджибиджи только сейчас сообразила, что стоит перед ними нагишом, и опустила в смущении глаза, но тут же подняла их и посмотрела на жандарма.

— Я не знаю, где дедушка. — В глазах девочки сверкнула ненависть.

— Конфетку хочешь?

— Сейчас еще слишком рано, чтобы есть конфеты. Разве полиция разгуливает со сластями в кармане? И, кроме того, я их не люблю!

Из другой комнаты донесся голос Ниакоры:

— Аджибиджи, с кем ты там разговариваешь?

— С полицией, бабушка. Они пришли за Фа Кейта.

Ниакора появилась на пороге.

— Сукины дети!

Жандарм велел подручным произвести обыск. Трое полицейских устремились в коридор, оттолкнув по пути старуху, которая упала, растянувшись на полу.

— Собаки проклятые, как вам не стыдно! — негодовала Ниакора.

Аджибиджи бросилась к ней и помогла ей встать на ноги,

Жандарм стоял у выхода, держа руку на кобуре револьвера. Ждать пришлось недолго. Полицейские появились снова, они волокли за собой Старика; у него были скручены назад руки, он даже не сопротивлялся...

Он не успел одеться: на нем была только набедренная повязка. Фа Кейта стонал — очевидно, его уже били. Он раскрыл рот, собираясь что-то сказать, но тут же был оглушен сильным ударом по затылку.

— Молчать! — гаркнул полицейский.

Старая Ниакора ринулась на полицейских, но от резкого толчка локтем в грудь у нее мгновенно перехватило дыхание. Она прислонилась к стене, тяжело дыша, с вытаращенными глазами. Аджибиджи в свою очередь набросилась на жандарма, стараясь пустить в ход ногти. Тяжелый удар сапогом в живот заставил ее закружиться на месте, девочка согнулась вдвое от боли и без звука рухнула на пол. Мамаду Кейта сделал попытку освободиться, но его быстро уволокли. В темном коридоре остались только лежавшая без сознания Аджибиджи и Ниакора, чье старое тело постепенно оседало на пол, точно мешок, из которого высыпают зерно. Наконец, и она упала. Солнце, проникавшее в открытую дверь, осветило ее морщинистое лицо.

— Аджибиджи... Аджибиджи...

Слова чуть слышно срывались с уст старушки, как легкий шум ветерка в листве.

Девочка лежала, скорчившись, на полу. Ниакора пыталась протянуть руку и дотронуться до нее, но силы уже изменили ей.

— Аджибиджи... Аджибиджи...

Девочка вскоре очнулась и услышала слабый голос Ниакоры. Она попыталась приподняться, несмотря на адскую боль — все внутри у нее горело...

— Ты не умерла, бабушка?

— Нет, нет, я не умерла, но постарайся найти кого-нибудь.

Ниакора чувствовала приближение конца. Ее охватил страх смерти. Она прошептала:

— Аджибиджи, позови кого-нибудь... Аджибиджи...

— Я не могу встать, бабушка, ноги не шевелятся.

Девочка, сделав отчаянное усилие, приподнялась на локте и, взглянув на бабушку глазами раненой лани, прошептала:

— Собаки, они убили ее.

— Аджибиджи... Аджибиджи... — снова повторила Ниакора.

Это были ее последние слова. Старушка испустила последний вздох, ее ноги вытянулись под выцветшей рубашкой, голова бессильно упала на глиняный пол...

После суда над Диара Тьемоко почти нигде не показывался. Большую часть времени он проводил в одиночестве, во власти какого-то неприятного чувства — не то смущения, не то беспокойства. Это чувство не покидало его ни на секунду. «Конечно, я сумел довести до конца задуманное дело, и после того как Диара предстал перед судом, рабочие забыли дорогу в депо! И если мне помогли физическая сила, настойчивость и зычный голос, то этого еще далеко не достаточно. Надо учиться, читать и учиться!» — так думал Тьемоко, запершись у себя в комнате и читая запоем, в то время как его жена, как и все жены бастующих, бегала в поисках какой-нибудь пищи.

Наконец он решил сходить в профсоюз. Там он встретил Конатэ и еще с десяток рабочих.

— Тье, ты ведешь себя, как змея, — сказал Конатэ. — Притаишься где-нибудь, чтобы потом половчей наброситься и укусить! Но как бы там ни было, а история с Диара получилась поучительной — с тех пор нет ни одного случая предательства.

Тьемоко молча здоровался за руку с присутствующими. Конатэ продолжал:

— Знаешь, Диара болен. Я был у него вчера вечером.

— Я навещу его после.

— Новости слышал?

— Нет.

— Можешь сообщить Фа Кейта, что дирекция железной дороги согласна на переговоры, и нам надо готовиться к возобновлению работы.

Тьемоко стал тут же вслух разрабатывать план действий:

— Половина рабочих разъехались по деревням. Надо быстро собрать их, и заняться этим тотчас же: Обойдите Бамако, друзья, и пошлите ребятишек за их отцами, а я схожу к Старику.

Дверь дома Бакайоко была раскрыта настежь. Тьемоко вошел и сразу же наткнулся на два распростертых на полу тела. Он позвал:

— Асситан, Асситан, где ты?

Не получив ответа, он стал громко звать Старика:

— Фа Кейта! Фа Кейта!

Со двора появилось двое или трое перепуганных ребятишек: они встали рядом с Тьемоко и, увидев лежавших на полу, начали громко плакать. Тьемоко перешагнул через тельце Аджибиджи, открыл дверь, ведущую в глубь дома, и обошел все комнаты, не переставая звать Старика. Он быстро вернулся к входу и приказал детям:

Бегите в профсоюз и скажите Конатэ, пусть сейчас же идет сюда.

Затем нагнулся и поднял легкое, как перышко, тело старой Ниакоры.

Через пятнадцать минут дом Бакайоко напоминал муравейник, разворошенный чьим-то сапогом. Люди группами входили и выходили. Соседка рассказала Тьемоко, что Асситан и остальные женщины из усадьбы уехали еще три дня тому назад, но о Старике никто ничего не знал. Женщины перенесли Аджибиджи на кровать и начали растирать ее омертвевшее тельце. Девочка стонала, плакала, звала в бреду отца, но не приходила в сознание и не могла рассказать о разыгравшейся драме.

Днем вернулись ездившие на рынок женщины. Еще издали заметив заполнивших усадьбу людей, увидев их скорбные и гневные лица, они поняли, что пришла беда. Оставив у входа корзины и калебасы, они бросились через коридор в переднюю комнату и там застали уже соседских старух, совершающих похоронный обряд у тела Ниакоры.

Фатумата первой осознала происшедшее. Она протяжно и громко закричала, резкий звук ее голоса отозвался далеко в вышине и неожиданно стих... Женщина забилась в судорогах, упав на землю. Вслед за этим традиционные причитания послышались во всех комнатах дома, на переднем и заднем дворах.

Аджибиджи тем временем пришла в себя и рассказала матери о смерти бабушки и об аресте Фа Кейта. Причитания плакальщиц слились с криками ярости мужчин, с возгласами проклятия женщин, призывавших на головы виновников совершенного злодеяния все бедствия, ниспосылаемые небесами.

Старую Ниакору похоронили в тот же день. По существующему у бамбара обычаю, женщины не сопровождали покойницу на кладбище: они продолжали дома плакать и причитать.

После похорон бастующие собрались в помещении профсоюза. Они ждали результата переговоров с железнодорожной администрацией. Поздно вечером пришла наконец телеграмма из Дакара: «Дядя против, продолжайте лечение». А наутро началось поголовное бегство рабочих семей из Бамако. Все — мужчины, женщины, дети — ушли в леса: рабочим нечего было больше делать в городе, а женщины надеялись найти хоть какую-нибудь еду в далеких деревнях.

Шли дни. В помещении профсоюза было пусто и тихо, слой пыли покрыл скамьи, оконная рама, сорванная ветром с петли, с шумом стукалась о саманную стену. Запустение, царившее здесь, изредка нарушали только Конатэ и Тьемоко. Они подолгу бродили вокруг вокзала, депо или просто вдоль реки, обмениваясь редкими, скупыми фразами.

Как-то раз они решили зайти в усадьбу Бакайоко, навестить Асситан. Там они узнали, что Фатумата и две другие жены Мамаду Кейта начали традиционный сорокадневный траур. Старухи не выпускали вдов из дома и следили за тем, чтобы никакой мирской соблазн не смутил их покоя. Фатумата, сидя за занавеской, сказала, обращаясь к Тьемоко:

— Не лги нам, Тье! Ты ведь сам прекрасно знаешь, что Фа Кейта нет в живых, тубабы увели его, чтобы прикончить.

— Да нет же, — убеждал ее Тьемоко, — нам известно, что он находится в тюрьме вместе с остальными. Для траура нет никаких оснований. Вместе с Фа Кейта сидят другие мужчины, но их жены не в трауре!

— Да, но мы уже совершили обряд очищения.

Тьемоко чувствовал, что теряет терпение.

— Это же глупо, Фатумата! Кто накормит твоих детей? Все соседи ушли в лес, в деревни. Мы сочувствуем твоему горю, но ведь тебе и твоей семье есть надо.

Одна из старух, следивших за соблюдением обряда, прервала Тьемоко:

— Траур нельзя прекратить, надо выдержать срок.

— Ты богохульствуешь, разговаривая с женщинами, у которых такое горе, — подлила масла в огонь другая старуха.

Тьемоко в бессильной ярости пожал плечами и знаком пригласил Конатэ выйти.

— Идиотство какое-то! — раздраженно сказал он. — Надо было бы поморить их голодом, тогда они вылезли бы из своей норы. — Пойдем потолкуем с Асситан.

Они прошли через двор. В тени, отбрасываемой сушильным навесом, стояла на коленях Асситан и толкла в маленькой ступке приправу к вечерней трапезе. На ее лбу, повязанном платком, блестели капельки пота.

С точки зрения старых африканских традиций, Асситан была идеальной женой: послушная, покорная, работящая, она никогда не повышала голоса. Она не вмешивалась в дела своего мужа: ее это не касалось. Девять лет назад ее выдали замуж за старшего Бакайоко. Родители все решили и устроили сами, даже не спросив ее согласия. В один прекрасный день отец сообщил ей, что у нее есть муж и что его зовут Садибу Бакайоко. А еще через два месяца ее отдали человеку, которого она до этого никогда не видела. Свадьбу отпраздновали со всей пышностью, подобающей семье из старинного рода, но Асситан не суждено было долго прожить с мужем: через одиннадцать месяцев после свадьбы он был убит во время первой стачки в Тиесе. А через три недели после смерти Садибу она родила дочку. И снова древний обычай определил ее дальнейшую судьбу: она стала женой Ибрагима, младшего сына Бакайоко. Тот усыновил девочку и дал ей странное имя — Аджибиджи. Асситан по-прежнему всему покорялась. Она покинула Тиес вместе с дочкой и старой Ниакорой, последовала за мужем в Бамако. Она подчинялась Ибрагиму так же, как подчинялась до этого его брату. Он уезжал надолго, отсутствовал месяцами, подвергал себя опасности — таков был удел мужчины, господина. Ее женская доля заключалась в том, чтобы со всем мириться и молчать, как тому ее учили.

— Что там варится у тебя на ужин, женщина? — фамильярно обратился к Асситан Тьемоко, как свой человек в доме.

— О, это всего лишь вчерашние остатки. Прошу разделить их с нами.

— Как погляжу на твои хлопоты, так вижу, что не о чем тебе беспокоиться — не возьмет себе Бакайоко вторую жену, поверь мне!

— А я была бы рада иметь соперницу, можно было бы хоть отдохнуть... Кроме того, я старею. Всякий раз, как он уезжает, я прошу аллаха, чтобы он привез с собой вторую жену помоложе...

Асситан опустила руку в ступку, вытащила оттуда зеленоватое месиво и положила его в котел.

— Асситан, уговори остальных женщин бросить траур. Фа Кейта жив, понимаешь?

— Не уверена, что понимаю... Будь муж тут, он мог бы сделать что-нибудь, а я женщина и только... Женщин никто не слушает, особенно сейчас.

Асситан поднялась на ноги и направилась к главному дому. Мужчины последовали за ней. Аджибиджи одиноко сидела в большой комнате,

— Почему тебя не видно больше в профсоюзе, Аджибиджи? Ты что, тоже забастовку объявила? — спросил Конатэ.

— Я обещала дедушке не ходить туда...

— Похвально, что держишь слово.

— До возвращения папочки.

— Вот оно что. — Конатэ уселся на край кровати. — А как ты себя чувствуешь?

— Сейчас мне уже не так больно.

— Ты стала настоящей барышней.

Помолчали. Наконец Тьемоко сказал Асситан:

— Нам пора уходить, женщина. Шаль, что Фатумата не хочет прислушаться к голосу разума.

— Такова жизнь. Да пройдет у вас вечер с миром!


Тьемоко | Тростинки господа бога | Мам Софи