home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава вторая

Предзимье над Западной Украиной клубило низкие тучи, дни становились короче, а с неба точно из мелкого сита сеял холодный дождь, а то и гнал заряды мокрого снега. Света по ночам в городе было мало, власти экономили электричество.

В девятом часу я приходил на квартиру, но здесь меня никто не ждал; хозяйка «натаскивала» балерин, а сын её, двадцатилетний плечистый малый, сидел за белым роялем и отстукивал каскады, пируэты, антраша и дивертисменты.

Я проходил в свою комнату и заваливался в постель. Читал газеты, а затем незаметно для себя засыпал. Читал я «Правду», «Красную звезду» и газету Прикарпатского военного округа «Сталинское знамя». Интересовали меня не новости, не политика, а главные «гвоздевые» материалы маститых журналистов: очерки, рассказы, фельетоны. В каждой газете я избрал для себя учителей и дотошно изучал их стиль, приёмы, выбор тем. С первых дней мне в голову вспрыгнула дерзкая мысль: «Если уж журналистика, то быть здесь не последним». Как научиться писать очерки, фельетоны, – а того пуще – рассказы, я не знал, но мысль, раз поселившаяся в мозгу, всё больше там укоренялась, становилась целью жизни.

Сегодня я принёс хозяйке впервые выданный мне дополнительный паёк, не съел из него и единого печенья, и она, принимая кульки, одарила меня ласковой улыбкой. Между тем голод терзал меня постоянно; питался я в офицерской столовой – раз в день, в обед, и подавали нам жиденький суп, где просторно гуляли по дну тарелки три-четыре кусочка картошки, самая малость крупы и призывно манили блёстки постного масла. На второе подавали пару ложек риса или картофельного пюре, крошечную котлетку, и всё это венчалось кусочком чёрного хлеба. Обед, казалось, предназначался для того, чтобы раздразнить аппетит и включить организм на поглощение основной съестной массы, но этой-то массы вам и не подавали.

Но сегодня мне засветила надежда: я впервые на новом месте службы получил зарплату, которую в армии называли денежным довольствием. Выдали мне тысячу двести рублей – за эти деньги я мог купить килограмм шоколадных конфет или полтора литра подсолнечного масла. Но конфет, конечно, я покупать не стану, масла тоже, а вот что же я куплю, пока не знал. В одном я был уверен: деньги буду беречь и покупать на них такую еду, которая была бы добавкой к ежедневному рациону.

С этой мыслью я заснул, но меня скоро разбудили. Раскрыл глаза и вижу перед собой парня, хозяйского сына:

– Проводи Ирину.

– Ирину?

– Да, Ирину. Она задержалась и боится идти. У вас пистолет – вам не страшно.

Ещё вечером, засыпая, в приоткрытую дверь я видел, как набросился на печенье хозяйский сын-пианист и как завистливо смотрела на него полураздетая тоненькая девчушка, с которой ныне занималась хозяйка.

Из ярко освещённой квартиры шагнули в ночь – не ту тихую украинскую ночь, описанную Гоголем, что блистала звёздами и сыпала на землю летнюю истому, а ночь, окутавшую Львов сырой и холодной стынью. Со стороны стоявшего на горе Высокого замка в узкую улочку, как в аэродинамическую трубу, валил ветер со снегом, толчками ударял в спину, подгоняя нас к центру города, где у главного входа в Оперный театр, словно глаза голодных волчат, мерцали огни фонарей.

У лестницы, ведущей в театр, я почувствовал слабость в ногах, – осел, схватившись рукой за край приступки.

– Что с вами? – испугалась моя спутница.

– Ничего. Оступился. Я сейчас…

От дверей театра кто-то крикнул:

– Ирина!

– Иду, иду!..

Помахала мне рукой и побежала.

Поднялся, а сам слышу, как дрожат ноги и я вот-вот упаду. Снова присел на присыпанную снегом приступку. Я был в полной растерянности. Отнялись ноги! С чего бы это?.. Прошёл почти всю войну, и в Чечне три месяца по горам лазил – тогда тоже была Чечня! – и, ничего, а тут вдруг отнялись!

И я вспомнил, как в голодном 1933-м году, когда я восьмилетним мальчиком попал на улицу и почти ничего не ел, у меня тоже отказали ноги. Весной лежал на лавочке в заводском сквере, и меня какой-то добрый человек поднял и отвёл в больницу, которая на счастье была рядом. Врачи не могли понять, почему это у меня вдруг отнялись ноги? И только старая няня сказала сестре: «Дайте ему кислой капусты, и он побежит как козлик». Мне стали давать капусту, и она меня скоро подняла. Воспоминание ободрило, и я подумал: «Деньги есть, буду покупать капусту».

Меня обступила стайка ребят, вышедших из театра.

– Ты приятель Ирины?

– Да, я её провожал.

– Пойдём с нами.

– Куда?

– Праздник у нас. Премьера. Пить-гулять будем.

Я попытался встать, но коленки подкосились. Ребята подхватили меня за руки. Кто-то сказал:

– Он ранен, как лётчик Маресьев.

– Да он пьяный!

– Нет, я не пьяный. Я сейчас… разойдусь.

Ребята крепче меня подхватили, повели к себе в общежитие.

В большой комнате со множеством кроватей и столов, сдвинутых на средину, зашумел пир горой.

– У кого есть деньги? Клади на стол.

Я вынул свою получку, хотел отсчитать половину, но кто-то вырвал всю пачку, бросил её на стол.

– Старший лейтенант богатый, хватит тут на три бутылки и на круг колбасы.

Пока бегали в магазин, узнал, что попал я к артистам; тут была едва ли не вся мужская половина балетной труппы театра; ребята, как и я, жили на скудную зарплату, жестоко голодали.

Я выпил немного, съел пару бутербродов и стал незаметно подвигаться к двери. Хотя и шёл своим ходом, но припадал так, будто меня ударяли палкой сзади ниже коленей.

На улице стало и совсем плохо; опустившись на какой-то камень, думал, что делать и не позвать ли кого на помощь. Вспомнил, что тут недалеко живёт Тоня со своей маленькой дочкой – подружка Виктора Гурьева, командира взвода с моей батареи. Он недавно демобилизовался и остался во Львове в надежде на мою помощь; бездельничал, попивал, частенько являлся ко мне в редакцию, говорил: «Ты журналист, помоги устроиться на работу». С Тоней они жили в полуподвальной комнатушке, за окном мелькали ноги пешеходов, шипели как змеи колёса автомашин. С Тоней они жили плохо, однажды при мне он её ударил. Я вступился за неё, и мы чуть не поссорились с фронтовым товарищем.

Я еле доплёлся до Тони. Она была одна с дочкой и очень удивилась, увидев меня в столь поздний час.

– Прости, Тоня, у меня ноги отнялись.

– Как отнялись? Почему?

– А так… Шёл, шёл и отнялись. Стул мне подай быстрее.

Поднесла стул и я, не раздеваясь, на него опустился.

– Отчего же это охромел ты вдруг?

– Еда плохая. Было уж со мной в детстве такое. Тогда меня капустой квашеной откормили. Мне и теперь капусты бы поесть.

Капусты у Тони не нашлось, но картошку в мундире и кусок холодного мяса она мне предложила.

Антонина работала в гостиничном буфете официанткой, и у неё в тот голодный послевоенный год всегда находилось что-нибудь поесть. Думается, из-за этого достатка и прижился у неё наш батарейный красавец и любитель выпить Витя Гурьев. На батарее он командовал взводом управления, имел в подчинении нескольких девушек, и все они были в него влюблены. Только командир отделения связи сержант Саша Еремеева – умная серьёзная девушка со средним учительским образованием – была к нему равнодушна. А он, как это часто бывает, именно к ней и тянулся. Однажды он взял её за руки и хотел привлечь к себе, она же толкнула его и он упал, ударившись головой о край двери. Как раз в этот момент я зашёл в землянку. Сказал Еремеевой:

– Вы хотя и действовали не по уставу, но лейтенант сам создал неуставную ситуацию.

Пригласил его к себе в землянку, предупредил: «Если подобное повторится, отошлю вас на другую батарею».

Гурьев любил меня, мы были друзьями, – сержанта оставил в покое, но других девчонок продолжал смущать своими бархатными глазами, игрой на гитаре и довольно красивым голосом, исполняя русские и цыганские романсы.

Тоня влюбилась в него без ума, как-то мне сказала:

– Он и пьёт, и ругается, а я люблю его больше жизни. Не знаю, что будет со мной, если он меня покинет.

Явился Виктор, – весь промёрзлый и на сильном подпитии.

– Иван – ты? Каким ветром в такой поздний час?

Выслушав мою печальную повесть, махнул рукой:

– Пройдёт. Дай сотню рублей, сбегаю в буфет, куплю бутылку.

– У меня нет денег.

– Не рассказывай сказки, у тебя всегда были деньги.

– Всегда были, а теперь нет. Прощайте, ребята, пойду в типографию.

И хотел встать, но не тут-то было. Ноги совсем не слушались.

– Ладно, – сказал Гурьев, – будешь спать с нами.

Утром я проснулся, а Тоня уж сходила на базар, купила трёхлитровую банку квашеной капусты. На керосинке пожарила колбасу с яйцами, и мы отлично позавтракали. Я ел с большим удовольствием и верой в чудодейственную силу давно позабытого мною овоща. Пройдёт с тех пор двадцать лет, и жена моя, Надежда Николаевна, работавшая в Московском институте биохимии, однажды мне расскажет, как они проводили опыт с капустой. Подобрали на улице двух отощавших собак – одну стали кормить обыкновенной пищей, в том числе и мясом, а другую – одной капустой. И что же увидели?.. Обе собаки набрали вес и шерсть стала шелковистой. У той же, что кормили одной капустой, все функции восстанавливались быстрее.

Я не могу сказать наверное: капуста ли мне помогла в тот раз, отдых ли, полученный в тепле и среди друзей, но утром мои ноги окрепли, и я, хотя и нетвёрдо, но всё-таки шагал по улицам Львова и был уверен, что капуста, которую нёс в авоське, окончательно поправит моё здоровье.

В тот же день я послал Никотенева за чемоданом, и он отнёс его на другую квартиру. Загадочно улыбаясь, сказал:

– Баба одна живёт. Кормить вас будет.

После работы я пришёл на новую квартиру и увидел женщину, которая почему-то должна была меня кормить; дама лет сорока с лицом восточного типа и крупной фигурой.

– Здравствуйте! – сказала она и сделала жест рукой. – Я покажу вам комнату.

– Я бы хотел знать условия…

– Условия?.. Какие ещё могут быть условия! Вы защищали Родину, а я буду диктовать условия. Вот вам комната – живите на здоровье. Ну, подходит? Вот и хорошо. А теперь пойдёмте в столовую, будем ужинать.

Идя за ней по коридору большой многокомнатной квартиры, думал: хорошо, что не взял с собой банку с капустой. И ещё думал: кто она и много ли людей живёт с ней в квартире?

Хозяйка распахнула белую двухстворчатую дверь, ввела меня в комнату, больше похожую на зал небольшого ресторана. Окна венецианские – от пола до потолка, над длинным столом две хрустальные люстры, а на столе дорогая посуда, множество еды и посредине ваза с цветами.

Доводилось мне лицезреть подобную роскошь, но только на общественных приёмах да в богатых домах, где мне привелось побывать во время жизни моей в Будапеште.

– Хотел бы договориться, – вновь залепетал я, но хозяйка взмахнула рукой, точно намеревалась меня ударить.

– А-а, ладно. Нужны мне ваши копейки! Да я за один день имею больше, чем вы за месяц своей службы. Мне мужской дух нужен, а не ваши деньги. Одна я тут в этой конюшне.

Я теперь только смог рассмотреть женщину, которая с такой щедростью распахивала передо мной своё гостеприимство. Шапка рыжих волос и круглое, как тарелка, лицо теперь уже не казались мне восточными, хотя выпуклые коричневые глаза излучали природу мне незнакомую, не славянскую. По-мужски крутые плечи, высокая грудь дышали жаждой, какой-то неестественной, неземной силой, излучали энергию демоническую.

На столе водка, вино, много разных закусок, но я искал и не находил капусту. В эту минуту я, наверное, напоминал козла, для которого капуста была самым изысканным и, может, единственным деликатесом. Но капусты не было, и я с большим удовольствием поглощал всё остальное.

Неожиданно без стука и разрешения вошёл дядя лет пятидесяти в кожаном пиджаке и такой же кожаной кепке. Скользнул по мне насмешливым взглядом, обратился к хозяйке:

– Сегодня я вам не нужен?

– Вы свободны. Завтра приезжайте к девяти.

Нарочито властный тон и громкая речь давали мне понять, что дело я имею с особой высокого полёта; её как командира нашей дивизии возили на автомобиле, и у неё был свой персональный шофёр. Взятый с шофёром тон она сохраняла и в разговоре со мной. И обращалась ко мне на ты.

– Так, значит, в газете трудишься, заметки кропаешь.

И, не дождавшись ответа, добавила:

– Не люблю шелкопёров, они за мной по пятам бегают.

Таинственный покров, скрывавший от меня мою новую хозяйку, становился всё плотнее, я решительно не мог понять, с кем имею дело. Однако, выпив рюмку-другую, осмелел и, откинувшись на спинку стула, подал и свой голос:

– Не понимаю вас: вы вроде бы начальник, важный человек, а зачем вам квартирант понадобился, в толк не возьму.

– Ты на фронте-то тоже в газете работал? Газетчики – народ ушлый, суть дела должны с ходу ухватывать.

– Я вначале в авиации служил, а потом в артиллерии.

– Вон как! И что же? Наверное, редко в цель попадал, всё мимо палил?

– Всякое бывало. В другой раз и промажешь, но случалось и цель поражали.

Разговор становился и скучным и неприятным. Хозяйка не принимала меня всерьёз, и это мне не нравилось. Я назвал себя, а затем спросил:

– А вас как мне называть?

– Зови Ганной. Ганна я, – значит, полька. Наверное, слыхал от взрослых мужиков: полячки на любовь злы. Темперамент у них. А?..

– Нет, я этого не слыхал.

– Не знаешь, значит, и этого! Но тогда чего же ты знаешь, лейтенант зелёный?

Я хотел сказать: я старший лейтенант, и никакой не зелёный. Два ордена заслужил и пять медалей, но, конечно же, ничего этого не сказал. Насмешливый тон её речи окончательно сбил меня с толку, и я поднялся, стал благодарить хозяйку за ужин.

– Я, пожалуй, пойду отдыхать.

Улыбнулась Ганна, вид её говорил: «А ты ещё совсем ребёнок. Спать захотел». Чуть заметным движением головы показала на дверь моей комнаты. А когда я уже снял китель и готов был завалиться в постель, вошла ко мне, сказала:

– Перед сном-то и помыться можно. У меня ванная есть и горячая вода.

Я согласился. Ванную давно не принимал, и она мне оказалась весьма кстати. А когда я возвращался к себе, Ганна из своей спальни окликнула:

– Лейтенант! Накрой-ка меня тёплым одеялом, чтой-то мне холодно.

Я вошёл в приоткрытую дверь и на высокой роскошной кровати увидел свою хозяйку. Она лежала на спине с раскинутыми по подушке рыжими роскошными волосами и была накрыта всего лишь тонкой кисеёй на манер рыболовецкой сети. Грудь, живот и всё остальное отчётливо просвечивались сквозь ячейки этой сети. Ганна смотрела на меня горящими глазами и улыбалась.

– Что, ещё не видал?..

– На войне другим был занят, – нашёлся я с ответом, чувствуя, как занимается во мне шум мужской плоти.

Засмеялась Ганна, точно ведьма, схватила меня за шею, обдала жаром клокотавшего в ней вулкана.

Всё остальное совершалось по тем же законам, по которым и происходит весь коловорот живой природы.


Жизнь в редакции начиналась с летучки. Михаил Абрамович Львов, наш новый редактор, сидел за огромным дубовым столом и казался подростком, настолько он был мал, хил и несерьёзен видом. От политотдельцев мы уже знали историю его карьеры, нисхождение по ступеням вниз с самой что ни на есть большой высоты, где он царил во время войны: из Главного Политического управления в Москве до крохотной дивизионки во Львове. Заехавший к нам на фронтовом «Виллисе» подполковник Нефёдов, корреспондент «Красной звезды» по Прикарпатскому округу, завидев его у нас в кресле редактора, заскрежетал зубами и чуть было не ударил бедного Львова. Рассказал нам, как наш редактор с 1943 года сидел в отделе кадров Главпура и выпытывал у каждого военного журналиста, попадавшего в кадры, где бы он хотел служить. И если тот называл южное направление, посылал его на север, а если бедолага умолял послать на север, где у него жена, родители, – посылал его на Дальний Восток. Подполковник даже показывал нам, как этот маленький наполеончик потирал от удовольствия руки, сделав гадость очередной своей жертве. Однако враги его не дремали и, где только было можно, мстили обидчику. Так они и спустили бедного Львова во Львов, где, как считали многие и как было на самом деле, ещё «кишели бендеровцы».

Мы собирались в кабинете редактора, рассаживались по своим местам. Капитан Мякушко, большой, грузный человек сорока лет, садился у стола редактора и как-то насторожённо, угрожающе смотрел на начальника. Тот чувствовал на себе его тяжёлый взгляд и не поднимал глаз, будто боялся опалить их о взгляд Мякушки. Редактор распределял задание на день.

– Вам, – кивал он в мою сторону, но и на меня глаз не поднимал, – четыре письма и передовую о спорте. И подвигал мне стопку писем. – Вам, – кивал на Семёнова, – три заметки.

Саше он задавал меньше, зная, как тот медленно и мучительно пишет.

До Мякушки добраться не успевал. Тот предупреждал его грозным басом:

– Передовая о бюрократах в «Правде» напечатана.

И бросает свежий номер на стол редактора. Тот испуганно косит глаза на газету и не решается взять её в руки, словно она горячая и он рискует обжечься.

– Я её читал. Хорошая статья, очень, очень… И что?

– Как что? – гудит Мякушко. И встаёт. И нависает над столом начальника, словно гора.

– Как это вы говорите – и что? Хорошенькое дело: и что?

Оглядывает комнату, смотрит на дверь, будто там кто-то стоит и подслушивает. Эта сцена окончательно добивает редактора; он съёживается, очки его падают на тонкий горбатый нос – он растерянно елозит карандашом по листу бумаги, тяжело дышит.

Сцену эту нельзя понять, если не учесть, что то было время борьбы с космополитизмом. «Правда», а вслед за ней и все другие газеты, печатали громкие статьи, разоблачающие «беспачпортных бродяг человечества», то бишь евреев. И в этой статье о бюрократизме шла речь о них же – носителях всякого зла, волокиты и бюрократизма. Евреев снимали с работы, вызывали в милицию, прокуратуру, а многих сажали в тюрьмы. Наш редактор был еврей и, как всякий его соплеменник, боязливо смотрел на дверь, ждал, когда за ним придут. Мякушко, отъявленный бездельник, и к тому же, как и я, и как Саша Семёнов, залетевший в журналистику случайно, тяготился писанием заметок; по утрам заходил в дивизионную библиотеку, выискивал в центральных газетах важную статью и затем на летучках потрясал ею перед носом редактора, понуждая его к перепечатке. Так он борьбу с космополитизмом коварно опрокидывал на голову и без того вконец перепуганного редактора, а нас, и, прежде всего, себя, освобождал от писания заметок.

С наступлением обеденного перерыва звал нас в пивную, говорил:

– Я вам устроил выходной. Вы должны мне поставить по кружке пива.

У меня денег не было, я оставался на своём месте, доставал из портфеля баночку с капустой и уничтожал её, чувствуя, как с каждым днём крепнут мои ноги. Затем я шёл в столовую, где съедал жиденький гороховый или пшённый суп и миниатюрную котлету со столь же миниатюрной порцией гарнира. Вечером меня ждал роскошный ужин на новой квартире, но я каждый день мучительно думал о том, где бы мне взять денег для покупки конфет или печенья, чтобы не чувствовать себя Альфонсом. Но вот я получил дополнительный паёк и с гордостью выложил его на стол во время ужина с новой хозяйкой, а там подошла и зарплата. Теперь я уже вечерами непременно являлся с чем-нибудь вкусным, а то и приносил цветочек. Но даже и на эти скромные подношения зарплаты хватало на неделю, и я снова терзался сознанием своего иждивенческого положения, и всё больше укреплялся во мнении, что мне нужно расстаться с загадочной женщиной Ганной, которая, как я узнал от её водителя, была прокурором города. Тут же должен признаться, что физического влечения к ней так и не появилось; она была хороша собой, образованна, остроумна, но разница в возрасте была естественным препятствием к нашему союзу. Я с грустью убеждался, что ров между нами становится всё глубже, – и я уже думал о том, как бы половчее и поделикатнее нам расстаться.

И тут случилось событие, разом решившее эту щекотливую проблему. Кто-то из холостых ребят, служивших в штабе дивизии, пригласил меня на танцы в гарнизонный Дом офицеров. Тут я увидел девушек, стоявших плотным рядком у стен и напоминавших большой венок весенних цветов. Звёздами светились глаза, свежестью утренней зари пламенели щёки, ярким разноцветьем поражали взгляд кофточки, юбочки, платья. Всего лишь у одной стены отсвечивали золотом погон офицеры. Война выкосила ребят, – их явно не хватало. Но в тот момент я об этом не думал. Высматривал себе «жертву» и помимо воли мысленно твердил одну и ту же фразу: «Ну, где же тут моя судьба? Смотри хорошенько – жена тебе надолго, на всю жизнь».

И высмотрел. Она была ниже других, держалась скромно, – будто бы даже пряталась за спины подруг. Розовое платье с синими окаёмками. Ножки стройные, но не похожи на ноги взрослой девушки. «Уж не подросток ли?» – мелькнула мысль. И представил, как я предлагаю руку несовершеннолетней, а потом надо мной будут смеяться в редакции. Однако очень уж она хороша! А тут и вальс грянул откуда-то сверху. Я даже вздрогнул и сорвался с места, боясь, что у меня из-под носа уведут моё счастье, мою судьбу. Не помню, что сказал ей, не знаю, как в ту минуту выглядел, – помню только, как несмело и покорно тянет она ко мне руки. И мы медленно, чуть дыша от волнения, скользим по паркету.

Танцевал с нею весь вечер. Потом я её провожал. И только простившись и сделав несколько шагов от двери подъезда, вспомнил, что имени её не спросил. Однако на следующий день пришёл к ней. Дверь открыла не она: передо мной стояла молодая женщина и очень красивая, но – не она.

– Вам нужна Надежда?

– Да, да – Надежда.

Я вошёл и в дверях боковой комнаты увидел мою знакомую; она была здесь другой – не такой худенькой и маленькой ростом; просторный цветастый халат, видимо, с чужого плеча, белый платок, которым было повязано горло, болезненно пылавшие щёки и горячечно блестевшие глаза: всё было то и не то, и вид серьёзный, будто бы недовольный – вчерашнего смущения, так украшавшего невинное существо, тоже не было. Передо мной стояла взрослая девушка и не торопилась меня приветствовать и звать в комнату. Это был момент, когда и я засмущался; меня не звали, а я заявился. И уж готов был извиниться, что-нибудь сказать в оправдание своего визита, но Надя слегка охрипшим голосом проговорила:

– Извините. Я немного простыла, проходите сюда.

И раскрыла дверь большой комнаты. Сама прошла к дивану и села в уголок. Вспомнил, что вчера в Доме офицеров было холодно и, когда мы танцевали, я чувствовал, как она, одетая в лёгкое шёлковое платьице, дрожит и даже губы её, не знавшие краски, слегка посинели.

Я заговорил:

– Вчера было холодно. Мы-то в кителях…

Вошла та женщина, которая открыла мне дверь, – похожая на Надю, но ещё более привлекательная, – видимо, старшая сестра.

– Говорила ей: надень кофту, так нет же, форсит, глупая. А теперь вот болей. На службу не пошла, а там работы много.

Тут же я узнал, что Надежда работала секретарём отдела боевой подготовки нашего штаба, и удивился, что до сих пор её не видел.

– У вас начальник майор Багацкий?

– Да, он здесь живёт, в нашем доме. А вы недавно появились у нас в штабе, в редакции работаете.

– А вы откуда знаете?

Подала свой голос сестра, – её звали Раиса Николаевна, она была хозяйка этой большой многокомнатной квартиры:

– Девчонки глазастые, они в каждом новом парне потенциального жениха видят.

Надежда покраснела, потупила свои большие серо-зелёные глаза. Потом укоризненно на сестру взглянула. Та тоже смутилась; поняла, что реплику подала не самую умную. Решила поправиться:

– Что же особенного я сказала? Ребят теперь мало, замуж выйти непросто.

Надежда окончательно смутилась, теперь уже румянец, несмотря на нездоровье, пылал во все щёки. Она и так была хороша, но состояние стыдливости её ещё больше красило. Она походила на маленькую девочку, которую при товарищах несправедливо обругали и она, не в силах ничем отплатить обидчикам, готова была разрыдаться. Я поспешил на помощь и сказал такое, что ещё больше усугубило общую неловкость:

– Жениха трудно найти дурнушкам, а вашей-то сестре нет причин беспокоиться. К ней на танцах целая толпа ребят устремилась, – хорошо, что я успел захватить её первым.

Эти мои слова хотя и не могли быть неприятными для Надежды, но я по всему видел, что восторга они у обеих сестёр не вызвали. Старшая, видимо, подумала: а ты, малый, не очень-то умён, а младшая, желавшая во мне видеть блестящего принца – и красивого, и остроумного, и одетого в какой-то особый, сверкавший золотом офицерский костюм, – подняла на меня свои прекрасные глаза, слегка улыбнулась, – видимо, прощала и мой мешковатый, потёртый в боях и походах костюм, и мою неловкость в присутствии двух дам. Ободряюще заговорила:

– Вы, наверное, очень учёный и умеете красиво писать?

– Почему?

– Как же! Вы журналист, пишете газету – не все же умеют писать газету.

– Это так. Не все, конечно, но знаний-то больших нам не надо. Чай, не профессора мы.

Дамы засмеялись, и я впервые увидел улыбку своей избранницы, – я уже решил, что она – моя избранница, и был приворожён лучезарностью её глаз в состоянии весёлости, очарованием ямочек в углах губ, и всем её юным, целомудренным и детски нежным лицом. Это был миг, когда я себе сказал: буду добиваться её любви, женюсь на ней.

И свадьба наша состоялась через месяц. Я каждый день к ней приходил, мы гуляли по городу, узнавали друг друга, но не так, как теперь узнают друг друга влюблённые. Мы за этот месяц даже не поцеловались. Да, признаться, я и не умел целоваться; телевизора тогда не было, секслитературы – тоже; юноши, как я вот, нередко до женитьбы и не знали поцелуев. Нынешним молодым людям такое может показаться неправдоподобным, но моё поколение ещё хранило целомудрие прошлых лет, и это, как я теперь могу сказать, было большим нравственным богатством русских людей, залогом супружеской верности, счастья и крепости семей. Разводы случались и в наше время, но их было не так много. Я сейчас не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь из моих друзей-сверстников покинул жену, семью и завёл себе новую. Ещё в середине нашего столетия русские люди крепко держали свои семьи, а вместе с семьями держалось и русское государство. Распад начался с порушения нравов. Исконные свойства славян честность и целомудрие дрогнули под натиском голубого разбойника. Иуды-горбачёвцы, а затем и воры-ельциноиды шагнули в наш дом с экрана телевидения. Недаром москвичи его ещё в сороковых годах прозвали Тель-авивдением, то есть порождением Тель-Авива.

С Надеждой я без особых конфликтов и осложнений прожил более сорока лет, и она свою жизнь, как не однажды признавалась друзьям, считала счастливой. А сейчас она вместе с дочкой Леночкой покоится на Введенском кладбище в Москве, почитаемая в сердцах и памяти всех знавших её людей.

Но тогда… мы решили сыграть хорошую свадьбу; это в сорок седьмом-то голодном году! Я занял три тысячи рублей, и на эту сумму мы закупили продуктов, вина, пригласили друзей. Сестра Надежды Раиса Николаевна и её муж Василий Иванович Фиофелактов, работник горвоенкомата, выделили нам в своей квартире небольшую комнатку, и мы начали свою семейную жизнь.

Бюджетом заведовала Раиса Николаевна, а жёсткий контроль над каждой копейкой осуществлял Василий Иванович. Денег у меня не было, Надежда получала шестьсот рублей – в два раза меньше, чем младший офицер штаба, – мы с ней в первые дни почти ничего не ели. Василий Иванович выговаривал, зачем мы устроили роскошную свадьбу – теперь вот сиди без денег, кусай локоть. По утрам Раиса Николаевна предлагала нам кашу и чай, но еда нам была в тягость, мы с Надеждой незаметно выскальзывали из квартиры и, очутившись на воле, смеялись над ворчанием и жадностью Василия Ивановича. В обед я заворачивал в бумажку кусочек хлеба и котлетку, шёл в отдел боевой подготовки, угощал Надежду. Надю я полюбил самозабвенно, и не только за красивое лицо, стройную фигуру, а и за беспечную весёлость, благородство характера и какую-то врождённую мудрость в подходе ко всем ситуациям, возникавшим в нашей новой жизни.

К нам с вятской земли из маленького городка Шахуньи приехала Надина мама, – это ещё более осложнило наше положение. Голодание становилось жестоким, я с ужасом думал о том, как бы не отказали мои ноги. Иногда ходили к Гурьевым и те кормили нас капустой. Тоня догадывалась о нашем бедственном положении, просила приходить почаще. Однако в гости можно сходить раз-другой, но не будешь ходить к ним каждый день. Неожиданное облегчение пришло к нам в виде дополнительного офицерского пайка. Нам не выдавали его два месяца, и вдруг мы получили двойную порцию. Не помню уж точно, но, кажется, там был большой кусок сливочного масла, два килограмма сахара и три килограмма печенья. Позвонил Надежде, пригласил её после работы прогуляться в роще на склоне Высокого замка. Здесь я развернул упакованный паёк и предложил поесть. Она взяла печенье, повертела его и положила на место. Сказала:

– Отдадим Рае. Она будет нас кормить.

Василий Иванович тоже был офицер, и он принёс паёк за два месяца. Нам стали подавать не такой скудный завтрак и ужин. Но я знал, что запасы скоро иссякнут и мы снова станем голодать. Мучительно думал, как же выйти из этого положения? И однажды меня осенило: я проснулся ночью и стал писать рассказ. Жирно чернилами вывел заголовок: «Тренчик»…

История простая. Я только что побывал на солдатских учениях, ходил с батареей в поход и там наблюдал такой эпизод: маленький ростом, хилый солдат шёл позади всех, отставал, а тут на беду у него на скатке шинели, перекинутой через плечо, развязался тренчик. Это короткий ремешок, которым связывались два конца шинели. Начались его мучения: он и без того устал, а тут ещё тренчик. Вначале ему помогал товарищ, шедший рядом, потом подошёл сержант… Шинель раскаталась, концы сходились плохо, сержант бранился, а солдат всё отставал и отставал…

Эту нехитрую историю я подробно живописал в своём рассказе.

Утром он был готов. Я пришёл на работу и отослал пакет в Москву – в редакцию журнала «Красноармеец». Ну, послал и послал. Никому об этом не говорил – даже Надежде, и Саше Семёнову, с которым к тому времени сильно сдружился. Не верил, что напечатают, и не хотел, чтобы надо мной смеялись. Нашёлся, мол, писатель! Джек Лондон или Максим Горький.

А между тем жизнь в стране, обескровленной войной, налаживалась медленно, мы продолжали голодать. Я хотя и расплатился за свадьбу, мне присвоили звание «капитан», и мы получали чуть больше денег; вдвоём-то с Надеждой приносили в дом две с половиной тысячи, но деньги тогда ничего не стоили, и мы по утрам съедали немного каши с постным маслом, кусочек хлеба и пили чай без сахара. А в обед я продолжал носить своей Надежде котлетку и кусочек хлеба.

Скрашивали нашу жизнь любовь и нежнейшие супружеские отношения. Я заботился о жене, а Надежда изобретала всякие уловки, чтобы чем-то да подкормить меня.

О рассказе я забыл, а голод всё туже затягивал свою грозную петлю на нашей шее. Василий Иванович смурной ходил по комнатам своей роскошной квартиры, всем был недоволен; ему казалось, что его объедает «старуха», так он называл тёщу, хотя она была лишь на пять лет старше его. Однажды позвал меня в пустую комнату, заговорщически зашептал:

– Старуха по утрам, когда мы уходим на работу, съедает наш сахар, ест кашу с маслом. Вы же видите, какая она красная. И толстая.

Я молчал, не знал, что же сказать ему и надо ли говорить. И не рассказал об этом Надежде – не хотел её расстраивать. А она, между тем, уже была беременной, новое состояние волновало её и тревожило. Уж несколько раз её тошнило, опытные женщины сказали, что это естественно в таком положении, советовали есть солёные огурцы. Я сбегал на базар и купил для неё огурцов, но и на этот раз она отказалась есть втайне от других членов семьи. Во время ужина догадливая Рая подвинула их Надежде, сказав:

– А это тебе. Твой малыш сейчас требует солёного и кислого.

Я был счастлив ожиданием нашего потомства. И как раз в это волнующее для нас с Надеждой время случилось другое событие, толкнувшее мою жизнь на колею, по которой я качусь с переменным успехом и поныне. Меня вызвал начальник Политотдела. Я ничего не ждал хорошего от встречи с Арустамяном, который постоянно проявлял ко мне неприязнь.

У полковника на столе лежал журнал «Красноармеец».

– Ваш рассказ напечатан в газете?

– В какой газете?

– В этой вот! – схватил он журнал и ударил им по столу.

– Это журнал, а не газета. Я посылал туда рассказ.

– Как он называется?

– Тренчик.

– Но вы украли рассказ у писателя. Вы не могли сами… Чтобы так писать, надо сто лет учиться. Ты малограмотный, ничего не кончил, кроме военной школы. Как ты мог написать такой рассказ? Как?.. Украл рассказ у писателя.

– У какого писателя? – удивился я, испугавшись одной только мысли, что рассказ у кого-нибудь можно украсть.

– Рассказ написал сам! – заявил я решительно. И тут же отступил назад, потому что полковника моё заявление повергло в ярость. Он вскочил и замахал руками.

– Не мог ты написать рассказ, не мог! А если ты написал такой рассказ, то почему не пишешь так же заметки? Ваши статьи сухие, как подошва ботинка в жаркий день в Ереване. Да! Их нельзя читать. За что деньги платим?.. Тебя кто посылал в поход с батареей? Редакция посылала. В редакцию и сдай свой паршивый рассказ! Нет, так не пойдёт. Написал хорошо – сдавай в газету. А он в Москву послал. Деньги хочешь? Да?.. Славы захотел? Да?.. Валька Скотт нашёлся!

Вот так на языке не поймёшь каком – ни на русском, ни на еврейском или армянском – он продолжал распекать меня долго; и, конечно же, не о газете радел полковник, – его больше всего задел сам факт появления рассказа за моей подписью в столичном журнале. Простить он мне не мог такой прыти.

Не знал я тогда и ещё одного важного обстоятельства: тыловые крысы, всю войну отсидевшие в дальних штабах и не получившие ни одной награды, видеть спокойно не могли офицеров с орденами. Я же был ещё очень молод – мне не было и двадцати трёх лет, а на кителе два ордена и пять боевых медалей. Может быть, вот они-то и раздражали полковника, словно быка красная тряпка.

Прошёл ещё месяц, и я получил из Москвы гонорар – около четырёх тысяч рублей. Нечего и говорить, как пришлись кстати нам эти деньги. Я сразу же пошёл к Надежде и отдал ей всю сумму. Она уже видела мой рассказ в журнале, знала, что за него пришлют деньги, но не думала, что их будет так много.

– Четыре часа работы – и такая плата! – удивилась она.

– Как видишь, – отвечал я с гордостью.

– А ты можешь писать и другие рассказы?

– Могу, но не всё, что пишет писатель, принимают журналы. Этот рассказ им приглянулся, и они его напечатали.

Я это говорил для того, чтобы жена моя не очень-то надеялась на будущие гонорары. Однако мысль о писании других рассказов была для меня не чуждой. Для начала я решил писать маленькие рассказы в газеты, – вроде этюдов, которые набрасывает художник для своей картины. Присматривал разные сценки из жизни солдат и живописал их, придумывал сцены, диалоги. Один такой рассказ послал в харьковскую военную газету «На страже Родины», другой – в газету местную, но большую, окружную. Оба рассказа были напечатаны, и я за них также получил гонорар. После этого писать стал чаще и в разные газеты и журналы; большинство моих рассказов печатали, но были такие случаи, когда мне отвечали, что напечатать корреспонденцию не могут из-за недостатка места или по другой какой-нибудь причине.

Подобные миниатюрные рассказы писал и в свою газету; и хотя у моего начальства не было причин обвинять меня в плохой работе, но частое мелькание моей фамилии в других газетах и Львова и Арустамяна раздражало, и я видел, как глаза их при встрече со мной всё больше темнели.

Однажды меня снова вызвал Арустамян.

– От нас нужен молодой офицер, желательно фронтовик, для учёбы в Москве в специальном заведении.

И замолчал, смотрел на меня чёрными выпуклыми торжествующими глазами, будто хотел ещё и сказать: «Ага, попался! Вот и случай нам от тебя избавиться».

Я спросил:

– Что значит, «специальное заведение»?

– А то и значит: специальное, и – всё! Разговор наш секретный. Я тебе скажу, а ты разболтаешь. Ты говори: согласен или нет?

– Ну, болтать я ни о чём не собираюсь, а знать должен: куда меня сватают. В конце концов речь идёт о моей судьбе, о жизни. И если мне ничего не говорят, я тоже отвечать не стану.

– Ты солдат и отвечать обязан! Ишь ты – Геворк Саакян нашёлся!

– Кто такой – Геворк Саакян?

– Поэт есть такой в Армении. Он хорошие стихи пишет. Таких ты никогда не напишешь.

– И не надо мне писать стихи. Я поэтом быть не собираюсь.

– Ну, хорошо, а что ты мне голову морочишь. Ты говори: поедешь в Москву на учёбу или нет?

– Не поеду, если не скажете, что это за секретное заведение.

– Большое заведение! Почётным человеком будешь, не то, что теперь. И будешь в масле, как сыр. В чужой стране смотреть будешь и слушать что надо. Понял теперь, куда тебя посылают?

– Понял, но не хочу. Не поеду.

– Как не хочешь? Трусишь – да? Я знал, что ты будешь трусить.

– В Москву не поеду. Я хочу стать писателем.

Вот это – «хочу стать писателем» я сказал напрасно. Арустамяна эти слова словно ужалили. Он вскочил из-за стола, стал бегать по кабинету, потрясать кулаками.

– Писателем – да? Смотрите на него, писатель нашёлся! Да писатели раз в сто лет родятся. Наш Саакян – вот кто писатель! Эренбург писатель! Бабель! Мариэтта Шагинян! Сильва Капутикян! Да ещё Лев Кассиль. А ты какой писатель! Ну, ладно – иди. Будем считать, что струсил. Другого найдём.

С лёгким сердцем уходил я от полковника. То было время, когда я уже окончательно решил посвятить себя литературе и никакой другой судьбы для себя не желал. Радовался тому, что меня насильно не отослали в школу разведчиков. Мне эта судьба казалась романтической, и в другое время я бы с радостью согласился, но теперь, повторяю, слишком глубоко засела мысль о писательстве и предложи мне звание генерала или должность министра, но только брось перо – я бы отказался.

Возмечтал появиться с серьёзной публикацией в центральной военной газете «Красная звезда». Но о чём написать? О воспитании или обучении солдат? Такая статья мне в голову не приходила, не чувствовал я в себе сил разговаривать о важных проблемах; очерк из солдатской жизни? – эта мысль была ближе, но тоже грызло сомнение: справлюсь ли?.. Однако и тут меня выручил случай. Однажды у окна редакции остановился «Виллис», на котором ездили многие военные начальники. Из него вышел и направился в нашу дверь высокий и прямой как атлет подполковник. Вошёл к нам в комнату и спросил меня. Я поднялся, кинулась в голову мысль: по поводу школы разведчиков! Но нет, он заговорил о другом: правда ли, что я летал на самолётах? И когда я согласно кивнул: правда, мол, он взял меня за локоть, сказал:

– Выйдем, поговорить надо.

Саша Семёнов поднялся:

– Говорите здесь. Я пойду в библиотеку.

Мы остались вдвоём.

– Я корреспондент «Красной звезды», мне нужна ваша помощь. Тут, видите ли, такое дело: получил заказ из редакции подготовить «Письма из авиаэскадрильи» за подписью комэска. А я в авиации ни бум-бум. Помоги, браток, а?..

Мне было лестно обращение с просьбой такого важного человека. Я согласился почти с радостью. Он назвал имя командира эскадрильи и дал адрес его проживания. Я в тот же день и явился к нему. Меня встретил молодой капитан и, узнав в чём дело, признался: я писать не умею, а рассказать могу. На том мы и порешили, и я стал записывать его рассказ. Приходил к нему ещё два раза, исписал весь блокнот. А потом раза три вставал ночью и обрабатывал свои заметки. Подполковник забрал их, сделал небольшие исправления и отослал в редакцию. Вскоре их напечатали в трёх номерах. И хотя под ними стояла подпись командира эскадрильи, я был очень рад от сознания того, что могу писать и для такой важной газеты. А вскоре ко мне пришёл комэск, принёс гонорар. Я не брал, но капитан обиделся.

– Что же, выходит, вы меня принимаете за человека, который возьмёт чужие деньги? Вы же писали статьи, ваш и гонорар!

Деньги пришлось взять, на том, как я думал, и кончился эпизод с письмами. Но, оказалось, история с ними только начиналась и именно ей, этой истории, суждено было сыграть в моей жизни важную, может быть, решающую роль. Ко мне приехал из редакции полковник. И этот захотел говорить со мной наедине. И когда Саша «пошёл в библиотеку», полковник вынул из портфеля письма, сказал:

– Это вы писали?

– Да, – признался я, холодея от страха. На этот раз я серьёзно думал, что сделал какой-нибудь ляп. Иначе зачем же полковник с моими письмами едет из Москвы и вопрошает меня с таким грозным видом? А он продолжает:

– А вы почему их писали?

Я назвал подполковника, который просил меня об этом. Полковник кивал головой, сохранял строгое выражение, но я увидел в его глазах весёлые зайчики. Он даже как будто бы ласково, по-отечески смотрел на меня. Потом поднялся, подошёл и положил руку на плечо. Сказал:

– Молодец, капитан! Письма ты написал лихо. Сразу видно – лётчик.

Помолчал с минуту и затем добавил:

– Можно тебя попросить: никому не рассказывай о нашем разговоре. Будто его и не было.

Эпизод этот, как догадывается читатель, будет иметь своё развитие. Но развивался он уже в Москве, в редакции «Красной звезды». Я все дальнейшие подробности узнаю потом, много позже, но сейчас, забегая вперёд, расскажу. А дело всё в том, что подполковника за эти письма наградили золотыми часами. Полковник же был в давней вражде с подполковником и доказывал редактору Василию Петровичу Московскому, что подполковник не мог так написать эти письма. Убеждал редактора: «У него слог деревянный, фантазии нет – не может он писать. Я его много лет знаю».

Полковник проявил настойчивость, извлёк из архива подлинник писем, сличил их с почерком подполковника и все свои разыскания показал главному редактору. Но тот уже и сам был уязвлён и не хотел скандала, стал уговаривать: «Ну, ладно, вижу теперь, не писал этих писем наш львовский корреспондент, но, значит, их написал сам командир эскадрильи. Всё равно, тут есть заслуга подполковника. Ведь это он организовал письма и, как их написать, подсказал, наверное, и план подробный составил».

Полковник на это возражал: «И командир эскадрильи не писал этих писем! Вы посмотрите, как стройно расположен материал, как плотно сколочены части. И даже абзацы расставлены, значками помечены. Ну, скажите на милость: откуда знает боевой лётчик, фронтовой командир, наши тонкости?.. Как хотите, а тут дело нечистое».

И тогда редактор послал полковника во Львов, поручил на месте расследовать дело о письмах. Тот приехал в наш город, пришёл на квартиру к лётчику, и тот поведал, что материал о делах эскадрильи он рассказал капитану, кстати, артиллерийскому, но бывшему лётчику. И сказал, что служит этот капитан в какой-то редакции зенитной дивизии.

На другой день полковник появился у нас.

Всего лишь несколько минут мы беседовали. Я его пригласил к себе на обед. За обедом он сказал, что у них в редакции мало военных специалистов, фронтовиков, а уж человека, знающего авиацию, и вовсе нет. Давал понять, что хорошо бы мне работать у них в редакции, обещал доложить обо мне генералу.

Эти его разговоры смутили мою душу, и я хотя никому о них не говорил, но в сердце моём запылал пожар новых желаний. Совсем рядом ярко вспыхнул огонёк большой журналистики, – я вдруг понял, не так уж она и далеко, эта большая журналистика. И если я сумел сделать «Письма командира эскадрильи», то почему же мне не делать и другие материалы для «Красной звезды»?

Работалось мне плохо, я часто выходил на улицу. И хотя погода была скверная, дул обычный для Прикарпатья ветер, налетали заряды сырого снега, я, разгорячённый мечтами о большой журналистике, ходил и ходил, мечтал… Мне рисовались улицы Москвы, где я был лишь однажды, да и то проездом, дом, в котором располагалась редакция главной военной газеты – это был дворец, весь сиявший огнями, а за стёклами окон чернели силуэты великанов – полковников, генералов, адмиралов. Они были в новых и дорогих одеждах, погоны горели золотом…

Трудно было унять накатившие волнения, но я постепенно успокаивался и обретал способность обсуждать с Сашей Семёновым наши заметки, письма солдат… Только теперь они мне казались жалкими, никому не нужными.

Подобные эпизоды действовали, как наркотик: на время оглушали сладким шумом какой-то новой жизни, а затем опускали на землю, и все привычные предметы, вся жизнь, которая ещё вчера тебе нравилась, и ты находил в ней много радостей, сегодня вдруг блекла, становилась серенькой и неинтересной. А тут ещё прибавлялись неустройства быта, семейные сцены…

Василий Иванович, хозяин нашей квартиры, всё больше мрачнел, перестал со мной разговаривать и всячески давал понять, что мы с Надеждой в квартире лишние. Однажды он набрался духу и каким-то трескучим не своим голосом проговорил:

– У вас скоро будет ребёнок, вам нужна квартира.

И ушёл. Надя расплакалась, а Рая сказала, что Василий Иванович нервный, он не сможет спать, когда появится ребёнок. Она как бы оправдывала требование своего мужа и предлагала нам позаботиться о квартире.

На работе я рассказал об этом Мякушке и Семёнову. Они тоже скитались по чужим углам, и я думал, что дадут мне дельные советы. Но, оказалось, что хозяева и им предлагают искать жильё.

Мякушко сказал:

– В городе много разбитых домов, пойдёмте после работы и поищем.

Редактор отпустил нас на два часа раньше, при этом сказал:

– Присмотрите что-нибудь и для меня. Надоело жить одному, семья до сих пор живёт в Харькове.

Мы начали с центра города, обошли несколько улиц, заглядывали в тёмные закоулки и, наконец, нашли двухэтажный дом, в котором большая квартира на втором этаже была разбита и пустовала. Поговорили с соседями, те в один голос предупреждали: «Отремонтировать своими силами будет трудно, а если бы вы и сумели, то районные власти не дадут в неё вселиться».

В воскресенье мы с жёнами, а Мякушко и с двумя сынами-школьниками, поднялись на второй этаж и стали разгребать мусор. Скоро поняли, что без материалов и инструментов нам ничего не сделать, но всё-таки продолжали работать. И за день прибрали квартиру, и даже поверили в свои силы. Когда же на второй день пришли снова на работу, нас ждал милиционер.

– Районное начальство приказало вам прекратить работы. Если же вы не прекратите, мы доложим начальнику военного гарнизона.

Мы работы не прекратили, и очень скоро нас вызвал к себе генерал Никифоров, заместитель командира дивизии. Он резким приказным тоном проговорил:

– Работы прекратить, иначе получите взыскание и будете уволены из армии.

И отпустил нас. А через час вызвал меня одного. И встретил не так строго, а даже как будто и наоборот, говорил со мной извиняющимся тоном:

– Ну, что – обиделись на меня ребята? Вот, мол, держиморда, не даёт нам сделать для себя квартиры.

Поднялся из-за стола и сел на старый кожаный диван, занимавший полкабинета.

Никифоров был необычным генералом; офицеры называли его «осколком» старого времени. Ещё при царе он был майором и служил в генеральном штабе. Среднего роста, подтянутый, седой, но ещё с пышной шевелюрой, он в память о своих кавалергардских годах носил серебряные шпоры с золотыми колечками. Видимо, за эти-то шпоры его ещё называли «петухом», – впрочем, по характеру он был незлобивый и офицеры его любили. Я близко никогда не имел дел с генералами и чувствовал себя так, будто проглотил аршин. Мне даже говорить было трудно, и я лишь односложно отвечал на вопросы: да, нет и так точно, товарищ генерал! Он же предложил мне сесть и речь повёл неспешную.

– Читал рассказ и скажу, не боясь испортить вас неумеренной похвалой: мне нравится манера письма; собственно, нравится не сам рассказ, история простенькая и в ней нет ничего особенного, но вот звуковой ряд, аранжировка… Я, конечно, не критик, не филолог, но с детства пристрастился к чтению и заметил, что мне обыкновенно не столько нравится сюжет или фабула, сколько манера письма. Вы возьмите Чехова, Куприна – да это совершенно не важно, о чём они решили поведать читателю, но вот как они пишут!.. Как незаметно и легко вползают вам в душу их мысли и чувства и выворачивают её наизнанку!.. Недаром же говорят: человек – это стиль. А стиль – это оригинальность, своеобычность. Вот Суворов! «Пуля дура, штык молодец!.. Тяжело в учении, легко в бою!..» А?.. Другой бы такую развёл канитель, а Суворов… Пять – шесть слов, и картина! И всё ясно. И запомнил на всю жизнь. Ну! Так я говорю или нет?

– Так, товарищ генерал! Точно так!

Подвинулся на край дивана генерал, посмотрел в окно. Там, во дворе штаба, грудились стайки офицеров. Выдался погожий зимний день, и они не торопились заходить в помещение.

Генерал продолжал:

– Я, конечно, не хочу сказать, что вы уже писатель и у вас есть свой стиль, – нет, до этого далеко, но вы можете стать писателем, а это ведь так интересно! Я в молодости страсть как хотел прославиться, но – не пришлось. Военным слава не даётся, если они не совершат боевых подвигов и не прольют крови на поле брани. Моя служба протекала в штабах, я и теперь… вот видите: штабная крыса, но дух рыцарства и жажда славных дел во мне не погасли. Скоро стукнет семьдесят, в таком возрасте уж никто не служит, а я вот… всё тяну лямку. И не представляю, как буду жить, когда меня спишут вчистую. А ведь спишут. И теперь уж скоро.

Генерал задумался, погрустнел. И потом, словно очнувшись, продолжал:

– Квартиры у вас нет – это плохо. Я вчера говорил с командиром дивизии, он для вашего редактора найдёт квартиру, а вам пока нет. Вся редакция без квартиры. Это ужасно, это надо как-то поправить.

Тут он снова замолчал, долго смотрел мне в глаза, точно хотел понять, можно ли мне доверить серьёзное дело? И, пригласив меня на диван, близко ко мне наклонился: «Есть один вариант; он, правда, не совсем законный, но – справедливый. Тут у нас в штабе служил полковник Сварник. От нас он поехал в Харьков, в штаб округа, а оттуда его перевели в Москву – в Главный штаб Противовоздушной обороны. Как вы могли догадаться, он из тех людей, которые хотя и „беспачпортные бродяги“, но устраиваться умеют хорошо. Пока мы с вами брали Берлин, они подбирались к нашим столичным городам: Москве, Ленинграду, Киеву. И везде их ждали свои люди, всюду им дали должности, квартиры… Ну, так вот… и Сварник. Он служил в нашем штабе несколько месяцев, но квартиру подыскал себе хорошую: и мебель в ней, и рояль… Полячишку одного потеснил, бывшего хозяина гастронома. А теперь, как мне говорили, он и в Харькове получил квартиру, и её за собой оставил. Так вот я и говорю… Возьмите с собой товарищей по редакции, – кроме, конечно, Львова, – ну, и… займите квартиру. Только действуйте решительно, и – поздним вечером. А я прикажу хозяйственникам закрыть глаза на эту операцию. Квартира-то наша, дивизионная».

Я решительно поднялся и сказал:

– Есть, товарищ генерал! Благодарю вас за заботу об офицерах редакции.

Генерал тоже поднялся и на прощанье пожал мне руку.

Я немедленно приступил к созданию группы вторжения. Львова в редакции не было, и мы могли свободно обсудить нашу операцию. Сказал товарищам:

– Поздравьте меня – я получил квартиру.

Друзья мои понять не могли: как это я, бездетный, недавно женившийся, а уже получил квартиру. Но из деликатности молчали. Я же их ободрил:

– Жилплощадь большая, могу и с вами поделиться.

– Как?

– А так: сдам вам большую комнату – живите. Тесновато будет двум-то семьям, но ведь в тесноте, да не в обиде.

Мякушко весь воспламенился, сжал в радостном волнении свои огромные кулаки:

– Иван! Это же здорово! Отведи нам хоть уголок.

Заговорил Семёнов:

– Ну, тебе с твоей оравой уголка будет мало, а вот я с супругой и дочуркой, пожалуй, и в уголке помещусь. Остальную площадь комнаты – так и быть, заберёшь себе.

И обратился ко мне:

– Спасибо, Иван. Пусти нас, пожалуйста. Я совсем измаялся, живу на окраине города в бывшей кладовке.

– Обо мне и говорить нечего! – воскликнул Мякушко. – Да моя Елена как узнает, что ты нас пускаешь на квартиру, обомрёт от радости. А где квартира-то? Далеко отсюда?

– Совсем рядом. Я сейчас пойду смотреть её. Хотите, пойдёмте со мной.

– Пойдём! – метнулся к двери экспансивный Мякушко. – Две семьи в комнате, а всё равно хорошо. Люди-то мы свои, чай поладим. У тебя там, может, и удобства есть, ребят моих будет где искупать.

– Всё есть! – продолжал я их радовать. – И ванная, и горячая вода.

Видел, как они всё больше воспламенялись ожиданием встречи с квартирой, и теперь уже боялся, как бы не сорвалась операция. Засветить такой надеждой и вдруг её порушить – было бы ужасно.

Словно мушкетёры, отправились на дело. Я шёл впереди с высоко поднятой головой, давая понять, что дело наше верное и квартира у нас в кармане. Товарищи же шли сзади и молчали, даже не пытаясь узнать, как это мне удалось выбить из командования квартиру. Редактор газеты стоял на очереди, а тут уж – на тебе, поднесли на блюдечке. Они, конечно, об этом думали, но боялись и слова проронить, дабы не порушить засветившее, но ещё не состоявшееся счастье.

Квартира Сварника размещалась на втором этаже. Огромные окна и два балкона тянулись от крайнего подъезда и до конца дома, за которым начинался парк Высокого замка.

Генерал сказал, что там в одной из маленьких комнат живёт с женой поляк Венерчук, бывший хозяин. Сварник чем-то припугнул его, и тот покорно уступил ему квартиру. Он будто бы просил у Сварника две комнатушки, но тот на него прикрикнул: «Будешь рыпаться – арестую!» И тот не рыпался: жил так, что его никто не слышал и не видел.

При немцах он владел «Гастрономом». Видимо, этим и шантажировал его Сварник.

Оглядывая с улицы окна квартиры, я вспоминал рассказ генерала о Венерчуке, думал о том, как поведёт себя поляк сейчас. Решил сразу же сказать, что отдаём ему и вторую комнату. Нам останутся три больших, а уж как их распределить, решим на месте.

– Ну, с Богом! – сказал я и двинулся в подъезд. На звонок нам долго не открывали. Однако я слышал кошачьи шаги у двери и громко крикнул:

– Откройте! Мы из штаба дивизии.

Замки загремели, и из-за цепей выглянула лысая голова пожилого господина.

– Открывайте, чего боитесь!

Низкорослый толстячок с круглыми испуганными глазами растворил перед нами двустворчатую дверь, пригласил войти. Я громко его поприветствовал и протянул руку. Он с готовностью и подобострастно здоровался и пятился назад, пропуская нас глубже в коридор. Я продолжал психическую атаку:

– Показывайте нам квартиру. Мы ваши новые соседи.

– А… документы… ордер?

Я будто его не слышал:

– У вас одна комната, теперь будет две. Занимайте угловую – ту, что предназначалась служанке.

– А-а-а… Спасибо, пан капитан, прошу, пожалуйста.

– Ключи. Давайте ключи от больших комнат.

Из-за его спины выглянула молодая женщина, – по виду дочь хозяина. Радостно запричитала:

– Спасибо, спасибо, добрый пан. Такой важный сердитый полковник отнял у нас мебель, рояль, а мне надо играть, я преподаю в школе музыку. Мы живём тесно, нам негде повернуться. Вы. правда, отдаёте нам вторую комнату?..

– Занимайте хоть сегодня, только давайте ключи от этих больших комнат.

– Но там вещи Сварника! Он пан полковник, сердитый и может нас посадить в тюрьму. Да, он звонил из Москвы и сказал, что теперь он уже помощник главного военного министра.

– Ключи, ключи. Иначе мы сломаем дверь.

Я уже готов был выломать замок, но чувствовал, что ключи у них есть, и мне бы не хотелось портить дверь. И я не ошибся. Хозяйка метнулась в свою комнату, принесла ключи. Распахнули дверь, и нам открылась не комната, а настоящий танцевальный зал. Тут было не менее сорока квадратных метров. У стен диваны, посредине огромный круглый стол.

– Вот это – да! – выдохнул Мякушко. – Есть где разгуляться.

Налево была дверь, – двустворчатая, белая, с бронзовой ручкой. Направо – такая же дверь. Я пошёл направо, и тут была комната метров на двадцать пять, обитая зелёными обоями. У стены стоял кожаный диван, в углу – рояль. Был тут и стол, и стулья, на стенах висели картины. Я про себя подумал: «Займу эту комнату».

Повёл их в комнату третью. Она была так же обставлена мебелью, и тоже с балконом, но раза в полтора больше, чем моя.

Повернулся к Мякушке:

– Нравится вам?

Тот пожал плечами: дескать, чего тут спрашивать?

– Неужели эту квартиру дали тебе одному?

– Ну, одному она, конечно, великовата, а вот если нам на троих…

И прошёл в комнату среднюю, самую большую. Обращаясь к Саше, сказал:

– Её можно перегородить.

– Да, из неё целая квартира выйдет.

– Ну, вот – и занимай.

– Я?.. Эту комнату? Ты это серьёзно, Иван?

– А чего же мы тут шутки будем разводить. Сегодня же иди за своей Валей, будем ночевать тут. И вы, капитан, – занимайте ту левую комнату. А я поселюсь в правой. Я ведь, знаете – пианист хороший. Веселить вас буду.

Друзья мои смотрели на меня и не верили ни глазам своим, ни ушам. Им такое счастье и во сне не снилось. А я пошёл к соседям, осмотрел и их комнату, и ту, что отнял у них Сварник, – маленькую, выходящую окном во двор.

– Ну, вот… и вы будете жить попросторнее, а Сварнику скажете, что это я вам разрешил.

Толстячок подкатился ко мне:

– Прошу, пан, а как вас называть?

– Так и называйте: пан офицер. Русский офицер! – понятно?

– Да, да, понятно. Мне очень понятно.

У Венерчуков был телефон, я позвонил Надежде, хотел позвать в наше новое жильё, но её отвезли в родильный дом.


На следующий день я стал отцом, у нас родилась девочка, которую мы назвали Светланой. Я уже предвкушал минуту, когда приду за Надеждой и приведу её вместе с дочкой на новую квартиру, которую я успел вычистить, вымыть и перенести в неё весь наш нехитрый скарб. Но как раз в это время на меня свалилось горе, которое придавило точно камнем. В больнице перед тем, как выписать Надежду, меня пригласил врач, маленький человек с бородкой, и на ломаном русско-украинском языке сказал, что моя дочь больная и на всю жизнь останется глубоким инвалидом. Отворачивая взгляд в сторону, намекнул, что подобных детей не обязательно брать, их можно оставить и в больнице.

Слушал я его как в тумане, как в глубоком горячечном бреду. И когда до меня дошёл смысл его последнего предложения, поднялся и не своим голосом прокричал:

– Давайте мою дочь! Сейчас же!..

Ребёнка завернули, и я бережно взял дочурку на руки. Надежда, её мама и старшая сестра Рая шли позади и оживлённо разговаривали и смеялись, – я понял, они не знают о болезни ребёнка. Их смех мне казался ужасным святотатством, но я им не мешал, сердце моё учащённо билось, в голове электрической искрой металась мысль: инвалид, инвалид, инвалид!..

Вошёл в подъезд, а за спиной раздался крик Раисы Николаевны:

– Иван! Куда ты? Ты, верно, рехнулся от радости. Наш подъезд вон там, за углом.

Я повернулся к ним, спокойно проговорил:

– Пойдёмте. Я же вам говорил, что нашёл новую квартиру.

– Но ты не сказал, что нашёл её в нашем доме, рядом с нами. Это очень хорошо, я рада…

Пришли в комнату, и я, бережно укладывая дочку на диване, не заметил, как обрадовалась Надежда и её мать, очутившись в такой прекрасной комнате, я даже не слышал, что они говорили. Глухо сказал:

– Разверните девочку. Посмотрим…

– Ага, я сейчас. Мне уже пора кормить.

И развернула ребёнка, стала кормить. А я смотрел на свою дочь и не мог понять, что же в ней увечного, почему она инвалид. Да и как можно было что-нибудь понять, если это было всего лишь розовое, морщинистое существо, крутило головкой, кричало, – и как-то пронзительно, надрывно.

А женщины все были весёлые, радостно болтали, смеялись.

– Девочка-то здоровая? – спросил я как-то глухо и тревожно.

– Здоровая, здоровая! – закивала головой тёща, Анна Яковлевна.

– Вы посмотрите хорошенько, – продолжал я некстати и неуместно – так, что встревожил Надежду и она стала неотрывно смотреть на девочку. Подошла к ней и тёща, потрепала за щёчки, тронула ухо.

– Здоровая, – ишь, какая крикунья и резвушка. Вся в отца пошла. Глазки-то, глазки – синие, как васильки!..

– Вы должны знать, – продолжал я бухтеть, но, впрочем, заметно успокаиваясь. – Вы семерых воспитали, должны знать…

Тёща засветила надежду: врач-то и ошибиться мог! И просто гадость захотел сказать. Вспомнил чьи-то разговоры о врачах-бендеровцах, о том, что, принимая младенцев при родах, они как-то ловко, движением большого пальца делают подвывихи в суставах и причиняют другие увечья. «Если так, – клокотала в голове ненависть, – застрелю этого козла!» – вспоминал я врача с бородкой.

– Ты что невесёлый? – повернулась ко мне Рая. – Сына небось ждал, а родилась дочь. Подожди вот, привыкнешь к ней и так будешь рад…

– Да, да, – я рад, но только мне показалось… очень уж она маленькая.

– Как маленькая! – воскликнула Рая. – Три с половиной килограмма весит, а он – маленькая.

Я сходил на кухню, принёс тарелки, вилки, и мы стали накрывать стол.

Я тогда ничего не сказал Надежде, но скоро мы убедились, что дочь наша здоровая, весёлая и быстро развивается. Я потом ходил в родильный дом, обо всём рассказал главному врачу, и он мне не возражал и даже подтвердил, что в наследие от бендеровцев им действительно остались врачи-изверги, но тот с бородкой уж больше вредить не будет, его арестовали, был суд, и там выяснилось, что он продавал младенцев каким-то западным торговцам детьми. Врача этого будто бы расстреляли.

Тут будет уместно сказать, что дочь моя Светлана была абсолютно здоровой девочкой, в девять месяцев стала ходить, а в пятнадцать лет стала настоящей невестой. Она мне подарила трёх внуков, правнука и правнучку; преподаёт в школе русский язык и литературу и пользуется всеобщей любовью своих учеников.

Но вернусь к тому времени. Судьба устроила мне целую серию испытаний: только оправился от удара, нанесённого мне извергом-врачом, стал привыкать к новой удобной и вполне счастливой жизни, как новое несчастье снежной лавиной свалилось мне на голову: во Львов приехал полковник Сварник. И утром мне позвонил Арустамян, голосом весёлым, даже будто бы смешливым, но, впрочем, взволнованным, говорит:

– Это ты, капитан?.. Я с тобой говорю? Что-то не узнаю голос. А?.. С тобой?.. Я слышал, у тебя маленький девочка родился? У нас на Кавказе говорят: если родился мальчик, это к богатству, а если девочка – тоже неплохо, но и не так хорошо, чтобы звать друзей и пить вино.

– Я доволен, товарищ полковник. Дочь у меня хорошая.

– А я что говорю? Я тоже сказал: молодец. У тебя и дочь родился, и квартира есть. Говорят, квартиру сам взял, как на войне сопку берут или рубеж. И брал её ночью, а? Чтобы никто не видел. Ну, квартира – особый вопрос. Ты заходи сейчас. Тут из Москвы полковник приехал, он хочет видеть тебя.

Я положил трубку и услышал жар во всём теле. В висках стучало точно молотками, щёки горели. Я понял: Арустамян ликует, я попался ему на зуб.

Напротив меня сидел и что-то писал Саша Семёнов, рядом с ним стоял Мякушко.

Саша испуганно проговорил:

– Арустамян – да?

– Да, вызывает.

И вышел из комнаты.

На второй этаж и затем по коридору шёл я медленно, старался успокоиться. Думал о том, что, кажется, в жизни не было у меня такой тяжёлой ситуации. Не сомневался, что приехавший полковник – конечно же Сварник, и уже верил, что он и действительно состоит главным помощником при Министре. Представлял, как он вытряхнет нас из квартиры и как попадёт за нас командиру дивизии, и особенно генералу Никифорову. Тут же решил: не выдавать генерала, а всё взять на себя, и Сашу Семёнова, и Мякушко не впутывать. Скажу: сам всё решил и сам всё проделал. Этак-то легче, и на душе будет спокойнее.

Вхожу в кабинет и вижу: на диване у окна сидит и сверкает торжествующим взором Арустамян и будто бы даже улыбается: ага, дескать, попался субчик! Теперь-то уж не отвертишься!..

За столом на месте Арустамяна сидел большой как медведь полковник в новенькой форме со сверкающими золотом погонами, на которых нахально и угрожающе, точно глаза хищного зверя, светятся звёзды. Этот смотрит на меня откровенно враждебно и даже брезгливо, точно я раздавленная лягушка.

Рядом с ним сбоку стола сидит майор Шапиркин, – он наш, дивизионный, вроде бы начальник СМЕРШа. Это такая служба по борьбе со шпионами и всякими врагами – Смерть шпионам. Была у нас и на фронте такая служба, и я дважды попадал в её лапы, но каждый раз меня выручал командир полка. Мне эта служба была ненавистной, и я откровенно её боялся. Может быть, в следующих главах я расскажу, как и за что я попадал в её лапы, но здесь я лишь замечу: вид майора Шапиркина обдал меня ледяным ветром.

Голосом громким и по возможности спокойным я доложил Арустамяну:

– Товарищ полковник, капитан Дроздов явился по вашему вызову!

Стоял посредине кабинета, и Арустамян не предложил мне сесть.

– Вы служили в авиации, летали ночью?

– Так точно, товарищ полковник. Летали и днём и ночью.

– В артиллерии вы тоже служили?

– Так точно, служил.

– А за что вам из авиации дали по шее?

– Самолёт потерял. Попал в резерв, а из него – в артиллерию.

– Потерять можно кошелёк или бумажку моя секретарша теряет, а самолёт? Его разве можно потерять?

На откровенно глупые вопросы я решил не отвечать.

Арустамян продолжал:

– Вот полковник из Москвы приехал, – домой приехал, а дома нет. Вы его ночью, как абрек, захватили. И рояль его продали, и диван кожаный – тоже продали. Посуда хрустальная была, много посуды – где она?..

– Я ничего не продавал, а посуда хрустальная в шкафу на кухне стоит. У меня свои тарелки есть, и стаканы тоже.

Чувствовал, как злоба подступила к горлу, – оскорбление бросили в лицо, грязное, гнусное. Почти задыхаясь от злобы, выдохнул:

– Я не вор и не жулик, и вы мне таких обвинений не шейте.

Словцо, оставшееся от моей беспризорной уличной жизни, вырвалось. Подумал: разговаривай вежливо, не теряй самообладания.

Но самообладание не потерять было трудно. Я тяжело дышал и чувствовал, как пол уходит из-под ног.

Заговорил майор – каким-то визгливым полуженским голосом:

– Партизан нашёлся! Этак вам волю дай – не только квартиры занимать, но и хозяев с балконов начнут выбрасывать. Мерзавцев таких надо к стенке ставить!

– Я вам не мерзавец, а офицер, фронтовик! И прошу меня не оскорблять.

Дрогнуло моё терпение, рука автоматически дёрнулась к пистолету, и они, кажется, заметили моё движение, – Арустамян съёжился, скороговоркой осадил майора:

– Прошу без оскорблений. Перед нами боевой офицер, не надо грубых слов…

Он и ещё что-то говорил, но я не слышал, и уж, кажется, ничего не видел: туман застелил мои глаза, в голове шумело, руки тряслись. Я думал о пистолете, и не я сам, а кто-то другой во мне тихо, примиряюще говорил: «Успокойся, Ваня, это же не танковая атака на твою батарею, и снаряды возле пушек твоих не рвутся. Там угрожали твоей жизни, могли разбить всю батарею, побить людей, а здесь?.. Ну, чего уж так-то?.. Закипел, как самовар».

Однако голос этот хотя и звучал отчётливо, но я его плохо слышал, и не мог унять дрожь в руках и ногах… Вдруг развернулся и стремительным шагом направился к двери. И открыл её коленкой, а закрыл так, что стёкла в приёмной задрожали и секретарша испуганно выскочила из-за стола.

Крупно, размашисто шагая, я вышел на улицу и хотел было идти домой или к Высокому замку, но вспомнил, что я не одет, а на улице холодно, с запада, с Карпатских гор, дует ледяной ветер.

Зашёл в редакцию и на вопросы товарищей ничего не ответил, не спеша оделся, молча вышел.

Не знаю, как потом развивались события, несколько дней я не выходил на работу, сказался больным, лежал на кожаном диване, про который почему-то сказали, что я его продал, и думал о том, что служить больше не буду, подам рапорт об увольнении и уеду в Сталинград на Тракторный завод, где меня ждал директор Протасов, обещавший мне должность заместителя начальника цеха и квартиру.

Каждый день ко мне заходили Мякушко и Семёнов, расспрашивали о моём разговоре с начальством, но я, невесело улыбаясь, отвечал:

– Поговорили. Начальство оно и есть начальство, любит поучать и стружку снимать.

Через три дня ко мне пришёл редактор газеты старший лейтенант Львов. Надя заварила чай, у меня нашлась бутылка вина, и мы впервые с глазу на глаз поговорили с этим странным, всё время молчавшим и хранившим какую-то тайну человеком.

Редактор сразу же меня утешил:

– Сварник уехал в Москву и велел передать вам: живите спокойно, охраняйте его квартиру и имущество, он к вам никаких претензий не имеет. И ещё Сварник передал, что он перед вами извиняется за грубость майора. Когда вы ушли, оба полковника сделали майору замечание. Очевидно, он придёт к вам извиняться.

Признался редактору: нам неловко, что вот вы, наш начальник, до сих пор не имеете жилья, а мы живём так широко.

Как раз в этот момент к нам зашёл Саша Семёнов. Он сказал:

– У меня вон какая комната; давайте разгородим её надвое и живите с нами.

– Спасибо, Александр Николаевич, большое вам спасибо. Я снимаю уголок на окраине города у Лычаковского кладбища, ходить там опасно, вечерами останавливают бендеровцы… Так что, если вы не против, я к вам перееду.

Пришёл и Мякушко, и весь этот разговор слышал, и уже на следующий день мы раздобыли большие листы фанеры и принялись разгораживать комнату. Редактор поселился у нас один, жена к нему приезжала, но лишь на короткое время. В Харькове у неё была хорошая работа, и она не хотела её бросать.

Так накатила на меня и быстро пронеслась над головой грозовая туча. Небо засияло радостной голубизной, а облака снова стали розовыми.


Глава первая | Оккупация | Глава третья