на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 1

Детские игры

Я шел по вымершему от жары городу, вернее, брел на нетвердых ногах сквозь мерцающий знойный воздух, смрад зацветших каналов, жужжанье мух и гулкую пустоту улиц.

Я был голоден, бос и почти гол, не считая татуировок и широких штанов из потертой оленьей кожи. Северяне называют эту мягкую бурую замшу «ровдугой». Была еще такая же куртка, но я запихнул ее в самодельную сумку-торбу. На дне торбы терлось и постукивало друг о друга несколько жутковатых предметов, поэтому любой обыск или банальная проверка документов могли закончиться легким шоком для какого-нибудь незадачливого сержанта и полной предсказуемостью всей моей дальнейшей судьбы.

Два часа назад я выпрыгнул из теплушки на заглохших запасных путях. На воркутинский товарняк мне удалось запрыгнуть на станции Лабытнанги. По всем приметам поезд должен был прибыть на Финляндский, но после долгих маневров состав перегнали к Московскому вокзалу, и ноги сами понесли меня туда, где я знал каждый камень. Самодельные кожаные ботинки, ближайшие собратья индейских мокасин, развалились через полчаса ковыляния по шпалам. По тундровой привычке, я зарыл их рядом с насыпью и пошел босиком. Зверски хотелось пить. Уже сутки я терпел сухую, колючую жажду.

Городские ущелья пылали в жарком мареве. Пошатываясь, я брел по улицам города-призрака. Я бормотал первое, что взбредет в голову: «Здравствуй, я вернулся... Помнишь, я пришел к тебе мальчиком; немного книжным, немного идеальным, с пушистым подбородком, не знающим бритвы? Теперь я вернулся злым, заветренным и почти седым...»

Когда-то я знал и любил этот город и даже пользовался трогательной взаимностью. Как врач, хотя и недоучившийся, я могу поставить Петербургу диагноз: болотная лихорадка. Влажный озноб его климата раз в году сменяется сухим острым жаром. Пустые белые ночи – его несвязный бред: однажды я даже видел пляску зеленоватых болотных огней, они мерцали сквозь асфальт, как поминальные свечи. Должно быть, под многометровой толщей грунта шевельнулся зыбкий ледяной плывун, перемешанный с костями первых строителей. Этот город знал слишком много смертей, чтобы быть обычным человеческим ульем.

Справа от меня проплыл «дом Раскольникова». Лишь теперь я понимаю растерянность и голод Раскольникова, таким же удушливым жарким днем слоняющегося по Петербургу без гроша в кармане. Мы даже учились в одном университете, правда, с разницей в сто сорок лет. Он «готовился на юриста» и был замечательно хорош собой. Я же учился на медицинском, и тоже, кажется, был недурен, ну и что с того... Оба мы не избежали тюрьмы. В лицах наших девушек сиял пречистый свет, но и он стал товаром на паскудном прилавке. Хотя этого не должно было быть! Не должно! Что было дальше? Мерзость и святость оказались в одной упаковке; его девушка читала ему Евангелие, не смыв с тела липкий запах своего ремесла: «Воскрешение Лазаря», если мне не изменяет память. Мы оба любили и были готовы бесконечно верить и прощать, ради любви.

Пожалуй, на этом все аллегории или, как говорил один мой знакомый мудрец, «объегории» кончались. В общаке или на зоне его статья была бы крутой и уважаемой, а моя несмываемой, позорной печатью. Но убить старушонку, за деньги или из принципа, я бы не смог...

Вблизи «дома Раскольникова», я когда-то снимал комнатуху, вернее, глухой, захламленный аппендикс в конце длинной коммунальной кишки. Во всех закоулках кишела жизнь: блохи, мухи, тараканы и жемчужная моль. Из прогрызенных углов смотрели усатые пасюки, в коридоре щенились приблудные шавки и скреблись кошки. Добавьте к этому мельтешение жильцов и их разновозрастных отпрысков, и вы получите полную картину вселенского кипения живого вещества на всех этажах эволюции. В такой обстановке волей-неволей станешь философом.

В конце улицы, поигрывая резиновой дубинкой, прогуливался скучающий мент, и тут на тротуаре я заметил хлеб. Три с половиной года я не видел хлеба: плесневелый, исклеванный птицами, обломок ситника потянул бы граммов на триста, а это уже две полноценные лагерные «птюхи». Я тупо уставился на горбушку, ментяра, выжидающе, – на меня. Я забыл сказать, что от среднего городского жителя, кроме голого, густо татуированного торса, меня отличала довольно длинная борода и темно-русая, с густой проседью, грива, закрывающая половину спины. Спереди она была заплетена в две косицы. Целую неделю я сохранял этот диковатый талисман. Косы заплела мне на прощание маленькая Йага. В ее глазах, где радужка сливалась со зрачком, в этой темной бездонности, стояли слезы. В пряди волос она вплела две-три яркие тряпочки и латунную пуговицу с офицерской шинели. Это была «защита от злых глаз», и, надо сказать, до сих пор я удачно избегал казенных крыш и милицейских «обезьянников».

Подавив голод, я торопливо нырнул в ближайший двор и выбрался уже на другой улице. У блатных это зовется: «взять на сквозняк».

Сожженные солнцем плечи и спину уже начало легонько саднить. Я достал из торбы куртку и только тут вспомнил о камнях. На дне сумки, завернутые в обрывок кожи, побрякивали мои талисманы. Крупный обломок горного хрусталя, с пойманной радугой, и аметистовая друза могли бы заинтересовать любителя раритетов. Камни были шаманскими: один был подарком, другой я нашел сам.

Свернув к центру города, минут через пять я вышел на сверкающий, задушенный бензиновым наркозом Невский. Наверняка весь центр «просматривался» через посты и камеры наружного наблюдения, но я знал один секрет, с помощью которого можно было обмануть любое «недреманное око». Этому нехитрому приему меня научил Оэлен:

«Однажды охотник из рода Пай-я возвращался ночью и увидел лежащий камень. Он принял его за спящего зверя. Охотник натянул лук и выстрелил. Стрела утонула в камне до самого оперения. Когда же он наклонился, чтобы рассмотреть зверя, то понял, что это камень. Удивившись, он выстрелил вновь, но стрела отскочила, не оставив на камне следа. Когда устремления предельно искренни, перед ними раскрываются металл и камень. Чего уж говорить о людях!» – примерно так звучали пояснения моего учителя.

Вообразив себя гладко выбритым, подстриженным и облаченным в легкий летний наряд «сафари» и мягкие сандалии на босу ногу, я почувствовал себя лучше. Грязную торбу, пахнущую рыбой и тюленьим жиром, я преобразил в легкую заплечную сумку. Тренированные на бродяг милиционеры растерянно провожали глазами мою тень, но она уже не вызывала у них подозрения.

У круглых ступеней костела Святой Екатерины шелестел художественный вернисаж. Счастливчики брали на карандаш чудное мгновение, изредка проверяя, на месте ли капризная натура. Те, кому повезло меньше, алчно выглядывали жертв. Между ними отрешенно слонялись иностранцы. По их виду совершенно нельзя было понять, зачем они здесь стоят, хотя ради них и было раскинуто все это действо. Я подошел к скучающему «маэстро» почти вплотную и материализовался из знойного воздуха.

– Начальник, есть интересные камушки, почти задаром... – я протянул ему на ладони камни.

Фиолетовые кристаллы вспыхнули на солнце, но лагерное обращение спугнуло живописца.

– Не надо, – отрезал он, повернувшись спиной.

– Выручи... За каждый – сотня...

То, что редчайшие камни уходили почти задаром, не волновало меня. Снявши голову, по волосам не плачут; вся моя страна, с лесами, полями и недрами, была распродана не только безо всякого душевного трепета, но даже с позорной торопливостью, всего лишь за миску чечевичной баланды. Меня же, как косматого Исава, хоть немного оправдывал зверский голод. В глазах уже порхали белые мушки, предвестники голодного обморока.

– Гринов? – недоверчиво спросил художник.

– Рублей... – бессильно выдохнул я.

Он выбрал друзу, нехотя вынул бумажник, брезгливо сунул мне деньги и бросил камень в карман брюк.

Понимая, что совершил предательство, я спешно воспользовался его плодами. Через минуту я уже обнимал прилавок уличного киоска и набирал снеди на всю свою скомканную «сотню»: сыр, хлеб, яблоки, вкус которых давно забыл, бутылку кагора – он хорошо восстанавливает силы. Сдачи хватило на плитку подтаявшего орехового шоколада.

Если отсюда рвануть быстрым шагом, то минут через пятнадцать я мог бы сидеть на набережной и, окунув обожженные, исколотые асфальтом ступни в прохладную невскую воду, блаженно причащаться хлебом и виноградным вином.

Бежать никуда не стал: опорожнив бутылку, я судорожно проглотил сыр с хлебом и на этом закончил сакральную трапезу в двадцати метрах от киоска. Яблоки распихал по карманам куртки, а о шоколаде тотчас забыл. В тундре я привык есть мало. Зимой – полоска вяленой оленины, летом – чашка горячей тресковой ухи с диким луком. Весною – яйца чаек и чирков, собранные в береговых расселинах, изредка молоко, осенью – горсть терпких тундровых ягод. Вот и все, что нужно человеку.

Мне предстояло перекантоваться до вечера, не привлекая излишнего внимания стражников. Пошатываясь, я плелся по Александровскому саду. Посидел у памятника Пржевальскому. Покоритель Кавказа и Азиатских степей задумчиво смотрел через спину бронзового верблюда, и я заново поразился его необъяснимому сходству с «отцом народов». Что ж, каждый «отец» был чьим-то сыном. Но стоило немного отвлечься, и шаманская защита слабела. Редкие прохожие глазели на мои пыльные, босые ноги.

Обогнув Адмиралтейство, я вышел к Петропавловке.

С Нарышкина бастиона уныло ухнула пушка – полдень. У серой стены Алексеевского равелина бронзовые, олимпийски спокойные нудисты лениво бросали мяч.

На узком песчаном пляжике загорающих было немного. В мазутном песке копошились откормленные чайки. Речной, пахнущий рыбой ветер сдувал с тела жар и испарину болезненной сытости. Я расстелил куртку и улегся на обожженную спину, впитывая солнце белой татуированной грудью. Под моей правой ключицей синело аккуратное веселое солнышко, таким его рисуют дети на асфальте. Под левой – округлый волнистый знак, обозначающий луну. Моим настоящим украшением были знаки, напоминавшие веточки скандинавских рун, вытатуированные крупно и тщательно. Это было название рода и мое шаманское имя, под которым я значился в некой небесной метрике.

Когда-то я ненавидел татуировки – теперь расписан сам, как туземный божок, на зоне эта почти сплошная роспись называется «испортиться до талого». Что творилось у меня на спине, я даже ни разу не видел, но, по словам очевидцев, именно там пролегала моя «шаманская тропа», так что я вполне мог самостоятельно камлать и лечить хворобы души и тела пеплом очага и оленьей кровью. Но настоящее шаманство невозможно без особого священного безумия, северные шаманы называют его «менерик».

Неподалеку две девчушки-дощечки загорали топлесс и потешно корчили из себя европеек. Я немного разволновался от близости запретной белизны, предназначавшейся к тому же не для меня, а для гогочущих иностранцев. Девчонки еще некоторое время хихикали, словно гимназистки в зоопарке, обсуждая меня, «хипповатого неформала», а я лежал и вспоминал, как впервые увидел обнаженной Ее.


А. Веста Язычник | Язычник | * * *