home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГОЛУБОЙ ШНУР

Отец Жозеф был не только святой муж, который, как уже отмечалось, законы своего ордена — такие, например, как запрет носить оружие и путешествовать по суше не иначе как пешком, — нарушал только по предписанию высших инстанций, но еще и муж опытный, практик, искушенный во всем, что движет миром людей, глубокий знаток вероломной и коварной человеческой породы; поэтому, проснувшись на рассвете и обнаружив, что его новый, молодой и крайне легкомысленный приятель в самом деле уже поднялся и исчез, причем довольно давно, ибо ложе его было не только пусто, но и успело простыть, отец Жозеф тоже встал и облачился в обе сутаны, которые Франсуаза, веснушчатая дочка трактирщика, возвратила вычищенными еще вчера вечером; почти новую сутану Петра, надев ее на голое тело, он прикрыл своей старой, изодранной, которая, как нам известно, не расползлась на лоскутки лишь по милости Господней. Он поступил так, не желая давать повода для излишних толков и догадок, которые наверняка возникли бы, если бы трактирщик нашел в риге одну забытую, кем-то брошенную сутану, хотя еще вчера обе служили для прикрытия тела святых отцов, его нищенствующих гостей, меж тем как один из них — заметьте, крайне странный и подозрительный — был уж далеко, его и след простыл. Для Петра выгоднее, думал капуцин, если они будут считать, что он скачет по Франции, по-прежнему переодетый монахом.

Итак, отец Жозеф покинул городишко Оранж и побрел долиной Роны на север — по дороге, нынче забитой непрерывными потоками машин, а во времена, когда разыгрывается наша история, тихой, приятной и совершенно безлюдной, — намереваясь еще засветло добраться до города Баланса, для чего потребовалось бы добрых десять — одиннадцать часов хорошего ходу. От старой своей сутаны он избавился в первом попавшемся на пути перелеске, зарыв ее в освященной земле. Да, да, именно так: он зарыл сутану в освященной земле, ибо, как священнослужитель, имел на то полное право; он сам ее освятил и сделал это потому, что, погребая сутану, он как бы погребал тем самым и частицу самого себя, ведь в одеянии этом, укрывавшем его наготу с начала послушничества, он бродил по дорогам Франции, Италии и даже Испании в мороз и в ведро, сквозь дождь и ветер, и оно сделалось неотъемлемой частью его тела.

Наверное, кто-нибудь мог бы сказать, что отец Жозеф ведет себя неправильно, устраивая похороны неживой вещи, то бишь вещи, которая никогда не являлась вместилищем бессмертной души, разумеется, если не иметь в виду душу самого отца Жозефа, которая, однако, до сих пор крепко держалась в его теле. Но отец Жозеф знал что делает, он хорошо помнил то место из Фомы Аквинского — ученого-святого, которого не любил за холодное и высокомерное всезнайство, но считал непререкаемым авторитетом в вопросах отправления культа, — то место, где автор «Суммы теологии» проявляет презрительное равнодушие к акту погребения, замечая по сему поводу, что погребение не имеет ни малейшего влияния на состояние и судьбы души усопшего и что важность и значимость имеют лишь чувства остающихся жить. Ну, а если совершение погребения не имеет отношения к душе погребенного, то, стало быть, и не существенно, была ли у того, что погребаем, хоть когда-нибудь душа или нет. И если его старое одеяние оставляло мир в то время, как сам он пребывал живым и здоровым, то отец Жозеф правомерно считал, что эту свою одежду он пережил, а следовательно, ergo, в качестве пережившего старается достойной формой погребения проявить свои чувства, и с полным правом, ибо чувства эти вызваны его отношением к старому одеянию, верному спутнику в горестях и скитаниях, и это его личное дело, за которое его не попрекнут даже самые строгие ревнители порядка.

Так вот, свершив этот недолгий интимный обряд и заложив мхом могилу своего отныне умершего прошлого, чтоб скрыть ее от чужих глаз, ибо именно это беспокоило его прежде всего, святой отец продолжил свой путь, намереваясь как можно скорее установить прямую связь с Богом, дабы раствориться в Нем — как того сподобился Бернар Клервоский, суровый святой, который, по его собственному признанию, вместо споров по вопросам веры бил своих противников палкой по губам, — раствориться, словно капля воды в бочке вина, что было совершенно необходимо, ежели он хотел осуществить свой план и еще засветло добраться до самого Баланса. Ибо без истинного самозабвения, не впадая в экстаз и восторг, человек не в состоянии выдержать одиннадцатичасового пути, шагая босиком и на голодный желудок, особенно если и накануне он весь день находился в пути и тоже страдал от голода.

Темой своих сегодняшних вдохновляющих медитаций, иначе говоря, мистических восторгов, он избрал то место из «Ареопагитики» Дионисия Ареопагита, где говорится, что Бог существует во всем, но не все для него существует.

А я, размышлял отец Жозеф, существую ли я для него? Ни в коей мере, ибо мое телесное зрение все еще остро воспринимает вещи несущественные, как, например, разбитые суставы больших пальцев моих усталых ног или непривычные складки, при каждом шаге образующиеся на моей новой сутане, и странный, можно сказать, несусветный цвет шнура, что охватывает сутану у пояса: наверное, прелестная Франсуаза пыталась отстирать его добела, как и полагается, да навела слишком много синьки, и вместо того, чтоб стать белым, как ему положено, шнур сделался голубым, как летнее небо, чего не должно быть; короче, у маленькой Франсуазы, как говорится, дрогнула рука, ну да ладно, после первого дождя снова все будет в порядке.

Значит, таким вот рассеянным, таким падким на пустые наблюдения, скользящие по поверхности вещей, а тем самым не существующие для Господа Бога, может быть один лишь человек. Неразумная животинка, скажем, шалунья-белочка, грациозно проказничающая в ветвях дерева, или уж, изящно извивающийся среди прошлогодних листьев, никогда не бывают столь рассеянными, но везде и всякую минуту ведут себя сообразно естеству, данному Богом, и потому существуют для Бога в большей мере, чем я, размышляющий о цвете поясного шнура.

Человек в основном мерзавец, глупец, эгоист и трус, но одного из редких, достойных сынов Адамовых мне довелось повстречать — этого простодушного Пьера Кукан де Кукана, который возрождает турецкую мощь во имя сохранения мира в Европе, притом с обнаженной грудью сам пересекает всю Францию в стремлении свернуть шею своему врагу вместо того, чтоб послать на него профессиональных убийц с налитыми кровью глазами и кинжалами за пазухой, как наверняка поступят его собственные враги, чтоб разделаться с ним. Нечего и сомневаться, что платные негодяи уже устроили где-то засаду с намерением перерезать ему горло; жаль, что погибнет Пьер в одиночку, безвестно и глухо, — он заслуживает более славной смерти, политически более яркой и достойной.

А как убийцы определят, что он — это он, какой им сообщили signalement [27]? Они небось думают, что на нем до сих пор — капуцинская сутана; только ведь капуцинов по дорогам Франции странствует неисчислимое множество. Тот, кто нанимает убийц, как правило, не присутствует во время убийства и потому не может показать на Пьера пальцем: глядите, вот он. Но тогда как же убийцы Пьера надеются опознать его среди прочих францисканских монахов? По тому, что он рослый, длинноногий и красивый? Вряд ли, ведь и я, стоит мне умыться да привести в порядок бороду и волосы, тоже выглядел бы на людях вполне прилично, и это — Господь свидетель — есть голый факт, без тени самолюбования, ибо если бы я придавал значение своей внешности — ого, я бы уж сумел этим как следует воспользоваться, однако я ведь этого не делаю.

Отец Жозеф усмехнулся и вполголоса прочитал изречение из Первой книги Моисеевой: «Иосиф же был красив станом и красив лицом».

Однако телесная красота, продолжал святой монах свои размышления, будучи не определяема разумом и не выразима словами, не годится как signalement для наемных убийц. Так как же они тогда распознают Петра? По отсутствию безымянного пальца на левой руке? Вот это уже ненадежнее, ибо утверждение «У Пьера недостает левого безымянного пальца» относится к числу измеряемых и вычисляемых сущностей, где человек, отторгнутый от Бога — а ведь наемный убийца наверняка отторгнут от Бога, — чувствует себя как дома, и является для холодного разума более надежным и доступным признаком, нежели неопределяемое, из области платонических идей, высказывание: «Пьер красив». Однако убийце нужно достоверно распознать свою жертву уже издали, чтобы успеть изготовиться к действию, а отсутствие безымянного пальца на далеком расстоянии установить трудно, не говоря уж о том, что сам покрой монашеской сутаны так и вводит в соблазн засунуть правую руку в левый рукав и наоборот, и тогда рук просто не видно.

Нет, так дело не пойдет: необходимо, как это ни трудно, вжиться в образ мыслей наемного убийцы, чья задача — отправить Пьера на тот свет. Если бы, к примеру, я, отец Жозеф, оказался на его месте и исходил из того, что Пьер по-прежнему одет монахом — я ведь не знал бы, что ему, Пьеру, встретился по дороге замечательный советчик, убедивший его сбросить этот наряд, — то я наверняка попытался бы скрытно пометить его сутану чем-нибудь бросающимся в глаза: скажем, подкупил бы трактирщика, у которого Пьер ночевал, чтобы тот ненароком испачкал ее колесной мазью, залил красным вином или, напротив…

Дойдя в своих рассуждениях до этого места, отец Жозеф ощутил, как, несмотря на студеный ветер, дувший ему в лицо, лоб его покрылся испариной. Во внезапном озарении он припомнил, что Петр вчера на какую-то долю секунды увидел — или ему это показалось — одного из тех негодяев, которые заманили его в ловушку во Францию, и как потом трактирщик, весь вечер сердитый и неприветливый, вдруг ни с того ни с сего подобрел, предложил им ночлег в отличном номере и послал свою дочку за их сутанами якобы для того, чтобы их почистить. С какой бы стати? Да как раз для того, чтобы как-нибудь пометить сутану Петра, на которого вчерашний негодяй показал ему пальцем. А я-то, трижды идиот, озлился на себя отец Жозеф, топаю себе по пустынной долине Роны в меченой сутане и стараюсь слиться с Богом, как будто о моем слиянии с Богом уже не позаботились и без моей спасительной воли и усилий.

И взбешенный святой отец попытался как можно быстрее избавиться от этой отметины, signalement, как называл он про себя эту в голубой цвет окрашенную бечевку, которая всю сегодняшнюю дорогу постоянно его раздражала, но то ли оттого, что у него тряслись руки, то ли потому, что она была слишком туго затянута, никак не мог развязать узел, которым шнур стягивался у пояса. А пока он возился с этим узлом, все более раздражаясь, ибо совершенно явно чувствовал, как откуда-то из глубины леса, в котором разыгрывалась эта вроде бы безлюдная сцена, за ним наблюдают и смеются — его слух, обостренный тревогой, различил в шевелении дерев, кустов и трав нечто вроде предчувствия наглого человеческого хохота, — а когда он поднял голову и, прислушиваясь, затаил дыхание, совсем близко от его левого плеча пролетела стрела, издавая гневно-дребезжащий звук рассерженного шершня.

Отец Жозеф, которому в молодые годы — теперь ему было без малого сорок — не раз доводилось участвовать в состязаниях, упал плашмя на землю, растянувшись во весь рост, и тем избежал другой стрелы, прилетевшей с противоположной стороны, и, когда затем неведомый убийца всей тяжестью своей задницы навалился ему на спину и левой рукой придавил затылок к земле, готовясь правой вонзить в сердце кинжал, отец Жозеф с ловкостью и силой, поразительной для его утлого тела, изнуряемого постом и всяческими хлопотами, живо вскочил на колени и, сжав в руке кинжал, который получил разрешение носить, чуть ли не по рукоятку вонзил его потерявшему равновесие парню прямо в горло. Но тут просвистела третья стрела и, насквозь пронзив трехглавую мышцу правой руки, заново свалила его на землю.

Однако отец Жозеф, заботившийся не только о спасении своей собственной души, но и о благе Франции, не думал сдаваться: перехватив кинжал из правой руки в левую, он со всего маху метнул его в парня, который, подобно блаженной памяти Робину Гуду, с луком в руке и набитым стрелами колчаном у пояса как раз вылезал из низкого кустарника и, сделав правой рукой широкий замах, готовился послать в святого отца дротик. Кинжал пролетел мимо цели, но и лучник не сразу метнул свой снаряд: и в тот же миг отец Жозеф, изворотливый, как уж, чьей ловкостью он только что восторгался, перевернулся на бок, бочкой откатился назад, и дротик, нацеленный ему в грудь, пригвоздил к земле лишь край его рукава.

Святой отец исчерпал все возможности защиты, и, когда незадачливый метатель, с проклятиями обнажив охотничий нож, перепрыгнул через ров и подбежал к лежавшему, чтобы завершить дело, за которое ему было заплачено, а навстречу ему из леса выскочил еще один лучник — помочь компаньону, коли в том возникнет нужда, — очевидно, никакой нужды уже не было: отец Жозеф, препоручив свою душу Всевышнему, закрыл глаза и стал ждать смерти.

Но в этот момент вдруг послышался конский топот, затем грохнули два выстрела, отец Жозеф снова открыл глаза, и то, что он увидел, наполнило его великой радостью, ибо оба лучника, спешившие нанести ему последний удар, лежали теперь рядом со своим дружком, которого он прикончил сам, а по дороге бешеным галопом мчался Петр Кукань из Кукани, облаченный в новый костюм фиолетового сукна, купленный по совету отца Жозефа в предгорном городишке Ньон, в широкополой шляпе с развевающимися перьями на голове, держа в руках два дымившихся пистолета.

— Я ранен, и значит, мне можно поехать с тобой на коне, наши правила это допускают, — сказал отец Жозеф, — а на захоронение этих негодяев времени не теряй, погребение не влияет на судьбы отлетевших душ, которые в данном случае и так уже унес дьявол. Ах, ужель мне вновь доведется испытать это счастье — сесть на коня!

Увы! Счастье его длилось недолго, ибо едва Петр успел перевязать ему рану рукавом собственной рубашки и, взяв в охапку, подсадить на коня, как отец Жозеф потерял сознание.

Когда они добрались до приветливого городишка Баланс, раскинувшегося неподалеку от места, где Изер впадает в Рону, и знаменитого своей оживленной торговлей фруктами, отец Жозеф, памятуя о том, что не должно перенапрягаться и тем подрывать свое здоровье, а стало быть, и мощь Франции, в значительной мере зависевшую от его дипломатической активности, не стал на этот раз возражать против того, чтобы в трактире «У яблока Гесперид», где они сделали остановку, занять номер с приличной постелью и пылающим камином, а для осмотра раны пригласить хорошего фельдшера. После того как все было закончено и святой отец с перевязанным плечом устроился на мягких перинах и принялся размышлять о том, каким образом, поправившись, он искупит грех сластолюбия и изнеженности, которому теперь предается, — самобичеванием, продлением ежедневных пеших переходов, целонощной молитвой, преклонив колени на каменном полу, или каким-либо иным способом спасительного самоистязания, — Петр, сидя возле постели и желая отвлечь святого отца, направив его мысль по другому руслу, заговорил так:

— Ответьте мне, отче, столь строгий к самому себе, почему вы так добры ко мне? Ведь именно за ту приязнь, которую вы мне выказываете, вам пришлось заплатить собственной кровью, страданием и чуть ли не самой жизнью, ибо висельники, напавшие на вас, устраивали западню мне — как вы и предвидели; и все-таки я не услышал от вас ни единого слова укоризны или досады. Откуда в вас столько снисходительности к человеку чужой крови, иной национальности и чуждых религиозных убеждений? Я ведь не магометанин, как вы опасались, но и не истовый христианин, поскольку не верю в существование Бога, а верую только во всемирный разум, частицей коего являюсь и я со своим умом и жизненной силой.

Отец Жозеф отозвался со своих перин:

— Я рад слышать, что ты, как атеист, полностью порвал с нашей святой церковью, ибо предпочтительнее с нею порвать, чем только отвернуться, как это делают гугеноты и лютеране, — а еще раньше подали пример ваши еретики-гуситы [28] — и продолжать отравлять ее вероучение гнилостным ядом своих ересей и заблуждений; неверующий — не еретик, я могу подать ему руку, не опасаясь себя осквернить. А что до присутствия в тебе Божественного разума, могу признаться, что нечто подобное я испытываю и сам, чем схожусь во взглядах с остальными братьями нашего ордена, а задача сознательно или интуитивно разрешить противоречия между трансцендентальностью и имманентностью Бога, иначе выражаясь, меж неизбежной дистанцией, которую Бог удерживает по отношению к миру как его Творец, и его присутствием внутри каждого из нас, — самая увлекательная из всех загадок, и я счастлив, милый Пьер, что мы понимаем друг друга даже в этих тонких вопросах. Но даже если бы мы тут разошлись во взглядах, это ничему бы не помешало — главное, что мы не расходимся в политических воззрениях.

Петр изумился.

— В политических воззрениях? А что вам известно о моих политических воззрениях?

— Как минимум то, что ты пытаешься поставить на ноги захиревшую, прогнившую, сонную Турцию и противопоставить ее Европе, и это мне очень приятно, — сказал отец Жозеф.

— Не понимаю, совершенно не понимаю, отчего это вам приятно, — признался Петр.

— Так вот знай, сын мой, — промолвил отец Жозеф, — что уже несколько лет, а точнее — со дня печальной кончины нашего доброго короля Генриха, случившейся семь лет назад, я пытаюсь возродить славу своей древней родины, готовя крестовый поход против Турции, во главе его — разумеется, по праву, — должна встать Франция и тем утвердить себя первой, сильнейшей, просвещеннейшей, могущественнейшей, святейшей державой мира, каковой она бесспорно является.

— Подобную хвалу Франции я слышал недавно в Стамбуле из уст шевалье де ля Прэри, — заметил Петр.

— Шевалье де ля Прэри, — сказал отец Жозеф, — не может выражаться по-другому, ибо он — французский дипломат; а я не могу выражаться иначе, потому что я монах, давший обет говорить только правду. Но правда или неправда, однако Святой отец, который должен дать разрешение на организацию такого крестового похода, до самого последнего момента не желал об этом даже слышать, у него хватало своих забот. А теперь, когда ты, сын мой, занял ключевые посты в правительстве Османской империи и начал позволять себе дерзкие выходки, о которых нынче говорят все, как, скажем, арест папской делегации…

— Это не выходка, ведь посланники действительно вели себя непристойно, и, кроме того, таково повеление падишаха, — уточнил Петр.

— Без твоей подсказки он бы этого не сделал, — возразил отец Жозеф. — Словом, после того как ты начал свою политическую карьеру при дворе султана, папа беспокойно заерзал на троне, а я, памятуя мудрую пословицу — куй железо, пока горячо, — немедленно отправился в Рим, чтобы расшевелить Святого отца и убедить его, что сейчас самое подходящее время для объявления крестового похода, ибо чистое безумие ждать, пока тебе, сын мой, удастся привести в современный вид турецкую армию, как это удалось каким-то двум англичанам с персидской армией. Но тут тебе, черт, и кропило в руки. Святой отец принял меня, был очень весел и только посмеялся над моим ревностным усердием. Ситуация-де в корне изменилась, и о крестовом походе теперь нечего и думать, поскольку запоздалый вдохновитель турецкой агрессии зубами вцепился в первую же приманку, которую ему подбросил один негодяй, и Его Святейшеству, наместнику Бога на этой земле, обещали доставить в мешочке аккуратно отрезанную голову Петра Куканя; и тогда-де в Стамбуле все вернется на круги своя, так что Европе уже нечего опасаться. С такими словами обратился ко мне Святой отец, высказав их на прекрасном латинском языке, даже если и с ужасным, то бишь итальянским, акцентом, а я, сын мой, почувствовал себя так, как если бы меня облили ледяной водой. Однако Господь в своей неисповедимости пожелал, чтобы я встретился и познакомился с тобой именно в момент возвращения из своего неудачного путешествия в Рим, чтобы лично стать свидетелем того, что ты — совершенно как и предполагал Святой отец — ведешь себя столь предосудительно и неосторожно, как только можно себе представить; твое поведение можно было бы назвать глупым, если бы не такое извиняющее обстоятельство, как неведение, что тебя заманили в ловушку. Как ты теперь понимаешь, если мне важно, чтобы папа не получил твоей отрезанной головы, то это не из-за недоброжелательности к нему, отцу христианства, не из дружеских чувств к тебе, но по совершенно иным причинам. Да, мне важно не только чтоб тебя не убили много раньше, чем ты доберешься до столицы, но и чтоб ты исправил свою оплошность, которую допустил, оставив Стамбул, когда дело всей твоей жизни только-только начало разворачиваться, и немедля вернулся обратно. Так вот, слушай в последний раз, безрассудный сын мой: город Баланс, где мы находимся, знаменит не только фруктовой торговлей, не только образованностью горожан, о чем свидетельствует, помимо прочего, уже само название нашей гостиницы, не только кафедральным собором, но и тем, что это важный перекресток дорог; отсюда путь ведет на Лион и Париж, но также — на Гренобль и Женеву, твердыню кальвинистской ереси, иначе говоря, здесь тебе предоставляется последняя возможность совершить то, на чем я настаиваю с первой минуты нашего знакомства, — беги, сын мой, беги! Мы проделали лишь четвертую часть пути от Марселя до Парижа, а ты уже побывал на волосок от смерти. Могу тебе открыть, что тот безбожник, кто расставляет на тебя силки, должен получить значительное — да что я говорю! — колоссальное наследство.

— Знаю, — сказал Петр. — Это мерзавец Марио Пакионе; папа наложил арест на наследство, оставленное ему дядей. И он убеждал меня, а я ему поверил, будто папа готов снять свой запрет при условии, если ему удастся склонить меня к освобождению из тюрьмы графа О** и его посольства. Теперь я вижу, что условие, которое отец христианства поставил перед ним, несколько иное: Пакионе обязан положить к ногам папы мою отрезанную голову.

— Мне нечего возразить тебе, — сказал отец Жозеф. — Но если это действительно так, как ты не без основания предполагаешь, то разве можно ручаться, мой несчастный Пьер, что упомянутый разбойник, у которого все поставлено на карту, не повторит своей попытки? Так вот, Пьер, оставь мне в качестве подаяния золотой или два, чтоб я мог расплатиться за постель и обильную еду, а сам, не теряя ни минуты, садись на коня и спеши, спеши туда, где тебя никто не станет искать, в Швейцарию или Италию, а оттуда морем — прямо в Турцию; ничего не стесняйся и беги, потому что на этот раз на подмену рассчитывать уже не приходится и теперь уже только ты будешь мишенью для стрел, пущенных из-за кустов. Я убежден, что тот негодяй, лицо которого на долю секунды мелькнуло в Оранже, рыщет сейчас где-нибудь поблизости от «Яблока Гесперид» и уже сколотил новую шайку головорезов — ее найти тем легче, что за твое убийство им не грозит виселица. Я долго отсутствовал, поэтому не знаю, о чем чирикают воробьи на крыше Лувра, но я слишком хорошо разбираюсь в тамошних делах, чтобы ошибиться, предположив, что твой недруг уже получил всемилостивейшее позволение отправить тебя на тот свет.

— Скажи мне, отче, правда ли, что лжекардинал Гамбарини сейчас духовник королевы-регентши и имеет серьезное влияние на ее политические действия и решения? — спросил Петр.

— Прежде всего Гамбарини не лжекардинал, а настоящий кардинал, — сказал отец Жозеф. — Правда и то, что королева, женщина нерешительная и не имеющая целостной политической концепции, всегда предпочитала искать советников среди своих земляков.

— Иными словами — все это правда, — сказал Петр. — Значит, мои сведения правильны, и это достаточное основание для того, чтобы, несмотря на ваши предостережения, несомненно добрые по намерению, я выполнил свою миссию до конца. Таких опасностей и таких ловушек, от которых вы меня предостерегаете, я видел за свою жизнь немало, и всякий раз мне удавалось унести шкуру более или менее в целости и сохранности, но даже если бы на сей раз мне не удалось выкрутиться — что ж, значит, не судьба, и тогда уж лучше лишиться головы, нежели собственного лица, которое я утратил бы, если бы принял близко к сердцу ваши слова и трусливо бежал из Франции. Увы, задача моя осложнена тем, что Гамбарини, конечно, знает о том, что я иду по его душу, и предпримет все меры предосторожности, чтоб сорвать мой замысел — взять его за горло и вышибить из него дух, как еще недавно я поступал с крысами в подземелье султанова сераля. Каким образом я этого добьюсь — не имею понятия. Знаю только, что я это сделаю.

— Горе тебе, — сказал отец Жозеф.

— Если бы ты знал меня лучше, ты сказал бы: горе Гамбарини, — ответил Петр.

— Горе тебе, — повторил отец Жозеф. — Ты упрощенно и неверно понимаешь свое положение.Не сознаешь, что находишься меж двух огней: с одной стороны — Пакионе со своими наемниками, с другой — кардинал Гамбарини, в распоряжении которого против тебя вся государственная мощь. По-человечески невозможно избежать этих двух гибельных, друг с другом не связанных обстоятельств, если не отступиться от своих намерений. Так что сейчас речь идет не о бегстве, сейчас речь уже только о том, кто из твоих неприятелей погубит тебя раньше — известный нам Пакионе или Его Преосвященство кардинал. Соберись с мыслями, Пьер, и рассуди сам: ворота еще не заперты, их запрут только через час. Это последний час, когда твоя жизнь имеет еще ту или иную цену, последний час твоей последней надежды. Воспользуйся им.

— Хорошо, я воспользуюсь им, чтоб поспать чуть подольше, потому что завтра я намерен двинуться дальше и так же рано, как и сегодня, — проговорил Петр и поднялся.

— В Париж? — спросил патер Жозеф.

— Да, в Париж, — сказал Петр.

Потом он положил на карниз камина несколько золотых монет, как о том просил отец Жозеф, пожелал ему спокойной ночи и удалился в свою комнату, которая помещалась в том же коридоре, что и комната отца Жозефа.

Оставшись один, святой муж, охваченный легкой лихорадкой, задремал, но вскоре был вдруг разбужен стуком в дверь. В комнату вошел хозяин гостиницы, явно раздосадованный и очень смущенный, а с ним, с саблей наголо, стражник из городской охраны. Увидев монашескую сутану, висевшую на спинке стула, стражник издал глухой, но явно победный звук, схватил сутану и, подняв ее в вытянутой левой руке, спросил отца Жозефа:

— Что это такое?

— Сутана святого ордена, к которому я принадлежу, — сказал отец Жозеф.

— А почему тут голубой шнур? — продолжал допрос стражник.

— Понятия не имею, — ответил отец Жозеф. Меж тем в комнату ворвались еще два стражника, и хозяин, извиняясь, объяснил отцу Жозефу, что в городе получено официальное известие, что из chateau d'If бежал опасный преступник и будто бы бродит теперь по провинции Дофинэ, переодевшись капуцином, с голубым шнуром вместо пояса. На вопрос официальных властей, не поселился ли в его заведении человек, отвечающий этому описанию, он, владелец гостиницы, как верноподданный гражданин своего королевства, не мог умолчать, что некто похожий у него и в самом деле поселился; пусть, однако, святой отец предъявит свои бумаги, и все образуется.

— За надлежащее исполнение обязанностей гражданина Франции, нашей славной страны, никто не должен извиняться, — сказал отец Жозеф. — И если кто заслуживает сейчас наказания, так это я, допустивший такую небрежность, до некоторой степени извинительную моим ранением: я ведь до сих пор не избавился от дьявольского голубого шнура, которым осквернил святую одежду. Что до моих бумаг, сын мой, то сунь руку мне под подушку и достань то, что там спрятано.

Хозяин протянул руку к изголовью отца Жозефа и вынул из-под подушки непромокаемый кисет из бычьего пузыря, перевязанный розовой ленточкой. Главный стражник вырвал кисет из рук хозяина с подозрительной гримасой человека, не привыкшего иметь дело с документами и подобной бумажной ерундой, и принялся разматывать ленточку толстыми неуклюжими пальцами; но уже первая бумага, которую он извлек из кисета, произвела действие: на его усатом лице появилось растерянное выражение, ибо это было письмо, удостоверенное личной печатью папы, на которой был изображен рыбарь в облике святого Петра.

— Я забыл взять очки, — пробормотал он, протягивая письмо хозяину гостиницы. — Что это такое?

Хозяин вынужден был сначала откашляться и облизать губы, прежде чем набрался духу ответить:

— Письмо, адресованное Ее Величеству королеве Франции.

— Там есть еще послание папскому нунцию в Париже, — сказал капуцин. — Но это не представляет для вас интереса, главное здесь — мое дорожное предписание, заверенное членом государственного совета и министром военных и иностранных дел Его Милостью епископом де Ришелье. Вам достаточно?

— Простите, преподобный отец, простите, я и впрямь понятия не имел, какой редкий гость вошел через ворота нашего города, — проговорил, чуть ли не переломившись пополам, главный стражник.

— Кроме того, что я уже сказал нашему храброму хозяину, ничего больше не могу добавить, сын мой, — промолвил отец Жозеф. — Француз не должен извиняться за усердное исполнение своих гражданских обязанностей, ибо это обязанности святые. А теперь напрягите ваш слух и запомните то, что я скажу вам обоим. За правдивость моих слов я, отец Жозеф, ручаюсь честью и спасением своей бессмертной души. Преступник, которого вы разыскиваете, мнимый беглец из chateau d'If, носит уже не монашескую сутану с голубым шнуром, а дворянский дорожный костюм испанского покроя из темно-фиолетового сукна и поселился он в этой же гостинице.

— Ох, страсти Господни! — запричитал хозяин. — Тот самый молодой человек, который вас, досточтимый отец, привез на своем коне?

Отец Жозеф кивнул и спросил:

— Где он теперь? Надеюсь, у себя в комнате?

— Да, достопочтенный отец, он точно в своей комнате и, по-моему, ужинает, — подтвердил хозяин. — Он заказал себе такой ужин, словно у него неделю во рту крошки не было, — печеночный паштет, огурчики, колбасу, телячью ногу, овощи и две бутылки кларета.

— Оставьте его, пусть насытится, ему это более чем необходимо, а вы меж тем приведите подмогу, — добавил после минутного размышления отец Жозеф. — Действуйте осмотрительно, потому что вы и представить себе не можете, насколько этот юнец опасен. Возьмите его живым, ибо это очень ценная добыча. Под окном поставьте стражу, чтоб он не убежал, пока вы будете взламывать двери. Сколько бы вам ни пришлось от него пострадать, на нем самом не должно быть ни царапинки. За это вы мне отвечаете головой. Ворота уже заперты?

Главный стражник подтвердил.

— Если же он от вас ускользнет и скроется, чего я не исключаю, — продолжал отец Жозеф, — тут же прикажите объявить по городу тревогу и предупредите жителей, что всякого, кто предоставит ему укрытие, ждет казнь. Если же господа чиновники в ратуше испугаются этой суровой меры предосторожности, то напомните им, что так распорядился я, отец Жозеф, заместитель министра военных и иностранных дел епископа де Ришелье. Но будем надеяться, что это не понадобится и дело обойдется без осложнений. А когда юноша окажется за надежными решетками, тут же отправьте гонца в Париж, в канцелярию Ее Величества, чтобы передать вот это письмо Его Святейшества, адресованное Ее Величеству королеве-регентше, а также сообщить, что здесь произошло; имя и фамилия арестованного, как написано в письме, — Пьер Кукан де Кукан. Пометьте себе это. Моего имени под этим сообщением не ставить. С арестантом обращайтесь учтиво, никакой жестокости, ни побоев, ни оков, ни подземелья, но зато тем более осмотрительно. Запомните и зарубите себе на носу — он один способен расправиться с несколькими здоровяками, вроде вас. А теперь, благословясь, ступайте исполнять свой долг. Он в высшей степени почетен.

Получив такие указания, стражники и хозяин гостиницы удалились, а отец Жозеф, по своему обыкновению, начал негромко и мелодично мурлыкать. Песенка его на сей раз не касалась ни вселенной, которую он хотел бы покорить, ни крови, в коей он желал бы утопиться, он пел о жаворонке, и первая строфа песенки звучала так:


На тысячи ладов, средь синевы небесной,

Пичужка, Божья тварь, сваи заводит песни.


Вскоре он уснул, а когда в его покойный сон святого и храбреца вторглись звуки недалекой битвы, звон оружия и крики, то не пробудился, ибо спал так крепко, что даже этот назойливый шум нашел себе место в его сновидениях. Он проснулся, когда уже рассвело, с удовлетворением выслушал от хозяина гостиницы, все еще не пришедшего в себя после бурных событий, сообщение о том, что вышеупомянутый Пьер Кукан де Кукан, несмотря на бешеное сопротивление, вчера вечером арестован по всем правилам и живым и здоровым доставлен в здание ратуши, в городскую тюрьму.



ВСТРЕЧА ПЕТРА С МОНАХОМ-КАПУЦИНОМ | Перстень Борджа | СТРАШНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ В «КРАСНОЙ ХАРЧЕВНЕ»