home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Ecce homo

Он видел речку и леса

где мчится стертая лиса

где водит курицу червяк

венок звонок и краковяк.

Александр Введенский

Максим, наверное, уже навсегда запомнил ощущение сокрушительного удара в грудь, прямо в сердце, когда ему сообщили, что Лариса попала в аварию и в очень тяжелом состоянии доставлена в реанимацию. Кристина сразу начала плакать и, пока они добирались в больницу, настолько обессилела от слез, что помощь потребовалась ей самой. Напоив успокоительным, ее уложили на диванчик в комнате ожидания, а Максим остался с Аглаей, которая явилась откуда-то с вечерники, в нелепом готическом наряде. Она была испуганной и притихшей, как провинившаяся маленькая девочка, но ее черное шуршащее платье со шлейфом, мрачный макияж и шляпка с траурными перьями производили впечатление злой неуместной шутки.

Через час в больницу приехала жена Аркадия Борисовича, тучная, заплаканная старуха с черными крашеными волосами, в драгоценностях и в собольей накидке. Максим подумал было, что она приготовилась давать интервью перед камерами, но потом сообразил, что простая деревенская женщина так истово верила в силу золота, камней, богатства, что и сейчас пыталась в этом магическом круге укрыться от беды. Сын ее был за границей, а беременной дочери она не хотела звонить среди ночи с плохими новостями, зато привезла с собой богомольную родственницу, приживалку в глухом платке, которая сразу расставила на больничном подоконнике иконы.

Владимир Львович не приехал, но прислал начальника службы безопасности с охраной и психолога, бывшую гувернантку девочек. Немолодой полковник чувствовал неуместность своего присутствия среди плачущих женщин, но не уезжал, а маялся, расхаживая по больничному коридору, то и дело отправляя кого-то из своих вооруженных бойцов разменивать монеты для кофейного автомата.

Когда к ним вышел отглаженный, выбритый, похожий на английского дворецкого врач, Максим по одному его взгляду понял, что все кончено. Он не слушал и не понимал смысла слов, чувствуя только, что не может поверить в смерть такой живой, родной, любимой женщины, которая была для него и матерью, и любовницей, и другом.

Кристине сделали укол успокоительного, жену Аркадия Борисовича отпаивали корвалолом, и только Аглая держалась и даже нашла какие-то слова сочувствия для Максима, который уже не мог скрывать своего потрясения. Затем медсестра повела их по больничным коридорам в палату.

Лариса лежала в белоснежном головном уборе из бинтов и ваты наподобие голландских крахмальных чепцов с портретов Рогира ван дер Вейдена. Нос ее заострился, губы побелели, но лицо было еще живым, и Максима вдруг охватила уверенность, что, если сейчас он поднимет на руки невесомое тело, вдохнет весь жар своей любви в холодные губы, она вздрогнет и откроет глаза. Но Кристина уже падала на кровать, стаскивая простыню, под которой, казалось, не было ничего, кроме комьев кровавой марли, Аглая вместе с женщиной-психологом оттаскивала и била сестру по щекам, а сам Максим чувствовал жгучую соль во рту, не понимая, что глотает слезы.

Эту память словно вырезали на его сердце. Он знал, что и годы спустя, закрыв глаза, будет видеть белую комнату, черное платье Аглаи, инопланетный чепец вокруг безмятежного, обескровленного лица.

В московскую квартиру он приехал с начальником охраны и еще нашел силы позвонить из кабинета Лары Владимиру Львовичу и отцу. Потом лег, не раздеваясь, на диван, сунул под голову кожаную подушку и проснулся, когда в окна уже било полуденное солнце. Сразу вспомнил все, с надеждой, что смерть Ларисы и мучительная ночь в больничной комнате ожидания – просто дурной сон. Но, пока он разглядывал пылинки в солнечных лучах, память ожила, подступила. Он прижал ко рту ладонь, удерживая в горле готовый вырваться непристойный животный хрип, сел.

Ноги затекли, и в мышцах чувствовалась огромная усталость, словно после битвы. Ночью кто-то накрыл его пледом, и вряд ли это была Кристина, которая сейчас представлялась ему совершенно чужой, посторонней женщиной.

Были какие-то дела, разговоры. Кристина плачущим голоском кому-то жаловалась по телефону: «Не знаю, что теперь будет с нами, и с папой, и с бизнесом бедной мамочки». Аглая петлями вышагивала по пустой двухуровневой гостиной, от сада камней с живыми лотосами до стеклянной стенки с водопадом, и, уже не скрываясь, курила длинные черные сигареты. Максим пил кофе, что-то ел и пытался думать о практических вещах: и в самом деле, что будет с обезглавленным семейным бизнесом, как в этой ситуации поведет себя Владимир Львович? Вместе с тем он чувствовал, что эта потеря, словно трещина во льду, обнажила в его душе тот уязвимый нерв, которого не затронула смерть ни деда, ни бабушки по отцу, хотя он был по-своему к ним привязан. И даже гибель матери, ранившая, словно предательство, не причинила такой острой боли. С этой болью Максим отвечал на звонки, разговаривал с поверенными, утверждал дату и порядок похорон. Но на плечи его давила огромная тяжесть, и когда в минуту передышки он обнаружил себя в гардеробной Ларисы, прижимающим к лицу ее маленькие туфли, то наконец позволил боли вырваться наружу с тем же гортанным возгласом, который она, живая, исторгала из его груди в минуты близости.

Было трудно проследить, как и почему смерть одной женщины навела его на мысли о другой, но к вечеру он окончательно принял решение и за столом предупредил Кристину, что завтра его не будет весь день. Он сослался на неотложные дела в Петербурге, но ехал в Тверь, никак не формулируя цели своего путешествия, никого не посвящая в свои планы.


Максим не нуждался в подтверждениях факта, что отцом ребенка, рожденного через несколько месяцев после их окончательного разрыва с Таней, является не он. Но почему-то невозможно было совсем вычеркнуть это из памяти, и еще перед свадьбой он поручил Осипенко узнать ее новый адрес.

Скоростной поезд с Ленинградского вокзала отходил рано утром, и это был повод лечь в гостевой комнате, отдельно от жены. Ночью к нему пришла Аглая, от нее сильно пахло спиртным. Голосом, повадкой, даже лицом она вдруг напомнила нелепую сестру Владимира Львовича, и это заставило Максима испытывать тягостную неловкость. Они поговорили о Кристине, об их отце, о Ларисе. Максим чувствовал, что она зачем-то пытается вытянуть из него признания, которыми он обещал себе не делиться ни с кем и никогда. Когда она ушла, уже не было смысла пытаться уснуть. Он выпил крепкого кофе, вызвал такси, отправился на вокзал и через два с небольшим часа ступил на потрескавшийся асфальт платормы, ощущая себя космическим пришельцем или путешественником между параллельными мирами.

Пыльное, летнее марево ведьминым студнем висело над городом, облепляя подновленный вокзал, слепые руины навечно сгинувших фабрик, бетонные гаражи, панельные высотки жилых микрорайонов. Печать скуки лежала на лицах; рябой пузатый таксист, который повез Максима по городу, болтал о политике и зевал, не закрывая рта. И, сам чувствуя сонную одурь, равнодушно окидывая взглядом унылый ландшафт, Максим вдруг ощутил целительное свойство скуки – она притупляла боль.

Теперь его уже не смущало, что он явится в чужой дом без предупреждения, как герой дурной мелодрамы. Даже напротив, ему хотелось застать Таню врасплох, увидеть ее обыденной и каждодневной, чтобы удостовериться, что он во всем был прав.

Дверь открыл молодой мужчина в спортивных брюках, с простым чухонским лицом, с белесыми глазами навыкате. Несколько секунд молча рассматривал, затем протянул руку:

– Олежа. Проходи, не через порог.

Максим назвал себя, и тот кивнул удовлетворенно.

– Как знал, что приедешь. Танюха, гости у нас!

В квартире марево летней скуки ощущалось еще томительнее. На вешалке в прихожей топорщились зимние куртки и шубы, пахло супом, на бельевой веревке сушились детские вещи. Этот мир был тем самым бедным провинциальным адом, каким Максим его и представлял.

Таня вышла, видимо, из кухни, в халате и в грязном переднике. С ней произошли все те предсказуемые метаморфозы, каких потребовала трудная небогатая жизнь в провинции. Женственная фигура оплыла и утратила изгибы, волосы потускнели, по лицу было заметно, что она выпивает, и румянец на щеках казался нездоровым. Но несчастной она не выглядела, и Максим почувствовал, что все еще помнит ее вкус и запах, хотя уже не любит и, наверное, никогда не любил.

– Господи! – вздохнула она и застыла в дверях кухни, медленно расцветая улыбкой.

– И что стоим? – нарушил паузу Олежа. – Человек с дороги, надо накормить.

– Спасибо, я пообедал в поезде.

– Да что в поезде? У нас картошка своя, молодая. Огурчики, сало.

– Проходи, – сказала Таня и подняла на руки дочку, которая пряталась за ее подолом. – Танюшка, поздоровайся. Это дядя Максим.

Девочка с алыми от диатеза щечками, с мягкими льняными волосами, посасывая большой палец, уставилась в лицо Максиму голубыми бусинами глаз, чуть косящими к переносице.

Сразу решив ничего не объяснять, он прошел в кухню, почти все тесное пространство которой занимал новый кухонный гарнитур из дешевого пластика. Олежа включил электрический чайник, потыкал ножом картошку, кипящую в эмалированной кастрюле. Кашлянув, вежливо завел беседу.

– Ну, чего у вас в Москве слышно? Когда конец света?

– Кажется, уже был, – ответил Максим.

– Вот я читал, что после апокалипсиса на земле выживет не больше одного миллиарда людей, это от семи миллиардов нынешних. Зато эти станут потенциальными богами. Ну, откроют в себе разные необычные свойства… Как думаешь, жизнь тогда изменится в лучшую сторону?

Таня вышла в юбке и в нарядной кофточке, с подкрашенными губами. Села к столу и посадила дочку на колени, глядя радостно и вопросительно.

Олежа уже процеживал через марлю какую-то остро пахнущую жидкость.

– Да ты не смотри, знатная штука. Считай, чистый спирт. Сам ставлю на зверобое, на лесной рябине. Хотя вообще-то не пью.

– Он не пьет, – подтвердила Таня.

– Не подшивался, ничего. Просто встал в один день и думаю: надо волю испытать. Могу же я? Нет, я и пьяный могу себя контролировать, у меня проблем не было, как у других. Просто временно в завязке.

– А ты повзрослел, совсем мужчина, – покачивая дочку на коленях, проговорила Таня.

– Считай, уже год. На тренировки хожу. Китайские боевые практики, – продолжал, не оборачиваясь к ним, Олежа. – Наш сенсей, ну, учитель, он на Тибете жил пять лет. Биополе корректирует, изгоняет подселившиеся сущности. Что? Я в это верю.

– А я не верю, – нахмурилась Таня, видимо, продолжая давно начатый спор.

– Ну и не верь. А я вот, например, не верю, что я умру. Мне нравится думать, что я бессмертный. Ну не плевок же я, чтобы вот так взять меня и стереть? С другой стороны, перерождения и реинкарнации тоже не очень убеждают. В чем смысл? Хочется докопаться до сути.

– Олежа! – сказала Таня.

– Что? – Разливая «чистый спирт» по рюмкам, Олежа выкатил белесые глаза. – С умным человеком могу я нормально посидеть?

– Я тоже не пью, – сказал Максим.

– Ну, одна я не буду. – Таня качнула полной ногой в стоптанной туфле.

– Может, пельменей? – предложил Олежа. – Я сам мяса не ем, а Танюха трескает. Вон жопу какую разъела. Да нет, мне нравится, баба должна быть в теле, я считаю. Это у вас, в Москве, больше худые в моде.

– Тоже по-разному, – проговорил Максим, задаваясь вопросом, каким бы сам он стал, если бы родился и вырос в этом древнем, православном, бедном, изувеченном прогрессом, разоренном сперва советской властью, затем капитализмом городе с его уже потускневшей бандитской славой и памятником певцу Михаилу Кругу. Затем он вспомнил Ларису и вдруг осознал, что и Олежа, и Таня, и сам он, исчезнув с земли, будут мгновенно погребены человеческой памятью, и нет никакой пропасти между ними, а есть только общность короткой несуразной жизни и смерти, подстерегающей за порогом каждого, убогого или роскошного, жилья.

Словно отвечая на его вопрос, Олежа проговорил:

– Ты, наверное, думаешь, что вот как мы тут живем… В сравнении с Москвой. А я скажу, везде можно устроиться. И в зоне, и в окопе. И в Москве этой вашей, хоть я ее не люблю. Главное, чтобы была цель. А у меня она есть. Поверь, это не пустые слова. Куришь?

– Нет.

– А я закурю.

Он открыл окно. Таня тоже закурила сигарету, опустив девочку на пол. Олежа продолжал:

– Вот ты задумывался, почему все главные мировые религии, даже включая буддизм, учат, что жизнь на земле – это сплошные страдания или… ну как сказать… иллюзии? Все что-то обещают там, после смерти. Вот и возникает вопрос: зачем тогда нам это земное тело? Что с ним делать, раз оно… ну, то есть от него все проблемы…

– Сосуд греха, – подсказала Таня с усмешкой, глянув на Максима уже откровенно, взглядом и движением подбородка предлагая всю себя, прямо здесь.

– Точно! Но ведь я чувствую свою уникальность не только внутри, но и через тело, через лицо… И в другом человеке я же вижу и люблю сначала тело, а потом уже душу, – тревожился Олежа.

Максим постепенно привыкал к странности его умственной, книжной речи, в которой еще не прозвучало ни одного матерного слова. Таня, которая, видимо, изо дня в день выслушивала одни и те же рассуждения, насмешливо пояснила для Максима:

– Сейчас он будет тебе развивать свою теорию, что все мировые религии созданы враждебными внеземными цивилизациями с целью подчинить себе человечество.

– Нет, я понимаю, что это звучит как бред. Но если посмотреть вокруг? – Олежа улыбнулся щербатым ртом. – Вот даже по телевизору. Например, юморист какой-то, или певец, или депутат… вроде был нормальный человек, даже интересный, со своими недостатками. А потом раз, перенос фокуса… и резко другой! Как подменили. Ты не замечал? Вроде так же ходит, говорит, а от него одна пустая оболочка. Глаз нет. Знаешь, как муравьи осу выедают изнутри, остается только жопка полосатая.

Максим невольно вспомнил пустые глаза Владимира Львовича.

Сейчас ему казалось, что он приехал в старинный город не ради Тани, а для того, чтобы услышать этого доморощенного философа, шукшинского героя, который с детской простотой указывал пальцем на очевидное, но непроизносимое вслух, словно обнаруживая тайну голого короля.

Девочка соскучилась и начала капризничать. Таня пыталась успокоить дочку, прикрикнула и дала шлепка, та разревелась.

– Иди включи ей мультики, – велел Олежа, и его спокойный тон понравился Максиму. Когда Таня вышла, он сказал: – Слушай, если ты хочешь с ней наедине поговорить, я не против. В гараж пойду, мне там головку двигателя перебирают. У меня «Валдай», с напарником работаем. Картошки привезти или там мебель. В Москву тоже возим. По ходу, можно нормально бизнес поставить, но как-то не по мне все это барыжное движение… Так что, проведать пацанов?

– Нет, зачем? – поморщился Максим.

– Ну а зачем ты приехал? Я все понимаю, я тоже живой человек. Вижу, у тебя беда какая-то? Ну и потянуло к бабе, с которой раньше было хорошо. Нормальная тоска.

– Но теперь же она твоя баба. – Максим заглянул в его почти бесцветные глаза. – Ты мне предлагаешь вылечить тоску с твоей женщиной в твоей квартире?

– А я тебе верю, – возразил Олежа. – Ты нормальный пацан. Не будешь гадить в чужом доме, где тебя по-человечески встретили. А если захочешь, чтобы она с тобой уехала, тут я не могу помешать. Она свободный человек, мы же пока что не женаты.

– Ну а я женат, – произнес Максим еще непривычные слова. – Приехал просто узнать, что у нее все в порядке. У меня обратный поезд через час.

– У нас все в порядке, – с улыбкой подтвердил Олежа.

Таня вышла в кухню уже с подвитой челкой, в туфлях на каблуках.

– Может, мы с Максимом погуляем?

– Что? Идите, – снова развел руками Олежа. – Только у него поезд через час.

Лицо Тани вытянулось от удивления.

– Как через час?

– Я проездом. Просто хотел удостовериться, что у тебя все хорошо.

– Максим-то женился недавно! – расплылся в улыбке Олежа. – Ну, как она, семейная жизнь? Мы вот тоже все собираемся расписаться. Некогда, то одно, то другое.

– Ты женился? – спросила Таня; ее лицо вдруг стало совсем деревенским, бабьим и злым.

– Да. Теперь живу в Москве.

– Ну, а здесь близко! – еще пуще обрадовался Олежа. – Давайте, приезжай со своей. Что там ваши ночные клубы, видал я. А мы шашлык, свинины домашней возьмем… А лучше – раков наловим ведро. Ты раков свежих давно ел? Вот! У нас река, красота несказанная. Чего всем надо в этот Египет, я не понимаю. У нас и места, и рыбалка, грибы уже пошли. Можно и на байдарках, и просто с рюкзачком по лесу. Танюшка подрастет, я из нее знатную походницу сделаю.

– Уйди, нам надо поговорить, – произнесла упавшим голосом Таня.

– Нет, мне пора, – сказал Максим и поднялся, протянул ей руку.

– Ты не можешь так уйти! – воскликнула она. – Ты что, назло мне делаешь? Зачем было приезжать? Что ты хотел здесь увидеть?

– Ну, может, захотел посмотреть, как живет его страна? – предположил Олежа.

Таня наступала на Максима.

– Да, вот так мы живем! А ты струсил? Испугался? Конечно, тут надо драться самому, тут не все купишь за деньги, как ты привык!

Олежа смотрел на нее спокойно, даже с некоторой иронией.

– Может, лучше пойдешь к ребенку?

– Олег, ты что, не понимаешь, он издевается над нами?! – закричала Таня. – Приехал убедиться, что я неудачница, что я вернулась в свое болото и теперь всю жизнь буду о нем жалеть!.. А я ни о чем не жалею! Мне даже очень нравится моя жизнь! Все пели в ресторане – Вертинский, Элла Фицджеральд, Эдит Пиаф! Я бы сто раз могла устроиться!.. Просто я сама принимаю решения! Ты думаешь, ты такой прекрасный, успешный, у тебя отец и куча денег, а вот я тебя никогда не любила!.. Если хочешь знать, мне один твой друг гораздо больше нравился, и я с ним…

Олежа взял ее за плечи и с неожиданной силой встряхнул, нависая над ней своим пустым гипнотическим взглядом.

– Иди к ребенку. Слышишь, плачет? Все. Я человека провожу.

Таня сама вдруг расплакалась, и он погладил ее по волосам, подтолкнул к двери.

– Провожу тебя до станции, – сказал, улыбаясь Максиму. – Ничего, с ней бывает. Пройдет.

Максим хотел взять такси, но эта идея встретила возражения Олежи.

– Да тут дворами быстрее. Ты же на двенадцатичасовой? Без вещей, я понял?

Жилистый, сухощавый Олежа выглядел в точности как заводила местной шпаны, для которой лучшим хлебом и зрелищем был испуганный «москвач» в глухом переулке. Кажется, они называли это «мультики» – обложить вчетвером, пугнуть выкидухой, отметелить ногами, а после обшарить карманы лежащего, взять деньги и телефон. Шагая вдоль глухого бетонного забора, разглядывая своего попутчика, Максим прикидывал, справится ли с Олежей хотя бы один на один.

Но тот был настроен мирно, на философский лад. Он говорил:

– Вот ты нормальный пацан. Хоть и богатый, но ты свой, человеческий. Ты не еврей? Не думай, я не расист. Ну, еврей, тут нечего стесняться. Был бы я еврей, может, жил бы по-другому… Но я не это хотел сказать. Понимаешь, что обидно… Ну сколько можно сосать из народа? Ну, награбили свои миллиарды, поезжайте там… на Канарские острова. Нам хоть дайте вздохнуть. Ну, раньше говорили – временные трудности, все, мол, изношенное. Что это все последствия советской власти. Денег нет, чтобы сразу все в порядок привести. Ну, вот вам деньги. Я ползарплаты отдаю за коммуналку. И каждую зиму трубы рвет, свет вырубает, в подвале вода по колено… Почему нельзя все сделать нормально? А за детсад? Знаешь, сколько мы уже платим? А врачам, если малая болеет? Вот куда мои налоги идут, если я сам уже за все плачу?

– Она твоя дочка? – спросил Максим.

– Моя, а чья же? – пожал плечами Олежа. – На меня записана, меня папкой зовет. Я бы давно женился, веришь, но не хочется Танюху… ну, связывать, что ли. У нее сам знаешь, какие были возможности. Ты, например. Она тебя часто вспоминает. Но она… как сказать? Гордая. Есть в ней это качество. Вот будет теперь реветь всю ночь, а тебе не позвонит… Не переживай. Куришь?

– Ты уже спрашивал.

Олежа остановился в тени пыльного куста и неторопливо закурил сигарету. Сейчас за его спокойствием, за скупостью движений проступала сдерживаемая на пределе взвинченность нервов.

– Давно ее знаю, еще со школы. Она у меня первая баба. Хотя старше на два года. Я-то у нее не первый, но это не главное. Вот я навсегда запомнил. Я из армии пришел, она меня, понятно, не дождалась. Но я ее даже не спрашивал ни о чем. Помню, взял у матери ключи от дачи, трахаться-то негде. Зима, холодина, градусов двадцать пять. А мы у печки лежим, на матрасе. Ночь, денег нет, но нам так хорошо, что ничего не надо – ни вина, ни ширки. Просто хорошо. Мы молодые… Она и сейчас красивая, а тогда была просто киноактриса. И вот она берет сигарету и спрашивает: «Ты правда меня любишь?» И я чувствую, что мне надо не только ей сказать, а доказать. А чем? Цветов зимой негде взять, магазинов нет поблизости, да и денег нет. И как мне доказать ей свою любовь? Значит, надо совершить какой-то поступок. Мужчина – это всегда поступок, ведь так?

– И что ты сделал? – спросил Максим, неожиданно ощущая, что эта история и сам Олежа вызывают в нем живое сочувствие, какого он никогда не испытывал ни к одному из своих друзей.

– Я взял ножик, была у меня бабочка, и вот здесь, прямо на руке, вырезал ее имя. Таня. Ну, чтобы доказать ей. До сих пор вот шрамы, посмотри.

Он показал загорелую жилистую руку, на которой и в самом деле виднелись две-три белые полоски от давнишних порезов.

– А потом я на зону пошел, она в Питер уехала, – продолжал Олежа просто. – Так, подломили магазин. По пьянке, понятно. Писал ей, она даже ответила раз.

– Вам, может, что-то нужно для ребенка? – спросил Максим.

– Нет, все есть, – улыбнулся Олежа. – Хотя спасибо, что предложил.

Они проходили мимо автобусной остановки. Олег кивнул двум парням, как раз подходящим на роли рядовых участников дворовой банды.

– Скажи ей, что я больше не приеду.

Олежа растоптал окурок, ожёг его бельмами глаз.

– Не, ты смотри сам. Хотя, может, и правильно. У тебя своя жизнь там, в Москве, а у нас тут своя. Не знаю, как на вашей планете, а для меня Танюха – королева. Прическу сделает, платье там, туфельки-чулочки… Все глаза сломаешь об нее.

Максим подумал про туфли Лары и представил, как ее душа сейчас белой чайкой летит через космические пространства. Уже неподалеку показались железнодорожные пути, полукруглая башня и навес вокзала.

Олежа поднялся вместе с Максимом на платформу.

Товарный состав, минуя станцию, сбавил ход. В молчании Олег провожал глазами бесконечную, казалось, цепь: цистерны с потеками мазута, платформы, груженные лесом, снова цистерны, крытые вагоны, лес.

– Вот знаешь, как хищники видят мир? – спросил Олежа, когда над станцией снова повисла тишина, летнее марево, звон кузнечиков и жужжание мух. – У них все делится на три вещи. Что можно съесть, кому можно вдуть и камни.

– Мы все хищники по-своему, – сказал Максим.

– Что? Прикинь, вот я за границей ни разу не был. Сам в погранцах служил. Нет, в Египет мы с Танькой хоть сейчас, но тоже неохота, как все лохи… Прощаемся?

– Извини, если что-то не так, – сказал Максим, протягивая руку.

Тот улыбнулся, обнажая испорченные, в двух местах выщербленные зубы.

– Есть Бог, как ты думаешь?

– А ты?

– Не, я не Бог. – Олежа прошел до конца платформы, соскочил на тропинку и крикнул, махнув рукой: – А хуй его знает?!

Только в поезде Максим обнаружил, что из его бумажника исчезли все наличные деньги, но так и не смог понять, когда это произошло – в то время, пока его ветровка висела в прихожей тесной квартирки, или пока они с Олежей шли к вокзалу, на границе яви и вязкого полусна. Он чувствовал огромную физическую усталость, словно принял бой, в котором не победил, но и не проиграл, хотя не имел представления о целях сражения и составе противоборствующих сторон.

Когда за окном показались муравейники новых подмосковных микрорайонов, как метастазы гигантской опухоли города, наросшего на теле земли, в поезде включили радио. «Я живу, как карта ляжет, а ты живи, как сердце скажет», – пел задушевным голосом Михаил Круг, его сват иль брат, голос огромной, простосердечной, лживой, обманутой, самодовольной, измученной, беспробудной, вороватой и разворованной страны, в которую, как в Бога, можно было одновременно верить и не верить.

Максим подумал, что и Лариса, и Владимир Львович, и Струпов со своей женой, и его собственный дед, и, наверное, отец были сделаны из теста того же тяжелого замеса, что и Олежа, который, оказавшись на их месте, с той же жадностью кусал бы, рвал и пожирал. Что будет делать на их месте он сам, Максиму еще предстояло узнать.

Он включил телефон и ответил на звонок Кристины.


Грамматика любви | Власть мертвых | Несказанный свет



Loading...