home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ДОРОГОЙ ДРЕЙКА

Вполне возможно, это был настоящий Чартерис, хотя с какой-то вероятностью это могло быть и его фотографией, переданной по четырехколесному телеграфу в метрополию. Как бы там ни было, то, что сидело за рулем, не было уверено в том, что материя существует реально, оно улыбалось и с неизъяснимым благодушием беседовало само с собой, дабы как-то отвлечься от наседающих со всех сторон образов. Человек, лишенный корней. Продукт времени. Англия же — творение литераторов. Прекраснейшее из времен — исчезнуть множеством ветвей — диковинная способность, в которой сведены все потенции, где цвет и тлен равнозначны и неизбежны.

Он видел, зрел для нового зрения, стремглав летел стремительной дорогой — иль то была ее астральная проекция? Весь движение. Разом, всюду. Человеку доступно и это.

Он жаждал поделиться своим открытием с другими, излить на них всю полноту себя в безумии, уже исполненном покоя или, точнее, равнострастия, где все проэдемлено аэрозолью так, что живая изгородь разума разрастается настолько, что разум теряет себя в утопизме, утопает средь пышных райских кущ, сокрывающих отныне все и вся.

Не так его автомобиль — из множества дорог он каждый раз избирал ровно одну, и вот теперь он несся по одетой в сталь ночи лондонских задворков: в желтых снопах света, изливавшегося из французских фар, камень превращался в папье-маше, кирпич становился картоном; повсюду претензия на солидность и постоянство, лукавая геометрия крыш, стен и углов, бесконечная вереница могучих перекрытий с тупо поблескивающими над ними слепыми стекляшками окон, резкие коварные повороты, щерящаяся штыками грань видимого, тротуары, которых никогда не касалась нога человека, в темных витринах магазинов отражением безумные навыкате глаза, навеки спертый воздух, эпика нечитанных вывесок, за неизбежной желчью синеватая сыпь люминесцентной ферментации, бетонные пространства, разгороженные магазинами и конторами, и вся эта бескрайняя страна, что, казалось, жаждала сгинуть в ночи, поддавшись смутному идущему из-под земли чувству тревоги.

Рулевое колесо из стороны в сторону — большие разборки, представление для упрямых сербов. Поют за кулисами, голоса.

За поворотом красноглазый фургон. ХОЧЕШЬ КУРИТЬ — КУРИ. И прямо из него сигает парень в дурацкой кожаной куртке. Чартерис стал тормозить, ругаясь на чем свет стоит, в голове же его вспыхнуло: удар, и обмякшее тело влипает в кирпичную стену, заполняя собой все ее щербинки, алым цветком разметавшись — кактус цветущий, рождественский кактус, нежданно зацветший наперекор анатомической упорядоченности сезонов.

Спасая себя, человек шмыгнул назад. Чартерис укротил свою «банши» возле фургона, и в тот же миг образный ряд пришел в соответствие с положением его машины.

Мириадами европейских дорог несся он по этому блистательному подлому городу. Именно о них думал Чартерис, опуская стекло и высовывая голову наружу, чтобы получше разглядеть человека из фургона, который был уже тут как тут.

— Ты что, хотел устроить аварию — а?

— С чего ты взял, парень. Просто ты ехал чуточку быстрее, чем это положено. Ты меня случаем не подкинешь? Мне здесь торчать уже невмоготу.

Невмоготу было не только ему — так же или примерно так же должны были чувствовать себя все англичане, первыми павшие жертвой Психоделической Войны. Старая кожаная куртка, рубашка, сшитая из грубого полотна, галстука нет, глаза едва ли не светятся изнутри, все лицо в оспинках, словно некое не в меру шаловливое дитя колупано его забавы ради.

— Так ты меня подбросишь или нет? Ты часом не на север едешь?

Ох уж эти мне английские интонации. Совсем иначе должны были звучать те старые простые слова, заученные им наизусть. Доблестный Святой пробирается в каюту мерзавца капитана, в руке пистолет и так далее, и тому подобное. Здесь же все иначе — здесь артикулируется нечто совсем уж невнятное.

— Да, да. Еду на север. Но скажи — куда именно ты держишь путь?

— А ты?

— Я? Туда, где расцвел рождественский кактус, где цвет ангелики.

— Тьфу ты, черт! Еще один свихнутый! Слушай, парень, а может, с тобой и ехать-то небезопасно?

— Прости меня! Я это… — это они, понимаешь? Я могу отвезти тебя на север, просто я хотел понять, куда именно ты собираешься ехать, — только и всего, — просто я не совсем тебя понимаю.

Что-то мешало ему сосредоточиться, — хотя он и направлял орудие своего интеллекта точно на цель, пули мысли — точнее, серии их стробоскопических изображений — зависали графиками рекуррентных функций, рикошетирующих к своему источнику, и так раз за разом, виток за витком, — ему вдруг вспомнился преследующий его все последнее время образ, что мог прийти только из будущего. Удивляться тут было нечему — если озарение, посетившее его в Меце, не было плодом его фантазии, он оказывался совершенно произвольным проявлением некоей незримой силы, затерянной в тенетах времени, материя же при этом была всего лишь галлюцинацией — ее попросту не существовало. Он почувствовал что-то сродни недоумению, и тут же его охватило всепроникающее ни с чем не сравнимое блаженство — кто-то снял с его спины тяжеленный мешок, и вот теперь он волен решать для себя проблему добра и зла…

— Разумеется, ты имеешь на это право. Я так понимаю, ты иностранец — верно? Францию, говорят, они не тронули — те как были нейтральными, так нейтральными и остались. Француз арабу первый друг, а все ж в карманах у него ни шиша — правильно я говорю? Ну да Бог с ним — идут они все подальше… Ты знаешь, как меня товарищи кличут? Банджо Бертон — вот как!

— А меня — Чартерис. Колин Чартерис.

— Вот и прекрасно.

Широкоплечий, он понесся назад, к фургону, — шнобель вниз, спина изогнута словно у горбуна, однако уже через минуту он снова вернулся к машине — ему нужна была помощь. Чартерно не без удовольствия забрался вслед за ним в эту странную quartier, призванную скрашивать запустение окрестных улиц: ах, Лондон, Лондон — наконец-то твоя легендарная скудная экзотика откроется взгляду верного последователя Успенского… Банджо Бертон пытался вытянуть из угла что-то тяжелое. Вдвоем они подтащили эту штуковину к выходу и, пропустив пронесшуюся с ревом спортивную машину, снова вышли на улицу.

— Что это у тебя?

— Низкая частота.

Кряхтя, они загрузили аппаратуру в багажник машины Чартериса — натруженные спины полуночных скитальцев. Потом стояли, украдкой разглядывая друг друга в полумраке, — ты меня все равно не видишь, я тебя все равно не вижу — то, что ты видишь, это твоя интерпретация меня; то, что я вижу, это моя интерпретация тебя, то есть опять-таки не я, и все такое прочее. Двинулся к передней дверце и, небрежно распахнув ее, спросил неуклюже:

— Так ты француз или нет?

— Я — серб.

Стоп разговора — хлопок дверцы, дрожь утробы стальной, квазибесшумное пробуждение автомобиля и прочь — прочь отсюда! Европы начало и бастион — Сербия, им ли знать тебя? О, Косово, поле дроздов, пурпур цветущих пионов и ночь, ночь турецкая эру миграций и плоский — скорость его отрезвила — голос плечистого парня, уплотнение вибраций.

— Я бы сильно не расстроился, если бы оказался не в Лондоне, а, положим, дома, хотя тебе здесь, несомненно, понравится. Пусть не все, но что-то уж точно. Ты будешь долго смеяться, когда врубишься. Они намного открытее, чем им следует быть. Я о людях, ясное дело.

— Открытее? Ты говоришь об их сознании? Мысли перемещаются меж ними так, словно они связаны сетью-паутиной?

— Чего не знаю, того не знаю. Мне до фонаря, что у вас в головах, ребятки, происходит, а то бы я вам такого понарассказал! И еще — помнишь мои слова о смехе? Так вот: от этого не смеяться — от этого плакать хочется. Я в Ковентри был, когда эти бомбы поганые посыпались.

Свет и отсутствие света играли на его рельефном лице, когда, взяв в губы сигарету, он поднес к лицу кратер ладоней, извергающий пламя, высветившее все морщинки до единой, и сказал, выпустив дымное облако:

— Хочешь ты того или нет, но все это уж больно похоже на конец света.

Но слабо было гоблину зачарованного охмурить Чартериса, пропевшего в ответ:

— Здесь, в Англии, говорят так: пока живешь — надежды не теряй, и, стало быть, говорить о конце я бы не стал — если это и так, то на один этот конец в смысле окончание приходится целый букет начал.

— Если ты считаешь началом возвращение к пещерному человеку, ты хотя бы вслух этого не говори. Братишка мой был в войске, потом домой его отправили потому, ясное дело, что служить теперь никто не служит, армии крышка — эти шизоиды циклоделики от смеха с ног валились, стоило им в шеренгу выстроиться. Я о другом уже не говорю — никакой дисциплины, один смех! А промышленность, а сельское хозяйство! Я скажу так: эта страна и вся Америка с Европой свое уже отработали, теперь этих долбаных узкоглазых с черномазыми время пришло.

Они наяривали по бесконечной забытой Богом и людьми улице, которой было лет сто, не меньше, слепая архаика закрытых ставень пустынного града наполняла радостью их сердца.

— Новый порядок явит себя, стоит исчезнуть старому. С этим спорить невозможно, но промышленность — бессмысленный костыль, его нужно отбросить, ты понимаешь, отбросить и уже никогда к нему не прибегать, понимаешь?

Не стану спорить, но в один прекрасный день, настроив свой язык на нужный лад, отвечу: мой свет развеет темень его лица, фламинго пламенея, взовьется зяблик мозга моего.

Объятые полуночною мглой, фигуры, повинуясь новому инстинкту, пытаются не отставать друг от друга, передвигаясь группами, там, где крыши темнеют провалами, лондонские коты — тень-он и тень-она. Спаривающиеся пары.

— Твой брат военный глотнул аэрозоли?

— Он стал таким религиозным, что ум зашел у него за разум. Он открыт любым влияниям.

— Такими должны быть все.

Банджо Бертон то ли засмеялся, то ли закашлялся, подавившись дымом.

— Ну ты скажешь. Я так думаю, ничего путного из этого не выйдет. Попомни мои слова — это конец. Такие города, как Лондон, Нью-Йорк или, скажем, Брюссель, чувствуют это острее всего. Они теперь повязаны по рукам и ногам. И все же, что бы ни происходило, человек должен делать то, на что у него еще хватает сил. У меня группа, и я надеюсь, пусть это может показаться и не слишком-то важным, но на деле это не так — я надеюсь, наш саунд хоть кому-то может показаться интересным.

Торя туннель в исполненном динамики мире, где страны подлунные полнились шелестом опавших славянских мечтаний, он просигналил:

— Саунд?

— Я ж сказал — у меня группа. Я ее руководитель. Я начинал с «Исправительного Оркестра Новой Шотландии». Еще были «Генотипы». Может, слышал такую вещь: «Мальчик из Страны Мертвых»?

— Я подумал о твоем фургоне, наверное, не следовало бросать его так?

— Это не мой фургон. Я его нашел.

Тишина, ночь рассасывается меж ними. Меж желтыми зубами прелый вкус очередного рассвета, и тут Бертон, поежившись:

— А вот группа моя.

Лагерь был полон глаз, стоило начаться миграции. Одиночки все на нем, как один.

— Что еще за группа?

— Ну не совсем группа, а скорее, что-то вроде того. Короче, музыканты. Раньше мы назывались «Звуки Мертвого Моря», теперь «Эскалация». Мы собираемся работать с инфразвуком. Понимаешь, откуда-то оттуда хлынут волны, рев неумолчный, все играют то, что им нравится, понимаешь? — Он указал рукою на небеса. — Такого еще никогда не было, ты понимаешь?

— Так ты говоришь, музыканты?

— Верно, черт возьми. Как только ты догадался, они самые — музыканты.

Он запел, не подозревая о том, что слова его позволили Чартерису добавить еще один пласт к психогеологической картине мира, что и без того была весьма запутанной. Оные пласты были образованы поведенческими реликтами, окаменение которых являлось непосредственным следствием обретения ими своего места в твердыне опыта. Старая его политико-философская система не предполагала интроспекции, и тем не менее при рассмотрении внешних феноменов он, нисколько не интересуясь их внешним обличьем, тут же углублялся в них, пытаясь отыскать в зловонном иле их драгоценное ядро и/или покончив с амбивалентностью, отточить клинок свой и выяснить, нет ли в подпочвенном слое сокровищ Кидда, дублонов, пистолей, золотых моидоров и прочих ментальных достоинств.

Едва не ослепнув от блеска злата, он повернулся к певцу, скрытому тенью, и сказал:

— Скорее всего, в паутине ты представляешь другую нить. Почему бы и нет? Все пути, коими ходил я, ведут к открытию неизведанного, и сейчас, когда я еду по этой грязной улице, я неким образом совершаю кругосветное плавание, исполненное не меньшего значения, чем поход вашего доблестного героя Фрэнсиса Дрейка.

— Ты что-то напутал, браток, это Портобелло-Роуд.

— Так рассуждать может лишь седалище, вместилище моего разума, для которого это положение действительно не кажется очевидным. Хотя рождественский кактус, о котором у нас уже шла речь, может оказаться и берегом и, кто знает, не далекий ли это мыс Брюсселя?

— Ой, браток, не знаю, что тебе и сказать. Ты бы лучше на дорогу глядел.

— Мне кажется, что я смотрю. Мне кажется, что я вижу. Очарованный мореход бросает якорь у новых берегов, и я, пусть мой венец лавровый скорей мешает, ясно вижу…

Чартерис так и не смог сказать, что же он видит, и замолк, однако сказанное им вывело из элегического настроения Бертона.

— Если мы заедем на Хэрроу-Роуд, мы сможем заскочить к моему приятелю. Это будет Сент-Джон Вуд. Он там обычно и торчит. Брейшер зовут, вот уж кто счастлив будет на север прокатиться. Такой задумчивый парень, уж очень религиозный, прямо пророк, да и только, и задумки у него странные какие-то. Он, мол, орудие в руках Божьих, что-то вроде кастета.

— Так ему тоже на север надо?

— Конечно, и ему, и жене, и всем прочим. Мой братишка, о котором я тебе говорил, что в армии был, он вроде как послушник у Фила, ну это и есть тот самый Брейшер. Он, конечно, немного того, но он считает себя вроде как пророком. И он тоже был на этом самом самолете, который тогда в землю врезался, об этом все знают, и что бы ты мне ни говорил, не случайно же он живым остался. Тут уж без Божьего вмешательства не обошлось.

Догорающий костер слов непонятных, язычки пламени на ветвях утомленных разумов жарят и сжирают вчерашнюю листву, но нет низкого для Чартериса в кабине предопределения, где прах отцовского влияния легко вгоняет в транс, лениво бросил:

— Давай подберем.

— Это на Сент-Джон Вуд, у меня на этой бумажке адрес записан. Ты только обожди минутку, он ведь живет вместе с учениками, ну, ты понимаешь. По мне так все эти святые и мудрецы и гроша ломаного не стоят, в смысле нынешние, сам понимаешь. Лучше свернуть на этом — дальше светофор.

Разве эти мирские песни и выдумки плоти горят не ярче домашнего очага, на коем лежит благословение священства. Или взять похороны, темное протяжение темного леса, огоньки иллюзии, фрустрация материальных побегов ветвей в пору листопада или потоки блаженства, кто скажет, и это место, где моего отца не стало.

На его похороны пришел весь город. Если кто-то и остался дома, так это он, Колин. В конце концов чувство стыда и любовь к отцу выгнали на улицу и его.

Затяжные дожди привели к невиданному подъему воды — гигантские лужи и невесть откуда взявшиеся потоки затрудняли движение похоронной процессии. Стало темнеть. Он ехал по извилистой, петляющей по дну долины дороге. Пару дней назад машина эта принадлежала его отцу, теперь ее единственным владельцем был он. На заднем сиденье лежал старый отцовский плащ. Машина пахла отцом.

Под горою было уже совсем темно. Неподалеку поблескивала вздувшаяся река. Меж машиной и рекой стоял ряд изломанных изогнутых деревьев, под которыми в летнюю пору любили отдыхать горожане, устраивать здесь пикники повадились и жители далекого Светозарево, усыпавшие всю округу пустыми банками из-под пива. Теперь банок здесь не было — их унесла река. Понять, где начинается ее главное русло, было невозможно — поток был стремителен и страшен.

По обеим сторонам реки шли люди. Мост снесло течением — переправиться на тот берег он уже не мог, ему оставалось одно — трястись по ухабистой дороге, шедшей по склону.

На противоположном берегу зажглись фонари. Вновь заморосил дождь. То и дело Чартерис обгонял кучки людей. Когда он добрался до второго моста, он увидел перед ним гигантскую лужу, переехать которую не смог бы при всем желании. Он вышел из машины и зашагал к мосту. На том берегу заиграла музыка. Послушная ветру, она звучала то тише, то громче. И тут он оступился и, охнув, рухнул в темные воды. Поднявшись на ноги, он выругался и поспешил вернуться в машину. Проехав с полкилометра, он увидел на противоположном берегу кладбище. Отец его был образцовым коммунистом, и похороны у него были что надо — православный священник, угрюмые партийцы в темных плащах и все такое прочее.

Скудный свет сочился сквозь разрывы в тучах. Островок — полоска суши, тянущаяся к небу верхушками осин и буков, — лежал меж ним и кладбищенским действом. Он заглушил двигатель и тут же услышал голос священника, стоявшего где-то в тени.

Он проехал чуть дальше, затем вернулся назад, пытаясь найти место поудачнее. Такового, увы, не нашлось. Он хотел было вернуться назад, в деревню, с тем, чтобы подъехать к кладбищу с другой стороны, но тут же одумался, решив, что к тому времени, когда он окажется здесь, церемония скорее всего закончится. Такие вот дела — ни единой альтернативы. Он развернул машину и поставил ее поперек дороги, носом к кладбищу.

Включив фары, он вышел из машины и, держась за скрипучую дверцу, попытался пронять взглядом темень собственных глубин. Дождь льнет к лицу. Увидеть что-либо решительно невозможно… Меж залитых водой стволов он брел, пытаясь разглядеть, увидеть берег дальний, откуда музыка.

— Папа!

Он несся, ловя завистливые взгляды, слепя их светом фар. Пансион «Лидс». Стайка девушек сбегает по лестнице, и тут же поворот лодыжки бедра, дрозды на бранном распроклятом поле, и так далее, и так далее сквозь тьму Морфея со свитою мушиной. Слетите же ко мне, грудастые желанные суккубы!

Ушедшее видение. Иные улицы. Стены чресел.

Бесконечные повороты. Так недолго и заблудиться. Примитивные пантографически-геотрагические бифуркации weltschmerz-anschauungerstrasshole тоннелей, залитых светом, пробитых в камне ночи, чьи имена сообщают внутреннему уху нечто большее, чем присвоенное им некогда значение: Вестбурн-Бридж, Бишоп-Бридж, Роуд Истборн-Террас, Прейд-Стрит, Норфолк Плейс, Саус-Ворф Роуд, снова Прейд-Стрит и далее, доверительно: Эджуэрт-Роуд и Мэйдуэлл и Сент-Джонс-Вуд Роуд мимо Лейард с непрочитываемыми знаками. Здесь куда грязнее, а на кровлях ненавязчиво первые лучи солнца, вырулившего из-за горизонта в мир, где живет человек с фамилией Брейшер.

Путь этот был столь долгим, что стоило Бертону покинуть машину с тем, чтобы позвонить в дверь, как Чартериса сморил сон. Голова на руле, а город, город обретает плоть, и он здесь ни при чем. За завесою сна он видел опять-таки себя рыдающего, его поднимают с земли, рядом люди, все крайне церемонно, но лиц не видно. Кто отвернулся, у кого на голове одет капюшон сутаны. Пожалуй, он мог бы перекинуться с ними парой словечек. Снуют по лабиринту комнат, коридоров, парадных залов, лестницы, всюду, кто вверх, кто вниз. Все зыбко, ненадежно, но тут он свел беседу с двумя дамами. Одна из них калека, вторая же, не сказав и слова, упорхнула за окно. Свобода, дескать, но за миг до этого прыжка старик поведал им престранную вещь, мол, это здание находится внутри другого, куда большего, то, в свою очередь, тоже окружено стенами и так далее, и так далее, и так далее.

Очнувшись, он долго не мог понять, кто проснулся, он или змей.

Банджо Бертон говорил что-то в открытое окно автомобиля, что-то совершенно невнятное, однако лицо его говорило само за себя, и Чартерис последовал за ним к тонущему в тени дому с обсыпавшейся штукатуркой. Слово «завтрак» отозвалось легкой дрожью в занемевших членах, последней усладою которых был вчерашний кофе. Да, юг Италии славится своим гостеприимством — нос ноет до сих пор. Они наверху, гравий, миллион осколков камня.

Истертые серые ступени ведут к старинному особняку цвета кофе, стальные планки как в Италии, над домом красное и черное — черепица той давней призрачной эпохи, и отовсюду шепот: тише — громче, тише — громче, укоры безрассудства — у каждого мгновения вопрошая, не вечность ли пребудет оно сиятельное и вечность идти по зале, опыт изнемогшего от тесноты тела в эфемерных пространствах вечности. Шепот.

Вот и еще один помпезный интервал — вечно преходящий мир выцветших ковровых дорожек. И вновь терзаешься вопросом: чем могут быть связаны тот миг и этот помимо нововортекса — убогого примата маскарада особняков, запаха английского чая, старого зонтика, джема деревьев и возможно корсетов? Да, и соцветия голосов на шатком пике жизни.

Вещает сверху вновь в ином временном интервале. Кто знает, как человек, не выпадая из людской круговерти, проходит их? Что думает отец? Что происходит со всеми нами на самом деле. Все на одно лицо: мужчины, женщины, меньшинства: тонкие запястья, высокие прически воркуют, но туг же грозный рык в броне асфальтовой, могучий торс быка жмет Чартерису руку.

— Я — Фил Брейшер. Слышал о таком? Ничего, еще услышишь. Я возглавляю Процесс — вызволяю из темницы мира.

— Процесс?

— Ну да, это новая религия. Ты узнаешь о ней очень скоро. Лучше всего меня знают в Лофборо. Этот бедолага, святой Роббинс, имел неосторожность сказать обо мне тамошней толпе, так они от восторга даже взвыли. Это надо было видеть.

Они стояли друг против друга под яркой лампой — красавчик Чартерис, у которого все впереди, в голове же ничего, только визг колес на крутом вираже да всякие разные штучки-дрючки, а напротив тяжеловесный заслуженный Брейшер, вальяжный, одни брюки чего стоят, и все же надеяться ему уже не на что. Их предадут, и того и другого — история, как водится, повторяется. Впрочем, они и сами прекрасно все понимают — и один и другой.

Смотрят друг на друга. Утонувшие в солнечных ваннах. Береговая линия обманчива — как правило, берег находится куда дальше… Теперь я сам себе капитан. От Сербии безводной до лондонского порта на непослушных веслах в лапы судопроизводства сэр Фрэнсис, да, сэр Фрэнсис Дрейк, обогнув земной жар, на брег туманного Альбиона ступил муж достославный — мантия, осанка.

Смотрели друг на друга сквозь иней яри, узнавали, сводя взглядом тысячу мгновенных снимков: кулак, запястье, башмак, стена, слово, слезы. Чартерис, мы слезы льем, мы слышим его голос, мы плачем. Рай Земной. Безумный фурор, как Чартерис и предстрадал. Но разве все это еще не свершилось в тот час, что был еще/уже так близок?

Прямой Брейшеру противоположностью, мертвецки бледный, он умерил свой гнев, неистовство отлив в слова:

— Я никуда с тобой не поеду, мне по пути с грузовиками! Воистину — лукавого проделкам нет предела! Знай, я великий Словник — пока у меня есть зубы, молчать я не имею права!

Они возликовали, им принесли жиденький кофе, личики бумажные, словно на сцене.

— И вот ты приперся сюда, и тут же вокруг стало твориться что-то страшное, все пошло прахом. Смотри, как осмелела смерть: все клапаны открыты, черное бесстыдство. На трассу чтоб туда возврата нет! Никакого движения, никаких движений — недвижность и внимание — я научу вас!

И все кто был здесь:

— Мы прахом не хотим. Недвижностью мы живы. Многоголосье хора.

Но Бертон отвел Чартериса в сторонку и тихо сказал:

— Это все ПХА-бомбы. Он парень что надо. Будет только рад оказаться дома у жены. Дело в том, что он действительно видит, он прозревает в тебе дурное и тот зловещий час.

Обстрел образами. Стрелократ. Белые бедра, меж ними пионы по узенькой лесенке вверх bozur, m'sieur. И взяв сие, стал распалять других, и пил свой жиденький прогорклый канцерогенный лондонский кофе, они же кружили рядом верные бумага губ на губах фарфора структур взаимоприникновение.

Вновь проплыл рядом Брейшер, все как положено, в костюме. Воодушевлен отсутствием в Чартерисе агрессивности, полным тихим голосом:

— Ты тоже веруешь во что-то, мой зарубежный друг? Если не ошибаюсь, ты приехал из Франции — так?

— Ныне я здесь и что-то страшное вокруг и прахом все идет. Вашими словами говорю, но мы никто друг другу, своего же слова я пока не обрел. В своей стране я был членом партии, но более об этом ни слова. Я, вероятно, сплю, я не проснулся миазмы аравийской ночи.

Тяжеловесный собеседник прижал его к перилам.

— Умолкни, порожанин, ибо я поставлен над этим проходом, чудесным образом спасенный в страшной катастрофе, авиарайнер, ты знаешь, что такое настоящий авиарайнер? Мы смажем по зубам имперским, и ты умолкнешь. Нам здесь злопыхателей не надо — здесь я Словник!

Паника падшего.

— Если вы возражаете, я двину сам. Давайте уж начистоту. Мне здесь ловить особенно нечего и день меня поджимает. Если Бертон не раздумал, может идти в машину.

Уголки рта подрагивают, независимый голос правды.

— Погнали, Фил.

Бертон.

И повернувшись к Чартерису:

— Можешь не сомневаться, он поедет. Просто он тебе не доверяет. Дело в том, что он видел тебя на том самолете, твой призрак. По крайней мере, я понял его именно так.

Чартерис недоуменно покачал головой:

— Какая чушь! Твое искаженное восприятие привело к тому, что ты неправильно истолковал услышанное. Всю эту мутоту. Я ни при чем, Брейшер сумел проникнуть в мое сознание и только… Я вижу этот самолет, в пике вошел, и говорю спасибо. Входить в мир грез этого субъекта я не намерен и я совершенно уверен в том, что летать с ним мне никогда не доводилось.

Отречение это заметно успокоило Брейшера. Он перегородил Чартерису путь и отстранил от себя Бертона.

— На самолете том на юг летели весталки на юг девственницы юг и ты уселся на мое место мразь когда мы поднялись на борт…

— Я ехал, ехал, не летел! Когда твоя дурная…

— Я искоркам беседы не даю погаснуть, глупец. Ты посмотри на них, на этих крошек, мой зарубежный друг. Крошки пирога. А разве я не имею права на свой кусок — а? Я возглавляю Процесс, что до тебя, дружище…

— Пропусти его, Фил. Он хотел отвезти тебя в Лоф и только. Ты мог бы поехать с нами — сераль твой к тебе И сам переберется.

Повернувшись к Чартерису, доверительно:

— Мой старинный приятель. Пока на почве религии не свихнулся, был человеком прямо-таки замечательным — уж Можешь мне поверить. Теперь же с ним справиться трудней, чем с «Эскалацией». У нас, понимаешь ли, все солировать

любят.

И было так, и ласковые маски проводили живую легенду, спустившись по грязной скрипучей лестнице до входной двери, и, на миг застыв во тьме иудиного дома, поспешили вернуться наверх.


Прекогниция — функция двух сил, — так думал он, — аэросоль в любой момент может обратить эту мысль в ничто, жаль, что записать ее сейчас он не может. Пребабниция. Две силы: первая, естественно, разум и вторая — время: барьеры рушатся и предо мною дева с белыми, как снег, бедрами, ждет не дождется меня…

Это совсем не мои образы. Обстрел чужими образами. Все те же грудастые суккубы, декоративная дефлорация.

У моих бедра белы белизною молочной, множащейся гранями бокала венецианского стекла, но отчего-то пребабниции мои пугливы — едва заметишь, их и след уже простыл…

И дело вовсе не в том, что разум может резко поменять направление, вернее, не только в том, просто все эти, так сказать, направления существуют вроде как сами по себе. Для того чтобы прийти к этому, мне достаточно было совершить два шага, первым из которых было осознание божественной природы времени — для паука, дремлющего посреди своей паутины, все ее нити равноценны, — время же та же паутина, сплетенная не кем-нибудь, но мною. Разумеется, я говорю о своем времени. Бледные бедра бередят мне душу не в прошлом и не в будущем — верно? В играх этих не участвует лишь одно-единственное из моих «Я», именно его Гурджиев и называет истинным «Я». Да, а вторым шагом был шаг и вовсе непроизвольный — мне достаточно было набрать в легкие лондонского воздуха, чтобы крыша моя съехала настолько, что я стал многомерным.

Zbogom, теперь я не обычный человек — нет — теперь я мореход семи своих припадочных морей.

Был человеком допсиходелическим.

Стал homo viator.[10]

Она же — homo victorine.

Едва я возмечтал ее увидеть, она меня настигла. Все это произойдет там, в Шотландии.

В рутинорати двигался на запах ее мысли, по паутинке отступив на шаг от логики античной обретая, обретая, но теряя тем самым привязанность к мирскому, где тысячи «Я» бестолковых, считавших главным в этой жизни сексуальное самоутверждение, ее домогались, она же — кем бы она ни была — от них пыталась скрыться, а рядом два этих странных типа…

И тут он понял — он является последним козырем своей былой поверхностной самости, что и позволило последней поставить на лондонское поле. Прочие же карты в ее колоде можно смело сбросить. О каких-то вистах не может быть и речи.

Пред ним возникла цель. Теперь она не была для него загадкой, пусть в этот самый миг откровения она все еще оставалась незримой. Магической исполнен силы он поигрывал машиной, заставляя ее отрываться от дороги и лететь, лететь к центральным церебральным графствам. И тихо пели его имя неведомые голоса, и личики бумажные срывало порывами страсти, и обнажалась живая плоть.

Шутихами холмы вертелись.

Пока Чартерис направлял свой хрупкий барк в просторы неведомых морей, жизнь в море пособий продолжалась — Брейшер, сидевший возле ящика с инфразвуковой аппаратурой, вновь решил поведать Бертону о том драматически-травматическом полете, в котором крылья подвели бескрылого пилота.

— Не успел я взойти на борт, как тут же понял, что самолету этому суждено загореться и рухнуть наземь.

Драма провидца, подрагивающая дряблая терракота обрюзгших щек.

Простые его фразы грозили пробить брешь в поверхности вещей. Вплывали в объемлющие сознание Чартериса новые блещущие красотой воды, подернутые дымкой безумия.

Самолет Брейшера должен был лететь одним из последних. Именно на нем возвращались в Великобританию участники Стокгольмского конгресса, посвященного актуальным проблемам прекогниции. Рейс S-614 вылет, из аэропорта Арланда со взлетной полосы номер три в 11. 45 по местному времени, но, скорее всего, несколько позже, ибо часы, по которым жил аэропорт, отсчитывали какое-то свое время, и ваш пилот капитан Матс Хаммерстрём приветствует вас на борту. Зануда, в недвижном лице которого просматривается-таки некая жизнь вихри аэрозольной благодати.

А теперь приготовьтесь к взлету, пристегните.


И скоро мы уже над морозной белоснежной равниной изумленные

Непристойные очертания сквозь экологический экстракт барельеф Бена Николсона волосья

Застывшие озера новые формации пути распутные индустриальный след аккуратно земельные наделы обезображенные леса с подъемом все яснее общий замысел того что не имеет замысла не нуждается в таковом. Уж слишком точна и аккуратна эта модель для того чтобы походить на

Тучи брюхом волочатся по земле. Сгущающиеся облака солнце мир остается за облачным пологом и на просцениуме — мир новых плотных форм куда не ступала нога человека более белого студенней зимнего мир вайсбергов куда до них полярным шапкам чудесное

Волнующая картина и здесь же опрятная юная стюардесса эффектная прислужница пассажиров в своей чопорной синей униформе ребята из Эс-Эй-Эс можно подумать им до баб и дела нет. Пусть обманывают кого-нибудь другого. Одного сей маскарад лишь убаюкивает змея элемент формализованной эротики допсиходелических времен половозрелые полунагие девы прислуживают мужчинам над облачным слоем образующим немыслимые

Древние концепции благочестия отдельной позицией в перечне услуг предоставляемых авиакомпанией

Какой ценою вольт Брейшер

Оные девы суть антидот позволяющий существовать в этом суровом свободном мире ограниченность потаенного в них противостоит идиотическим просторам небес чудовищной

Соблазнительные очертания сквозь абстракцию униформы барельеф возвышенный прелесть

Нежные пухлые губы зовут прежде чем войти в штопор детские

Самолет начинает снижаться возможно Брейшер белою страной влекомый, к ней ринулся, но не дано коснуться неприкасаемый авиарайнер исчез в мороке гор и задумчивых долин

Огромный шрам метрополии внизу тридцать тысяч трамваев взламывают сухую бетонную корку. Серебряная нить Темзы разверстой трещиной и бравый капитан Матс Хаммерстрём берет курс на нее

Все, что смог удержать Брейшер в реторте своего черепа, это «кортина» старой модели и грузовик с шотландским номером откуда-то из Глазго. Вот и вся прекогниция. В следующий миг. Наш капитан. Тауэр-Бридж. Мост. Прямиком. В. Око Успенского.

— Наш самолет камнем рухнул в пылающую реку, спастись же удалось только мне, — закончил свой рассказ Брейшер.

Чартерис едва не врезался в группу людей, резко в сторону разбегаются, адреналин тут же прочищает мозги.

— Люди стали друг за дружку держаться, — сказал он. — И вообще все их повадки изменились.

— Это все бомбы, — кивнул Банджо Бертон. — Они стали перегруппировываться, понимаешь? Все, что у них было, они порастеряли. Теперь идеи одиночества и коллективного существования воспринимаются совсем иначе. Теперь повсюду новый саунд.

— Мне посчастливилось спастись. Я едва не захлебнулся, — настаивал на своем Брейшер.

— Но ведь это совершенно другой мир — новый! Я даже слышу его — гул словно перед землетрясением… — прошептал Чартерис.

— Как будут рады моему возвращению ребята из «Эскалации», — задумчиво протянул Бертон.

— Как здесь необычно, — сказал Чартерис, прислушиваясь к мерному рокоту двигателя.

— Как меня ждут в Лофборо! — довольно пробасил Брейшер. — Особенно жена.

Чартерно залился смехом: партия водителя под аккомпанемент четырехтактного двигателя. Серебристая лента дороги, его узкое море сам же он — сэр Фрэнсис Дрейк. Далеко на севере лежит его мыс — Мыс Доброй Надежды.

— От инфразвука толпа тащится со страшной силой, — сообщил Бертон.

— Роббинс сопляк и никакой он не святой, — тут же очнулся от тягостных раздумий Брейшер. — Я должен подготовить нового ученика, что смог бы овладеть тайнами иррационального, обуздать его безудержный поток.

— Подготовьте меня, — предложил Чартерис.

Дорога вела их все дальше и дальше на север прочь от былого. Мимо них проплывали города, дома, группы людей, но куда чаще они видели черные стволы деревьев, тяжелые зимние ветви, тонкая пленка материи, натянутая на гигантский барабан бытия. Скверов Севера Скверна. И трое мужчин, сидящих в машине совсем рядом и все же страшно далеко друг от друга, свидетельствующих, но не понимающих даже примерно того, что с ними происходит. Функционеры. Значения функции. Столь многообразным и многоликим было бытие их, что они могли овладеть лишь ничтожной его частью, став тем самым частной производной чего-то неизмеримо большего, того, что не дано знать человеку.


Фрагмент поэмы, приводить которую полностью вряд ли имеет смысл

Когда-нибудь и я наверх отправлюсь

По просевшим ступеням взбегу и окажусь в коридоре

Где полы выложены разноцветной плиткой

Красное и черное до боли знакомо

И тут же представится

Что некогда я уже был

И не просто но именно здесь

Где плиток узор вторит себе во взоре

Взор же узревает в нем самое себя

Красное с черным

Регулярность узора

Недвижность моя и незыблемость плит

тому подтвержденье


Время вовек пребудет | Босиком в голове | Суточный ритм