home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


5

Папы у меня долго не было. Вернее, быть-то он был, но жил отдельно. В отличие от множества семей, из которых отец ушел, в нашу он не пришел.

Зато у нас был Лев Григорьевич. Он трогательно и нежна любил мою маму и меня и просто обожал бабушку. Он никогда не забывал купить ее любимые «коровки». Причем покупал он их только свежие, тянучие, еще не затвердевшие, обязательно в «Елисеевском» магазине.

Вручал он их бабушке отдельно и торжественно и при этом умудрялся незаметно опустить в ее обширный карман всегда свежего, накрахмаленного передника пергаментный стограммовый пакетик свежепомолотого кофе «Арабика», который тут же выдавал себя головокружительным запахом.

Мы с мамой делали вид, что не замечаем этого. Кофе бабушке строжайше запретил сам же Лев Григорьевич, потому что был главврачом нашей самой главной в стране больницы. Там же в его подчинении работала и мама. У бабушки было повышенное давление. Но она утверждала, что давление у нее скорее поднимается от неудовлетворенного желания выпить кофе, чем от самого кофе, который она пьет буквально наперстками.

Мне эта фраза почему-то запомнилась на всю жизнь.

Для меня Лев Григорьевич покупал «Лимонные и апельсиновые дольки», которые до сих пор продаются в высоких картонных банках с теми же этикетками, и какую-нибудь интересную книгу.

Маме — ее обожаемые маслины и сыр «рокфор». Долгое время и то и другое я в рот взять не могла, а теперь не могу без этого обходиться.

Все это привозилось в огромной картонной коробке, обернутой в веселую бумагу с надписью «Гастроном № 1». Бумагу эту бабушка аккуратно снимала, неторопливо сворачивала и убирала для какой-нибудь надобности, а мы с мамой смотрели на коробку алчными глазами и поторапливали ее. Надо ли говорить, что бумажный шпагат с коробки бабуля не срезала ножницами, как мама, а развязывала и сматывала на ладони в тугой бублик.

В коробке кроме перечисленных обязательных лакомств было полно всякой вкусной всячины. И непременная севрюга горячего копчения, и крабы в банках, и сардины, и уже порезанная ветчина со слезой, и толстенная колбаса «Экстра высшего сорта», фаршированная говяжьим языком. Она мне особенно нравилась тем, что на срезе имела рисунок шахматной доски в темном кружочке. Был там обязательно шоколад «Сказки Пушкина», коробка любимых маминых конфет «Южный орех», где каждая в форме полумесяца конфета, обсыпанная горьким какао, покоилась в отдельной бумажной формочке, напоминающей в расправленном виде балетную пачку.

Была там и непременная бутылка армянского коньяка, обложенная полудюжиной крепких ароматных лимонов.

И так было почти каждую неделю. Мы ждали Льва Григорьевича, как Деда Мороза. Мама хорошо зарабатывала, да и бабушка достаточно получала за свое шитье, хотя и редко брала заказы, и мы сами могли купить все это, но, спрятанная в коробку, упакованная в бумагу и обвязанная шпагатом, вся эта снедь с восхитительно перемешавшимися запахами становилась сказочным гостинцем.

И стоило этой коробке появиться в нашем доме, как сразу образовывался праздник. А вот в настоящие праздники, особенно в Новый год, Льва Григорьевича с нами не было. Он не мог отлучиться из своей семьи.

Да и в эти-то еженедельные посещения он пробирался к нам окольными путями.

Заранее, где-то на Пушкинской улице, он отпускал пер- сональную машину, через Козицкий переулок выходил к улице Горького и нырял в стол заказов «Елисеевского», который, как известно, всегда располагался через переулок напротив самого магазина. Там его ждала уже упакованная коробка с продуктами.

Он расплачивался, выходил на улицу и ловил там такси. Тогда это были в основном «Победы». Он залезал на заднее сиденье и надвигал шляпу или шапку, если дело было зимой, на самый нос.

Шофер выносил из стола заказов тяжеленную коробку и погружал ее в багажник.

Они сперва ехали на Петровку. Там Лев Григорьевич в нахлобученной шляпе заходил в аптеку и покупал какой-то пустяк, выходил, незаметно оглядывался по сторонам и только после этого садился в машину. Потом они ехали через Манежную площадь на улицу Герцена, на Никитских воротах сворачивали на Тверской бульвар и оказывались перед нашим домом. Тут уж Лев Григорьевич сдвигал шляпу по- купечески на затылок и гордо, всегда пешком, поднимался на наш очень высокий третий этаж.

Шофер вез коробку на лифте. Он относил ее в гостиную, ставил на круглый стол, укрытый двумя скатертями (льняной, палевого цвета, и кружевной, светло-коричневой поверху), получал от Льва Григорьевича деньги, с радостным удивлением благодарил и почтительно пятился к двери. Когда он уходил, Лев Григорьевич крепко обнимал и целовал маму, а она ему каждый раз, смеясь, говорила:

— Ты «хвост» за собой не привел? Хорошо смотрел?

— Все чисто! — страшным шепотом отвечал Лев Григорьевич и, тоже смеясь, рассказывал о своей конспирации. Потом он обнимал и целовал меня. Потом доходил черед и до бабушки. Я никак не могла понять, почему он не женится на маме и не перейдет к нам жить.

В 1949 году Льва Григорьевича посадили — это была первая волна дела «врачей-отравителей», а мама, бросив свою высокооплачиваемую работу в Главной больнице, поехала за ним в Магадан. Только тогда бабушка рассказала мне, почему он не мог жениться на моей маме.

Оказалось, что он был женат на дочке очень крупного партийного руководителя, имя которого в нашем доме никогда и никем не произносилось…

Женился он на ней давно, еще в студенческие годы. Они вместе учились в Первом медицинском. И именно тогда у ее папаши был пик карьеры. Оттого и случилось так, что легкий флирт третьекурсника Левушки Г., завязавшийся на обычной студенческой вечеринке, неминуемо и немедленно привел его в загс. Если бы он поближе узнал ее, то убежал бы подальше, наплевав на все, но он ее и разглядеть-то толком не успел, как обротали молодца и под уздцы повели под венец.

На пятый день он опомнился и загоревал, да было уже поздно… Впрочем, горевал он не особенно долго. Его успехи в институте вдруг сделались блестящими. Он и сам от себя не ожидал такого…

Очень быстро и легко он стал круглым отличником и Сталинским стипендиатом. Потом секретарем комсомольской организации потока, потом лечфака. Его приняли в партию, а после окончания института сразу направили в Главную больницу, где он очень скоро стал заведующим кардиологическим отделением, а потом и главврачом.

Тут же вскоре в больницу пришла мама, у них начался обвальный роман, и он окончательно смирился со своей семейной жизнью.

Когда мама смеясь спрашивала Льва Григорьевича насчет «хвоста», она вовсе не шутила. Его жена после возникновения этого романа, разумеется, почувствовала перемену в семейных отношениях и, правильно оценив ситуацию, устроила за благоверным настоящую слежку. Причем сперва следила сама. Когда же это не принесло никакого результата, она, вместо того чтобы успокоиться, обратилась к своему высокопоставленному отцу, и тот отрядил ей двух профессионалов. Они-то однажды и выследили Льва Григорьевича.

Но к тому времени политическая звезда ее отца уже закатывалась, он был уже не в прежней силе, а потому все обошлось только грандиозным домашним скандалом с битьем дорогих сервизов и самого Льва Григорьевича, который, чувствуя свою вину, не сопротивлялся и философски сносил побои. На этом дело и кончилось, но, видно, не до конца… Когда началось дело «врачей-отравителей», Льва Григорьевича забрали. Ни она, ни ее отец и пальцем не пошевельнули, чтобы его спасти.

А моя мама поехала за ним.

Лев Григорьевич там и погиб. Он ушел под лед вместе с машиной, когда переправлялся через замерзшую реку, чтобы попасть на далекий прииск к заболевшему начальнику конвоя. К простому заключенному его, разумеется, не повезли бы.

Мама умерла два месяца спустя от пневмонии, как было сказано в официальной справке.

Вскоре к нам заехала бывшая колымская заключенная, назвавшая себя Дусей, хотя, на мой взгляд, ей было не меньше семидесяти лет. Она была там маминой пациенткой и сохранила благодарную память о ней на всю жизнь. Дуся рассказывала, что в маму смертельно влюбился начальник лагеря, где сидел Лев Григорьевич. Это, по мнению зеков, и стало причиной его гибели. С этой машиной, ушедшей под лед в том месте реки, где и тяжелые трактора ходили, дело было явно нечистое. Люди говорили, что в тот день слышали глухой взрыв со стороны реки…

А потом жена начальника лагеря, узнав, что муженек обхаживает врачиху-вольняшку, принялась ее травить. Проходу не давала. И в конце концов отравила в прямом смысле этого слова.

Проверить правильность медицинской справки или справедливость Дусиной версии у нас с бабушкой не было никакой возможности. Но бабушка, получив свидетельство о смерти и медицинское заключение, когда смогла без слез говорить на эту тему, сказала:

— Не верю я этим бумагам. Лизочка никогда не страдала простудами. И меня всегда инфлюэнца стороной обходила, и ты, слава Богу, росла — не кашляла… А написать можно все что угодно, бумага все стерпит…

Все это дает мне основание думать, что, скорее всего, была права Дуся, а не официальные бумаги. Так или иначе, но начальник лагеря (я потом видела его фотографию) жестоко за это поплатился. Правда, за ним обнаружились и другие грехи кроме этого, но за каким начальником лагеря в ту пору грехов не было? Только в них копаться никто не хотел, а тут нашлись охотники…

Так мы с бабушкой в начале 1951 года остались совсем одни. Мне тогда было уже пятнадцать с половиной лет. Тогда-то бабушка и рассказала мне, что Лев Григорьевич был моим родным, самым настоящим отцом. А мне об этом не говорилось под страхом смерти. Вот после нее все и выяснилось…

— Нельзя было, Машенька, никак нельзя, — объясняла мне бабушка. — Ты была маленькая и, как бы ни хотела, не смогла бы сохранить эту тайну. Вот представь, что втерся бы к тебе в доверие какой-нибудь подосланный тип, а они на это мастера, умеют подъехать… Завел бы он разговор издалека, исподволь, вкрадчиво и подвел бы тебя незаметно к вопросу, мол, а какие же болезни лечит твой папка, какой он такой доктор? Ты бы и рада была объяснить, что лечит он сердечки у всяких важных дядей и потому его на черной машине возят…

— Но они с таким же успехом могли спросить и про дядю, который к нам часто ходит, — возразила я.

— Дядя ходит — это одно, а папа — совсем другое, — задумчиво сказала бабушка.

Мне до сих пор очень обидно, что я не могла любить его как папу, а любила просто как Льва Григорьевича. Но и так я его любила очень сильно. Наверное, что-то чувствовала… И маму я очень сильно любила. У меня до сих пор стоит перед глазами картина, как они, веселые, красивые сидят за нашим круглым столом в гостиной, напротив нас с бабушкой, хохочут и кормят друг друга сочными персиками. И сок течет по их подбородкам и капает на палевую скатерть, потому что бабушка кружевную снимала перед обедом. Бабушка притворно сердится на них за это, а я заливаюсь вместе с ними…

Теперь я понимаю, что во многом повторила мамину судьбу. Я думаю, что бабушка избежала такой же участи только потому, что ей повезло с эпохой. Во времена ее молодости мужчины были другими. Они были смелее и свое человеческое достоинство ставили выше пересудов толпы.

Дело в том, что и бабушка, и мама, и я — все мы очень крупные и полные. И далеко не всякий мужчина отваживается к нам подойти и выглядит рядом с нами венцом творения и почтенным отцом семейства.

Если, конечно, смотреть на это со стороны.

Вот, пожалуй, и все, что я могу о себе сообщить, прежде чем приступить к моим воспоминаниям.

Для удобства обращения с историческим, по сути своей, материалом, чтобы вы не запутались в именах и годах, я была вынуждена ввести в повествование жесткую хронологию и присвоить всем основным действующим лицам порядковые номера.

Итак…



предыдущая глава | Прекрасная толстушка. Книга 1 | ПЕРВЫЙ (1941–1949 гг.)



Loading...