Книга: Золотой лук. Книга II. Всё бывает




Золотой лук. Книга II. Всё бывает

Генри Лайон Олди

Золотой лук


Книга вторая

Всё бывает

И повторил ребенок-полубог:

— Что было — есть. Для сказки нет конца. Куда ж еще мог полететь Пегас? Быть может, он прилетит ко мне? Я жду его.

Ответила ребенку-полубогу Эвримеда:

— Он вылетел и скоро долетит.

Задумался Беллерофонт. Сказал:

— Я укрощу крылатого Пегаса и полечу на нем. Главк, мой отец, умеет укрощать земных коней. Я укрощу небесного коня. Скажи, а то, что будет, тоже есть?

С улыбкою ответила Эвримеда:

— Есть — для героя.

— А что же тогда бывает и не будет?

И услышал Беллерофонт ответ:

— Если герой приходит, все бывает.

Я. Голосовкер, «Сказания о титанах»

Часть шестая

Высокие стены Аргоса

Взрослея, мы ничего не приобретаем.

Теряем, только теряем. День за днем, год за годом. Отсекаем от себя часть за частью, слой за слоем. Беззаботность. Простота удовольствий и неприятностей. Чистота помыслов. Наивность. Способность радоваться просто так. Умение забывать обиды. Бесконечность будущего. Доверчивость. Потеря за потерей.

Мы говорим: растем. Вырастаем.

Это ложь. Не растем, уменьшаемся.

Разбрасываем потери вокруг себя. Сеем зерно в живые, дышащие борозды. Всходы нас не обрадуют. Эти всходы — воины в броне, безжалостные убийцы. Из беззаботности восстанет озабоченность. Из чистоты помыслов — дракон замыслов. Из наивности — коварство. Из умения забывать обиды — злопамятность. Из нас самих — кто-то другой.

Оглядываясь, вспоминая, я не узнаю себя.

Чужая жизнь. Легенда.

Эписодий шестнадцатый

Беллерофонт

1

Моя дурная слава

— Радость! Великая радость!

На лице стражника застыл ужас.

Стражник был тот самый, что уходил доложить обо мне. Человек? Нет, жердь, хмурая и сухая, которая волей богов обрела ноги. Бронза нагрудника исцарапана вдрызг. Следы от меча? Непохоже. Следы от когтей? Львиных?!

Должно быть, ужас на лице стражника мне почудился. Если человек схватился со львом врукопашную и выжил, его уже ничем не ужаснуть. Уж я-то знаю, каково это! А ведь у бедняги не было Хрисаора с радугой. Такого поди еще испугай.

— Госпожа соизволит выйти к тебе.

Голос стражника дрогнул. Снова почудилось? Вглядываться в чужое лицо снизу вверх, сидя в пыли у ворот — занятие неблагодарное. Только и видно, что клочковатую бороду да хрящеватый кадык под ней. Кадык ходил ходуном, грозя прорвать туго натянутую кожу. В бороде — песок или ранняя седина, не разберешь. Стражник подошел вплотную, навис, накрыл меня своей тенью. Желая выглядеть скромным просителем, каким, собственно, и был, я опустил взгляд на его сандалии. Подошвы стерты по краям, ремешок на левой вот-вот лопнет. Похоже, на службе у аргосского ванакта не разбогатеешь, хоть каждый день господина от львов грудью защищай. У эфирской стражи и доспехи, и обувка получше будут.

Он сказал: госпожа?

Нет, правда — госпожа?!

При чем тут какая-то женщина? Я пришел к Мегапенту, сыну Пройта, ванакту Аргоса. «Он мне должен, он тебя очистит», — сказал мой отец. Возможно, ванакт думает иначе. С моим-то везением… В глаза плеснуло расплавленным золотом. Я на миг зажмурился. Это стражник резко шагнул в сторону. Он больше не заслонял меня от солнца. Осень, а полыхает как летом.

— Ты, что ли, изгнанник?

Глубокий, чувственный голос. Легкая хрипотца. Что еще? Насмешка. Это я сразу почувствовал. Насмешка и интерес. Я сощурился до рези под веками. Увы, разглядеть удалось немного: угольную статую в пламенном ореоле Гелиоса, яростного не по сезону.


…Оглушительное хлопанье паруса. Нет, исполинских крыльев. Гаснут звезды. Львиный рев. Рев пламени. Огонь с черных небес. Люди бегут, горят, падают, превращаются в уголь…


Я тряхнул головой, гоня наваждение. Видимо, я сделал это слишком резко, даже голова закружилась. Стражники — жердяй и второй, здоровенный детина — подобрались, впились в меня цепкими взглядами.

«Только дернись, убийца!»

Перед въездом в город всю свою поклажу я сложил в тючок, который приторочил к спине Агрия. Наружу торчали оба дротика. Внутри, в числе прочего, дремала праща с мешочком камней и поясной нож. Агрия я оставил привязанным к резному столбику, вкопанному шагах в сорока от ворот акрополя. Если ты проситель, желающий очищения, к правителю города следует являться безоружным. Но моя дурная слава добралась до Аргоса раньше меня.

— Так ты изгнанник или просто бродяга?

— Изгнанник.

— Тогда радуйся, Гиппоной, сын Главка.

Солнце продолжало издеваться над моими бедными глазами. К счастью, моя собеседница соизволила сойти с места, избавив меня от мучения вглядываться против света. Черное и белое поменялись местами: вместо угольной статуи — женщина в белом пеплосе, затянутом не под грудью, а на поясе, по-мужски. В молочной белизне ткани блестели солнечные искорки. Казалось, золотой дождь из белых облаков льется, льется и никак не может пролиться до конца с небес на землю.

Символ. Для жителей Аргоса — более чем понятный. По рассказам наставника Агафокла, с тех пор как Зевс, пролившись золотым дождем в убежище юной Данаи, осчастливил ее сыном, могучим Персеем, все аргивянки мечтали о подобном поистине царском пеплосе. Иные мечтали еще и о Зевсе, но если купить себе бога не в силах никто из смертных, то купить дорогую одежду…

Это было немногим дешевле бога. Мало кто мог себе это позволить. Передо мной стояла та, что могла.

Накидка, прихваченная золотыми заколками, покрывала голову женщины. Белое, белое — и снова белое! Между накидкой и пеплосом, вместо лица — мертвый лик статуи из пентеликонского мрамора.

Я моргнул. Раз, другой. Нет, это не шутки солнечного света. Никогда раньше не видел, чтобы женщины так обильно закрашивали лица белилами. «Свинцовыми белилами, — подсказал издалека наставник Агафокл. — Раньше их привозили из-за моря, но в последние годы аргосские мастера притираний раскрыли секрет…» Сколько ей лет? Из-за белил не понять. Вряд ли двадцать. Тридцать? Сорок? Высокая, стройная. Осанка гордая, хоть ваятеля зови! Стражник сказал: госпожа…

— Радуйся, госпожа. Прости, не знаю…

— Я Сфенебея, дочь Антии.

— Радуйся, Сфенебея, дочь…

Я поперхнулся, но каким-то чудом закончил:

— Дочь Антии.

Назваться не по отцу, а по матери?! Где такое слыхано?! Кто ты, женщина, встретившая меня в воротах акрополя?!

Еле заметная усмешка искривила ярко накрашенный рот. Похоже, Сфенебея читала мои мысли.

— Сфенебея, жена ванакта. А ты, как я уже сказала, Гиппоной.

— Нет, госпожа.

— Нет?

Легкая рябь прошла по белилам: брови Сфенебеи поползли вверх.

— Я отказался от этого имени, госпожа. Зови меня Беллерофонтом.

— Метатель-Убийца?

— Да, госпожа.

— Полагаешь, новое имя лучше прежнего?

— Правильнее. Уверен, ты знаешь: я убил своего брата. Я осквернен. Я недостоин имени, которое получил при рождении. Мне следует удовольствоваться прозвищем.

— Беллерофонт, — она произнесла это медленно, катая звуки на языке. Она пробовала имя на вкус, как вино из неизвестных краев. Другая женщина давно бы предложила мне встать, но только не эта. — Ты прав. Пожалуй, так действительно лучше.

Слабый жест, и я оказался в центре живого водоворота. Словно Каллироя, дочь Океана, явилась в Аргос и решила утопить меня за какую-то провинность. Воды поблизости не нашлось — вот и воспользовалась тем, что под рукой.

Морская синь. Зелень водорослей. Снежная кипень прибоя. Золотые блики солнца на воде. Окружили, закружили. Обдали облаком ароматов. Морских? Нет, иных. Мята, лаванда, мирро, дикая роза. Но главное, запах женских тел — молодых, горячих.

Рабыни? Служанки?

Кем бы они ни были, шесть или семь девушек, ничуть не смущаясь, вились вокруг меня. Бросали откровенные взгляды, одаривали лукавыми улыбками. Подступали ближе, ближе. Поначалу легкие, словно бы случайные касания делались уверенней, настойчивей.

Чего они хотят? Чего хочет Сфенебея?!

Щеку обдало жарким дыханием. Бесстыдный язычок скользнул по шее. Проворный пальчик забрался под хитон. Мягкое бедро прижалось к плечу. Хоровод вертелся, кружил голову, тащил на дно.

2

Циклоп и Владыка Собраний

— Я осквернен убийством! Не прикасайтесь ко мне!

Чей это голос: хриплый, срывающийся? Неужели мой?

Девицы замерли, не спеша, однако, отстраниться. Обернулись к Сфенебее: что скажет госпожа?

— Похвальная забота. Но скверна не передается таким путем.

А это чей голос? Юношеский, звонкий. Нет, это уж точно не мой. В словах звенело неприкрытое возбуждение, природа которого была мне непонятна. Служанки подались в стороны, и я увидел насмешника.

Вряд ли он был старше меня больше чем на год. Мягкая бородка, завитая мелкими колечками, казалась приклеенной к гладкому лицу юноши с тонкими чертами. Темно-синий гиматий с узорчатой пурпурной каймой был уложен изящными складками, открывая правое плечо и часть груди. Под гиматием виднелся бордовый хитон, сколотый на плече золотой фибулой. На поясе тоже сверкали вставки из золота. К поясу юноша прицепил кинжал в ножнах с серебряными накладками и тремя крупными сердоликами — скорее украшение, чем оружие.

Судя по всему, он любил и умел производить впечатление. Поймал момент, когда меня окружили девицы — и вышел из ворот незамеченным. Вот, стоит, красуется.

— И как же она передается? — спросил я.

— У нас еще будет время об этом поговорить. Радуйся, Гиппоной, сын Главка!

— Беллерофонт, — поправил я.

Я ждал вопросов, подобных тем, которые задавала женщина, но юный щеголь кивнул с таким видом, будто мое прозвище развеяло его последние сомнения насчет гостя.

— Радуйся, Беллерофонт! Я — Анаксагор, сын Сфенебеи…

Клянусь, он нарочно выдержал паузу, назвавшись по матери. Желал полюбоваться моим вытянувшимся лицом. Анаксагор, подумал я. Владыка Собраний. А можно сказать иначе: Владыка Рыночной Площади. Хорошее имя для такого красавчика[1]. Как ни крути, а все же владыка.

— …и Мегапента, ванакта Аргоса.

— Радуйся, Анаксагор, сын Мегапента.

Решив не спорить с местными обычаями, я добавил:

— …и Сфенебеи.

— Ты слышала, мать? Нет, ты слышала?! — рассмеялся великолепный Анаксагор. — Этот изгнанник мне нравится! Определенно нравится! Не теряется в сложных ситуациях, знает толк в обхождении. Даже имя сменил! Хорошее имя, громкое. О многом говорит, если ты понимаешь, о чем я…

— Тогда, быть может, ты и проводишь его к отцу?

— С удовольствием!

Мать и сын беседовали друг с другом, словно я был для них пустым местом. Для кого тогда это представление? Белоликая Сфенебея махнула мне рукой:

— Мы еще увидимся, Беллерофонт. До встречи, я и так задержалась.

Царственной походкой она двинулась прочь. Девушки цветастым хвостом потянулись за госпожой к воротам. У Анаксагора тоже имелся свой хвост. Телохранитель, советник, доверенный слуга — кем бы ни был этот человек, до сих пор он маячил живой бессловесной тенью за спиной своего господина. Но едва женщины покинули нас, как он выступил из-за плеча Анаксагора и принялся медленно, нога за ногу, обходить нас по дуге, держась шагах в пяти.

Казалось, он прогуливается по берегу моря, любуясь чайками и облаками.

Первое, что приковывало в нем внимание — это левый глаз. Мутное, незрячее бельмо в окружении старых шрамов, похожих на древесные корни, бугрящиеся под кожей. Взгляд здорового глаза вонзился в меня, как дротик с зазубренным наконечником — не вырвать, не освободиться. Пришельца оценивали: добыча? Враг? Бесполезный кусок плоти? Годен ли в пищу?

Циклоп-людоед, честное слово!

Заметив мою неприязнь, Циклоп ухмыльнулся и продолжил обход. Мы с ним срослись, превратились в единое целое, в живой скафис — чашу солнечных часов, какие в Эфиру привозили говорливые торговцы из далекого Баб-Или[2]. Я был прутом, вбитым в центр скафиса, он был тенью, движущейся вокруг прута. Оказаться спиной к этой подвижной, этой опасной тени мне не хотелось, но передо мной стоял сын и наследник аргосского ванакта. В итоге я лишь поглядывал через плечо, провожая одноглазого.

Приметы собирались воедино, сцеплялись в понимание.

Лоб выбрит наголо до самой макушки. Длинные волосы цвета воронова крыла на затылке собраны в хвост, перетянутый кожаным шнурком. Нагрудник дубленой кожи с бронзовыми бляшками. Простой серый хитон выше колен. На поясе — меч-ксифос в деревянных ножнах. За поясом кривой нож. Лет тридцати, тридцати пяти. Крепок, жилист, плотно сбит…

Циклоп ушел из поля зрения. Я чувствовал, как взгляд его единственного глаза буравит мне спину. Шагов Циклопа я расслышать не мог, как ни старался.

«Он из народов эвбейских, — подсказала наука наставника Поликрата, но почему-то в манере странствующего аэда, — дышащих боем абантов. Если мечей многостопная грянет работа, в бое подобном они опытны боле всего, мужи, владыки Эвбеи, копейщики славные…»

Абантов[3] в Эфире я видел, хотя и редко. Облик их в точности соответствовал облику Циклопа, включая бритый лоб и хвост на затылке. Разве что у тех абантов оба глаза были зрячие.

— Значит, ты ищешь очищения?



3

«Жаль, у меня нет братьев»

Пока я пытался уследить за Циклопом, Анаксагор без стеснения разглядывал меня. Кажется, осмотр его удовлетворил. Или просто надоел?

— Да.

Как положено изгнаннику-просителю, я склонил голову, уставившись в равнодушную аргосскую пыль. Раз нам не предлагают встать, останемся на земле.

— Ты убил своего брата?

Я с трудом сглотнул. Надо отвечать, если я хочу, чтобы меня очистили.

— Да.

— Как ты его убил?

— Случайно.

Сын ванакта хмыкнул. Одобрение? насмешка? — не разберешь. Мне хотелось поскорее закончить тягостный разговор, но это было не в моих силах. Что происходит? Таких изгнанников, как я, сразу гонят прочь — или предлагают еду, омовение и кров, беря под защиту закона гостеприимства. Первое значит отказ, второе — очищение. Да, меня не гонят, но и в акрополь пустить не спешат. Ванакт не желает меня видеть? Зачем тогда ко мне вышла его жена? Сын? Что им от меня нужно?!

— Разумеется, приятель. Убей ты Беллера нарочно, а главное, сумей судьи это доказать… Тебя бы казнили, а не изгнали.

— Беллера?!

Я не выдержал, поднял взгляд на Анаксагора. Сын ванакта улыбался.

— Беллера, кого же еще? Твоего брата, — он говорил со мной как со слабоумным. — Ты сам назвал себя Беллерофонтом — убийцей Беллера.

— Беллерофонт означает Метатель-Убийца. А моего брата звали Алкимен.

— Вот как? Значит, мне неверно донесли. Весь город только и шумит: «Убийца Беллера! К нам едет убийца Беллера из Коринфа! Уже приехал!» Выходит, молва ошиблась? Что ж, Метатель-Убийца — это даже лучше. Убивать вообще — это правильней, чем убивать только каких-то Беллеров. В особенности если этих Беллеров зовут Алкименами. Повторяю вопрос: как именно ты его убил?

— Дротиком.

— С какого расстояния?

Это спросил не Анаксагор. Циклоп завершил круг, изучив меня со всех сторон, и встал рядом с сыном ванакта. Ну, почти рядом: за левым плечом, отступив на полшага. Слуги так себя не ведут, даже доверенные.

Кто бы он ни был, ему я отвечать не обязан.

— Отвечай! — потребовал Анаксагор.

— С двадцати шагов.

— Не впечатляет, — заметил Циклоп. — Ты его хорошо видел?

Анаксагор кивнул, веля мне продолжать.

— Я его не видел.

— Как это?

Вспоминать было больно. Еще больнее — рассказывать об убийстве Алкимена чужому человеку. Это наказание, сказал я себе. Я убил брата. Я буду расплачиваться всю жизнь. Сейчас — вот так. Потом — как-то иначе. Всю жизнь.

И никогда не расплачу́сь.

— Он спрятался под кучей валежника. Хотел надо мной подшутить. Захрюкал вепрем.

— Зачем?

— Чтобы я испугался и убежал.

— Разумно, — согласился Циклоп. — Кто угодно сбежит от вепря.

— Кто угодно, кроме меня. Вместо бегства я метнул дротик. Лучше бы убежал…

Анаксагор захлопал в ладоши:

— Дротик? В вепря? Великолепно!

Теперь настала его очередь обходить меня круго́м, а Циклопа — стоять на месте. Одноглазый абант ткнул в меня пальцем:

— Ты и правда решил, что там вепрь?

В вопросе крылся подвох. Они что, думают, я заранее готовился убить Алкимена?! И теперь вру на каждом перекрестке, что сделал это случайно?! Да как они могут… Могут. Они вправе так думать, все дороги ведут к такому выводу. Только безумец или отчаянный храбрец — что, в сущности, одно и то же — выйдет на вепря с дротиком. Я и впрямь сделал это нарочно. Хотел, чтобы явился Хрисаор…

Не рассказывать же об этом Анаксагору?

— Я и подумать не мог, что там Алкимен. Испугался, вот и метнул.

— Испугался, — повторил Анаксагор. Он стоял за моей спиной, но я слышал звук: сын ванакта похлопывал себя ножнами кинжала по бедру. — И ты его совсем не видел?

— Видел только, как валежник шевелится.

— Значит, цель была скрыта от тебя, — подытожил Циклоп. — Куда ты попал?

— В Алкимена.

— Это я понимаю, не дурак. Куда именно?

— В грудь.

— Он умер сразу?

— Нет.

— Значит, в легкое. Если бы в сердце — умер бы сразу.

Я представил одноглазого абанта на месте Алкимена. С дротиком в груди. Окровавленные пальцы цепляются за древко, на губах пузырится багровая пена…

— Как? Как он умер?!

Анаксагор быстро вышел вперед — так быстро, словно солнечная колесница ринулась в галоп, вынуждая тень скафиса поспевать за ней. Сын ванакта встал между мной и Циклопом. Подался вперед, навис камнем, грозящим ринуться вниз с вершины. Щеки юноши горели лихорадочным румянцем, глаза блестели. Упираясь руками, я отполз назад.

— Как он умер? Говори!

Циклоп взял сына ванакта за руку, сжал пальцы. Тот мотнул головой, как лошадь, отгоняющая слепня. Фыркнул, дернул локтем, сбрасывая чужой захват. Выдохнул:

— Ладно. Потом расскажешь. Если захочешь.

Не захочу, подумал я.

— Жаль, у меня нет братьев, — задумчиво протянул Анаксагор, успокаиваясь. — Только отец.

Я не понял, что он имеет в виду. Ответил:

— Мне тоже жаль. Братья — это хорошо.

— У тебя был один брат?

— Трое.

— Все они умерли?

— Да.

— Как?

— Пирена сожгла Химера. Делиада убили конокрады.

— Химера, значит. Конокрады.

Я знал таких людей. Повторение слов собеседника давало им время подумать и что-то для себя решить. О чем ты думаешь, сын ванакта? Что решаешь?

— Ладно, не хочешь рассказывать, не надо. Я бы, наверное, тоже отмолчался. Будь у меня братья… Но у меня только отец.

Мое терпение кончилось.

— К нему я и пришел. К Мегапенту, сыну Пройта, правителю Аргоса.

— Ну разумеется!

По белозубой улыбке Анаксагора можно было счесть, что я сообщил ему самую радостную весть на свете. К примеру, что боги дарят ему бессмертие. Или что трон Аргоса теперь принадлежит ему.

— Ты мне нравишься, Беллерофонт. Идем!

Он направился к воротам, не сомневаясь, что я последую за ним. Циклоп ухмыльнулся, сделал приглашающий жест: иди, мол, парень, я за тобой.

Я указал на Агрия, привязанного к столбику:

— Мой конь…

Анаксагор нетерпеливо обернулся.

— Что? Конь? Я велю отвести его в конюшню. Тут тебе Аргос, у нас конокрады не водятся! Тебе же не терпелось предстать перед моим отцом. Или передумал?

Когда я двинулся за сыном ванакта, в спину меня подталкивал взгляд Циклопа.

3

Почему так долго?

— Как тебе Ларисса?

Анаксагор придержал шаг, позволил нагнать себя.

— Холм высокий, обрывистый, — я размышлял вслух. — Если что, легко держать осаду. На вершине простору много. В Эфире акрополь меньше.

— Наш второй акрополь, Аспидос, тоже меньше. Оттуда моря не видать. А с Лариссы и нижний город видно, и залив.

Два акрополя? Да, есть чем гордиться.

— И стены у вас хорошо сложены. У наших кладка грубее.

Это я отметил еще в воротах. О том, что ларисский акрополь широченный, хоть стадион устраивай, но какой-то голый, неуютный, я говорить не стал. У нас и зелень, и торговые ряды, и источник. А тут что? Сплошной камень. Даже люди, встреченные нами, не шли, а шествовали, словно ожившие статуи.

Но кладка хороша, спору нет. Высотой и неприступностью стены Эфиры вряд ли могли спорить с аргосскими. Говорят, в Тиринфе стены еще мощнее. Врут, должно быть.

— Стены? Это ты еще наших храмов не видел! Храм Зевса Ларисейского, храм Афины Дальнозоркой… Весь Пелопоннес завидует. Ничего, насмотришься, успеется.

Не дожидаясь приказа, стражники распахнули перед Анаксагором тяжелые, окованные бронзой ворота. Створки украшали начищенные до яростного блеска львиные морды. Я ждал скрипа петель: нет, петли молчали. Мы прошли через странно пустынный двор. Эхо шагов подгоняло нас щелчками кнута. Ветер трепал мои отросшие за время пути волосы: здесь, наверху, было ветрено.

— А вот и дворец, — самодовольно заявил Анаксагор. Для него я был слепым, который и горы не приметит, пока не наткнется на нее. — Наш.

Похоже, я был не только слепым, но и полоумным.

Ко входу вели широкие ступени. Семь, на две больше, чем у нас. Тоже мраморные. Наши сияли белизной, здесь же мрамор был мутный, унылый. Болотная водица с желтоватыми разводами.

— Жди, — велел сын ванакта Циклопу.

Одноглазый скорчил кислую рожу. Приказ ему не понравился, но ослушаться он не посмел.

Темные коридоры. Редкие желтые глаза на стенах: масляные светильники. Молчаливые стражники вооружены до зубов. Зачем столько стражи? Средь бела дня? Хотя в этом лабиринте, наверное, всегда ночь.

— Отец в мегароне?

— Да, господин.

Тронный зал прятался в глубине дворца, как сам дворец в глубине акрополя, а тот — в кольце нижнего города. Человек, приказавший все это выстроить, всерьез опасался нападения — и не только вражеской армии.

По взмаху руки Анаксагора стража у дверей расступилась. Не дожидаясь, пока это сделает стражник, сын ванакта распахнул высокие створки.

— Радуйся, отец.

Я преклонил колени у входа, сразу за порогом. Украдкой я разглядывал зал из-под упавших на лоб волос. Окон в мегароне не было. Свет дарили девять факелов и десяток масляных лампад. Воздух был тяжкий, чадный. В носу у меня защекотало, в горле запершило. Едва сдержался, чтоб не закашляться, не чихнуть.

Стены тонули в багровом сумраке. Кажется, они были расписаны фресками. Или это мозаика? На возвышении стоял резной трон… Два трона! Правый — выше и массивнее. На нем восседал мужчина лет сорока, с густой, аккуратно подстриженной бородой. В свете факелов и лампад щедро умащенная борода ванакта тускло блестела, словно выкованная из меди. Фигуру правителя Аргоса скрадывало темное одеяние. Складки превращали человека в скопище теней, перетекающих друг в друга. Разглядеть, какого ванакт сложения, не было возможности. Лишь блестели, притягивая взор, золотые перстни на пальцах.

По лицу Мегапента тоже бродили тени, путая и смазывая черты.

На втором троне восседала изящная белая статуя. Сфенебея, супруга ванакта. Она что, принимает просителей вместе с мужем?! Позади трона ванактиссы я разглядел сумрачных гигантов в боевых доспехах, в шлемах с глухими забралами, с копьями в руках. Вероятно, они сопровождали госпожу и тогда, когда она вышла ко мне из ворот. Только мне было не до них: девицы набежали, закружили, завертели…

— Радуйся, сын.

Голос ванакта прозвучал как эхо в пустом пифосе. Между приветствием Анаксагора и ответом его отца минула дюжина ударов сердца, не меньше.

— Отец, я привел просителя. Это Гиппоной, сын Главка, басилея Коринфа. Сам он именует себя Беллерофонтом. Это потому что он…

— Я знаю его историю. Все знают. Продолжай.

— Я говорил с ним, отец. Я готов поручиться за него.

Мегапент молчал. Долго молчал: заснул, что ли? Нет, проснулся, щелкнул пальцами. Звук был такой, словно камень из пращи с маху ударил в кожаный нагрудник. Рядом возник слуга, с поклоном поднес господину золотой, изукрашенный рубинами кубок. Ванакт сделал глоток, вновь замер, уставившись в пространство. Моргнул, перевел взгляд на кубок в своей руке, как будто впервые его увидел.

Отхлебнул еще.

— Подойди.

Я приблизился и вновь опустился на колени за пять шагов до трона.

— Радуйся, господин. Я…

Меня остановили повелительным жестом.

— Радуйся и ты, Беллерофонт. Чего ты хочешь?

— Очищения, господин.

— Сын Главка? Я знаю твоего отца.

«Он мне должен, он тебя очистит». Можно было не сомневаться, что сейчас Мегапент размышляет о том самом долге, в чем бы он ни заключался. Вслух он, конечно, ничего не скажет…

Владыка Аргоса допил кубок залпом, как пахарь, утомленный работой. Слуга бережно принял из рук господина драгоценную посудину и сгинул, расточился. В бороде ванакта мерцали багряные капли, наводя на мысли о рубинах, выпавших из отделки кубка.

О каплях крови думать не хотелось.

— От Коринфа до Аргоса менее трехсот стадий. Почему ты так долго добирался? Искал очищения в другом месте?

Мегапент наклонился вперед:

— Тебе отказали?

Струйка холодного пота скользнула вдоль моей спины. Я и не подозревал, что ванакту Аргоса известно, когда я выехал из Эфиры. Был уверен: ему до меня дела нет. Ну, очистит, желая рассчитаться со старым долгом. Все лучше, чем отдавать коровами и зерном. Или не очистит, прогонит без объяснения причин. Какая ему разница, сколько я был в пути?

Оказывается, разница есть.

«Мегапент, сын Пройта из рода Абантидов, — напомнил нерадивому ученику наставник Агафокл, — правит Аргосом последние пятнадцать лет…» Я принудил наставника умолкнуть. Ванакт ждал моего ответа. Вряд ли Мегапента удовлетворило бы изложение его родословной и сроков правления. Владыка прикрыл глаза, словно опять задремал, но я чувствовал это ожидание: мрачное, неподъемное, нетерпеливое. Оно давило мне на плечи, гнуло к полу.

Этот камень следовало поднять на вершину.

— Заблудился, господин.

— На дороге в Аргос? Это трудная задача.

— Ошибся, свернул на Тиринф. Дождь дороги размыл…

Врал ли я? Не слишком. Все, считай, так и было.

4

Все дороги ведут в Аргос

…поворот на Аргос я проехал.

Пропустил? проморгал?! Нет, проехал, прекрасно зная, что делаю. Еще и дорогу спросил перед тем. Ответа удалось добиться с немалым трудом. Жители Просимны, последнего захолустного городишки на пути к Аргосу, впервые видели всадника. Как, впрочем, и все, кого я встретил по пути.

За кентавра меня принимают, что ли?! Застыли столбами, глазеют, раскрыв рты. Обратишься к ним — теряют дар речи. На лице, как на глиняной табличке, написано: «Оно что, еще и разговаривает?!»

Оно — это я. Мы с Агрием. Двухголовое чудовище.

Кое-кто убегал. Я сперва кричал вслед, звал, просил, а потом открыл иной способ. Ударишь Агрия пятками, раз, и догнал беглеца. Рявкнешь: «А ну отвечай, мерзавец!» — и немой превращается в заику, а там и в болтуна. Да, господин, этот тракт с гермами по обочинам. Да, господин, именно этот. Если свернуть направо, к Аргосу и выберетесь. А вот эта, господин, с позволения сказать, дорога… Да, кривая-горбатая, двум повозкам не разъехаться. Она прямиком на Тиринф. Иначе придется кругаля давать. Три десятка стадий, господин, не меньше. Спасибо, что живым отпустили, премного благодарен.

Короче, я свернул к Тиринфу.

Тиринф — это Персей. Тот, кто принес меня в Эфиру. Зачем мне ехать к ванакту Аргоса? Пусть лучше меня очистит сам Персей, сын Зевса! Расскажу ему, кто я и откуда — он наверняка вспомнит, обрадуется. Вдруг Алкимен-покойник был прав? Вдруг Персей Горгоноубийца — мой отец? Твой подарок, брат — я не дам ему пропасть зря. А даже если Персей мне не родной, он уж точно знает, кто мои настоящие родители.

Очистит — и расскажет.

Дождь застал меня врасплох. Просимна скрылась позади, ничего похожего на Тиринф и близко видно не было. Лес тревожно шелестел, откликаясь на порывы ветра. Темная зелень подернулась осенней ржавчиной. Упали первые капли, тяжелые как ядра для пращи. Дождь разом усилился, накатил волнами. Промокнув до нитки, я направил Агрия на обочину, под защиту кроны дуба-великана. Спешился, стянул с себя мокрый, липнущий к телу хитон. Выкрутил, развесил на обломанном суку и голышом привалился спиной к шершавому стволу.

Жарко. Зябко.

Густая завеса листвы спасала плохо. Вокруг дуба дождь вообще стоял стеной: окружил, взял в осаду. Гул надвинулся, в уши словно вставили затычки из мягкого воска. Дорога исчезла за потоками воды. Огрызок в десять шагов длиной, который еще был виден, стремительно превращался в месиво, скользкое и глинистое.

— Кажется, кто-то не хочет, чтобы я ехал в Тиринф, — пробормотал я вслух.

Агрий навострил уши, скосил на меня темный глаз:

«Думаешь?»

— Уверен.

В подтверждение сказанного небо полыхнуло белым светом, неживым и недобрым. Вспышка молнии затянулась дольше обычного; в ее свете я с ужасающей ясностью представил — увидел воочию! — свой грядущий въезд в Тиринф.

Вот молодой стражник со всех ног спешит к Персею — доложить о моем прибытии. Вот во дворце начинается переполох. «Он твой сын! — кричит на Персея его жена Андромеда, дрожа от страха и негодования. — Он погубил своих братьев в Эфире, всех до единого! Теперь он приехал к нам! Здесь у него тоже есть братья, наши дети, Персей. Он проклят! Он не успокоится, пока не отправит всех во тьму Эреба! Что ты молчишь? Сделай же что-нибудь!»

Вот слуги волокут упирающихся Персеидов в самый глубокий, самый дальний подвал — спрятать, уберечь, защитить от Метателя-Убийцы. Персей скалится по-волчьи, достает из ножен кривой меч — тот, которым отсек голову Медузы Горгоны. Ногтем проверяет заточку. Меч острый, очень острый. Он рассечет что угодно — даже камень, если понадобится. Персей кивает с угрюмым удовлетворением…



Молния погасла. Видение исчезло.

Умереть я не боялся. О смерти не мечтал, но и за жизнь не цеплялся. Какая тут жизнь, если я видел кровавые пузыри на губах умирающего Алкимена! Но клеймо братоубийцы, с каким я въеду в Тиринф… Холодный озноб сотряс меня от макушки до пят.

В вышине громыхнуло так, словно небо раскололось надвое. Зевс гневался, в этом не было сомнений. Не желал, чтобы моя скверна ехала в Тиринф, к его любимому сыну!

Едва не забыв на суку мокрый хитон, я, как был, голышом вскочил на спину Агрия. Погнал коня, чувствуя, что гоню самого себя, обратно, прочь от Тиринфа. Копыта оскальзывались в грязи, ноги разъезжались, конь едва не падал через шаг — и в итоге я свернул в лес. Здесь, по крайней мере, было не так скользко. Пробираясь сквозь мокрый подлесок, с трудом выворачивая копыта из жирной земли, прелых листьев и сырой древесной трухи, я думал о том, что не зря поддался порыву. Зевс грозил мне с мглистых небес, полыхающих белесым заревом, или гроза не имела отношения к изгнаннику Беллерофонту — в любом случае нельзя соваться в Тиринф полным скверны. Кто сказал, что меня там ждут с распростертыми объятиями? За все эти годы Персей ни разу не явился в Эфиру. Вдруг он не желает меня видеть?

Сначала Аргос и очищение. Все остальное — потом.

В подступающих сумерках, за пеленой дождя, дорога исчезла, как не бывало. Я не знал, в какой она стороне. Не знал, куда еду. Пора было искать место для ночлега.

5

Закон гостеприимства

Все было так хорошо, что даже слишком.

Покои мне выделили — мама моя ро́дная! Эх, знать бы еще, кто она… У отца в Эфире и то жилье поскромнее будет. А тут одно только ложе — с Месогийское море шириной. Хоть вдоль спи, хоть поперек, хоть шестерых девиц разом принимай! Подушки, покрывала…

Еще два ложа: узкие, трапезные. Резные, из кипариса, с львиными лапами. Подушками тоже выложены, с горкой. Низкий стол, второй столик поменьше. Черпак из серебра, медный таз для омовения. Полотенца мягкие, узорчатые. Светильники не на стенах, а на бронзовых треножниках, чтоб переставлять можно было. Два короба для одежды в углу. Еще всякое по мелочи, а места все равно полным-полно осталось.

Роспись на стенах. Ох, и роспись! Мне аж жарко стало. Нимфы, сатиры. Нимфы с сатирами. Сатиры с нимфами. Кентавры с ними всеми. По-всякому. Ну, вы поняли. Ух ты! Даже и не думал, что так тоже можно. А это кто? Должно быть, лапифы. И лапифки. И лапифочки…

Нет, лучше по порядку. Покои — это уже потом. Нимфы, сатиры, полотенца — все потом. Сначала владыка Аргоса провозгласил:

— Гиппоной, сын Главка, по прозвищу Беллерофонт! Ты гость в моем доме. С этого момента ни один житель Аргоса не поднимет на тебя руку.

И велел не пойми кому:

— Омойте гостю ноги!

Зря я надеялся, что ноги мне станут мыть телохранители Сфенебеи или виночерпий ванакта. Они и с места не сдвинулись. Вместо этого меня отвели в дворцовую купальню. Рабы натаскали горячей воды, мне позволили наскоро смыть с себя грязь и пот, а там за меня взялись банщик с помощником. Растерли, омыли, умастили, снова растерли, сплясали на спине…

Да меня в жизни так не мыли! Если такова забота об изгнанниках, полных скверны, как же здесь принимают обычных гостей? А гостей почетных?!

— Дайте ему кров над головой. Дайте ему чистую одежду…

Когда мне вручили новый хитон, я глазам своим не поверил. Синий как море, с белыми барашками по подолу! Мой любимый, родом из детства, разве что ткань лучшей выделки. Как угадали? У них тут что, прорицатель на службе?!

Новые фибулы я спрятал в котомку, про запас. Заколол хитон старыми: бронзовой, в виде спирали — и серебряной, с Пегасом. Сгоряча, после пережитого возбуждения, мне показалось, что Пегас изменил позу. Шире распростер крылья, запрокинул голову, гневно ржет. Раньше он просто смотрел вперед. Нет, быть не может. Кованый металл — не живая плоть. Это я что-то перепутал.

— Агрий! — вспомнил я. — Мой конь!

Об Агрии тоже не забыли. Меня заверили, что о коне позаботились, но я все равно убежал проверить. Отыскать конюшню оказалось легко, даже раб-провожатый не потребовался — бедняга отстал на полпути и нагнал меня позже. Из конюшни за добрую стадию гремело сердитое ржание Агрия. Ему вторили грохот, треск и азартные вопли людей.

Я влетел внутрь, готов спасать своего любимца — и выяснил, что спасение требуется вовсе не Агрию, а низкорослому караковому[4] жеребцу в соседнем деннике. Гневный Агрий уже разломал копытами хлипкую перегородку, вознамерясь задать хорошую трепку наглецу, что осмелился фыркать на гостя. Балбесы-конюхи — где их только набрали?! — к Агрию подойти боялись и лишь делали ставки на исход драки.

Завидя меня, Агрий мигом успокоился. Я ласково потрепал его по шее, погрозил пальцем: оставь соседа в покое, понял? Ты главный, никто не сомневается.

Когда я уходил, конюхи провожали меня восхищенными взглядами. Агрий мирно хрупал отборным овсом, которым доверху наполнили его кормушку. Каракового же поспешили перевести в крайнее пустующее стойло — от греха подальше.

— …дайте гостю хлеба и вина, ибо он голоден и жаждет…

Хлеб и вино? Когда я вернулся, в покоях меня ждало царское угощение. Им, наверное, можно было накормить до отвала всю дворцовую стражу. Приказы ванакта здесь выполнялись, что называется, с большим запасом. Нет, хлеб и вино на столе присутствовали, врать не стану. Но кроме них стол ломился от яств. Сладкие финики, смоквы и орехи в меду, жареная свинина с хрусткой корочкой, сыр мягкий и твердый, овечий и козий; миски с мочеными ягодами и солеными оливками; рыба, запеченная с дикими овощами и кореньями…

В дверях возник Анаксагор. Вошел, считай, вбежал, окинул быстрым взглядом благоухающее изобилие. Пригладил растрепавшиеся волосы, присел на краешек трапезного ложа. Нетерпеливым жестом указал мне место напротив. Он явно куда-то спешил.

— Преломляю с тобой хлеб, Беллерофонт. Разделяю с тобой вино.

Он разломил пшеничную лепешку, протянул половину мне. Плеснул в чаши вина, разбавлять не стал. Это я сделал сам. Вино оказалось сладким, густым, щедро сдобренным пряностями.

— Все, я пошел, — он вскочил. — Отдыхай.

Чувствовалось, что он исполняет приказ отца: показать гостю, что Аргос действительно принял его под защиту закона гостеприимства, столь любезного Зевсу. Сам правитель до меня не снизошел. Не снизошел бы и наследник, да только выбора ему не оставили.

— Благодарю тебя и твоего благородного отца…

Анаксагор хлопнул меня по плечу:

— Я же обещал, что поручусь за тебя! Тот, кто по нраву мне, остается в выигрыше.

И выскочил вон.

Скромничать я не стал. В животе урчало от голода, я уже и не помнил, когда ел вдосталь. Горячий жир тек по подбородку и пальцам. Не знаю, как мне удалось не замарать новый хитон. Теперь глоток вина. И еще вот этот кусочек, и тот, дальний… Я добрался до Аргоса! Живой и невредимый. Я — гость. Странности ванакта? Ерунда! У правителя полно важных дел. Странности наследника? Чепуха! «Тот, кто по нраву мне, остается в выигрыше…» Выигрыш значит очищение. Еще вина, надо разбавить, где тут вода? Два светильника у входа догорели, погасли. Ладно, не в воде счастье, выпьем неразбавленного…

Дверь тихо отворилась. За ней была темнота.

Стасим

Победа над равным

Голову бога венчает шлем.

Настоящий бронзовый шлем с жестким гребнем из конских волос. Для того, чтобы открыть лицо, шлем сдвинули на затылок. Теперь каждый может видеть, что взгляд бога суров, лик тверд, а губы даже не думают улыбаться.

На поясе бога висит кривой меч без ножен. Жезл в правой руке похож на копье. Длиннее обычного, с острым наконечником. Змеи, обвивающие жезл, странным образом не разрушают, а напротив, усиливают это сходство.

Резчик был талантлив. Он взял ствол старой яблони и сделал воина.

Глядя на статую, Афина с трудом сдерживает раздражение. Это ее шлем. Ее копье. Ее ипостась. Мелкие различия не имеют значения. Такие вещи чуешь нутром, если ты принадлежишь к Олимпийской Семье. Природу не обманешь, ее можно только раздразнить.

Если Гермий хотел выбрать наихудшее место для встречи, ему это удалось.

Та́награ, захудалый городишко в Беотии, не был славен ничем. Главный предмет торговли — дрянное винцо и глиняные статуэтки; главное качество жителей — скупость и непоколебимая трусость. Расстояние от жалкой Танагры до могучих Афин равнялось одному дневному переходу воинов — и афиняне вовсю пользовались таким очевидным подарком судьбы. Раз за разом они врывались в Танагру, грабя и разрушая. Врывались? Это громко сказано, поскольку танагряне сопротивления не оказывали, сдаваясь при первом появлении врага. Да что там! Случалось, они высылали гонцов к врагам, еще не вышедшим из-за холмов, чтобы предупредить о сдаче заранее.

Перед уходом отягощенные добычей афиняне, как правило, сносили городские стены. К следующему нашествию стены неизменно восстанавливались жителями города. И то, и другое действие вряд ли имело что-то общее со здравым смыслом.

Кто из Олимпийской Семьи покровительствовал Афинам, ясно из названия города. Покровителем Танагры был Гермий. Его изображения глядели отовсюду, ему возносилась хвала, в его честь пелись гимны. Гермию приносили в жертву свиней, коз и ягнят, мед и лепешки. Три священных источника текли в холмах во славу Гермия. Но главное, легконогому сыну Зевса в Танагре поставили храм, о котором судачили на всех перекрестках от Фракии до Крита.

Храм Гермия-Воителя.

С какой целью танагряне, чуравшиеся битв, всей душой возлюбили столь редкую ипостась бога-покровителя, осталось загадкой. И тем не менее вот он, храм: колонны, портик, статуя в шлеме, клубничное дерево у входа.

«Проклятье!» — беззвучно выдыхает Афина.

Она летела сюда посмеяться. Нет, правда же, смешно — малыш-воитель! Животики надорвешь! Она летела сюда на переговоры: Гермий не назначал свиданий просто так. Но она и предположить не могла, насколько этот храм заденет ее за живое.

Храм — не просто дерево и камень, алтарь и ступени. Храм — это молитвы и песнопения, просьбы и жертвы, вера и преклонение. Храм — часть бога. Ипостась, которой поклоняются в храме, под этой крышей делается главной, превращается в суть и облик.

Гермий-Воитель?! Гермий-Вор!

Этот эпитет — Воительница — был неотъемлемой частью природы Афины. Это ее так звала стоустая молва, ее шлем и копье блистали в святилищах. И что же? Вот она стоит в храме, где трусливые собаки-танагряне украли крошки со стола грозной дочери Зевса — и в дрожащих от страха ладонях преподнесли какому-то Гермию?!

Как они посмели? Как он посмел?!

— Злишься? — спрашивает Гермий.

Он всегда был наблюдателен.

— Хочешь кинуться на меня? Вступить в бой?

Афина отворачивается. Молчание дается ей трудней, чем она предполагала. Стоя к отвратительной статуе спиной, богиня переводит дыхание.

— Как ты взошла на Олимп? — спрашивает Гермий.

— Я родилась на Олимпе, — хрипло отвечает Афина.

Она ждала любого вопроса, кроме этого. Мерзкий храм! Здесь мудрость превращалась в глупость, а военная стратегия — в боевое безумие.

— Как?

— Издеваешься? Даже дети знают историю моего рождения.

— Прекрасна была Метида-Мысль, дочь седого Океана, — нараспев затягивает Гермий, танцуя вокруг алтаря. — Прекрасна была Метида, богиня разума, первая жена великого Зевса. Прекрасна и мудра, что редко случается с прекрасными. Кто воспитал Зевса, укрытого на Крите от Крона-Временщика, отца, пожиравшего детей? Метида! Кто помог Зевсу вывести его братьев и сестер из отцовской утробы? Метида! Кто сказал Зевсу, что носит дитя от него? Метида! Кто сказал Зевсу, что это дитя превзойдет родителя? Метида!

Танец прекращается.

— Странное дело, — продолжает Гермий другим тоном. — Я заметил, что самые большие глупости изрекают именно мудрецы. Сказать Зевсу, что его ребенок превзойдет отца? И рассчитывать после этого на спокойные благополучные роды? На любовь венценосного мужа? В такой мудрости есть что-то, непостижимое для меня. Стоит ли удивляться, что Зевс проглотил свою болтливую жену? Если ты — сама мысль, сиди внутри и не вякай! В конце концов, если дедушка Крон пожирал уже родившихся детей, то пожрать беременную жену — для нашего папы, сестричка, это истинная предусмотрительность. И наследственная, замечу, черта. Иногда я думаю, Афина, что ты не имеешь детей, потому что боишься. Не только отцы способны пожирать жен и потомство. Матери не уступят отцам в этом благородном занятии…

Он встает так, чтобы алтарь отделял его от Афины. Ждет, не бросится ли Дева на него, пренебрегая тем, что находится на чужой территории. Улыбается, приветствуя сдержанность гостьи.

— Так как же все-таки ты родилась? Действительно ли пришлось звать Гефеста, чтобы он расколол отцу голову молотом? Впрямь ли ты вышла из папиного черепа с копьем наперевес?! Мне до смерти жаль, что я не видел этого милого зрелища…

— Заткнись!

Спокойно, предупреждает Афину мудрость. Спокойно, девочка моя, я ничуть не оскорблена. Не оскорбляйся и ты, хорошо? У мудрости голос матери; голос, которого Афина никогда не слышала наяву. Он нарочно злит тебя, добавляет военная стратегия. У него есть цель; тебе надо выяснить, какая. Гермий не хуже тебя знает, что «пожрать» в понимании нас, в чьих жилах кипит божественный ихор — не откусить, разжевать и проглотить. Это значит включить природу жертвы в природу хищника, сделать чужие качества своими. Пусть не до конца, не в полной мере, но у волков, коз и людей тоже не все съеденное остается в их телах. Случается, непереваренное выходит естественным путем, удобряя землю для нового урожая; случается, едока рвет, если он не в состоянии переварить пищу.

От рвоты и поноса легко умереть. Так умер бы Зевс, не справившись с пожранной мудростью первой жены, когда бы он не догадался освободить излишек, выпустить его наружу.

Излишек по имени Афина.

Это стало бы поводом для насмешек, не будь Афина той, кем она была. Даже Аполлон, чей дурной нрав и злой язык служили Сребролукому верней его беспощадных стрел, даже Гера, чья ненависть к первой жене Зевса горела ярче, чем ненависть Геры ко всем любовницам мужа, вместе взятым — никто не рисковал прохаживаться насчет рождения Афины, понимая, что ответ не заставит себя ждать.

И вот — Гермий. Понимает ли он, что делает?!

Понимает, отвечает мудрость. Понимает, соглашается военная стратегия. За этим он и пригласил тебя в храм Гермия-Воителя, туда, где он воин больше обычного. Теперь дело за малым — понять, какова цель Лукавого.

— Позволь еще один вопрос, сестричка, — Гермий садится на алтарь, скрещивает ноги в крылатых сандалиях. Он готов в любой миг вспорхнуть и ринуться в битву; а может, дать деру. — Что требуется, чтобы стать богом? Олимпийцем? Таким, как мы с тобой?

— Победа над равным.

Если существует богиня недоумения, сейчас это Афина. Зачем он спрашивает, вопит вся природа дочери Зевса. Зачем? Он знает ответ не хуже меня.

— О да! — Гермий взлетает над алтарем, повисает в воздухе. — Победа над равным! Зевс победил Крона, своего отца. В итоге трон владыки достался Зевсу. Когда он делил мир с братьями, ни Аид, ни Посейдон не были довольны, но промолчали: свирепого Крона победили не они. Я одержал победу над Аполлоном, украв его коров и обманув разгневанного брата. Гефест создал трон, пленивший Геру, и цепи, пленившие Зевса. Так хромота стала огнем и ремеслами. Ты помнишь Сизифа, хитреца из Эфиры?

— При чем тут Сизиф?

— Будь он нашей природы, пленив Таната, он мог бы претендовать на факел, меч и крылья бога смерти. Сизиф Железносердый, а? Полагаю, дядюшка Аид с великой радостью принял бы такого бога у себя в преисподней. Но Сизиф смертен, мы же вернемся к бессмертным. Аполлон застрелил из лука великана Тития, Артемида прикончила дракона Пифона…

— Равные? — в вопросе Афины звучит сомнение.

— И великана, и дракона на мать близнецов науськала Гера. Значит, Аполлон с Артемидой победили не чудовищ, а Геру, которая молча проглотила гибель слуг. Ты, кстати, тоже победила Геру…

— Я?! Если следовать твоей логике, я скорее победила Зевса.

— Победи ты Зевса, разорви его при рождении — и ты давно уже воссела бы на его трон. Свергла отца, взяла к ногтю дядюшек и тетушек, братьев и сестер. Природу не обманешь, такая победа требует завершения. Нет, сероглазая, ты победила Геру и Деметру. Кто у нас по семейной части и женскому естеству? Гера и Деметра! Ты же родилась без матери, вопреки существующему порядку вещей. Что это, если не победа?

Воздух наполняется сложной смесью запахов. Липовый мед. Лепешки с подгоревшими краями. Свиной жир на огне. Кислое вино. Свежая, только что пролитая кровь. Кажется, что жрецы-невидимки достают из корзин подношения богу-покровителю, режут жертвенных животных, бросают в огонь кровоточащую плоть.

По лику статуи бродят тени. Это лицо победителя.

Держись, велит себе Афина. Он хочет, чтобы ты сорвалась. А может, он хочет, чтобы ты что-то поняла. Ты ведь поняла? Ты хотя бы начинаешь понимать? Копье в твоих руках, Дева, бьет прямо в цель. Змеи с жезла Лукавого жалят прямо в сердце. Яд течет по венам, мешается с серебристым ихором.

«Победи ты Зевса — и ты давно уже воссела бы на его трон…»

Иногда Афина думала, что ее беззаветная, временами безответная любовь к отцу, любовь вопреки ужасающим приказам и отвратительным требованиям, любовь, прощающая вспыльчивость и несправедливость, упреки и насмешки, чувство, которым нельзя управлять, как нельзя взнуздать Пегаса — это броня, доспех, несокрушимый адамант и туго стянутые ремни. За любовью пряталось нечто, в чем Афина боялась признаться самой себе. Пряталось? Содержалось в неволе, в плену, запертое на сто замков.

Вырвись зверь на свободу — и Афина стала бы кем-то другим.

Неужели это вовсе не любовь? Неужели это последствия родовой травмы, когда журавль в небе превратился в синицу в руке, победа над Зевсом — в победу на Герой и Деметрой? Ты получила место на Олимпе, Дева, а могла получить трон. Не трона ли ты вожделеешь с такой силой, что вынуждена прятать вожделение под доспехом любви?!

Ты ловишь крылатого перевозчика молний. Для кого? Для Зевса? Не с дальним ли прицелом ты это делаешь, сероглазая? Не потому ли стараешься так, что вот-вот сойдешь с ума?!

Мудрость молчит. Военная стратегия молчит.

— Тифон! Но как же тогда Тифон?

Почему ты кричишь, богиня? Не затем ли, чтобы заглушить это убийственное молчание? Раздробить его на куски? Как утопающий за соломинку, ты хватаешься за последнюю надежду, даже если надежда — чудовище, о котором страшно вспоминать.

— Тифон победил Зевса!

Змеи, вспоминает она, глядя на жезл брата. Змеиные ноги Тифона. Чешуйчатые кольца оплели владыку богов и людей, связали, превратили в беспомощнейшее из существ. И что тогда сказал Тифон? «Что теперь? — спросил он. — Что, падаль?» И расхохотался.

— Тифон победил отца! Изувечил, запер в пещере!

— Я помню, — откликается Гермий, мрачней тучи.

— И после этого Тифон не взошел на Олимп! Не воссел на трон! Значит, бывают исключения? Тифон нашей природы, тебе это известно…

— Мне много чего известно, сестричка. Но главное, что я знаю: исключений нет. Тифон не взошел на Олимп? Олимп слишком мал для Тифона, Олимпом можно пренебречь. Тифон не воссел на трон? Опомнись, подумай: что для него трон? Кресло из золота, плюнуть и растереть. Тифон стал владыкой мира, не нуждаясь во внешних атрибутах власти. В нашей покорности он тоже не нуждался. Мы подтвердили покорность своим бегством. Еще немного, и мы подтвердили бы покорность своим возвращением. Пали бы ниц, принесли бы клятвы и обеты. День, другой, и стало бы поздно сопротивляться. Новый миропорядок вступил бы в свои права. Вот почему ты так торопилась освободить Зевса. Вот почему я рискнул пойти с тобой, хотя всю жизнь бегу от риска. Вот почему освобожденный Зевс бился так, словно родился заново. В первый раз отцу надо было всего лишь победить Тифона — и он не смог. Во второй раз от него потребовалось большее.

— Что?

— Зевс должен был победить чужую победу над собой, сокрушить собственное поражение. Для человека это бы значило восстать из мертвых. Я не верил, что у него получится. Я ошибся.

Гермий вздыхает:

— Я боюсь отца, сестра. Мы все — мастера чудес. Но Зевс способен на невозможное. А теперь хватит об отце. Давай поговорим о Химере.

— О Химере?

В этом храме Гермий истинный Воитель. Если назвать беседу схваткой, Афина пропускает удар за ударом. Если назвать схватку беседой, ничего не изменится.

— Она жжет наши храмы, не так ли?

— Какая новость! — Афина прячется за щитом насмешки. — Ты просто ошеломил меня!

— Наши храмы, — повторяет Гермий. Жезл его чертит в воздухе замысловатые петли. — Храм, как мы с тобой знаем, не просто дерево и камень, алтарь и ступени. Храм — это молитвы и песнопения, жертвы, вера и преклонение. Храм — часть нас. Такая же часть, как рука или нога, разум и память…

Он повторяет недавние мысли Афины слово в слово.

— Химера жжет нас, сестра. Сжигает часть за частью. Подобно Тифону, вырезает нам жилы, прячет их в пещере. Люди отстраивают храмы, мы восстанавливаем сожженное, отращиваем утраченное, выздоравливаем. Но Химера неутомима, мы живем в ожидании следующего сожжения. Жизнь накануне пытки? Это больно, это унизительно. В какой-то мере дочь Тифона и Ехидны побеждает нас по частям. Это делает ее сильнее, яростней, питает ее месть.

— Я боюсь не выдержать, — признается Афина. — Явлюсь к очередному пожару, кинусь на Химеру. Приму вызов, вступлю в бой. Все мое существо требует этого.

Гермий кивает:

— И мое требует. Арей испытывает то же самое. Аполлон с Артемидой. Гефест. Даже Афродита, пеннобедрая шлюха, пылает жаждой боя. Природа, что тут поделаешь? Мы дети Зевса, мы не можем допустить, чтобы нас терзала дочь Тифона. Не можем, но допускаем. Значит, природа Химеры растет, а наша умаляется. Очень скоро кто-то из нас не выдержит. Допустим, это будешь ты.

— Допустим, — эхом отзывается Афина.

— Если ты победишь Химеру, я буду счастлив. Если же Химера победит тебя…

Афина хочет возмутиться. Отвесить наглецу оплеуху. Покинуть храм. Ответить на оскорбление. Вступить с оскорбителем в бой: копье против жезла.

Хочет и не может.

— Что тогда? — вместо этого спрашивает она.

— Боюсь, на Олимпе появится новая богиня мудрости и военной стратегии. Это будет особенная мудрость и необычная военная стратегия. Ну и что? Согласись, пока что Химере с избытком хватает и того, и другого. Если Химера победит Арея, мы получим новую богиню войны. А может быть, она захватит другой участок, милостиво позволив проигравшему сохранить свою честь и участь. Представь себя на месте Химериной жертвы. Тебе понравится такое милосердие? Что бы ни случилось, мы будем в проигрыше, сестра.

Афина опускает копье. Сама не замечая, во время речи Гермия она держала оружие так, словно собиралась метнуть его во врага.

— И что теперь?

— Надо искать выход. Надо торопиться, потому что время на исходе. И еще… Ты по-прежнему ловишь Пегаса?

— Да.

— Если ловишь, значит, еще не поймала. Я думаю, что Пегас — это свобода. Если ты его не поймаешь, не укротишь — это будет означать его победу над тобой. Пегас с нами одной природы, помнишь? Победа над равным, победа Пегаса над Афиной… А потом его природа велит ему взлететь на Олимп.

Гермий делает шаг вперед:

— Зачем нам на Олимпе бог свободы?!

Эписодий семнадцатый

В доме Ванакта не чтят Геру

1

Пляска теней

Тьма за дверью шевельнулась, ожила.

Скользнула в покои, обернулась девушкой. Служанка? Из тех, у ворот? Не знаю. Наверное. Даже если так, сейчас она была другой. Волосы по плечам. Хитон черней ночи, с редкими серебряными искорками. Короткий, выше колен. Грудь открыта: одна, левая. Тугая, округлая, с темным, словно нарисованным соском. Так, в хитоне без гиматия, ходили женщины у нас дома, если не собирались на улицу. Грудь они тоже не смущались открывать, только обматывали ее мастодетоном — грудной повязкой.

Эта обходилась без повязки.

Я опустил взгляд, стараясь не пялиться, куда не надо. Не помогло. Складки, сборки, а все-все видно. И ничего не видно в то же время. Видно, не видно, а хочется. Впервые так. Опять же ноги. Точеные коленки. Изящные детские ступни. Не надо, хотел сказать я. Я устал. Сейчас закончу есть и завалюсь спать.

Сил у меня нет. Извини.

Не сказал. Поперхнулся. Закашлялся. Ответом мне была понимающая улыбка. Служанка заговорщицки приложила к губам палец. Миг — и она уже рядом со мной. Да, на ложе. Не на спальном, с море шириной. На узком, трапезном. Присела рядом.

Близко, но не вплотную.

Ложе трапезное. Сидим за столом. Едой пахнет. Но я-то знаю, как оно бывает! Вспомнилась Каллироя, остров, дом Хрисаора, такое же ложе…

К лицу всплыла чаша с вином. Разбавленным? Крепким? Я глотнул: раз, другой. Кашель унялся. Я кивнул служанке с благодарностью и упустил момент, когда тьма в дверях снова ожила. Вторая девушка была огненно-рыжей, как осенняя листва под солнцем. Хитон — зелень весны, под цвет глаз. Как и разглядел-то? Глаза, в смысле. Такое и днем не сразу разглядишь.

— Я…

Не успел. Еще не успел придумать, что скажу, а все равно опоздал. Едва мои губы разомкнулись, рыжая вложила в них оливку. Будто так и надо. Вроде я для этого рот раскрыл, а она догадалась. Пальцы ее задержались на моих губах дольше, чем требовалось.

Когда их стало трое? Четверо? Пятеро?! Не губ, не пальцев — служанок. Как я оказался на спальном ложе? Нельзя сказать, что ко мне приставали с той вызывающей откровенностью, какую я помнил по встрече у ворот. Ночь разминала мне ступни. Банщик с помощником делали это куда грубей. Осень (Весна?) массировала плечи. Я весь дрожал, откинувшись на подушки. Я был мягче пуха, тверже ясеневого древка.

Что делали остальные? Как я лишился одежды?

Не знаю. Не помню.

Замигал, погас светильник. Еще один. Осталось два. Нет, один, в дальнем углу. Легкое, плавное дуновение. Пламя колеблется, танцует. На стенах в такт колышутся тени. Я не вижу фигур росписи, но чую: они оживают. Сатиры. Нимфы. Кентавры. Лапифы с лапифочками.

О да, они движутся!

Сплетаются, выгибаются. Пляшут. Сходят со стен, приближаются к ложу. Сколько теней вокруг меня? В моих объятиях? На мне, подо мной? Шестеро? семеро?! Тени, тела, силуэты. Сливаются, движутся как единое целое. Многоглавое, многотелое…

Чудовище.

Опасность! Ее резкий мускусный запах врывается в ноздри. Сейчас я ощущаю опасность гораздо острее, чем в болотах Лерны, куда заехал, сбившись с пути под нескончаемым дождем, размывшим дороги. Вкрадчивый шелест. Ткань? Чешуя? Гибкие тела. Влажные, настойчивые прикосновения.

Пытаюсь закричать. Горло сводит спазм.

— Чш-ш-ш-ш…

Шипение. Касания. Чужая плоть, окружившая меня. Все это вламывается в мою память, как разбойник в чужой дом. Проваливаюсь, тону в зябкой трясине воспоминаний…

2

Ужас Лернейских болот

…сквозь неумолчный шелест дождя долетало чавканье копыт, выдираемых из грязи, и негромкое хрупанье. Проснувшись раньше меня, Агрий занялся завтраком, благо травы в лесу хватало. Дождь коню не нравился, но особых неудобств не доставлял. В любом случае, укрытие нашлось для меня одного: нора под грудой бурелома. Вчера я наткнулся на нее не иначе как чудом, когда уже совсем стемнело. Сжевав всухомятку кусок сыра и половину лепешки, я выбрался из норы. Скормил остаток лепешки благодарному Агрию.

Где мы? Куда ехать?

Деревья тонули в рассветной мгле. Вспомнился остров Хрисаора, окруженный туманом, небо, затянутое тучами… Что, и мне здесь куковать до скончания времен?! Позади бурелома, под которым я ночевал, лес выглядел чуть светлее. Может, там за деревьями и тучами, восходит солнце? Если это восток, мне туда, а потом взять севернее. Там должна быть дорога к Аргосу…

Наверное.

Взобравшись на спину Агрия, я двинулся в выбранном направлении.

Лес начал редеть. Зато почва делалась все более зыбкой — словно мы тяжелели с каждым шагом и земля отказывалась нас держать. Конь ступал осторожно, пробовал копытом неприятно колеблющуюся поверхность. Дождь выдохся, превратился в нудную морось. Кублом белесых змей наползали пряди тумана. Текли, извивались меж болезненных, кривых и заплесневелых стволов. Ноги Агрия утонули в тумане по бабки. Под копытом хлюпнуло.

Болото?!

Мгла наступала, густела; поднялась по брюхо. Куда бы мы ни сворачивали, под копытами вскоре начиналось хлюпанье. Туман жил своей тайной жизнью: вспухал седыми мохнатыми горбами, опадал, вихрился, успокаивался, чтобы взбурлить в другом месте. Казалось, движется не туман, а что-то в нем.

Ерунда, успокоил я себя. Какому зверю охота киснуть в гнилом болоте, где и поживиться-то нечем?

По конской спине прошла волна дрожи, передавшись мне. Накатила едкая вонь, мешаясь с болотными миазмами. Так пахли мази нашего дворцового лекаря. Агрий всхрапнул, попятился. В тумане по правую руку от нас шевельнулся ствол поваленного дерева, с меня толщиной. Шевельнулся?! Изогнулся, скользнул вбок, скрылся из виду…

Шелест. Листья? Чешуя?!

Меня настиг мой давний ужас. Тугие скользкие кольца на горле, воздух кончился, я не могу вдохнуть, в глазах темнеет…

Не может быть! Не бывает таких змей!

Паника рвотой подступила к горлу, готова выплеснуться наружу диким воплем. Агрий взвился на дыбы, храпя, развернулся, намереваясь скакать прочь. Копыта с маху увязли в трясине. Рвануть с места в галоп не вышло. Двигаться, надо двигаться: шагом, как угодно, куда угодно! Останемся на месте — увязнем, пропадем…

Движение: справа, слева. Смутное, едва различимое. Вкрадчивость, хозяйская неторопливость. Плавные изгибы, влажные отблески. Неумолчный, сводящий с ума шелест. Ближе, ближе. Туман в испуге отпрянул — и я увидел.

Голова змеи была с голову Агрия. Шея толще моего бедра. Гадина выглядела на удивление чистой. Вокруг болото, сплошная грязь, а она словно только из купальни вылезла. Вон, аж лоснится…

Боги, о чем я думаю?!

Пальцы нащупали дротик. Сжали сырое, волглое дерево. Разжались. Одним броском я убил только Алкимена. Даже львицу не смог. А уж эту тварь…

Шелест. Сбоку. Я осторожно скосил взгляд. Из седой кипени поднялась вторая голова — близнец первой. Шелест. Еще одна. Еще…

Да сколько ж вас здесь?!

Агрий замер, превратился в статую. Меня посетила безумная мысль: в глубине трясины погребена голова Медузы Горгоны. Персей отсек ее и зашвырнул с другого края света в здешнее болото. Все эти годы бессмертная голова продолжала жить и расти. Сегодня ее гигантские волосы-змеи достигли поверхности — и надо же было мне с моим везением забрести в здешние топи!

Вот-вот на поверхности покажется голова чудовища. Один взгляд — и я стану камнем. Коню хватило змей, он уже окаменел…

Наваждение упало, обожгло, схлынуло. Конь тяжело дышал, его била мелкая дрожь. На меня, напротив, снизошло мертвое спокойствие. Бежать некуда, отбиться невозможно. Все уже случилось. Давно ли ты желал умереть, Метатель-Убийца? Радуйся! Сейчас твое желание исполнится.

Агрия только жалко.

Они выползали из тумана. Тянулись ко мне. Приближались, покачивались из стороны в сторону. Танец змей завораживал, они двигались как единое существо. Эти душить не станут, сразу сожрут. Лишь бы поскорее, ненавижу, когда душат.

Тихое шипение. Такие громадины должны шипеть громче. В шипении мне почудилось удивление. Растерянность. Интерес. Я сошел с ума? Это к лучшему. Безумцу не страшно умирать. Безумцу ничего не страшно…

Отчего я уверен, что это уже было?


Львиные ноздри раздуваются. Подрагивают уши козы. Мелькает раздвоенный язычок в змеиной пасти. Жало змеи пробует воздух, улавливая мельчайшие изменения. Почему вы медлите? Три тела, слитых в одно — почему вы не рвете, когтите, сжигаете?!


Нет льва, нет козы. Но раздвоенные жала змей так же пробуют воздух, ловя — что? Вкус? Запах? Три тела, шесть — какая разница? Если три — это одно, и шесть — тоже одно?! В тот миг, когда язык, скользкий и прохладный, касается моей шеи, я наконец вижу ее целиком.

Я вижу Лернейскую Гидру.

Она не передо мной. Она вокруг меня. Чешуйчатые изгибы — со всех сторон. Вздымаются из трясины выше головы Агрия. Живое, текучее кольцо — и пустое пространство в середине: круг семи шагов в поперечнике. В центре круга — я. Чудовищное гнездо. Гнездо чудовища. Нет, чудовище и есть — гнездо. А я тогда кто? Добыча, что сама явилась прямо в пасть? Птенец в гнезде?!

От едкого запаха кружится голова. Сознание мутится, перед глазами все плывет. Туман тает, расточается. Проступает островок суши посреди болота, увенчанный горбатой, кривой ветлой. Дерево горит, корчится в багровом пламени, будто человек в огне Химеры, и никак не может сгореть. Пламени нет, а в том, чего нет, трудно сгореть. Или все-таки есть? Багровое зарево тлеет дальше, за островком. На его фоне корявая, но живая ветла выглядит мертвым обугленным силуэтом. Этот недобрый свет идет из-под земли. От него у меня сводит живот.

Не знаю, что там. Не хочу знать.

Отвожу взгляд.

Гидра. Где Гидра? Тварь, когда ты исчезла? Куда? Уползла прочь? Ушла в бездонную трясину? Сколько я простоял здесь?

Темнеет. Вечер? Или я начал слепнуть?

Агрий шумно фыркает. Переступает с ноги на ногу. Лишь сейчас я понимаю, что все это время конь простоял без движения, не издав ни звука. Копыто находит мохнатую кочку. Та поддается, но держит. Шаг, другой…

Она меня не тронула. Обнюхала, облизала, но не тронула. Это ли не чудо? Еще большее чудо, что Гидра не тронула Агрия. Повезло? Удача в кои-то веки повернулась ко мне лицом?

Радуга! Радуга в небе.

Ее не было. Или была, а я не заметил? Мне не угрожала смерть? Как и тогда, когда Химера прилетала во второй раз? А может, Хрисаор больше не придет ко мне, что бы ни случилось?!

Мысли путались. Что это под копытами? Олень? Точно, олень. Совсем еще молодой. Мертвый. На шее — две глубокие черные отметины. Следы зубов. Между отметинами — полторы ладони, не меньше. Мертвая плоть вокруг укуса вздулась, шкура лопнула. Смрадный гной стекает в болотную грязь.

Добыча Гидры. Почему она не съела оленя? Была сыта? Оставила на потом? Решила поделиться со мной?!

Чувствуя, как безумие обступает меня со всех сторон, тянет на дно, собираясь утопить, я развернул коня. Погнал прочь, не разбирая дороги. Нам везло: мы не завязли, не утонули в трясине, не переломали ноги в колдобинах и буераках. Вскоре копыта уже стучали по влажной, но твердой — твердой! — земле.

Прочь! Скорее прочь отсюда!

Безумие следовало за мной по пятам, зная, что жертве не убежать.

3

«Во дворце ванакта не чтут Геру…»

— Почему ты вырвался? Почему кричал?

Гидра уползла. Служанки сбежали. Болота Лерны превратились в гостевые покои аргосского дворца. Дрожа всем телом, задыхаясь от ужаса, я разметался на ложе, которое еще недавно было ложем утех. Передо мной, завернувшись в гиматий, стояла Сфенебея, жена ванакта.

Я не помнил, когда она присоединилась к девушкам. Должно быть, незадолго до того, как мне померещилась Гидра.

— Я слишком стара для тебя?

Сфенебея присела на край ложа, коснулась моего плеча рукой. Меня бил озноб: от страха, от стыда, сам не знаю, от чего еще. Вожделение быстро покидало неудачливого любовника, сменяясь тряпичной вялостью членов. Так бывает, когда снится кошмар: ты хочешь убежать от преследователя, но тело не слушается, повисает стираным бельем на веревке. Мне не хватало ни возраста, ни опыта, ни житейской смекалки, чтобы понять, что происходит, чего же от меня хотят. Мужской силы? Страсти?! Удовлетворения старческой похоти?! Сфенебея годилась мне в матери, но старухой она не была. И потом, любая женщина на ее месте обиделась бы, когда я отказался возлечь с ней. Каллироя точно обиделась бы. И Филомела. Первая утопила бы наглеца в воде, вторая — в насмешках и оскорблениях.

Почему эта не обижается? Потому что она старше, опытней?

— Ты первый, — внезапно сказал она.

— У тебя? — брякнул я.

И смутился, сообразив, какую глупость произнес.

— У меня, — смеясь, она взъерошила мне волосы. — Первый, кто отказался. Кто вообще заметил подмену. Мои служанки — редкие искусницы. Мужчину они способны довести до безумия. А когда мужчина лишается ума, когда в крови его горит пожар… В такие мгновения ему все равно, кто рядом с ним на ложе. Одной женщиной меньше, одной больше. Подложи овцу, он и ее покроет.

Ее рука не покидала моих волос. Легкие поглаживания, прядь накручивается на палец, острый ноготь царапает кожу. В прикосновении Сфенебеи было больше от матери, чем от возлюбленной. С годами я пойму, что это мне нравилось, пойму также, что действовала она осознанно, умудренная опытом общения с десятками таких юношей, как я. Но сейчас я просто молчал и боялся попросить ее убрать руку.

— Ты не похож на человека, чья воля способна справиться с похотью. Это приходит с возрастом. Будь твоя воля так сильна и властна, ты бы не отказал жене ванакта, зная, что от воли правителя в свою очередь зависит твое очищение. Стоит жене нашептать мужу пару слов, и ты уйдешь из Аргоса ни с чем. Это, конечно, если тебя не убьют. Но ты справился и отказал. Как? Почему?

— Мне вспомнилась Гидра, госпожа.

— Гидра? Какая еще Гидра?!

— Лернейская, госпожа.

Кажется, она ждала любого ответа, кроме этого.

— Россказни про болотное чудовище помешали тебе возлечь со мной? И ты рассчитываешь, что я поверю этому?

— Не россказни, госпожа. Я видел Гидру. Встречался с ней.

— И остался жив?!

— Да.

— Каким образом?

— Не знаю. Она даже не тронула моего коня. Когда мы уезжали, там лежал убитый олень. Полагаю, она угостила меня олениной.

— И ты ел?

— Нет. По оленю расползался яд, я не рискнул.

Ее пальцы резко сжались. Еще чуть-чуть, и она вырвала бы у меня прядь волос. Это было больно, но я промолчал. Не вздрогнул, ничем не выдал, что поведение Сфенебеи пугает меня. Пугает после Гидры? Она бы точно не поверила.

— Ты меня боишься? — после долгого молчания спросила она.

В голосе Сфенебеи я слышал насмешку. Я ждал, что услышу еще и обиду, но этого не случилось.

— Я похожа на Гидру?

— Не ты, госпожа. Твои служанки. Они напомнили мне Гидру. Даже будь я мертвецки пьян, это воспоминание отрезвило бы меня. Да что там! Оно бы подняло меня не только с ложа, но и из могилы.

— Почему я тебе верю?

— Потому что я говорю правду.

В покоях было темно. Единственный светильник, чей фитиль трещал от огня, грозил погаснуть в любой миг. Густо набеленное лицо Сфенебеи луной висело надо мной. Я вспомнил рассказ о том, что Селена, богиня луны, каждую ночь заглядывает в Латмийскую пещеру и любуется прекрасным охотником Эндимионом, сгорая от неразделенной любви. Бессмертный юноша спит вечным сном — такое условие поставил ему Зевс, угостив нектаром. Наставник Поликрат, впрочем, утверждал, что Селена родила от спящего полсотни сыновей, на что наставник Агафокл только хмыкал и удалялся, чтобы не сказать лишнего при детях.

Селена и Эндимион. Беллерофонт и Сфенебея.

Наши истории схожи.

— Ты смущен, — она убрала руку с моей головы. Понюхала ладонь, наслаждаясь запахом моего пота, словно ароматическими притираниями. Улыбнулась, бестрепетно встретив мой взгляд: — Тебя смущает мое присутствие? Мои расспросы? Хочешь, я угощу тебя олениной? В ней не будет яда, клянусь.

— Это твой дворец, госпожа. Я всего лишь гость. Поступай как знаешь.

— Тебя смущает мое поведение?

— Да.

— Твой отец знал женщин, помимо твоей матери?

— Да.

Я вспомнил женщин под покрывалами, которых приводили к отцу. «Моления о благоденствии стад услышаны! Прочие моления не услышаны…»

— Среди них были такие, кто младше твоего отца? Сильно младше?

— Да.

— Они приходили по любви? Или за плату?

— По-разному.

— Приглашал ли он танцовщиц? Флейтисток? Только не говори мне, что не знаешь, что делают флейтистки, когда не дуют в свою флейту!

— Приглашал. В доме были гости, их следовало уважить, развлечь…

— Брал ли твой отец женщин силой?

— Не думаю.

— На войне? На войне мужчины насилуют пленниц.

— Про отца не знаю. Наставник Поликрат рассказывал… Он брал. Говорил, на войне все так делают.

— Тогда почему же ты отказываешь мне в тех вещах, в которых не отказывал себе ни твой отец, ни наставник Поликрат? Только потому, что у меня под животом не меч, а ножны?!

— Кто я такой, чтобы отказывать тебе, госпожа?

Разговор меня тяготил. Сбежать? Нет, это прямое оскорбление.

— И все же ты мне отказал. Случись все иначе, мы бы сейчас не разговаривали о превратностях войны, а занимались радостями жизни. Повторю вопрос: тебя смущает мое поведение? По отношению к тебе? Отвечай, от твоей искренности зависит твоя судьба в Аргосе.

— Я первый, кто отказался. Это значит, что я не первый, кто…

— Заинтересовал меня.

— Да.

— Не первый в этой спальне. Продолжай.

«Будь осторожен, — шепнула память. — Во дворце ванакта не чтут Геру».

Я закрыл глаза. Я видел не Сфенебею, холодную луну в темном небе. Я видел свой въезд в Аргос. Великие боги! Каким же глупцом ты был, несчастный Беллерофонт! Да еще и глухим на оба уха.

* * *

…толпа сопровождала меня через весь город.

В Аргосе я раньше не был, никто меня здесь не знал. Но я сглупил: въехал в город верхом на Агрии. Слухи быстрее любой лошади. Если кто и обгонит крылатого Пегаса, так это они. Молва об убийце из Эфиры, что разит без промаха и ездит верхом, опередила моего коня. В городе я спешился: увы, поздно. Я уже привлек к себе внимание, собрал толпу. Ближе, чем на пару шагов, никто не подходил — аргивяне опасались скверны. Но люди неотступно следовали за мной: роптали, переговаривались, насмешничали. Делились мнением насчет гостя, гудели растревоженным осиным гнездом.

Вот-вот налетят, зажалят до смерти.

Странно, что никто не бросил камень. Не рискнул пырнуть меня ножом, размозжить голову палкой. Кровь сквернавца дозволена и вряд ли аргивяне отличались каким-то особенным миролюбием. Чудо, что мне дали добраться до акрополя — того, что звался Лариссой.

Из толпы и вывернулся — быстро, на три кратких удара сердца — странник Кимон. Я сразу его узнал: это Кимон забредал в наши края, ночевал у костра табунщиков, потчуя нас историями о дальних землях. За прошедшие годы Кимон мало изменился, разве что прибавилось серебра в бороде и на висках.

— Будь осторожен. Во дворце ванакта не чтут Геру…

Шепнул, не глядя в глаза. Нырнул обратно в толпу, растворился, как соль в воде. Не думаю, что за общим гомоном кто-либо, кроме меня, расслышал его слова.

Ну, я расслышал. И что с того? Забыл, отмахнулся, погружен в собственные невзгоды. Вспомнил только сейчас. Во дворце не чтут Геру, богиню семейных уз, покровительницу брака и домашнего очага. Пойми я это раньше, вняв предупреждению, сообрази, о чем говорит Кимон, еще у ворот акрополя, когда служанки, смеясь, облизывали меня…

И что бы я сделал?

Ничего.

4

Большие планы, большая ошибка

Светильник догорел.

Темнота съела всё: стены, потолок, людей, мебель, ткани. От нас остались только голоса да еще смутный бледный лик в вышине. Я хотел сесть, но боялся — она могла счесть, что я хочу завершить разговор и уйти. Что мне приятней ночевать под открытым небом, чем здесь, под крышей, если она рядом.

— Ты жена ванакта, госпожа. Что скажет твой муж?

— Что скажет мой муж, учитывая, что ты ждешь от него очищения? Вот что ты хотел спросить на самом деле, так?

— Да, госпожа.

— Мой муж ничего не скажет. Ничего такого, что могло бы помешать твоему очищению. Ничего, что могло бы тебе угрожать. На то есть две причины. Первая: мой муж — трус.

— Трус?

— Это знает весь Пелопоннес. Весь Пелопоннес, кроме тебя. Мой муж не отомстил за убийство своего отца. Он сидит на троне, обагренном отцовской кровью, на троне, который ему подарил убийца. Подарил? Бросил, как бросают кость псу. Случается, человек зовет собаку другом; так случилось и с моим мужем. Убийца подарил ему трон и кличку Друг, забрав честь и гордость. И что сделал мой сильный, мой воинственный муж? Год за годом он грызет эту кость. Зубы сточились, клыки выпали, а он все грызет. Ни клочка мяса не осталось на кости, а он все грызет. С первой причиной все ясно. Хочешь узнать о второй?

— Да, госпожа.

Я был рад сменить тему. Слышать такое от жены? «Зубы сточились, клыки выпали…» Будь я ванактом и супругом, я бы покончил с собой, узнав, что говорит обо мне мать моего сына. Нет, я бы убил ее. Нет, я бы… Не знаю, что бы я сделал, но что-то сделал бы.

— Причина вторая состоит в том, — луна качнулась в небе, — что Мегапент сидит в Аргосе не на троне. Будь все так просто, он давно бы лишился трона. В Аргосе не любят трусов, но любят царские венцы. Да и вне Аргоса нашлось бы много желающих забрать кость у одряхлевшей собаки.

— На чем же он сидит, госпожа?

— На копьях.

— На копьях? На них невозможно усидеть! Они острые!

— Ты мало знаешь жизнь. Копья — лучшая опора для владыки. Мой муж сидит на копьях ликийских воинов, которых прислал мой отец. Давным-давно, когда ты еще не родился на свет, мой хитроумный свекор Пройт явился к моему деду Иобату в Ликию. Изгнанник, как ты, он предложил деду свои услуги. Дед видел людей насквозь. Он понимал, что Пройт — не лучший человек под небесами. Но тот, кто с юности враждовал с родным братом за власть в Арголиде, может быть полезен…

Враждовал с родным братом… Я вспомнил слова красавчика Анаксагора: «Жаль, у меня нет братьев. Только отец». Лихорадочный румянец, блеск глаз. Что ты задумал, Анаксагор? Чего хочешь от меня? «В Аргосе не любят трусов, но любят царские венцы…»

Неужели ванакту Мегапенту следует бояться собственного сына?!

— Мой дед предоставил в распоряжение Пройта целую армию. Ликийские копья не вернули изгнаннику аргосский трон, но позволили закрепиться в Арголиде. Аргос Пройту вернул Персей, великий Персей, будь он проклят, но это уже другая история.

— Будь он проклят?

Я не поверил своим ушам.

— У тебя были плохие учителя, юноша? Или ты прогуливал занятия, сбегая на море? Персей вернул Пройту власть в Аргосе, чтобы вскоре убить Пройта, не объясняя причин. О, Персей! Непобедимый сын Зевса! Одной рукой он дает, другой забирает. Трон, еще не остывший от прежнего ванакта, он передал Мегапенту, сыну Пройта. И мой муж принял подачку! Я в те дни уже была его женой — хитрец Пройт решил женить сына на ликийке. Мой дед состарился и умер, но Ликией правил мой отец, Иобат Второй. Он не отказал просителю в дочери для его сына. Впрочем, хватит!

Она хлопнула меня ладонью по плечу:

— Ты не ученик, а я не учитель. Все, что тебе следует знать, так это то, что я ликийка царского рода. Это и есть вторая причина, по которой мой муж закрывает глаза на мои вольности.

— Копья! — догадался я. — Ты, госпожа, это ликийские копья!

— О, ты знаешь, как польстить женщине! Копьями меня еще никто не называл. Да, я копья, а еще я Сфенебея, дочь Антии. У нас ведут род по материнской линии. Спроси ликийца о его родословной, и он перечислит всех женщин в семье: мать, бабушку, прабабушку…

Дети, подумал я. При таких вольностях, какие позволяет себе Сфенебея, без детей не обойтись. Без внебрачных ублюдков, лишенных наследства, места в доме, любви отца, который им не отец, а всего лишь муж матери… Стыд ожег меня плетью. А я, я сам? Разве был я лишен отцовской любви? Заботы человека, который был всего лишь мужем моей матери? Матери, не выносившей меня во чреве своем?

— Наследство в ликийских семьях оставляют дочерям, — Сфенебея опять читала мои мысли. — Если свободная женщина зачинает дитя от раба, ребенок родится свободным. Если же у рабыни-наложницы рождается сын — чьим бы сыном он ни был, хоть царя, он будет рабом. Этот закон мои предки принесли в Ликию с Крита, переплыв море и подавив сопротивление местных царьков. Ты позволишь мне прилечь?

— Что? Это твой дворец, госпожа!

— Это мой дворец, но твои покои. А у меня устала спина. Возраст, как ни горько в этом признаваться. Сидеть на краю ложа утомительно, особенно если твой собеседник лежит…

Я попытался вскочить, но толчок в грудь опрокинул меня.

— Лежи, не прыгай, лягушонок. Прилягу и я. Успокойся, Гидра не станет посягать на твою невинность. Уйди я от тебя раньше обычного, и по дворцу разнесутся сплетни. Оно нам надо?

Она легла рядом, устроившись поверх покрывала.

Во дворце ванакта не чтут Геру, мысленно повторил я. Ты не прав, многомудрый странник. Во дворце чтут Геру — властную Геру, хитроумную Геру, мятежницу Геру. Ту, которая помнит, что она не только жена, но и старшая сестра могучего Зевса.


«Зевс ослабел, — заявила Гера. — Раньше ему не требовался отдых перед новым сражением. Раньше он мог одержать две победы за ночь и приступить к третьей, даже не переведя дух. А сейчас? Сами видите, бессмертные. Хорошо, нас он ни во что не ставит. Так было всегда, мы привыкли. Но и сам он уже не тот, что раньше. Нам нужен новый владыка богов!»


Да, дедушка. Я помню твою сказку.

Я помню и свою мать. Язык не поворачивается назвать ее приемной. Эвримеда, дочь Ниса, жена Главка — вся Эфира сплетничала о тебе, мама. Во дворце пренебрегают семейными узами! Пятнают чистоту брака! Соблазняют гостей, поят допьяна, ведут на ложе к супруге правителя! И муж это терпит? Да что там терпит! Поощряет!

Вне сомнений, многие шептались по углам: «Во дворце басилея не чтут Геру!..» Эвримеда-эфирянка и Сфенебея-ликийка — в вас столько же общего, сколь и различного. Мама, сплетники не знали всей правды о тебе. Какой правды не знаю я о Сфенебее? Не ошибусь ли в выводах, заблудившись во тьме? Не повисну ли на золотых цепях между небом и землей?!

— Ты первый, — повторила Сфенебея. Мое молчание она слушала, не перебивая, словно живую речь. — Первый еще и в том смысле, что с тобой приятно беседовать. Думаю, гораздо приятней, чем предаваться любви. Не обижайся, это скорее похвала, чем оскорбление. Твоя наивность… Нет, скажу иначе: ты умеешь слушать. Слушать так, что мне хочется рассказывать дальше. Великая Афродита! Я учу безбородого юнца истории аргосского трона! Вместо того, чтобы ласкать мою грудь, он тянет меня за язык! Тебя кто-то обучал этому искусству?

— Да, госпожа.

— Кто?

— Гермий, Податель Радости.

— Тебя учил бог?!

— Так вышло, госпожа. Я не виноват.

И тогда она сказала кое-что, чего я не понял.

— У моего сына на тебя планы, — задумчиво произнесла Сфенебея. — Большие планы. Раньше я считала это пустой блажью. Сейчас я затрудняюсь с ответом. Это или подарок судьбы, или пугающая ошибка. Очень большие планы; очень большая ошибка.

Я ждал, что она что-то добавит, объяснит свои слова, но она молчала. Дыхание Сфенебеи успокоилось, сделалось ровным, едва слышимым. Она спит, понял я. Спит преспокойнейшим образом, в то время как я, лежа рядом с ней, мучаюсь бессонницей. Странное дело! Ворочаясь с боку на бок, я чувствовал себя жертвой насилия в большей степени, чем если бы возлег с ней по принуждению или из корыстных соображений.

Я был уверен, что не засну до утра. Я ошибся.

Когда я проснулся, Сфенебея уже ушла. На низком столике, придвинутом к ложу, стоял кубок с двумя ручками в виде петель. В кубке очень кстати оказалась вода. Еще меня ждало овальное блюдце с холодным, нарезанным ломтиками мясом. Оленина, понял я еще до того, как сунул в рот первый ломтик. Ну конечно же, печеный олений окорок.

Поверх мяса краснела змейка, нанесенная кизиловым соусом. Думаю, змейка изображала яд. У Сфенебеи были своеобразные шутки и хорошая память.

Стасим

Звезды над Килленой

— Радуйся, мама. Это я, видишь?

Звезды рядом. Потянись — достанешь. На Киллене так всегда, на то и гора. Выше других? Чепуха, неправда. Но кто бы знал, почему отсюда ближе до звезд, чем с вершины Парнаса, Оссы, Пелиона? С вершины Олимпа?!

— У тебя все в порядке? Ну и хорошо.

Вот они, Плеяды, Семь Сестер. Ковшик с ручкой тонет в голубоватой дымке. Гермий протягивает руку, пальцем пересчитывает звезды. Сейчас бог похож на мальчика, только что выучившегося счету. Семь Сестер? Нет, шесть. Ярче всех мама, Майя Атлантида[5]. Под мамой вместо звезды мерцает легкое облачко — место для седьмой сестры: Меропы, жены Сизифа.

Вдовы Сизифа.

Гермий вечно путается: жена или вдова? Когда раз в месяц носишь бурдюк с вином на гору, где муж катит камень, трудно поверить, что его жена давно овдовела.

— Ты придержи местечко, мама. Она скоро придет.

Да, молча соглашается мама. Меропу на земле больше ничего не держит. Супруг умер, даже два раза умер. Дети выросли, разъехались. Главку Эфирскому не до матери, у него иные заботы. Внуки сошли в Аид. Жив один, да и тот в изгнании. Мы ждем, малыш. Я, твоя мать, и твои драгоценные тетушки — мы ждем не дождемся, когда Меропа присоединится к нам.

Она будет самой тусклой из Плеяд. Иные скажут, что от стыда: вышла замуж за смертного. Иные скажут: от печали. Первых будет больше: сплетников с ядовитыми языками всегда больше.

Тебе тоже не до матери, Гермий, спрашивает мама. Да? Ты редко навещаешь меня здесь, на Киллене. Если ты сидишь на горе́ туча тучей, если обращаешься ко мне, я знаю: с тобой что-то не так. Позволь вернуть тебе вопрос: у тебя все в порядке?

— У меня? Нет, мама, у меня не все в порядке. Я бы сказал: ничего не в порядке. Ты, главное, не переживай. Ладно? Потускнеешь, поблекнешь.

За спиной дышит пещера. Она всегда дышит, она живая. Почему? В пещере родился бог. Не всякой пещере выпадает такая честь. На Крите в Диктийских горах тоже есть пещера, которая дышит. В ней родился Зевс, в ней он прятался от отца-богоеда. В Олимпийской Семье только двое родились в пещерах: Зевс и Гермий, отец и сын. В этом, пожалуй, можно найти повод для гордости, если тебе больше нечем гордиться.

— Этот мальчик, мама. Внук Меропы. Я знаю, у них разная кровь, но если Меропа зовет его внуком… Пусть будет внук. Он не дает мне покоя. Представляешь? Смертный не дает покоя богу! Я брожу вокруг него, ощупываю, как слепец ощупывал бы Химеру. Тронул тут: коза, молодая коза[6]. Тронул там: лев. Коснулся в другом месте: змея. Сунул руку в огонь: костер. Если нет зрения, как собрать целое? Я уверен, что это коза, так откуда же гремит львиный рев? Я уверен, что это лев, но откуда жар костра?!

Мама слушает. Так слушать умеют лишь матери. Слушают мамины сестры, беспокоясь за племянника. Прекратил вечную погоню за Плеядами буйный Орион — это он загнал дочерей Атланта на небо и вскоре отправился следом за ними. Подслушивает? Даже если так, это не имеет значения.

Орион никому не проболтается.

— Так и с мальчиком, мама. Вот смертное дитя, но откуда берется великан? Кто этот великан? Вот смертное дитя, но при чем тут Пегас? Кровь смертного годами сохраняется в источнике. Крылатый конь пьет из каменной чаши, чуя эту кровь. Не улетает, завидя дерзкого; не убивает. Вот смертное дитя, но почему загорается радуга? Я ничего не понимаю, мама. Я боюсь его трогать, как боялся бы тронуть Химеру. Представляешь? Я, Гермий, боюсь.

Ветер шелестит в кронах деревьев. Журчит ручей. Дыхание пещеры делается тихим, ровным, как дыхание спящего. Смолкают ночные птицы. Гора успокаивает бога.

У горы не получается.

— Его не тронула Химера, мама. Я видел это своими глазами, прежде чем убежать. Его не тронула Гидра. Этого я не видел, врать не стану. Но он вышел из болот Лерны живым, и даже с конем. У истоков Амимоны есть старый платан, Гидра живет в норе под ним. Когда она выползла на равнину, собираясь украсть корову-другую, я рискнул слетать к платану. Не ожидал, но дриада этого дерева еще жива. Старуха, больная, как и платан. Вся в коросте, в бородавках. Изо рта воняет трухой. От ее разума остались жалкие клочья, но мне удалось ее разговорить. Это правда, мальчик встречался с Гидрой. Дриада хихикала, рассказывая, что Гидра не тронула лошадь. Ее это забавляло больше того, что Гидра не тронула человека. Не скажу, что это позабавило и меня. Скорее ужаснуло. Что должна была увидеть Гидра в мальчике, чтобы не тронуть даже коня? Неужели она почуяла радугу? Великана?! Впрочем, покусись Гидра на коня, на одного коня и только — не было бы ни радуги, ни великана…

Почуяла, повторяет мама. Ты сказал, малыш: Гидра почуяла. Про себя ты говорил: увидел, тронул, ощупал. Замечаешь разницу?

— Да, ты права. Там, где у меня логика, у чудовищ нюх. Гидра и Химера — родные сестры, дочери Тифона и Ехидны. Такие, как я, глядя на себе подобных, видят природу, имя, возраст. Такие, как Химера и Гидра, это чуют. Неужели чутье сообщает им больше, чем мне моя логика? Неужели природа мальчишки ближе, любезнее чудовищам, чем природа Гермия или Афины? Если он — тоже чудовище, я впервые вижу такое бестолковое, беззащитное, уязвимое тысячью способов чудовище. С другой стороны, радуга и великан… В чем я ошибаюсь?

Не знаю, молчит мама. Я не чудовище, откуда мне знать? Я звезда, свечу всем и каждому. Спроси кого-нибудь другого. Или допытывайся сам. Прости, малыш, я не в силах тебе помочь.

— Я говорил с Афиной. Я рискнул пригласить ее в храм, где мы едва ли не враги. В этом храме мы срастаемся краями, а что это значит для богов, если не вражду? Думал, так она лучше поймет. Она ничего не поняла. Она ловит Пегаса, его крылья закрыли для нее все. Эта погоня, поражение за поражением… Они выели Афину изнутри, как древоточцы. Богиня? Гнилой ясень, вот-вот рухнет. Я стучался в запертую дверь, мама.

Тишина. Ветер. Мерцание в небе.

— Афина помешалась на Пегасе. Зевс тут давно ни при чем, Зевс и молнии. Мудрость и военная стратегия сходят с ума от желания укротить свободу. Поставить ее на службу, взнуздать. Неужели я помешался на мальчишке, мама? Ловкость и хитроумие, выгода и извилистость путей — чего мы хотим от парня? Зачем он нам нужен? Неужели этот смертный — мой Пегас?!

Ветер. Тишина. Проходит время.

Гермий идет в пещеру. Ложится на каменный пол. Сворачивается калачиком, сует большой палец в рот, как это делают дети.

Засыпает.

Ему снится Тифон. Тифон ему снится по частям, это не страшно и даже забавно. Отдельно — змеи ног. Отдельно — драконы рук. Отдельно — косматая голова. Глаза закрыты, язык вывалился наружу. Отдельно — огонь, из которого теперь куют молнии. «Тронул тут: коза, — говорит кто-то, кажется, сам Гермий. — Тронул там: лев. Коснулся в другом месте: змея. Сунул руку в огонь: костер. Если нет зрения, как собрать целое?» Змеи, драконы, гигант, пламя. Многотелость Тифона. Многотелость Ехидны. Многотелость их дочерей, Химеры и Гидры.

Многотелость. Часть букв осыпается наземь. Остается другое слово, резкое как удар бича: месть. Нет причин для страха, но Гермий вздрагивает. Скверный сон, нужен другой.

Ага, вот и он.

Ему снится лира. Лира из панциря черепахи, с тростниковыми колка́ми. Эту лиру он отдал гневному Аполлону, как плату за украденных коров. Семь струн, семь сестер. У каждой свой особый звук. Где ни заиграют на лире, мама, там вспомнят тебя и остальных Плеяд. Где звучит лира, там светите вы, дочери Атланта, даже если на дворе ясный день.

Небесное мерцание тайком пробирается под темные своды, укутывает спящего одеялом из звездного пуха.

Эписодий восемнадцатый

Гроза над крепостью

1

Циклоп берется за копье

Двор было не узнать.

Гулкий и пустой вчера — только ветер да эхо собственных шагов — сегодня с утра он полнился людьми, гомоном, суетой. Точь-в-точь Эфира накануне праздника! На крыльце степенно беседовали советники правителя — этих за стадию узнаешь, не ошибешься. Кто-то до хрипоты спорил со стражей в воротах. Рабы таскали корзины и амфоры; их действиями, стоя в тени портика, руководила хозяйственная, не в пример вчерашнему, Сфенебея. Рядом с ванактиссой, отблескивая бронзой доспехов, замерли две живые колонны: телохранители.

Ликийцы, подумалось мне. Ликийские копья.

Они и впрямь были при копьях, эти двое. Лица их надежно скрывали глухие забрала шлемов. Похоже, телохранители и впрямь не отходили от госпожи ни на шаг. Почему? Кто может угрожать жене правителя в доме ее мужа?

Удивительно еще, что эта грозная парочка не заявилась вчера в мои покои. Небось, за дверью ждали. А зашли бы — то-то бы мы повеселились!

Стайкой мотыльков выпорхнули служанки. Косились на меня, хихикали, прикрывали рты ладошками. Притворялись, что заняты делом. Поглядывали на госпожу: не гневается ли? Сфенебея оставила девиц без внимания. Зато я был нарасхват. Служанки, советники, рабы — несчастный Беллерофонт стал центром общего интереса. Я поспешил сойти с крыльца, нахлобучил на голову мягкую шляпу из войлока — ее мне подарили вместе с хитоном. Безвылазно отсиживаться во дворце, служа темой для пересудов? Нет уж, лучше мы прогуляемся по городу. На улицах Аргоса тоже есть шанс быть узнанным, но я надеялся, что отсутствие Агрия и новая одежда помогут мне обойтись без приключений.

Да, шляпа. В такой же объявился Гермий, когда я впервые его увидел. Воспоминание не из приятных, но больше мне нечем было прикрыть голову — и лицо, насколько возможно.

Краем глаза я заметил движение. Двор напоминал деловитый муравейник, все куда-то шли, что-то тащили, несли, торопились, прохаживались, но это движение было иным, особенным. Целенаправленным? Опасным? Двусмысленным?

Не знаю.

Циклоп пересекал двор наискось, как боевой корабль — залив. Перед абантом расступались морские волны, прыскали прочь мелкие рыбешки, снимались с воды рыбачившие чайки. Порт назначения корабля сомнений не вызывал: портик, давший укрытие жене ванакта.

Абант подошел, встал на рейде — в пяти шагах от Сфенебеи.

— Радуйся, госпожа.

Странным образом его негромкий хрипловатый голос выделился из общего гомона. Я расслышал сказанное с двадцати шагов. Зато ответ Сфенебеи растворился в шуме без следа.

— Прости мою дерзость, госпожа. Ответь, зачем тебе эти двое меднолобых?

Надо же, Циклопа тоже заинтересовали телохранители ванактиссы. Не слишком ли напоказ он спрашивает? Не в открытую ли грубит? Вокруг полно досужих ушей, включая мои. На меднолобых кто угодно обидится.

Две закованные в металл колонны не шелохнулись.

— Зачем спрашивать очевидное? — на этот раз я расслышал ответ Сфенебеи. — Разве тебе не известно, что владык сопровождает охрана?

— Тебе угрожает опасность, госпожа? Здесь, во дворце твоего мужа?

Мои мысли, мои невысказанные вопросы. Сейчас они звучали из чужих уст. По правде, я бы предпочел, чтоб их озвучил кто-нибудь другой.

— Охрана лишней не бывает, — Сфенебея сделала шаг навстречу Циклопу. — Тебе ли не знать? От одного взгляда на моих великанов дурные мысли трусливо поджимают хвосты.

— Ты ошибаешься, госпожа. При взгляде на твоих истуканов дурные мысли скалят клыки и заходятся лаем.

— Вот как?

Кажется, Сфенебея заинтересовалась.

— И что же, по-твоему, хотят эти дурные, эти храбрые мысли?

— Дать тебе добрый совет, госпожа. Замени своих болванов на кого-нибудь пошустрее. Злоумышляй на тебя кто-то, знающий толк в таких делах, и ты уже спускалась бы в Аид. А эти двое тащились бы следом.

— Ты настолько низкого мнения о моих телохранителях?

— Об этих медных толосах? Ха! Ты даже не представляешь, насколько, госпожа. Лучше бы тебе нанять кого-нибудь из моего племени, с достославной Эвбеи. Я готов посоветовать настоящих воинов.

— В твоих словах звучит гордость за свой народ.

— Это правда.

— Не слишком ли ее много?

Почему Сфенебея не прогонит наглеца? К чему жене ванакта ввязываться в бессмысленный спор? Слушать, как поносят ее телохранителей? Не знаю, как Сфенебея, но кое у кого терпение уже лопалось. Хмурили брови, кусали губы свободные от смены стражники. Голый по пояс здоровяк — борец, не иначе! — сжал кулаки-кувалды. Кому по нраву, когда чужак бранит своих? Похоже, ликийцев в Аргосе давно считали своими.

— Ты права, госпожа, — Циклоп лоснился от удовольствия.

Злоба окружающих кормила его медом и поила вином. Время от времени я ловил на себе косой взгляд единственного глаза абанта. Твой мед слаще, говорил этот взгляд. Твое вино пьянее. Угостишь ли и ты меня?

— К чему пустые слова? Проверим на деле, стоят ли они своей соли?

Сфенебея звонко рассмеялась:

— Ты собираешься напасть на меня? Здесь? Сейчас?!

— Нет, госпожа. Я верен тебе и твоему сыну. Но если бы я решил напасть…

— Я бы уже спускалась в Аид. Ты сказал, я услышала. Пока ты мне не угрожаешь, мои медные толосы не сдвинутся с места. Они здесь, чтобы защищать меня от опасностей, а не от досужей болтовни.

— Ха! — стражник хлопнул себя по бедрам. — Слыхал, кривой?

Борец обидно захохотал.

Циклоп вызывал отвращение не у меня одного. Мне было не до смеха, но в тот момент я ощутил нечто общее с аргивянами.

— Я понял, госпожа. Дело твоих истуканов — портик подпирать, — Циклоп обернулся к борцу. — А ты что скажешь? Или ты тоже колонна?

— Я Клеон, сын Леонида, — борец хрустнул пальцами. — Запомни это имя, пока твоя голова еще на плечах.

Циклоп улыбнулся: широко, хищно.

— Я запомнил! Давайте, вы трое! На этом рынке я засчитаю вас за пару меднолобых.

— Ну ты и хвастун, я погляжу…

Люди расступались, освобождая место для забавы. Раздавшись в стороны, толпа быстро уплотнялась: со всех сторон стекались новые зеваки. Откуда и набежали? Меня бесцеремонно оттеснили к хозяйственным пристройкам. Рабы, таскавшие корзины, бросили работу: они тоже жаждали зрелища. Понимая, что сейчас не время для окриков, строгая распорядительница Сфенебея сделала вид, что не обращает на бездельников внимания.

Без зрелищ остался один я. Спины людей заслонили от меня и дерзкого абанта, и борца, и стражников. Протолкаться поближе? Отойти к воротам? Может, оттуда видно лучше?!

Поздно.

— Давайте, чего встали?

Там, в кольце народа, кто-то азартно взревел, бросаясь в атаку. Шлепнули по плитам босые пятки. Борец? Молодецкое хеканье. Над толпой вознеслась голова Циклопа. Лицо налилось дурной кровью, бешено сверкал единственный глаз. Хвост волос плеснул по ветру, будто хвост настоящего коня. Голова исчезла, мелькнули руки. Борца? Абанта? Звонкий хлопок раскатился по двору переливчатым эхом.

— А-а-а-а-а!

— Ну, кривой…

Кого-то бьют. Кого? Два глухих удара. Один звонкий, как пощечина. Третий глухой. Мерзкий скрежет, похожий на поросячий визг.

— У-й-й-й!..

Гух! Так падает свиная туша, сорвавшись с крюка.

— Н-на!

Над макушками зрителей взлетели ступни в потертых сандалиях. Шмяк! Задушенный хрип. Чавкнуло, очень неприятно чавкнуло. Хрустнуло. Почудилось?

— Понял? Ты все понял?!

Голос Циклопа.

— Кха-кха-кха! Да, отпусти…

— А теперь ты! Давай!

Кому это он?

Толпа зашевелилась. Качнулась. Расступилась.

Перед кем? Передо мной, что ли?!

Борец сидел на земле. Ошалело тряс головой, как недотепа-ныряльщик, когда тот пытается вытряхнуть воду из ушей. Взгляд борца плавал, не в силах задержаться на чем-либо. Рядом, морщась от боли, разминал колено стражник. Сейчас он сам был циклопом: левый глаз стража полностью заплыл.

Второй стражник скрючился в три погибели. Над ним склонился сменный караульщик в нагруднике и шлеме, что-то прижимая к лицу пострадавшего. Меж пальцев добровольного врачевателя сочилось красное. Рядом стоял Циклоп, прятал в ножны кривой нож.

Красное. Вон и лужица натекла.

Циклоп его зарезал?!

Караульщик убрал окровавленную тряпицу. Я увидел нос бедняги-поединщика: разбитый, кровоточащий. Ничего, заживет. Главное, не убили. Нож абант, небось, ему к горлу приставлял: «Понял? Ты все понял?!»

Когда в руках Циклопа возникло копье, я не заметил. Только что был нож, а вот уже копье. Откуда и взял? Караульщик положил, а Циклоп поднял? О чем я думаю?!

Абант отвел копье для броска.

Он смотрел на меня. Взгляд Циклопа горел веселой яростью. В том, куда сейчас полетит копье, не было никаких сомнений. В меня еще никогда не бросали копья. Сам я бросал что угодно: копья, дротики, камни, ножи. Стрелял из лука. Тысячи раз, наверное. А в меня — ни разу.

Рука с копьем ушла назад до отказа. Единственный глаз смерил расстояние. От бронзового жала ко мне протянулась бледная огнистая нить. Радуга? Изогнулась, уткнулась в землю. Где? На локоть от моих ног.

Копье ушло в полет.

Толпа ахнула. Эхо звучало у меня в ушах, пока копье летело в цель. Оно летело медленно, не торопясь, словно давая мне время отскочить в сторону, увернуться, спастись. Я стоял как вкопанный. Я верил огнистой радуге.

Копье вонзилось там, где и предполагалось.

Толпа выдохнула с облегчением. С ужасом. С разочарованием.

Циклоп по-прежнему смотрел на меня. Веселая ярость во взгляде абанта сменилась невеселой. Похоже, я обманул его ожидания. Обманул самым подлым образом.

— Говорят, ты не знаешь промаха. Это так, Беллерофонт?

Досада в голосе. Он пытался скрыть ее и не мог.

Я молчал.

— Бери копье!

Я молчал.

— Твоя очередь. Метатель-Убийца? Давай, покажи, на что ты способен!

Я отвернулся. Пошел к воротам. Циклоп был умен и горд, он не окликнул меня еще раз. Он всего лишь уставился мне в спину, между лопаток. Взгляд был копьем, оно пронзало меня насквозь.

Ничего, мы привычные.

Караульщики посторонились, пропуская меня. Я шел и слушал тишину. За мной никто не последовал. Мы остались одни: я и радуга.

2

Горшок в навозе

Харчевня была бедной, но чистой.

— Кормят от пуза, — упредил мои опасения Кимон. — Еда простая, сытная. Не бойся, не отравят. Я, когда в Аргосе, всегда столуюсь здесь.

Он поерзал на лавке:

— Спина болит. Годы мои, годы!

Я вздохнул, сочувствуя. «Это мой дворец, но твои покои, — пришли на ум слова Сфенебеи. — А у меня устала спина…» Я чуть было не зажал уши ладонями.

— Молодой ты, не поймешь. Трудно жить бродяге, поверь моему слову.

— Трудно, — согласился я.

Подошел хозяин. Двигался он без спешки: кроме нас да шумной компании торговцев, больше смахивавших на итакийских пиратов, в харчевне людей не было.

— Вина, — велел Кимон. — Принесешь кислое, убью.

— Прям-таки убьешь? — усомнился хозяин.

— Ославлю на весь свет. Так лучше?

Хозяин промолчал.

— Похлебка из свиных ножек, — продолжил Кимон. — Ячменная каша с вы́жарками. Яиц вареных с десяток. Кашу подай на лепешках. Похлебку в миске. Всё.

Хозяин пожал плечами:

— Не всё.

— Всё. Или ты угощаешь? Тогда неси перепелов.

— Не всё, — повторил хозяин.

И выразительно потер пальцы, собрав их в щепоть.

— Сквалыга, — буркнул Кимон. — Не доверяешь?

— Нет, — подтвердил хозяин.

— Я тебя хоть раз обманывал?

— Да.

— Молчи, убийца. На, держи.

Я собрался было отстегнуть бронзовую фибулу для обмена, но Кимон остановил меня жестом. Полез в котомку, вынул пучок «вертелов» — медных четырехгранных прутков, связанных бечевкой. Отобрал три, подал хозяину:

— Держи.

Уроженец Эфиры, я с младых ногтей знал, что монеты — редкость. Их чеканили мало где, а большей частью привозили из-за моря. В харчевнях и лавках довольствовались оболами — прутками вроде тех, какими расплатился Кимон.

Со странником я встретился в городе, у храма Аполлона Волчьего. Не заходя в храм, я задержался на ступенях, разглядывая статуи в просветы между колоннами: Аполлон, Гермий с черепахой, чей-то трон, мужчина с быком на плечах. Мужчину я опознать не смог (бог? герой?!), а спрашивать жрецов постеснялся. Сперва меня удивило присутствие Гермия и Аполлона, не то чтобы врагов, но уж точно не друзей, в одном святилище, но я вспомнил, что из панциря черепахи Гермий сделал лиру, которую подарил Аполлону, и все встало на свои места.

«Мегапент сидит в Аргосе не на троне. Он сидит на копьях, ликийских копьях. Копья — лучшая опора для владыки…»

Аполлон Волчий, он же Аполлон Ликийский, холодно взирал на меня. Я ежился под его надменным взором, полным величайшего презрения, и чуть не подскочил на месте, когда меня хлопнули по плечу. К счастью, это был не бог, а Кимон.

«Во дворце ванакта не чтут Геру? — прозорливо спросил он, видя мою кислую гримасу. — Я прав?»

«Чтут, — вздохнул я. — Но очень уж по-своему».

«Я тебя утешу, — странник потащил меня прочь от храма. — Что спасает нас от женских козней? Только добрая еда. Под Эфирой я показал тебе дриаду. В Аргосе я покажу тебе приличную харчевню. Иди, не отставай…»

— Разбавляй сам. Я очищу яйца.

Пока я предавался воспоминаниям, принесли еду. Я смешал в глиняном кратере вино и воду. Кимон стучал яйцами о край стола, лихо сдирал скорлупу. От миски с похлебкой тянуло таким запахом, что рот наполнялся слюной.

— …Персей!

— Что Персей?

— Завтра будет в Аргосе. В худшем случае, послезавтра.

— Это точно?

Я навострил уши.

— Точней некуда. Два дня как выехал, мне сегодня доложили.

— Два дня? Уже должен был добраться…

— День до Эпидавра. День до Аргоса.

— Задержался в Эпидавре. Сколько пробудет, неизвестно.

Торговцы заспорили. В том, что в Аргос едет великий Персей, сомнений не было. Спор шел о сроках прибытия. Один утверждал, что Персей по дороге заболел и хочет в Эпидавре принести жертвы богу врачевания. Другой с пеной у рта доказывал, что могучий сын Зевса отродясь ничем не болел, кроме как душой за народ. Зачем ему сидеть в Эпидавре? Третий кричал, что Персей, как правитель Тиринфа, едет не один, а со свитой. В свите каждый может захворать, дело обычное. Какое это имело отношение к предыдущим заявлениям, понять было трудно.

— Оно им надо? — спросил Кимон.

Мой интерес к чужому спору не прошел мимо странника.

— Ну, Персей. Хозяин Тиринфа едет к хозяину Аргоса. Можно сказать иначе: хозяин всей Арголиды едет к своему старому другу. Мало ли у них дел? А эти грызутся, будто Персей везет им телегу с головами Медузы. По одной на каждого дурака.

«Мой муж не отомстил за убийство своего отца, — шепнула из дрожащей тьмы Сфенебея, женщина с белым лицом. — Он сидит на троне, который ему подарил убийца. Подарил? Бросил, как бросают кость псу. Случается, человек зовет собаку другом; так случилось и с моим мужем…»

Владыке Аргоса Персей подарил трон. Дедушке Сизифу он подарил меня. Меня тоже бросили, как кость псу? Нет, дедушка не был похож на собаку. Сочти он подарок неуместным — отказал бы. Не посмотрел бы, что перед ним сын Зевса! Дедушка бога смерти в подвале держал, самого Аида вокруг пальца обвел. Что ему какие-то полубоги?

Значит, я не кость.

Значит, в Аргос едет Персей.

— Как ты думаешь, Кимон, когда он приедет в Аргос?

— Еще один, — странник указал на торговцев, потом на меня. Выразительно покрутил пальцем у виска: — Тебе-то не все ли равно? Да хоть через месяц!

— Все равно, — кивнул я.

Мне было не все равно. Единственный человек, кто знал тайну моего рождения, вскоре будет в Аргосе. Я не доехал до Тиринфа, и вот — Тиринф спешит в Аргос. Не знамение ли? Но как мне переговорить с Персеем? С великим Персеем? Да еще с глазу на глаз, без чужих ушей и языков?!

Я — изгнанник, полный скверны. Персей — герой, правитель, сын Зевса. Да меня к нему и близко не подпустят. Надо поторопить Мегапента с моим очищением. Чистый, я сумею прорваться к Персею, сказать, кто я, привлечь внимание…

Надо поторопить, но опять же — как? Кто я такой, чтобы диктовать сроки ванакту крепкостенного Аргоса?!

Идею действовать через Анаксагора я отверг сразу. Красавчик — не тот человек, к кому можно обратиться с такой просьбой. Да и не знаю я, имеет ли он достаточное влияние на отца. Стоит присмотреться, поспрашивать во дворце. Действовать через Сфенебею? Кажется, она ко мне расположена. Пригласить ее к себе, сделать все, чего она хочет. Мне нетрудно, да и она еще вполне привлекательна. Обойдемся без служанок, останемся наедине…

— Жена ванакта, — я взял очищенное яйцо. Не спеша сунуть его в рот, повернулся к Кимону: — Она белит лицо. Я никогда не видел на женщине столько белил. Она что, уродлива?

— Ликийский обычай, — пояснил Кимон, хлебая из миски. — Там все так белятся. Свинцовые белила, залог красоты. Смуглянки у ликийцев не в чести. Загар? Работаешь в поле, стираешь у реки, весь день под солнцем. Знатная женщина белей снега, понял? И возраст не так заметен.

— Свинцовые белила?

Да, я слышал о них от наставника Агафокла, но без подробностей. А сейчас мне вдруг стало интересно — сам не знаю, с чего.

— Листы свинца помещаешь в горшок, заливаешь уксусом. Ставишь горшок в большую кучу навоза. Навоз гниет, горшок стоит в тепле…

— Фу, гадость!

— Эх, парень! Что ты понимаешь в красоте? Афродита требует жертв, это тебе не ягненка зарезать.

Скажу ей, что она красавица, решил я. И дело не в белилах.

3

Что еще нужно, чтобы достичь успеха?

— Стена, — сказал Анаксагор. — Вот.

И указал пальцем для верности:

— Крепостная.

Я промолчал. Я уже привык к его манере пояснять очевидное.

Мы стояли на высокой аргосской стене. Здесь заканчивалась юго-западная лестница, по которой мы только что поднялись. Даже я запыхался, а сын ванакта хрипел так, словно из него душу вытряхивали. На Олимп, и то взойти легче! Отсюда насквозь просматривалась вся галерея, где в беспокойное время дежурили воины, а сейчас не было ни души. Выгибаясь дугой, галерея тянулась на восток, до второй лестницы, скрытой от меня за поворотом.

Про вторую лестницу я узнал по пути, от Анаксагора.

У моих ног лежал камень размером с голову трехлетнего ребенка. Должно быть, отломился от зубца или выпал из кладки. От убийственных обрывов, какими славился холм Ларисса, меня отделяло несколько слоев таких же камней, разве что побольше. Я представил, как эта голова летит вниз, расшибаясь вдребезги, затем представил, как вниз летит моя собственная голова — разумеется, вместе с телом — и поежился.

Холодно тут, наверху.

— Надо было копья взять, — сказал Анаксагор. — Забыл, жаль.

— Зачем?

— Затем. Все, проехали. Не возвращаться же?

Он посмотрел на меня:

— Сколько от нас вон дотуда?

Палец сына ванакта тыкал в сторону дальней лестницы.

— Шагов сорок, — прикинул я. — Может, пятьдесят. А что?

Он не ответил. Он думал.

— Далековато, а? — вслух размышлял Анаксагор. — Если копьем?

Я пожал плечами.

Охотиться меня привели, что ли? На воробьев?! Вот, и воздвигнулся с пикою он, и его не напрасно копье из руки полетело: в грудь между крыльев боец поразил воробья… Если так, Анаксагор выбрал неудачное место, а главное, неудачное время. Ночь перевалила за половину, какая охота? Луна, будто лик Сфенебеи, надзирающей за сыном и гостем, не жалела бледного света. Но с моря, со стороны Эвбеи, шла гроза. Звезды в той стороне гасли одна за другой. Утробное громыханье пожирало их, надвигалось все ближе. Скоро будет темно, хоть глаз выколи.

Молний я не видел. Впрочем, молнии вряд ли заставят себя ждать.

— Копье добросишь? — спросил Анаксагор.

Я пожал плечами:

— Тут и калека добросит.

— Прямо таки калека… И в цель попадешь?

— Наверное. Пробовать надо.

Чего от меня хотят? Надо соглашаться, кивать, поддакивать. Если Анаксагор уговорит отца ускорить мое очищение, провести обряд до приезда Персея — я должен из хитона выпрыгнуть, но услужить наследнику.

— Пробовать — это вряд ли, — Анаксагор наморщил лоб, размышляя. — Я имею в виду, тут, на стене. Во дворе можешь попробовать. Скажешь, что упражняешься. Зря ты тогда, с Циклопом, отказался. Сразу бы и попробовал. Если пробовать, ты давай быстрее. Времени, считай, не осталось…

— Зачем ты меня сюда привел?

Прямой вопрос привел его в замешательство. Кажется, он предполагал, что я должен обо всем догадаться сам. Нет, больше того — я обо всем знал заранее, вот и явился в Аргос, а не в Спарту или, к примеру, в Пилос.

— Сам увидишь, — невнятно объяснил Анаксагор. — Ты, главное, держись меня, тогда не пропадешь. Очистим тебя в лучшем виде, вернешься в свою Эфиру. Трон, небось, тебя уже заждался? Я все вижу, все. Братьев у тебя нет. Кто там остался? Один отец? Отец — это ничего, это уже проще…

Он прислушался:

— Тихо! Идут. Не высовывайся, нас не должны заметить. И говори шепотом, понял? Я проверял, там ничего не слышно, если мы шепчемся. И не видно, если не маячить…

— Где — там?

Вместо ответа палец сына ванакта снова указал туда, где скрывалась лестница:

— Слышишь?

Да, я слышал. По лестнице поднимались. Кто бы это ни был, мое дело — говорить шепотом и не маячить. Задача несложная. Еще проще было бы повернуться и уйти, но Анаксагор загораживал мне путь к ступеням.

Не маячить, мысленно повторил я. Выступ кладки надежно скрывал нас от чужих взглядов. Хорошо, стоим, ждем. Если нас заметят — скажу, что меня привел Анаксагор. Во-первых, чистая правда. А во-вторых, стоять ночью на крепостной стене — разве это преступление?!

«Надо было копья взять…»

Терзаясь подозрениями, я уже собрался отстранить Анаксагора и уйти, но опоздал. Мой жест он воспринял как поддержку, согласие на что-то, о чем я и понятия не имел.

— Видишь? — прошипел он. — Мой отец…

Я видел. По дальней лестнице на стену только что поднялся Мегапент, правитель Аргоса. В простых одеждах, сутулясь под тяжестью каких-то невеселых дум, он меньше всего был похож на владыку.

«Далековато, а? Если копьем?»

И эхом от ворот акрополя:

«Жаль, у меня нет братьев. Только отец…»

Я похолодел. Анаксагор, стоявший рядом со мной, из расфуфыренного красавчика вдруг превратился в кого-то другого: подлого, страшного, предусмотрительного. Он что, готовит меня в убийцы своего отца?!

«Отец — это ничего, это уже проще…»

Надо бежать, нет, бежать нельзя, услышат. Ванакт решит, что я пришел не просто так, что я злоумышляю. На сына он и не подумает, сын всегда сын. А я кто? Я ходячая скверна, Метатель-Убийца. Что делать, что же делать?!

— Абант, — прервал мои терзания Анаксагор. — С отцом.

Я машинально кивнул.

Да, действительно, вслед за ванактом на стену поднялся Циклоп. Сегодня он был без меча, только нож отблескивал за поясом, ловя свет луны. Бритый лоб абанта тоже блестел, будто выкованный из бронзы. Мегапент встал на краю, вглядываясь в движение грозы. Циклоп держался поодаль, ближе к лестнице.

Оба молчали.

Меня попустило. Если есть свидетель, то вряд ли намечается убийство. «Времени, считай, не осталось», — сказал Анаксагор. Для чего не осталось времени? Копий мы не взяли, рядом с правителем человек, способный защитить господина от таких, как мы. Зарежет и глазом не моргнет! Я ошибся, это какая-то шутка. Дела семейные, как в случае со Сфенебеей. Я боялся, что ее властительный муж станет гневаться на меня, а мужу все равно. Муж и мимо пройдет, не заметит, в Ликии свои обычаи…

— Покажи мне, — внезапно произнес Мегапент.

Сперва я решил, что он обращается ко мне. Что я должен ему показать?

— Где ты будешь стоять, господин? — откликнулся абант.

— Здесь, где стою сейчас.

— Где будет стоять он?

— Рядом со мной.

— Совсем рядом. Или чуть поодаль?

— Бок о бок. Я обниму его вот так…

Мегапент сделал движение рукой, словно обнимал кого-то за плечи. Луна бледнела, на нее с востока наползали облака. Тьма сгущалась над городом. Мои глаза слезились, под веки словно песку сыпанули. Но я смотрел на владыку Аргоса так, будто от этого зависела моя жизнь. Мне казалось, что я вижу призрак — того, кого обнял Мегапент. Вижу, хочу назвать по имени, вот-вот назову — и не могу.

Природа, возраст, имя.

Нет, не вижу.

— Зачем ты обнимешь его, господин?

— Это свяжет его действия. Если понадобится, я попробую его удержать.

— Я понял, господин.

— Давай! — велел Мегапент.

Я не уловил момента, когда Циклоп сорвался с места. Только что он стоял у лестницы — и вот он уже за спиной ванакта. Нож сверкнул, ударил. Я чуть не закричал, уверен, что проклятый абант убивает правителя — по наущению наследника?! — уже убил, поздно, ничего не изменить… Нож все бил, бил, бил: десять ударов, не меньше. А Мегапент все стоял.

Ничего ему не делалось, правда.

Циклоп отступил назад. Опустил нож, которым только что садил с невообразимой частотой под руку Мегапента — туда, где находился призрак, скованный дружеским объятием.

— Когда я отступлю, ты столкнешь его вниз, господин, — сказал Циклоп. — Если хочешь, я могу не отступать. Мы столкнем его вместе. Думаю, так будет безопасней.

Он даже не запыхался. Дыхание осталось ровным, голос спокойным.

— Безопасней? — спросил Мегапент. — Для тебя?

— Для тебя, господин.

За моей спиной сдавленно хихикнул Анаксагор.

— Ты заботишься о моей безопасности, — можно было поверить, что Мегапент спит. Что он говорит во сне, не вслушиваясь в свои слова, не понимая их значения. — Это хорошо. Мой сын нашел верного человека.

— Я нашел, — пробормотал Анаксагор. — Это мой подарок отцу.

— Мой сын и моя жена, — не задумываясь, Мегапент отобрал у наследника половину славы. — Предусмотрительная родня, предприимчивый наемник. Что еще нужно, чтобы достичь успеха? Это тоже хорошо.

— Боюсь, они не справятся, — шепот Анаксагора забирался в мое ухо. Вползал змеей, вил в мозгу ледяные кольца. — Мне нужен ты, Беллерофонт. Если что-то пойдет не так… У тебя будут два копья. Допустим, раненый вырвется. Допустим, его не удастся столкнуть вниз.

— Что тогда? — одними губами выдохнул я.

— Два копья. Ты сумеешь поразить его отсюда? Ты должен, от этого зависит твое очищение…

— Мое очищение?!

— Тихо, услышат…

— Все хорошо, — повторил Мегапент. — Все кроме единственного, того, что плохо.

Циклоп сунул нож за пояс:

— Что же плохо, господин?

— Ты когда-нибудь встречался с Персеем?

4

Лучший камень в мире

Сверкнула молния.

У меня внутри все оборвалось, как если бы молния перебила веревку, за которую цеплялся некто по прозвищу Беллерофонт. Я летел с крутого обрыва Лариссы, чтобы разбиться, лечь кровавой кашей у подножия холма.

— Нет, — ответил абант, вытирая лоб.

— Ты слышал рассказы очевидцев? Тех, кто видел, как Персей брал Аргос?

— Я не верю сплетням, господин.

— Зря, наемник. Иногда сплетни не приукрашивают. Случается, они преуменьшают. Значит, я обниму Персея за плечи, встану с ним на краю стены. Он позволит, он считает меня другом. Если получится, я скую его движения. Так?

Циклоп кивнул.

— Ты же ударишь Персея в спину ножом, сразу под моей рукой. Ударишь раз, пять, десять. Потом ты отступишь назад — или поможешь мне столкнуть Персея со стены. Я правильно тебя понял?

— Да, господин.

— Ты великолепно владеешь ножом. Ты нападаешь быстрей летящей стрелы. Ты родился убийцей. И все же ты допустил ряд ошибок. Серьезных ошибок, да.

— Каких же?

Голос Циклопа изменился. Самую малость, но достаточно, чтобы понять: абант уязвлен. Даже правителям городов он отказывал в праве судить его умение убивать.

Мегапент засмеялся. Перемены в голосе Циклопа не прошли мимо него.

— Я сказал: «Я обниму Персея за плечи. Если получится, я скую его движения». Если бы ты ответил то, чего я ждал, я бы тебе поверил.

— Что я должен был сказать?

— Ты должен был ответить: «Это невозможно, господин. Даже бог не в состоянии сковать движения Персея. Что тогда ждать от человека? Не надо обнимать Персея, это ничего не меняет. Это лишь добавляет неудобства мне, потому что я опасаюсь задеть вас». Вот какого ответа я ждал от тебя.

— Никаких неудобств, — возразил Циклоп. — Я не задел бы моего господина в любом случае.

— Я сказал, — продолжил Мегапент, игнорируя возражение, — что ты ударишь Персея в спину ножом. Ударишь раз, пять, десять. Знаешь, что ты должен был ответить?

— Что, господин?

— Что ты ударишь Персея один раз. Один раз, если получится. Потому что даже один раз — это подвиг. Поверь мне, это так. Я знаю Персея. Я знаю, а ты всего лишь мечтаешь встретиться с ним и доказать, что ты лучший. Персефонт, Убийца Персея — вот о каком имени ты мечтаешь. Это гибельная мечта, наемник. Нагруженный такой увесистой мечтой, как осел тюками с зерном, ты не сможешь ударить Персея ножом. Ты даже приблизиться к нему не сможешь. Хочешь знать, чем закончится эта затея? Я упаду со стены и разобьюсь. Ты ляжешь с распоротым животом, истекая кровью. А Персей будет стоять на краю и глядеть в небо. Он даже не утрет пот со лба, прежде чем спуститься вниз.

Мегапент вздохнул:

— Тебе заплатят, наемник. Тебе заплатят так, словно ты выполнил поручение.

— Ты не доверяешь мне, господин, — вздохнул и Циклоп. — Это обидно. Твой сын тоже не доверяет мне. Иначе он не нанял бы второго человека, этого молокососа Беллерофонта. Ты уверен, что я не справлюсь с Персеем. Твой сын уверен, что я нуждаюсь в помощи. Это дважды обидно, господин.

— Завтра ты покинешь Аргос, — вряд ли Мегапент слушал, что говорит ему абант. — Я благодарен тебе. Одно то, что ты согласился участвовать в покушении на великого Персея — достойный поступок. Не подвиг, нет, но отвага. Уходи, я не задерживаю тебя.

— Трус!

Это сказал не абант. Это беззвучно выдохнул Анаксагор. Жаркий выдох ворвался мне в ухо, словно порыв ветра, едва не оглушив. Я не сомневался в том, что означает болезненное, хриплое дыхание наследника. Сын оскорблял отца. Сын, который привел одного убийцу на подмогу другому — меня, чтобы я двумя копьями поддержал нож абанта. Сын не сомневался в моем согласии. Был он уверен и в согласии Циклопа. Он получил его заранее, это согласие.

Единственное, чего Анаксагор не предусмотрел — отказ отца.

Молния ударила совсем рядом, кажется, над Саламином. Начавшись над Эвбеей, родиной таких, как одноглазый абант, гроза миновала Афины. Сейчас она неумолимо наступала на Аргос. Поднялся ветер, растрепал волосы и бороду Мегапента. Вцепился в хвост, свисавший с затылка Циклопа. Вторая молния. Третья. Зевесовы копья рвали небо в клочья. Кто подает их владыке богов? Вырезает древки, кует наконечники? Обычному воину достаточно явиться в кузню, заглянуть в оружейную, на поле боя крикнуть вознице, чтобы подал запасное.

Куда идет Зевс, кому кричит?

Впервые я задумался над этим. В неудачное время, в неудачном месте. Тебе-то какое дело, дурень Беллерофонт? Небось, Громовержец без тебя разберется. Тебе бы со своими бедами разобраться, да? Мой разум пережевывал услышанное, как челюсти — комок бронзы. Зубы крошились, кусок не лез в глотку; здравый смысл отказывался принимать невозможное за реальный заговор, подлейший из подлых.

Поднять руку на Персея?

«Персей едет из Тиринфа в Аргос. Говорят, по торговым делам…»

Поднять руку на великого Персея?

«Мой муж не отомстил за убийство своего отца. Он сидит на троне, который ему подарил убийца…»

Поднять руку на того, кто ночью принес меня к воротам Эфиры? На мою последнюю надежду узнать, кто же я такой?! А вдруг Персей солгал Сизифу? Что, если он — мой настоящий отец?! Отцеубийца — славный довесок к братоубийце…

«Тебе заплатят, наемник. Тебе заплатят так, словно ты выполнил поручение…»

Почему Мегапент согласился? Не потому ли, что устал быть тряпкой, собакой, грызущей кость, в глазах окружающих? Почему Мегапент отказался? Не потому ли, что Персей считал его другом, единственным другом на белом свете? А может быть, он все-таки трус? Согласился из трусости, отказался по той же причине…

«…ты не сможешь ударить Персея ножом. Ты даже приблизиться к нему не сможешь…»

Что это было? Страх потерять жизнь от руки разгневанного Персея? Или гордость за друга, первого героя Эллады? Моего куцего жизненного опыта не хватало, чтобы прийти к однозначному решению. Не знаю, хватило бы тут опыта глубокого старика. Есть вопросы, у которых много ответов и все они правильные, как много голов у Гидры и все они ядовитые.

— Тебе заплатят, наемник, — повторил Мегапент. — Уходи. К полудню завтрашнего дня тебя не должно быть в Аргосе.

— Мне заплатят, — согласился Циклоп. — Не сомневаюсь.

— Ты будешь молчать.

— Я буду молчать.

— Если ты заговоришь, я найду тебя даже в Аиде.

— Я понял. Если что, мой господин отыщет меня в Аиде.

Абант улыбнулся:

— Значит, ты, господин, будешь стоять так, как стоишь сейчас?

И снова я не уловил момента, когда Циклоп сорвался с места. Сверкнул, ударил нож. Десять ударов, не меньше. Клинок сновал туда-сюда, как голова атакующей змеи: спина, бок, под лопатку, поясница. А Мегапент все стоял. Он бы упал, но левой рукой абант держал правителя за одежду, чтобы тот не свалился со стены раньше времени.

Вот, время пришло. Пальцы разжались.

Владыка Аргоса качнулся вперед и рухнул в темноту. Пока абант бил его ножом, он не издал ни звука, словно уже был мертвецом, бесчувственным трупом, годным лишь для погребения. Так он и ушел в последний полет, так рухнул на камни — молчаливой тенью, готовой сойти в Аид.

— Негодяй!

Куда делся мой здравый смысл? Расплавился в горне ярости. Со стены упал не Мегапент, со стены упало мое очищение от скверны. «Гиппоной, сын Главка, по прозвищу Беллерофонт! — сказал человек, которого убили на моих глазах. — Ты гость в моем доме. С этого момента ни один житель Аргоса не поднимет на тебя руку». Омойте гостю ноги, сказал он. Дайте ему кров над головой. Дайте ему чистую одежду. Дайте хлеба и вина, ибо он голоден и жаждет…

О чем я думал в этот миг? Ни о чем я не думал.

Камень, выпавший из кладки, лег в мою ладонь. Я не чувствовал тяжести. Не ощущал остроты ребристых сколов. Юнец не радуется так, когда его рука вбирает в себя женскую грудь; скряга не радуется так величайшему в мире рубину, как я радовался этому камню. Будь он размером с быка, я бы легче легкого вкатил, нет, зашвырнул бы его на вершину самой высокой горы.

Циклоп стоял на краю стены, там, где раньше стояла его жертва. Всматривался вниз, пытаясь разглядеть исковерканное тело. Ветер дергал абанта за хвост волос, оттаскивал назад.

— Эй, ты!

Он не успел обернуться, прежде чем я бросил камень. Но пока камень летел, он все-таки обернулся. Голова трехлетнего ребенка, созданная из тесаного известняка, ударила Циклопа в лицо, прямо в единственный зрячий глаз, сокрушая глазницу, переносицу, скулу. Мне почудилось, что я слышу хруст. Вряд ли, потому что гром, раскатившийся над Эпидавром, был способен оглушить кого угодно. Не знаю, приветствовал Зевс мой поступок или осуждал.

Не знаю и знать не хочу.

Циклоп упал со стены. В тишине, наступившей после грома. Не издав ни звука, как и Мегапент, сын Пройта. Его путь был отмечен молнией, расколовшей небо.

— Что ты наделал? — закричал Анаксагор.

— Оказал нам услугу, — ответили на лестнице, за нашими спинами. — Большую услугу.

5

«Звезда Иштар»

Меня толкнули.

Ощущение было не из приятных. Чтобы не упасть, пришлось сделать три быстрых шага, выйдя на галерею из-под защиты выступа кладки. Впрочем, на стене уже не было никого, от кого следовало бы прятаться.

На меня, чуть не сбив с ног, налетел Анаксагор. Похоже, его пригласили пройти вперед тем же способом. С опозданием я понял, что в толчке не было злобы или откровенного насилия — иначе тремя шагами я бы не отделался. Обернувшись, я увидел двух гигантов в доспехах. Телохранителей жены (вдовы!) ванакта я помнил по приему в тронном зале и сцене во дворе, где их задирал покойный Циклоп.

Гиганты расступились, Сфенебея вышла вперед.

Упала первая капля дождя, щелкнула женщину по носу. Это было бы смешно, случись все в другой ситуации. Вторая капля ударилась о шлем телохранителя. Третья упала просто так. Четвертая. Пятая. Я ждал, что сейчас хлынет ливень, но дождь ограничился этими пятью каплями, словно позволяя нам довести дело до конца.

— Я надеялась, — тихо произнесла Сфенебея. — Слышишь, Анаксагор? Думала, твой отец наконец-то стал мужчиной. Когда он согласился отомстить Персею… Но я не позволяю надеждам ослепить себя. Когда так долго живешь трусом, это входит в привычку. В глубине сердца я знала, что в последний миг он отступит. Откажется, найдет для этого тысячу причин.

Анаксагор ударил кулаком в ладонь:

— Ты перекупила абанта? За моей спиной? Мама, как ты могла?!

— Могла?

Женщина засмеялась:

— Я была обязана это сделать. Останься твой отец в живых, его бы замучили угрызения совести. Такие люди подвержены приступам откровенности. Знаешь, что было бы, признайся он Персею в подготовке покушения? По-дружески, а? Рассчитывая на ответное доверие и прощение? Поверь мне, Персей не счел бы его отказ подвигом. Сын Зевса не из тех, кто умеет прощать. Ты был слишком мал, ты не помнишь, как Убийца Горгоны вошел в Аргос. А я помню. Я кричу ночами, когда мне снится ужас с окровавленным мечом. Он шел как бог войны, бог смерти. Люди падали колосьями под серпом. Не стану врать, я не видела боя. Но я вступила в город рядом с твоим отцом, когда резня завершилась. Некуда было ногу поставить, чтобы не наступить на мертвое тело. Даже закрыв глаза, я ясно представляла: вот он идет, не зная жалости и пощады…

Она задохнулась.

— Признайся твой отец Персею, — продолжила Сфенебея, восстановив дыхание, — он погубил бы не только себя. Он мог навлечь гнев Персея и на тебя, Анаксагор. Люди видели тебя рядом с абантом, слышали, что это ты позвал его в Аргос. Я не имела права рисковать твоей жизнью. Абанту было велено в случае отказа Мегапента от мести покончить с робким правителем. Даже промолчи твой отец, оставь он Персея в неведеньи… Ванакту, которого презирают другие владыки и собственный народ, не место на троне.

— Не место, — эхом откликнулся Анаксагор.

Смерть отца предстала перед ним в ином свете.

— Ванакт Аргоса умер! — Сфенебея воздела руки к небесам. — Да возрадуется новый ванакт! Воссядь на трон, сын мой, принеси погребальные жертвы своему богоравному, безвременно ушедшему родителю. Мегапент случайно упал со стены. Должно быть, такова воля богов.

И добавила другим тоном:

— Тело уже забрали мои люди. Правда, они не ждали, что им достанутся два тела. Ничего, донесут. Сперва я собиралась скрыть ножевые раны: падение со стены и только. Но теперь, когда наемник мертв… Так даже лучше. Мерзкий убийца посягнул на ванакта, но был в свою очередь поражен камнем. Ты прекрасно мечешь камни, Анаксагор! Ты отомстил за отца, честь тебе и хвала, и всенародное уважение.

— Я? — задохнулся Анаксагор.

— Он? — задохнулся я.

— А тебя здесь вообще не было, — обратилась Сфенебея ко мне. — С чего бы человеку, пришедшему в Аргос за очищением, прогуливаться ночью по крепостной стене? Странные привычки, не находишь? И потом, один убийца — хорошо, два убийцы — отлично, а три убийцы — это уже перебор. Заговори ты — кто тебе поверит? Ты осквернен, такие лгут без стеснений.

— Персей? — предположил я.

— Он не поверит первым. Мегапент, его лучший друг, замыслил недоброе? Спустя пятнадцать лет после того, как Персей прикончил прежнего ванакта?! Замыслил и вдруг отказался от замысла? Персей не только умен, он еще и подозрителен. Он сразу учует тухлый запашок. Я удивлюсь, если ты не обнаружишь Персеев меч у себя в животе.

Я стоял на стене — свободней свободного. Я стоял, связанный по рукам и ногам. Как и в первый день приезда в Аргос, я стоял на коленях, в пыли — ничтожество, живая просьба! — а они кружили вокруг меня, разглядывали, трогали, пробовали на вкус. Женщина, юноша, наемник, живой подарок сына отцу. Это ничего, что наемник уже мертв. Ничего, что мертв и владыка. Они здесь, все здесь, живые и мертвые. Они никуда не делись: хищные рыбы, привлеченные вкусом крови. Они рвут меня на куски.

— Мы в скорби, — слова Сфенебеи разили без промаха. — Я и мой сын. Мы готовимся к погребению, к жертвенным приношениям. Мы не сможем тебя очистить, юный Беллерофонт. Никто в скорбящем Аргосе не сделает этого. Там, где смерть и скорбь, нет места очищению.

— Куда же мне идти? — в смятении крикнул я.

Бродячий пес, загнанный в угол — вот кем я был. Псу не до того, чтобы сохранять лицо. Пес может скалить зубы или вилять хвостом. Не знаю, как назвать мой вопрос — хвостом или зубами. Я шарил глазами вокруг: ни одного камня, ни единого. Шагни ликийцы-телохранители ко мне, чтобы сбросить со стены жалкую муху, запутавшуюся в паутине и высосанную досуха — мне даже нечем будет в них швырнуть.

Под ногой звякнуло. Нож! Кривой нож Циклопа: абант обронил его, прежде чем рухнуть в темноту. А может, нож сам выпал у него из-за пояса. Плохо понимая, что делаю, я схватил нож, выставил перед собой:

— Куда идти? Что делать?!

Сдавленно мыча, Анаксагор шарахнулся прочь, под защиту матери.

— Идти? Плыть! — смеясь, поправила меня Сфенебея. — В гавани Арголикоса стоит «Звезда Иштар», корабль торговца из Сидона. Это быстрое судно, через месяц ты доберешься до Ликии.

— Месяц?

— Может, дольше. И что с того? Куда тебе спешить? Чем дальше ты уплывешь, тем лучше. Я хочу, чтобы тебя и Аргос разделило море. Через полгода о тебе и не вспомнят, а мы будем молчать. Беллерофонт? Он отказал похотливой Сфенебее, вздумавшей полакомиться свеженьким мясцом. О, эта Сфенебея! Гнусная сладкоежка! Она ревнива и мстительна, как все ликийки. Нажаловалась мужу, а не мужу, так сыну, что юный бродяга хотел взять ее силой. Ах, мерзавец! Что было делать мужчинам Аргоса? Могли ли они тронуть человека, которого защищал закон гостеприимства? Поднять на него руку? Конечно же, нет. В Аргосе, может, и не слишком чтут Геру, но Зевса чтут неукоснительно. Вместо этого они изгнали невинно оболганного беднягу в Ликию…

— Но почему в Ликию?

— Там тебя встретит мой отец. Я напишу ему письмо. Он очистит тебя и возьмет на службу. Грех разбрасываться такими полезными людьми, как ты. Я рачительная хозяйка. Если что-то я не могу съесть сегодня, я откладываю это про запас. В Ликии ты проживешь не менее трех лет, понял? В Аргосе все уляжется, Анаксагора примут на троне. А дальше как знаешь. Я подумаю, что с тобой делать, но выбор, разумеется, за тобой.

Выбор. Ага, конечно. За мной, кто бы спорил!

— Иначе не жалуйся, — добавила Сфенебея.

Не в первый раз она читала мои мысли.

— На «Звезде Иштар» есть трюм? — спросил я. — Они перевозят животных?

— Животных?!

Кажется, мне впервые удалось ее удивить. Нет, во второй раз. В первый раз она удивилась прошлой ночью, когда я отказал ей в любви.

— Я не брошу своего коня, — объяснил я.

Стасим

Молния, блюдо, дитя

— Я возвращаюсь в Тиринф, — говорит Персей.

— Да ну? — фальшиво изумляется Гермий. — Неужели?!

Для кого другого эта фальшь осталась бы незаметной. Гермий надеется, что Персей тоже не заметит. Надежда слабая, но какая есть.

Персей наливает в чашу вина. В одну чашу, только себе. Разбавляет водой из местного источника — за водой он ходил сам, на рассвете, хотя это прекрасно могли бы сделать слуги. Жадно пьет, не заботясь тем, что надо бы плеснуть наземь долю богов. Великих богов, всемогущих богов, один из которых стоит сейчас напротив Персея. Он беспокоится, отмечает Гермий. Великий герой, сухое дерево и несокрушимый адамант, мучим беспокойством. Впервые такое вижу.

В дальнем углу походного шатра стоит женщина, похожая на статую. Лицо женщины — камень; молчание — рокот волн на пределе слышимости. Кажется, она даже не дышит. Выезжая из Тиринфа, в особенности по таким пустяковым поводам, как торговые переговоры, Персей никогда раньше не брал с собой жену.

На этот раз взял.

Почему, спрашивает себя Гермий. Случайность? Умысел? Женщина, которую люди зовут Андромедой, бросает на бога взгляд, краткий и равнодушный. Гермия передергивает, ему хочется улететь. Вся Олимпийская Семья знает, кого привез Убийца Горгоны, возвращаясь из седой мглы Океана. Когда Зевс заключил с сыном договор о невмешательстве, Семья впервые согласилась с решением владыки богов и людей, не начиная споров. Даже Афина, скрипя зубами, промолчала. Как и все, дала клятву черными водами Стикса, зная, что и захочет — не нарушит. Перед клятвой Зевс по наущению Афины предложил сыну вместо договора, который выкопал бы непреодолимый ров между героем и Олимпом, иную награду — бессмертие и вечную молодость. Как заявил ядовитый, злой на язык Аполлон: «Пифос нектара и корзину амброзии!» Семья была уверена, что Персей скажет «да».

Кто бы на его месте не сказал?

Персей ответил отказом. Шептались, что он уступил требованиям жены, не желавшей принимать подарки от ненавистного Олимпа. Те, кто хорошо знал жену Персея, готовы были согласиться с летучей сплетней. Те, кто хорошо знал Персея, возражали. На их памяти сын Зевса не совершил ни одного поступка под чужим влиянием. Договор о невмешательстве, утверждали они, лишь формальность, закрепляющая реальное положение вещей.

За эти годы женщина, которую люди звали Андромедой, научилась сдерживаться лучше, чем в былые времена. Родила детей, освоила ткацкий станок, железной рукой вела домашнее хозяйство. Но Гермий все равно предпочел бы, чтобы она смотрела в другую сторону.

Природа, думает Гермий. Природа, имя, возраст. Как бы я хотел всего этого не видеть! Счастливы слепые, ибо им дана безмятежность.

— Я возвращаюсь в Тиринф, — повторяет Персей. — Немедленно.

— Мегапент убит, — напоминает Гермий.

Не отдавая себе отчета, Персей кладет руку на меч, висящий у него на поясе. Кривой клинок похож на серп, на жало скорпиона. Меч прячется в ножнах из мореного дуба, но Гермию не нужно видеть клинок, чтобы знать, на что он похож. Этим мечом Зевс-Победитель оскопил своего отца, Крона-Временщика, прежде чем низвергнуть родителя в Тартар. Этим мечом Зевс-Эгиох[7] бился с ужасным Тифоном, сойдясь с гигантом в рукопашной. Этот меч Зевс дал своему сыну, рожденному от Данаи-Аргивянки, когда тот отправился на подвиг, в дальний путь за головой Медузы.

На лезвии осталась кровь, вернее, ихор Крона. Ихор Тифона. Ихор Медузы? Гермий видел клинок обнаженным. Да, ихор Медузы тоже. Когда Гермий увидел это впервые, он не поверил своим глазам. Лезвие также сохранило следы другого ихора, но в чьих жилах он тек, какому бессмертному дарил вечную жизнь, осталось загадкой. По следам не узнать природу, имя, возраст.

Кровь людей, убитых Персеем, не оставила следов на мече. Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков: ветер одни по земле развевает, другие дубрава, вновь расцветая, рождает…

Гермий дергает уголком рта: улыбается. Он тогда тоже дал брату, отправившемуся на край света, свои крылатые сандалии. Сандалии Персей вернул, меч же оставил себе. С согласия Зевса, как залог нерушимости договора. Иногда Гермий размышляет, что случилось бы, не дай Зевс согласия. Пытается представить Персея без кривого меча — с копьем, секирой, каким-нибудь другим мечом, пусть даже золотым.

Не получается.

Полог задернут. Снаружи день, но в шатре царит сумрак. Плотная ткань задерживает лучи солнца, как стража у городских ворот задерживает торговцев с подозрительным товаром. Гермию не нужно много света. Он видит, как блестит от пота бритая голова Персея. Как напрягаются мышцы под льняным хитоном, словно Персей не пьет вино, а готовится к бою. Как косит левый глаз, всматриваясь в комара-невидимку, жужжащего у виска.

Персей всегда косит. С детства.

— Мегапент убит, — повторяет Гермий. — Ванакт Аргоса, твой друг. Он принял тебя в Тиринфе, когда ты переселился туда. Он сел на трон в Аргосе после того, как ты залил Аргос кровью его отца. Он ни разу не задумался о мести.

В последнем Гермий сомневается. Ежедневно водя людские души в Аид, трудно сохранить веру в высокие идеалы. Но сейчас не время для сомнений. Во всяком случае, для сомнений, высказанных вслух.

— И ты не приедешь на его похороны? Не захочешь выяснить, были ли у убийцы сообщники? Так ли все произошло, как доносит молва? Мегапент чуждался мести, но ты не Мегапент. Ты мстишь быстро и беспощадно, как удар молнии. Неужели ты откажешь себе…

В удовольствии, хочет сказать Гермий.

— В правосудии, — вместо этого говорит он.

— Я возвращаюсь в Тиринф, — повторяет Персей в третий раз.

Слова бога пропадают втуне. Персей не дает себе труда ответить на них.

— На твоем месте я бы поехал, — упорствует Гермий. — Утешил бы вдову, ободрил бы молодого наследника. Поверни я обратно — это все равно что плюнуть Аргосу в лицо.

Судя по лицу Персея, его это не смущает.

— Когда я вел тень Мегапента в Аид, он надеялся, что ты почтишь его похороны своим присутствием…

Гермий врет. Когда он вел тень Мегапента в царство мертвых, покойный ванакт молчал всю дорогу. Молчал как убитый, что было естественно в его положении. Гермий пытался разговорить попутчика, выяснить, что с ним случилось на самом деле. Пустая трата времени! Даже угроза посмертных пыток не заставила Мегапента раскрыть рот. Про пытки Гермий тоже врал — без разрешения дядюшки Аида он не имел права мучить усопших. А дядюшка не позволил бы терзать невинную тень ради такой пустяковины, как подробности рядового убийства.

— Хочешь вина? — Персей берется за бурдюк.

Разговор окончен, понимает Гермий.

— Месть, — внезапно говорит женщина, которую люди зовут Андромедой. — Что ты понимаешь в мести, лукавый сын Зевса? Что вы оба понимаете в мести, дети Зевса, гордые и яростные мужчины?! «Ты мстишь быстро и беспощадно, как удар молнии…» Вы все так мстите: быстро и беспощадно. Мстите, словно насилуете: впопыхах, не зная другой радости, кроме собственно насилия.

— Кое-кто действует иначе, — возражает Гермий.

Меньше всего ему хочется спорить с этой женщиной. Но вызов брошен, а природа требует ответа.

— Иные говорят что месть — блюдо, которое едят холодным. Я согласен с этим мнением.

— Месть — не блюдо, — жена Персея скрещивает руки на груди. Можно сказать, что так она пытается держать себя в руках. — Месть — не молния. Месть — дитя. Дитя под твоим сердцем. Повторяю: ты мужчина, бог, тебе не понять.

Гермий молчит. Это особое молчание. В числе талантов лукавого бога числится умение молчать так, что собеседникам хочется продолжать монолог.

— Месть надо зачать, — слова, произнесенные женщиной, змеями расползаются по шатру. Шипят, извиваются, трепещут раздвоенными жалами. — Зачать в любви и ненависти. Месть надо выносить. Тебя тошнит, а ты носишь. Болит поясница, а ты носишь. Кружится голова, а ты все носишь и носишь. И некому помочь в твоем тяжком труде. Месть надо родить. Известно ли тебе, бог, как это трудно — родить настоящую, созревшую месть? Когда приходит срок, легче умереть, чем разродиться!

— Возможно, — соглашается Гермий.

Это подарок, понимает он. Она сболтнула лишнего. Это яблоко, случайно упавшее мне в руки. Дар судьбы, но я не понимаю, в чем он заключается. Смысл ускользает от меня — змеи, кругом змеи, на моем жезле, в ее устах! Хорошо, я запомню все до последнего словечка. Позже я вгрызусь в яблочко, доберусь до сердцевины, выложу семечки на ладонь.

Всему свое время.

— Возможно, да. Я мужчина, мне не понять. Но если роженица жива, значит, месть все-таки родилась. Или дитя не выжило? Странное дело, месть из породы живучих…

— Ты прав, месть выжила, — говорит женщина, которую люди зовут Андромедой. — Родилась. Она всего лишь порвалась. Если амфора разбита, лучше не склеивать черепки. Не поможет, вино так или иначе вытечет.

— Не поможет, — соглашается Персей. — Мы возвращаемся в Тиринф.

Кажется, что последние слова женщины были обращены к нему, а не к богу. Кажется, что он все понял, тогда как бог не понял ничего. Яблочко, думает Гермий. Медное яблочко. Бронзовое. Адамантовое. Боюсь, я сломаю об него зубы.

«Месть надо зачать. Месть надо выносить. И некому помочь в твоем тяжком труде…»

Химера, вспоминает Гермий. Неуловимая, огнедышащая, бешеная Химера. Живой трехголовый вызов нам, олимпийцам. Месть, которую зачала Ехидна от Тифона. Месть, которую она выносила. Которую родила. Почему я вспомнил о Химере?!


…Химера делается меньше. Сбрасывает боевой облик. Что видишь ты, дочь Тифона, в испуганном жеребенке? Что видишь ты больше, чем видит Лукавый? Все планы Гермия идут Химере под хвост, под чешуйчатый, ядовитый хвост, не желающий атаковать мальчишку…

…дриада хихикала, рассказывая, что Гидра не тронула лошадь. Ее это забавляло больше того, что Гидра не тронула человека…


— Этот мальчишка, — произносит Гермий с показным равнодушием.

Любому ясно, что бог меняет тему, не желая продолжать болезненный разговор. Поболтаем о пустяках, говорит весь вид Гермия.

— Изгнанник из Эфиры, братоубийца. Зовет себя Беллерофонтом. Он сейчас в Аргосе, знаешь? Приезжал за очищением. Не думаю, что он задержится там надолго. Мегапент убит, кто его теперь очистит? Похороны — не лучшее время для таких обрядов. Отчего бы тебе самому не очистить его, а? Поезжай в Аргос, почти могилу старого друга, разберись с убийством. А заодно очисти мальчишку от скверны.

— Зачем мне это делать? — спрашивает Персей.

И отворачивается.

— Польза, братец. Этот Беллерофонт может быть полезен. Вероятно, ты не знаешь, но я ему покровительствую. Я и Афина, совсем как тебе перед вылетом на подвиг. В вас есть что-то общее: Горгофон и Беллерофонт, Убийца Горгоны и Метатель-Убийца. Поддержи парня, это и союз с богатой Эфирой, и моя признательность…

Гермий совершенно не удивлен, когда слышит в четвертый и последний раз:

— Я возвращаюсь в Тиринф.

Яблочко дало трещину. Лукавый сын Зевса уверен в том, что надменный сын Зевса не едет в Аргос по одной-единственной причине: в Аргосе сейчас Беллерофонт, жеребенок, кого не тронули Химера и Гидра.

Он что, боится мальчишки?!

Часть седьмая

Высокие горы Ликии

Взросление — дело грязное, болезненное.

Вторые роды.

Надо дышать самому. Ходить самому. Есть, пить самому. Жить самому. Засыпать, просыпаться. Принимать решения: осознанно или нет. А вокруг тьма людей, которые не хотят, чтобы ты дышал. Мечтают, чтобы ты ходил туда, куда надо. Ел-пил у них с руки. Жил по указке. Заснул и не проснулся.

Новый мир для младенца — это воздух, вода, земля. Пища, наконец. Новый мир для взрослого — люди. Они и пища, и вода, и земля, и воздух. Можно насытиться, можно отравиться. Можно встать двумя ногами, можно поскользнуться, упасть с обрыва. Сегодня дыши ими, завтра задыхайся. Пей их, тони в их пучине.

Твой выбор, твоя жизнь.

Твоя смерть.

Эписодий девятнадцатый

Чужак в чужом краю

1

Три в одном

Полосатый парус хлопнул, теряя ветер, и лениво обвис. Капитан, чернобородый крепыш, каркнул по-финикийски: отдал команду кибернетисам. Оба кормчих налегли на рулевые весла. Нос «Звезды Иштар», украшенный резной конской головой, описал короткую дугу. Дюжина ударов сердца — и парус туго натянулся, раздался, как грудь атлета на вдохе. Ладья пошла резвее. Даже я, уж на что не моряк, это ощутил.

— Сегодня будем в Ликии, — бросил капитан, поравнявшись со мной.

Двигался он боком, по-крабьи, хотя места на палубе хватало. Капитан и сам напоминал каменного краба, какие водятся в расщелинах скал, уходящих в воду. Приземистый, хмурый, сосредоточенный, насквозь пропеченный солнцем, выдубленный ветрами… И руки-клешни: ухватят — не выпустят.

Сегодня? Ну наконец-то!

Обещанный месяц плавания давно минул, минул и второй, и третий. Хоть я и вырос в городе у залива, с видом на две гавани, куда приходили корабли со всех концов света, морское путешествие было мне в новинку. Пара дневных переходов вдоль берега на кургузой лодке, гордо именуемой «кораблем» — вот и все мое мореходство.

А тут — целое путешествие.

Поначалу меня все радовало. Слаженный скрип снастей: в его мелодию чутко вслушивались моряки, ловя любой диссонанс. Едва заслышав сигнал, что с оснасткой что-то не ладно, они мчались подтянуть, закрепить, залатать. Неотступные запахи смолы и моря. Едва пробивающийся сквозь них тонкий аромат кедровых досок. Гортанные команды. Особый «морской» жаргон — к концу плавания я уже понимал значение большинства слов. Крики чаек. Неумолчный плеск волн о борт. Солнце и ветер, соленые брызги в лицо…

Острова, острова, острова. Кажется, мы не пропустили ни единого. Понимаю, что неправда, что в таком случае нам и трех жизней не хватило бы на путь из Аргоса в Ликию. Все понимаю, но избавиться от ощущения, что побывал везде, всюду, на самой захудалой груде камней, я не в силах.

Течения случаются не только в море. Нескончаемый поток тек с корабля на берег и обратно всякий раз, когда мы становились на якорь в очередном порту. Содержимое трюма менялось десятки раз. Амфоры с вином покидали борт, их место занимали тюки выделанных кож. Пифосы с зерном сменяла, сытно благоухая, копченая козлятина; ларцы с притираниями и благовониями — медная посуда; некрашеное полотно — мед и оливковое масло.

И так без конца.

Рябило в глазах от бесчисленных островов с их портами, рынками, складами, пестротой одежд, грузчиками, моряками, торговцами, шлюхами и разноязыким гомоном. Я выводил на берег Агрия, давая коню размять ноги и полакомиться свежей травой. Перед отплытием заводил обратно на корабль — надо сказать, место в трюме для моего любимца всякий раз приходилось буквально отвоевывать! Ушлый хозяин «Звезды Иштар» норовил заполнить товаром каждую пядь. Кое-что в итоге крепили на палубе. С третьего-четвертого раза Агрий окончательно привык к сходням. Теперь он спускался на берег с таким уверенно-небрежным видом, словно родился в море.

Ну да, еще один сын Посейдона. А вы как думали?

Случалось, налетали буйные осенние шторма. Небо темнело, хмурило Зевесовы брови грозовых туч. Море ярилось, вздымало громады валов, словно сотни языков с белой пеной кипящей слюны. Слизну, проглочу! Приходилось отсиживаться на берегу. Хозяин «Звезды Иштар» не терял времени даром, заключал сделки и долгосрочные договоренности, команда пила в харчевнях и любила доступных женщин, а я, разъезжая верхом на Агрии, осматривал местные достопримечательности: храмы, скалы, унылые рощи.

Погода налаживалась, мы плыли дальше. Осень сменилась зимой, но мы двигались на юг — пусть и медленней, чем мне бы хотелось. Серьезные холода нас не настигли. Погода стояла странная. Было холодно; в то же время было жарко. Ветер, брызги, соль на губах — стоя на качающейся палубе, я кутался в шерстяной плащ. А в небесах сияло солнце, бессильное прогреть зябкий воздух, но вполне способное чувствительно обжечь лицо. Короче, шляпа тоже была не лишней.

Ветер, море, солнце.

И серая полоска земли впереди. Вот и ты, Ликия. Если вначале путешествие увлекло меня, потащило прочь от родных мест, завертело, закружило, не давая опомниться, отвлекая от невеселых мыслей и воспоминаний, то теперь мне уже не терпелось сойти на землю. Добраться до цели этого вынужденного плавания, что бы там ни ждало блудного Беллерофонта.

Полоска надвинулась, выросла. Проступила неразличимая ранее изрезанная линия побережья. Серые выщербленные зубы скал, грязная желтизна осыпей, буро-зеленая шерсть кустарника. Позади скрипнула палуба под тяжелыми шагами. Мне не нужно было оборачиваться, я и так знал, кто это — могучий страж, приставленный ко мне Сфенебеей. Облаченный, как всегда, в боевой доспех, в шлеме с глухим забралом, ликиец подошел, встал рядом. Ухватился для надежности за край борта.

Сегодня он был без копья.

— Твоя родина? — я мотнул головой в сторону берега.

Он промолчал. За все плавание я не услышал от него ни слова.

Раздались команды, «Звезда Иштар» повернула. Заскрипели натягиваемые матросами канаты. Хлопнул и вновь поймал ветер парус. Мы шли наискось, огибая узкий скальный мыс: очертаниями он походил на припавшего к воде зверя. Волк? Вепрь? Медведь?

Три в одном.

За мысом вставали горные хребты — спины исполинских ящериц. Над ними клубились тучи. Самые дальние горы тонули в туманной дымке, смазывались, едва угадываясь. На фоне этой дымки я вдруг увидел неожиданно четкий крылатый силуэт. Он висел, словно приклеенный. Нет, уже отклеился. Существо двигалось, летело под облаками — ближе смазанных гор, хотя и заметно дальше береговых утесов. Прислушавшись, я услышал знакомое хлопанье парусов — эхо, передразнивавшее парус «Звезды Иштар».

Три в одном. Лев, коза, змея.

Химера!

Все во мне замерло. Я и сам замер, превратился в ледяную статую, выстуженную изнутри зябким порывом страха. Корабль! На корабле не спастись от летучего чудовища. Не уйти, не спрятаться — в море мы как на ладони. Кедровые доски, просмоленные на стыках, вспыхнут от пламени в один миг. «Звезда Иштар» превратится в погребальный костер, гуськом мы отправимся в царство мертвых: запить свой последний ужас глотком из Леты, реки забвения.

Прыгнуть за борт? Рискнуть спасаться в волнах? Если б не зима, я бы не сомневался ни мгновения. Но сейчас я медлил. Доплыву? Или стылое море высосет из меня тепло жизни раньше, чем ноги коснутся дна на прибрежном мелководье?

Смерть в огне? Смерть в воде?

Почему никто еще не поднял тревогу?! Куда смотрит дозорный в «вороньем гнезде»?!

Дозорный смотрел туда же, куда и я. Не было сомнений, что он прекрасно видит Химеру. На лице впередсмотрящего не отражалось и тени беспокойства. Сновавшие по палубе моряки тоже время от времени бросали взгляды в сторону гор: кто с любопытством, кто с равнодушием. Они что, не понимают, на что способна Химера?

Что сейчас произойдет?!


…со стороны Лехейской гавани вставало красное зарево. Его отблески играли на боках и мордах чудовища. Теперь зверь выглядел не серебряным, а окровавленным. Львиная голова взревела, извергла из пасти тугую струю пламени. Не боясь гнева богов, пламя ударило в белоколонный храм Гермия. Разбилось о святилище, взлетело ввысь прибоем, налетевшим на скалы. И упало обратно, охватив весь храм целиком, сжав его в пылающем кулаке…


Чудовище парило над горами, взмахивало перепончатыми крыльями. Резко пошло вниз, пропало из виду. Я ждал, что Химера появится вновь — ближе, над самым берегом. Ожидал багряных отсветов пламени, если тварь нашла себе добычу там, в горах. Я судорожно вцепился в борт. Ногти глубоко впились в дерево; сердце бешено колотилось, грозя выпрыгнуть. Холод внутри сменился жаром, в груди разгорался костер, подобный огню трехглавого чудовища.

Химера больше не показывалась.

Я стащил шляпу, утер испарину со лба. Вспомнились слова Кимона, произнесенные странником в первую нашу встречу:

«Она прилетает из Ликии, из-за моря…»

Табунщик еще спросил:

«Из-за моря? Выходит, и кораблям опасаться надо?»

«Насчет кораблей не слышал, — ответил Кимон. — Может, и жжет, так свидетелей нет…»

Повезло? Не заметила нас? Или она действительно пренебрегает кораблями, потому-то моряки так спокойны? Не впервые в Ликию ходят, знают, чего стоит опасаться, а чего нет. Я смотрел, как кормчие орудуют рулевыми веслами, направляя «Звезду Иштар» к берегу, как из-за мыса возникает гавань, порт, вырубленный в камне город, уступами карабкающийся вверх по склону…

Костер в груди пылал жарче прежнего. Не знаю, жжет ли Химера корабли, но меня жег стыд. Я готов был бросить корабль, людей на нем, бросить Агрия, в панике искать спасения в одиночку, бежать, плыть, забыв обо всем, гонимый ужасом. Я и не подумал предупредить команду об опасности. Даже если опасности не было — я-то не сомневался, что нам всем грозит гибель.

Моряки никогда не узнают об этом. Но я-то знал!

Кимон не соврал. Он врал куда меньше, чем мнилось нам, детворе. Чудовище моих ночных кошмаров, убийца Пирена — Химера действительно прилетала из Ликии. Из страны, что станет мне домом на ближайшие три года. Новое испытание судьбы: год за годом тебе, Беллерофонт, предстоит жить бок о бок со своим ужасом.

С ужасом, который ты опрометчиво пообещал убить.

Я закрыл глаза. День сменился ночью, меня объяла тьма. В этой темноте умерли краски и звуки, здесь звучал только голос Циклопа, тот, который я слышал на палубе каждую ночь, беседуя с мертвым абантом.

«Радуйся, Беллерофонт! — говорил он. — Ты начинаешь мыслить, как мужчина».

Не скажу, что я рад Циклопу. За время пути я устал от него.

2

Ночные беседы

«Почему ты меня возненавидел? — спрашиваю я абанта. — Я не сделал тебе ничего дурного».

«Ничего, — смеется он. — Ты всего лишь убил меня».

В смехе Циклопа нет злобы. Нет обиды. После смерти он изменился, сделался дружелюбным, открытым, разговорчивым. Мы беседуем каждую ночь, устроившись на палубе «Звезды Иштар», под мачтой. В трюме тихонько ржет Агрий: чует меня. Вокруг, от борта до борта, вповалку спят моряки. Бодрствуют те, кому выпала ночная вахта. Если мы идем на веслах, бодрствует половина гребцов. Иногда, если погода сулит неприятности, бодрствует капитан.

Все они отоспятся днем.

«Так почему же ты меня возненавидел?» — повторяю я.

Если хочешь добиться ответа, надо быть настойчивым. С мертвыми всегда так. Впрочем, с живыми тоже.

«Это же очевидно! — абант удивлен. — Твое появление оскорбило меня. Ты был не человек. Ты был плевок мне в лицо».

«Я? Плевок?!»

«Разумеется. Это меня нанял Анаксагор, чтобы убить Персея. Знаешь ли ты, что это такое: когда тебе предлагают убить героя? Великого героя? Это подарок судьбы. Это твое имя, горящее в веках. Это честь, какую и представить нельзя».

Он мечтательно жмурится:

«Это слава. Рухнут горы, высохнут моря, а люди будут говорить: „О, Циклоп! Это тот, кто убил самого Персея!“ Даже если бы я пал от руки героя, люди все равно говорили бы: „О, Циклоп! Это тот, кто не побоялся восстать на самого Персея…“ Вспомнят Персея, вспомнят и меня. Теперь понимаешь?»

Я молчу. Не уверен, что мне бы понравилась такая слава.

«И вот я прихожу в Аргос, — продолжает абант. — И что же? Я узнаю́, что мне не доверяют. Что мне в подмогу шлют какого-то прощелыгу! Молокососа! Метателя-Убийцу, который только и сделал, что перебил своих братьев! Это ли не позор? Это ли не оскорбление?!»

Я молчу. Я не уверен, что это позор.

«Когда я впервые увидел тебя, — абант улыбается, — кровь закипела во мне. Я сразу понял, чего захочет от тебя Анаксагор. Когда Сфенебея предложила мне убить правителя, если тот откажется от покушения на Персея, я согласился не из-за денег. И не из-за славы — велика ли слава прослыть убийцей какого-то Мегапента? Я согласился, потому что это была моя месть ее трусливому, слабому сыну. Ничтожеству, которое одной рукой предложило мне честь, достойную бога — и другой рукой отобрало эту честь, разделило ее с тобой, превратило в половинку чести, а значит, в ничто. Понимаешь?»

«Нет».

«И не поймешь. Я бросил в тебя копьем, ты бросил в меня камнем. Мы квиты. А понимание — дело сложное. Для этого мы должны быть похожи. А мы разные, как камень и копье. Просто слушай и запоминай. Вырастешь, пригодится».

Впервые Циклоп сел напротив меня, когда мы проплывали Киклады, маневрируя между островками. Я не удивился. Я знал, что он плод моего воображения. Я только не знал, что плоды воображения бывают такими самостоятельными.

«Я тебя боялся, — говорю я. — Все время боялся, с первой встречи. Мне казалось, что рядом ходит чудовище. Нет, чудовища меня не тронули. Ты тоже меня не тронул…»

«Анаксагор запретил, — объясняет абант. — И Сфенебея. Сказали: потом сколько угодно. Хоть три раза друг друга зарежьте. А сейчас велели терпеть. Я терпел».

«Копье, — напоминаю я. — Ты бросил в меня копье».

«Если бы я хотел попасть в тебя, я бы попал. А может, ты бы увернулся. Не важно, главное, что я метил не в тебя. Мое терпение — оно такое. Сказать по правде, я надеялся, что ты выйдешь драться со мной вместе с теми олухами. Ты выйдешь, я сломаю тебе колено. Повинюсь перед Анаксагором: мол, случайно вышло. И останусь с Персеем один на один».

«Разумно», — соглашаюсь я.

Он смотрит вниз. Его очень интересуют смоленые доски палубы. Мне знаком этот взгляд — так Циклоп ведет себя, когда думает о том, что все могло сложиться иначе.

Корабль берет южнее. Наксос, Аморгос, Кос — мы минуем остров за островом. Хозяин, бойкий толстяк, что-то продает, что-то докупает. Если зовут, посещает дом правителя, делится новостями. Нетрудно догадаться, какая новость востребована больше прочих. После каждого такого визита к «Звезде Иштар» стекается толпа зевак. Поначалу я прятался, потом перестал. Торчу на палубе, схожу на причал, иду в город, возвращаюсь.

Когда меня спрашивают о событиях в Аргосе, я не отвечаю. Зеваки пристают, докучают. Кажется, торговец берет с них плату за показ меня. Что он рассказывает во дворце о бродяге Беллерофонте? Меня не в чем обвинить открыто.

За моей спиной судачат. Одни считают, что на моем месте переспали бы со Сфенебеей и избежали бы неприятностей. Другие уверяют, что ни за что не сделали бы этого. Хвалятся своей добродетелью, приписывают Сфенебее тысячу уродств. Затеваются споры. Иногда меня зовут в третейские судьи.

Я отказываюсь.

Чайки, волны. Высадка, отплытие. Месяц? Сфенебея погорячилась. «Звезда Иштар» уложилась бы в обещанный срок, но торговец гордится мной. Я — его лучший товар. Зерно или керамику можно продать только один раз. А меня можно продавать раз за разом — и от меня не убывает.

Точно так же гордится Агрий, когда я еду на нем верхом.

«Почему меня не убили? — спрашиваю я. — Там, в Аргосе. По-моему, это было бы разумно».

«О! — радуется абант. — Ты начинаешь понимать. Давай, расскажи мне: почему же тебя все-таки не убили?»

«Меня оставили в живых, потому что отправили в Ликию, — я размышляю вслух. — Откажись я плыть, убили бы. Я осквернен, моя кровь доступна».

«Мегапент разделил с тобой хлеб и вино, — напоминает Циклоп. — Тебя защищал закон гостеприимства».

«Это сделал Мегапент, а не Анаксагор. Кроме этого, меня несложно было бы связать и тайно вывезти за пределы Аргоса. Полоснуть ножом по горлу, бросить в придорожную канаву. Кто станет разбираться в смерти такого, как я?»

Абант вскидывает руки к темному небу:

«Радуйся, Беллерофонт! Ты начинаешь мыслить, как мужчина. Как юный и неопытный, но мужчина. Поздравляю, это большой шаг вперед».

«А как бы мыслил мужчина взрослый? Опытный?»

Единственный глаз абанта вылезает из орбиты, взмывает в ночное небо, превращается в звезду. Корабль держит путь на эту звезду, как на самый надежный ориентир. Мерцая тьмой в глазницах, абант садится поудобней:

«В Эфире знают, что ты пошел в Аргос. Тебя должны были очистить. Не очистили по причине смерти ванакта? Веская причина, принимается. Нашли в придорожной канаве? Мертвым? После насильственной смерти ванакта? После темных делишек, о которых судачат на всех перекрестках?! Этого Эфира не приняла бы. Твой отец обязан был бы ответить, иначе Главка перестали бы уважать».

«Война?»

«Скорее всего. Многие правители поддержали бы разгневанную Эфиру, мечтая укротить, разграбить, столкнуть с вершины славы надменный Аргос. Новый ванакт молод? Ему не хватает житейской смекалки и воинского таланта? Вот тебе еще одна причина для большой войны. Нет, тебя не тронули бы в Аргосе. Анаксагор — пустое место, но его мать умеет сложить камень к камню».

«Я рад, что меня не стали убивать в Аргосе».

«Любой рад, если его не убили. Или ты хочешь сказать то-то другое?»

Я молчу. Я вижу меч, занесенный над моей головой. Нож у моего горла. Вижу радугу от крепких стен Лариссы до острова в Океане. Допускаю, что радуга опоздала бы. Тогда я бы отправился в Аид без помех.

Успей радуга вовремя, Хрисаор разрушил бы Аргос.

Не хочу. Не согласен. Почему, куда ни пойду, я всюду тащу смерть за собой, словно пса на поводке? Временами при разговоре с абантом мне кажется, что у борта напротив сидят мои мертвые братья. Слушают, кивают. Не знаю, так ли это. Подойти? Проверить? Задать вопрос?

Боюсь.

Подплываем к Родосу. Скоро Ликия.

3

Тысяча ступеней

Едва «Звезда Иштар» пришвартовалась к причалу — длинному, дощатому, уходившему в море на добрых полстадии — приставленный ко мне ликиец начал проявлять признаки нетерпения. Куда и делась вся его выдержка? Улетучилась, как осенняя листва, сорванная с дерева порывом сердитого Борея.

Гигант тенью следовал за мной по пятам. Подгонял скупыми жестами, торопил: «Быстрей собирайся! Чего копаешься?!» Что это на него нашло? Может, у него тут родня? Не терпится маму обнять, жену, а я задерживаю?

Как я ни старался, представить ликийца добропорядочным отцом семейства я не смог. Но никакого другого объяснения внезапной перемене у меня не было.

Мы спустились на причал по скрипучим сходням: я с Агрием впереди, ликиец следом. Он старался держаться за мной, а не за конем. Соображает! К Агрию никому, кроме меня, сзади лучше не подходить: лягнет — мало не покажется!

Впрочем, к Агрию ни с какой стороны лучше не подходить.

На причале распоряжался краб-капитан. Я хотел с ним попрощаться, поблагодарить — как-никак, столько времени вместе. Но капитан лишь кивнул в ответ: мол, я тебя услышал. И обложил заковыристой бранью раззяву-матроса, едва не уронившего амфору с дорогим лемносским вином.

Ликиец обогнал нас. Обернулся, махнул рукой: за мной. Я не сомневался, что он ведет меня во дворец Иобата Второго, отца Сфенебеи — куда же еще? Я лишь надеялся, что за годы отсутствия телохранитель не забыл дорогу: идя наугад, в чужом городе заблудиться легче легкого.

Порт, рынок. Все как на бесчисленных островах, где мы успели побывать. Ладно, порт побольше, а рынок побогаче. Не Эфира, конечно — не всякому дано побывать в Эфире! — но и не какой-нибудь Патмос, гиблое захолустье. Здесь во всем ощущался если не размах, то некая основательность.

Чай, материк, не остров!

Плотными волнами накатывали запахи: свежевыделанные кожи, лавр, пряное вино, незнакомые фрукты, жареная баранина…

«Жертва принята. Моления о благоденствии стад услышаны…»

Я вздрогнул. Бросил взгляд на небо. В густой бездонной синеве сиял золотой диск Гелиоса. На горизонте копились облака. Ни зловещего хлопанья крыльев в вышине, ни трехтелого силуэта. Торговец вялеными дынями проследил за моим взглядом и тоже уставился в небо. Зажмурился от яркого солнца, дернул щекой: чего, дурачина, пялишься? Нет там ничего. Лучше дыню купи: слаще меда, во рту так и тает!

Душистая…

Я завертел головой, отыскивая ликийца. Ну да, тут Ликия, все кругом ликийцы, но мне-то нужен был лишь один. Провожатый обнаружился на краю рынка, шагах в тридцати. Ждал, махал рукой: давай, пошевеливайся!

Рынок заканчивался у подножья скалистого холма, что нависал над заливом. Выше начинался город, и такой город я видел впервые! Десяток-другой ближних — самых нижних — домов был построен, как везде: в Эфире, Аргосе. Стены, крыша, портик с колоннами, если это храм или дом побогаче. Но те, что выше… Их вырубили прямо в склоне холма, уступами поднимавшегося к плоской, словно срезанной ножом вершине. Камень, камень, камень. Всюду один только камень. Серый, желтоватый, охристый; шершавый и гладкий. Ноздреватость песчаника, суровая твердость гранита. Десятки, сотни жилых пещер — и в то же время вовсе не пещер. Плоские фасады и фронтоны в обрамлении изломов дикого камня. Грубо вытесанные; отшлифованные гладко, с любовью и тщанием. Темные проемы световых окон. Дощатые двери — наконец-то хоть что-то, кроме камня! Затейливая резьба; едва обработанные поверхности…

Ступени, ступени, ступени. Ровные площадки перед домами. Узкие тропинки, на которых с трудом разминулись бы два человека. Деревянные мостки.

Город-холм. Город-скала. Город-лабиринт.

И на самой вершине — дворец. Он был возведен по всем правилам, даже отсюда видно. Нам — туда? Сможет ли Агрий взобраться по этим головоломным каскадам? Я потрепал коня по шее. Агрий недовольно фыркнул. Город ему не нравился, но деваться было некуда. А я еще собирался ехать верхом! Куда уж тут верхом?

Дождавшись меня, ликиец решительно двинулся вперед. Ничего он не забыл, дорогу находил безошибочно.

Когда я не ехал на Агрии, мне обычно не требовалось вести коня под уздцы. Жеребец шел рядом или позади меня, как собака, сам выбирая себе место. Не помню случая, чтобы он отстал, потерялся, ускакал вперед или заставил себя искать. Но сейчас, на вздыбленных улочках этого странного города, вытертых до блеска босыми ступнями и подошвами сандалий, Агрий нуждался в моей помощи. Тут и человеку ноги переломать недолго, а уж коню…

Здешние лестницы не были предназначены для лошадей. Агрий храпел, оскальзывался, спотыкался. В особо неприятных местах он приседал на задние ноги, отказываясь идти дальше. Лишь моя рука на потной шее коня да ободряющие слова, что я шептал ему на ухо, успокаивали Агрия, позволяли продолжить путь. Случалось, я подставлял плечо под круп, толкал вперед, давая дополнительную точку опоры.

Местные косились на нас с удивлением. Уступали дорогу, провожали взглядами. Заговорить не пытались: суровая фигура закованного в латы стража, идущего во главе нашей маленькой процессии, отбивала всякую охоту к разговорам.

Уверен, в скальном городе было чем полюбоваться. Но мне быстро сделалось не до здешних красот и чудес пещерной архитектуры. Взобраться на крутизну. Втащить под уздцы Агрия. Перевести дух на крохотной площадке перед чьим-то двухъярусным — надо же! — домом. Отыскать взглядом провожатого, приплясывающего от нетерпения в конце наклонного проулка. Загнать в проулок упирающегося Агрия. Идти сзади, понукая, приказывая. Ф-фух, выбрались! Огляделись. Куда дальше? Что? По змее-улочке? По чешуе стертых до матового блеска булыжников, скользких даже на вид?! Оступимся — костей не соберем! Ладно, деваться некуда…

Казалось, восхождению не будет конца. Идти, карабкаться, хвататься за стены и уступы, тащить, толкать, искать глазами, куда удрал неутомимый ликиец… Проще взойти на Олимп и стать богом. Когда я втащил Агрия на очередную скальную площадку, я не сразу понял, что убийственный подъем все-таки закончился. Площадка обернулась даже не площадью — настоящим плато, ровным и плоским как стол. Ни лестниц, ни подъемов — счастье, великое счастье!

Все плато покрывала жухлая зимняя трава. В ней кочками-переростками торчали бодро зеленевшие кусты кипарисника и можжевельника. Впереди, прямо перед нами, высился окруженный крепкой стеной дворец. Стену я оценил сразу: сложенная из громадных черных валунов, высотой в два с лишним человеческих роста, она вызывала уважение. Хотя, если честно, я плохо представлял себе врага, который, взобравшись ко дворцу, найдет силы для штурма. За стеной виднелась часть здания: судя по далеко разнесенным дозорным башням, строили здесь основательно. Может, не так красиво, как у нас или в Аргосе, зато крепко и надежно.

Ну да, я уже понял: ликийцы — народ суровый.

К воротам вела тщательно расчищенная дорога. По краям она была обсажена кипарисами — не кустарником, а настоящими деревьями, похожими на давно не чищенные, покрывшиеся темно-зеленой патиной наконечники копий.

Мой провожатый махнул рукой и с упрямой решимостью, будто шел на приступ, двинулся к воротам. Я последовал за ним. Ворота не разочаровали: они были сколочены из огромных дубовых брусьев, стянутых бронзовыми скрепами толщиной в три пальца. Караульный окликнул телохранителя Сфенебеи за пять шагов, тот вместо ответа извлек что-то из кожаного мешочка на поясе и продемонстрировал страже. Мотнул головой в мою сторону: этот со мной.

Удивительное дело, но ворота нам отворили без возражений. Что же такое он им показал? Жаль, рассмотреть не успел. Когда я подошел, ведя Агрия в поводу, страж что-то сказал мне по-ликийски — словно воздух мечом рубанул. Я развел руками:

— Прости, не понимаю.

Стражи переглянулись.

— Конь ставить тут, — объяснил один.

— Хорошо, — согласился я.

Привязать Агрия было решительно не к чему. Кипарисы для этого не годились, а больше ничего подходящего вокруг не наблюдалось.

— Я оставлю коня без привязи. Он не убежит. Потом я вернусь за ним.

— Никто не забрать твой конь.

Я кивнул и вошел в ворота. Тяжкие створки сомкнулись за спиной. Жди, показал телохранитель. Его жест нельзя было истолковать иначе.

— Гляди, — предупредил я, — не задерживайся долго.

Когда он скрылся среди хозяйственных пристроек, я огляделся. Двор больше нашего, эфирского, меньше аргосского. Слева, должно быть, гинекей — женская половина. Справа — кухня, кладовые. По центру — мегарон, покои правителя, комнаты для гостей. Ряд колонн у входа, каждая с меня толщиной. Угловатые барельефы на фронтоне: Аполлон сражает Пифона, Аполлон кладет драконьи кости в треножник, Аполлон пророчествует в Дельфах. Похоже, местные обитатели ценили Сребролукого превыше иных богов. Широкие ступени лестницы: пять, как у нас. Никаких излишеств вроде мрамора.

Дворец?

Крепость. Припавший к земле, затаившийся хищник. Мощные угловые башни странным образом усиливали это впечатление. Чудилось, что и там стоят дозорные аполлоны: натягивают тетивы, метят стрелами в сердце дерзкого.

По двору деловито сновали рабы и слуги. Мой ликиец не появлялся. Я скользил взглядом по людям: тут одевались проще, чем у нас. Кажется, к слугам я впопыхах отнес кое-кого из знати. Вот, к примеру…

Сердце ухнуло в груди. Пропустило удар.

4

Свежий хлеб для царских зубов

— Каллироя!

Океанида шла по двору. Боги, как она шла! На голове Каллироя несла корзину с хлебом, судя по запаху, свежей выпечки. Запах мог свести с ума любого голодного; бедра нимфы, покачиваясь при ходьбе, могли свести с ума любого вожделеющего.

Во всяком случае, я точно обезумел.

— Каллироя!

Догнал, преградил путь. Ударил себя кулаком в грудь:

— Это же я! Ты помнишь меня?

Океанида что-то ответила на незнакомом наречии. Кругом галдела челядь, я не понимал ни слова. Да что тут понимать!

— Каллироя! Я хотел вернуться к тебе! Я пытался…

Бронзовый обруч перехватил мою грудь, прижал руки к телу. Дыхание сбилось, но я все кричал, хрипел:

— Вепрь! Если бы вепрь убил меня… Я бы вернулся, да!..

Меня вздернули в воздух. Я отчаянно замолотил ногами: без толку. Со стороны я был похож на безумца. Трещали ребра, в левом боку началось дикое колотье.

— Каллироя! Я бы никогда…

Она что-то сказала, поставив корзину на землю. Ликийский телохранитель Сфенебеи — это он обхватил меня могучими руками, не позволяя приблизиться к возлюбленной океаниде — ослабил хватку, отпустил меня. Остался рядом, готовый в любой миг отправить наглеца в царство мертвых.

Я упал на колени:

— Каллироя!

— Меня зовут не Каллироей, чужеземец, — она перешла на язык, известный мне. Так говорили критские купцы, посещая Эфиру. — Я Филоноя, дочь Марпессы.

И добавила, понимая, с кем говорит:

— Дочь Марпессы и Иобата. Иобат Второй, царь Ликии — мой отец. Я его младшая дочь, после меня детей нет. У вас таких, как мой отец, называют ванактами.

Сестра Сфенебеи?!


…угольная статуя в пламенном ореоле Гелиоса. Женщина в белом пеплосе, затянутом на поясе, по-мужски. Мертвый лик статуи из пентеликонского мрамора. «Ты позволишь мне прилечь? У меня устала спина…» Первая капля дождя щелкает ее по носу. Вторая ударяется о шлем телохранителя. Третья падает просто так, за стену, на два остывающих трупа…


Лучше бы ликиец меня задушил! Надежда погасла, оставив после себя чад и дым. Я уже видел, что это не Каллироя. Сходство несомненно, но и различия очевидны. На старшую сестру, знакомство с которой привело меня сюда, за море, она тоже была похожа. Достаточно сбросить со Сфенебеи груз в двадцать прожитых лет, смыть свинцовые белила с лица и поубавить надменности.

Сфенебея, дочь Антии. Филоноя, дочь Марпессы.

Общий отец, разные матери. Мать Сфенебеи умерла и царь женился во второй раз? А может, у здешнего владыки две, три, пять жен. Откуда мне знать? Да и не все ли тебе равно, Беллерофонт?! Перед тобой стоит царевна. А кто стоит перед ней? Бездельник и грубиян. Кинулся, закричал, напугал. И ты еще хочешь, чтобы тебя здесь очистили? Да ты сам измажешься, как свинья, в первой же грязи, которая подвернется под ногу!

— Прости меня! Я спутал тебя с другой…

— Каллироя? — она улыбалась. — Твоя жена?

Если бы, подумал я.

— Нет.

— Возлюбленная?

— Это трудно объяснить. Полагаю, я никогда не увижу ее.

— Каллироя? — задумчиво произнес какой-то старик в длинных одеждах. Он дергал себя за бороду, словно пытаясь освежить память. — Дочь Тефиды и Океана? В Афинах есть фонтан, посвященный ей. Восточный склон холма… Как же назывался этот холм? Увы, забыл. Красивый фонтан, пышный.

— Ты тоже говоришь, как критяне? — удивился я.

С невыразимым презрением старик уставился на меня:

— Всякий знатный человек Ликии говорит по-критски. Наши предки явились сюда с Крита, юноша. В те дни Ликия именовалась Милиадой…

Судя по виду старика, он был бы рад заполучить меня в свое распоряжение и запытать насмерть рассказами о былых временах. К счастью, Филоноя жестом велела ему замолчать.

— С Каллироей мы разобрались, — в голосе царевны прятался смех. — Ее трудно объяснить и ты никогда не увидишь ее, чужеземец. Осталось разобраться с тобой. Как тебя зовут?

— Беллерофонт.

— Чей ты сын?

— Главка Эфирского.

Я солгал. Я сказал правду. Так бывает.

— Ты прибыл на «Звезде Иштар»?

— Да.

— С какой целью ты заплыл так далеко от Эфиры? На торговца ты не похож.

— Я сын Главка Эфирского, но приплыл я из Аргоса. Меня прислала твоя сестра.

— Сфенебея? Ты — посыльный вдовы аргосского ванакта?!

Я задохнулся:

— Ты уже знаешь?!

Она взяла лепешку из корзины. Есть Филоноя не собиралась. Вертела хлеб в пальцах, чтобы чем-то занять руки, отламывала кусочек за кусочком.

— Ты был свидетелем убийства? — тихо спросила она.

Я кивнул. И сразу же пожалел об этом. Что им известно? В какой степени? Я боялся расспросов. Боялся сболтнуть лишнего.

— Уже третий корабль доставил нам новости из Аргоса раньше вас, — хлебные крошки падали на землю, к ним подбирались мелкие пичуги. Лицо Филонои оставалось спокойным и приветливым, волнение выдавали только руки. — Мой царственный отец глубоко скорбит по поводу смерти своего зятя Мегапента. Вероятно, это и стало причиной того, что мой отец отправился посетить гробницы предков во внеурочный час. Уверена, он захочет услышать новости из первых рук, от непосредственного участника событий.

— Возможно ли прервать бдение царя? — вмешался старик. Обделенный вниманием, он побледнел от обиды. — Надо дождаться возвращения твоего отца, Филоноя.

Царевна протянула ему остаток лепешки:

— Советник Климен, твое мнение всегда ценно для нас. Скажи, этот хлеб свежий?

Старик изучал лепешку долго и тщательно, будто золотых дел мастер — украшение, которое может оказаться подделкой.

— Свежий, — наконец согласился он.

— Это хорошо?

— Это очень хорошо. Особенно для моих бедных зубов.

— Черствый хлеб был бы столь же хорош для твоих зубов?

— Увы, нет. Черствый хлеб я вынужден размачивать в воде, молоке или вине.

— Так и новости. Они хороши, когда свежие. Гонец моей сестры немедленно отправится в горы к нашему царю. Чтобы он не заблудился, я сама сопровожу его.

За моей спиной громыхнули латы. Телохранитель ударил себя кулаком в грудь: я пойду с царевной!

— Подготовить повозку? — спросил старик.

Он был обижен, но помалкивал на сей счет. Я представил, что моя мать разговаривает с кем-то из отцовских советников в духе юной Филонои — и понял, что не в состоянии это представить. Есть вещи, недоступные самому пылкому воображению.

— Повозку? — Филоноя задумалась. — Да, для первой трети пути. Тебе отлично известно, советник Климен, что дальше повозка не пройдет.

— Конь пройдет? — вмешался я.

— Конь пройдет.

— Тогда повозка не нужна. Я отвезу тебя, хорошо? Мой конь ждет за воротами.

Наградой мне была улыбка.

— Без повозки?

— Без повозки. Верхом.

— Этот чужеземец, — вмешался старик, указав на меня. Шагнул в сторону, преграждая царевне путь к воротам: — Мы не знаем, кто он. Не знаем, говорит ли он правду. Не знаем, действительно ли его прислала твоя сестра. Он мог присвоить чужое имя. Солгать насчет новостей. Притвориться свидетелем. Ты не думаешь, что его стоит опасаться, Филоноя? Путь к гробницам неблизок, я пошлю с вами охрану.

Она разглядывала меня так долго, что я покраснел от смущения. Будь на месте Филонои богиня, нимфа вроде Каллирои или чудовище, как Сфено Ужасная, я бы решил, что она видит меня насквозь: имя, природа, возраст. Возможно, она и впрямь видела меня насквозь.

— Нет, — наконец произнесла царевна. — Не думаю.

И обрадовала меня:

— Твоему коню не придется спускаться через город. Отсюда к гробницам есть дорога, более подходящая для лошадей.

Стасим

Кормление домашнего скота

Женщина шла от холмов.

Туман стоял от земли до неба. Он слабо светился, вызывая в памяти образ моря после заката. Так бывает, когда солнце падает в соленые волны — и вода какое-то время насквозь пропитана огнем, совмещая несовместимое.

Вершину последнего холма, за которым начиналась узкая, еле заметная тропа через вересковые пустоши, венчала груда камней. Женщина миновала холм, не останавливаясь, но потом все-таки сдержала шаг. Обернулась через плечо, подняла взгляд на заброшенный алтарь Реи, Матери Богов. Кучка камней обросла грязно-зеленым мхом, сделалась похожа на отрубленную голову сатира.

Над алтарем начал мерцать огонек. На сучьях иссохшего можжевельника висели клочья тумана, огонек был едва заметен. Вскоре огонь погас.

— Нет, мама, — сказала женщина. — Эта жертва не для тебя.

И добавила вполголоса:

— Это вообще не жертва.

Речь шла о корове. Корова брела за женщиной, низко опустив голову. На шее животного не было веревки, но корова не отставала и без понуканий. Ни разу она не встала, как вкопанная, заинтересовавшись едой или желая отдыха. Можно было подумать, что их с женщиной связывает что-то крепче веревок, более властное, чем голод и усталость.

Вереск терся о шерстистые бока.

Вскоре под копытами чавкнула грязь. Змеей тропа скользнула в Лернейские хляби, расплескала болотную жижу. Каким-то чудом кочки выдерживали вес коровьей туши. Местами корова, не разбирая пути, шла прямо по трясине, похожей на травянистую поляну. Кто угодно на ее месте провалился бы, пошел на дно, задирая к небу рогатую башку. Похоже, корову поддерживала опора более твердая, чем скальный гранит — божественная воля, способная на чудо.

Женщина шла беззвучно. Грязь не касалась подошв ее сандалий, не марала одежд. Лезвия осоки избегали встречи со стройными ногами. Комары боялись подлетать к путнице: сесть на нежную кожу, вонзить хоботок, насытиться тем, что текло в этих жилах, было все равно что ринуться в костер и сгореть без следа.

Была ли она красива, эта женщина? О да! Весь ее вид манил зрелой красотой супруги, хозяйки дома, матери семейства. Властная складка меж бровями, строго очерченный рот не портили ее. В конце концов, кого портит власть? Сияние венца в волосах? Аура могущества?!

Всех, скажут те, кто далек от власти. Никого, скажут владыки.

Заслышав трубный рев быка, корова подняла голову. Крик выпи смутил животное. Ложный бык замолчал, к небу вознесся дружный хор лягушек, сопровождаемый флейтой ветра. Там, в вышине, паслись свои стада — кочевое племя туч. Удушливые миазмы вставали над болотами, тянулись к тучам, мечтая стать такими же, очиститься, влиться в косматые громады — и бессильно опадали, расточались, чтобы вновь наполнить воздух ядом.

На островке твердой земли женщина остановилась. Неподалеку росла дуплистая ветла, больная горбунья. Рядом с деревом топь разверзалась черным провалом. Гнилостные воды, расступившись, открывали взгляду ступени из красной меди, поросшие блестящей чешуей. Ведя вниз, в далекие отсветы багрового пламени, лестница извивалась, как если бы была живой.

Из преисподней донесся собачий вой.

— Нет, Аид, — сказала женщина. — Я не к тебе.

Больше она не произнесла ни слова. Стояла, молчала, ждала. Ждала и корова — похоже, животное задремало, забылось сном, похожим на оцепенение. Шелестел камыш. Шелест его терял вкрадчивость, делался громче, настойчивей. Мгла густела, будто горячий воск, вылитый в форму. Трясся от страха зеленоватый свет гнилушек. В нем мелькнул изгиб, извив, петля. Проявилась и исчезла змеиная голова: другая, третья. Казалось, тропа ожила, превратилась в чудовище.

— Ешь, — негромко велела женщина. — Я пришла, как обычно.

Отойдя ко входу в Аид, открывшемуся в неурочный час, она присела на верхнюю ступеньку. Мгла, словно только этого и ждала, лопнула гнилым пузырем, пропуская на островок тугое тело чудовища. Шесть, а может, семь голов уставились на корову. По бокам животного пробежала дрожь, но корова не двинулась с места.

Две змеиные головы прильнули друг к другу, соприкоснулись шеями. Миг, и они срослись: две головы стали одной, вдвое большей, шея сделалась толще. К новой голове прильнула третья, затем четвертая. Вскоре чудовище уже было трехголовым: две обычных, таких как прежде, и одна исполинская, наводящая ужас.

Лернейская Гидра разинула пасть.

Она заглатывала корову медленно, без спешки. Надевалась на добычу, будто перчатка на руку. Сжала в убийственных кольцах, ломая ребра, хотя корова не сопротивлялась, не пыталась вырваться и убежать. Женщина следила за трапезой Гидры без отвращения. На своем веку ей довелось видеть и более страшные сцены.

В недрах преисподней на три голоса лаяла собака — тоже хотела есть.

Прошло немало времени, прежде чем корова превратилась в бугор, упругое вздутие на теле Гидры. Став ленивой, преисполненной сытости, Гидра все же не легла спать прямо здесь. Уползла в туман, огибая горбатую ветлу, сгинула без следа. Напоследок одна из голов чудовища — та, что поменьше — вынырнула из мглы, сверкнула желтым глазом. Можно было подумать, что Гидра запоминает свою кормилицу, откладывает что-то в памяти, распределенной на множество комков слизистой массы в узких вытянутых черепах.

— Ты помнишь, — с уверенностью заявила женщина. — О да, ты помнишь меня.

— Тебя трудно забыть, тетушка, — рассмеялись позади нее.

Когда женщина сорвалась с места? Как изменился ее облик?! Человек не успел бы отследить перемену. Не мать, супруга, хозяйка, но гневная воительница, оживший кошмар стоял лицом к спуску в Аид. Руки воздеты к небесам, между ладонями пляшет белое пламя. Вот-вот сорвется, падет, испепелит…

— Почему ты гневаешься, тетушка? Я напугал тебя?

Пламя пошло красными пятнами, как и щеки женщины.

— Умоляю простить меня, тетушка. Или ты предпочитаешь, чтобы я звал тебя мачехой? Матушкой? Великая Гера, вспомни: я Водитель Душ. Пути Аида — мои пути; здесь я в своем праве. Я редко бываю в этой части царства мертвых. Я не знал, что встречу тебя, о Гера, владычица Олимпа, жена моего царственного отца!

— Хватит, Гермий.

Пламя погасло. Гера опустила руки.

— Хватит, говорю. От твоих восхвалений несет насмешкой. Я готова стерпеть твою отвратительную манеру подкрадываться, но насмешки не потерплю. Даже если в твоих словах не к чему придраться — помни об этом.

Гермий присел на лестницу — ступенью ниже, чем раньше сидела Гера.

— Я слышал, — он играл жезлом: подбрасывал, ловил. Лукавый бог готов был сорваться с места в любой миг, — что кто-то подкармливает Гидру. Чепуха, думал я. Пустая болтовня. Кто рискнет? Я и предположить не мог…

— Это преступление? — с достоинством спросила Гера.

— Нет.

— Ты доложишь об этом Зевсу?

— Не вижу необходимости. Одни подкармливают бродячих собак. Другие — птиц. Третьи кормят Лернейскую Гидру. Что тут такого? Кормят и хотят, чтобы Гидра их запомнила. Отличная идея! Всякому охота, чтобы о нем помнила дочь Тифона и Ехидны. Дочь пленного Тифона и убитой Ехидны. Чудовища тоже помнят добро, в этом можно не сомневаться.

Гера повернулась, чтобы уйти.

— Чудовища, — бросила она через плечо, — это те, кто для нас опасен. Те, кто нам полезен, не чудовища.

— Кто же они, тетушка?

— Союзники. Или домашний скот.

Оставшись в одиночестве, Гермий еще долго сидел на лестнице.

Эписодий двадцатый

Злая собака никак не издохнет[8]

1

Крылья и смерть

Травянистые луга. Тропа на краю ущелья. Гул реки внизу. Лозы дикого винограда. Олеандры, лавр, инжир. Сосновое редколесье. В кронах пробивает рыжая ржавчина. Она похожа на засохшую кровь. Родник. Струйка воды вызывает в памяти источник Пирена. Старые платаны сторожат дорогу: облезлые сонные великаны.

Едем долго, дольше, чем я предполагал.

Филоною не пришлось уговаривать: едва я сел на Агрия и протянул ей руку, как царевна мигом оказалась на конской спине, впереди меня. Села она скромно, как и подобает женщине знатного рода — свесив обе ноги на правую сторону. Должно быть, я прижал ее крепче, чем следовало: Филоноя охнула и рассмеялась, когда я убрал руки.

— Нет, держи, — велела она, силой возвращая мои беспокойные руки на место. — Крепче держи! Если я упаду, отец велит тебя казнить. С кем я в таком случае буду ездить верхом? С советником Клименом?

— Агрий, — пояснил я, багровея от смущения. — Норовистый он.

— Может сбросить?

— Меня? Нет. Но я обычно езжу один.

— Ты меня сбросишь? — спросила Филоноя, обращаясь к коню.

Агрий презрительно заржал: вот еще! И пошел размашистым шагом, всем поведением доказывая, что это ниже его достоинства — обращать внимание на какую-то мелюзгу, разместившуюся между драгоценным хозяином и конской шеей. Мог бы взлететь, читалось в поведении Агрия, так взлетел бы. А ты, девчонка, сиди, не вертись. Тоже мне наездница!

Дул ветер. Временами срывался редкий, колючий дождь, но быстро прекращался. По меркам Ликии погода стояла холодная. В Эфире я бы счел это не зимой, но поздней осенью. Впрочем, рядом с Филоноей мне было так жарко, что я взмок. Боясь, что царевна замерзнет, я непрестанно кутал ее в плащ из овечьей шерсти, который дал нам перед отъездом советник Климен. Подтыкал с краев, заворачивал, пеленал как младенца.

Филоноя отбивалась, твердила, что я уморю ее такой заботой.

Когда мы забрались глубже в горы, свита отстала. Поначалу я слышал их голоса, но вскоре они смолкли. Лишь телохранитель Сфенебеи вколачивал в землю подошвы своих подбитых гвоздями сандалий, не отставая ни на шаг. Я представил его лицо под забралом шлема: багровое, потное, злое. Нет, вряд ли. Такой до края света дойдет, не моргнув и глазом.

Если по правде, я к нему привык. Настолько, что начал забывать о его присутствии.

— Нам туда, — указывает рукой Филоноя. — Тут не проехать, давай в объезд.

Смотрю. Крутой склон, хорошо видимый поверх стены древесных веток, испещрен птичьими гнездами. Нет, это не гнезда. Это даже не пчелиные соты, хотя похоже. Это скальные могилы. Саркофаги, гробницы. Они карабкаются вверх, забираются друг на друга, тянутся к небесам. Подмигивают черные глазницы входов. Серый камень лежит там, где его место определила природа. Желтый известняк — там, где его установили люди.

Склепы похожи на жилые дома. Камень обтесан так, что наводит на мысли о деревянных домах с плоскими бревенчатыми крышами. Другие склепы точь-в-точь фасады храмов. Третьи — опять дома, но со стрельчатыми фронтонами. Есть просто пещеры, выдолбленные в скале: низкие, узкие ложа уходят в темноту.

Часть замурована, часть нет.

— Это что, кладбище?!

— Да. У вас хоронят иначе?

— Иначе.

— Зря. После смерти лучше быть поближе к небесам.

— Зачем?

— Ну ты совсем дикарь! После смерти у души человека вырастают крылья. Куда она, по-твоему, полетит? Конечно же, на небо. Чтобы облегчить ей путь, мы высекаем гробницы в скалах. Чем выше усыпальница, тем могущественнее был человек при жизни. Бедняков хоронят ниже по склону. Знать — выше. Царские могилы — на самом верху. Ты скоро увидишь их.

И она добавляет:

— К гробницам моей семьи подъехать нельзя. Придется спешиться. Я покажу, где. Что ты все время оглядываешься? Ты кого-то боишься?

Солгать? Сказать, что никого не боюсь?!

— Химера, — потупясь, объясняю я. — Она ведь где-то здесь, да?

Филоноя удивлена:

— Химера? Да, здесь.

— Вдруг нападет? Я знаю, она обычно храмы жжет… Поблизости есть храм?

— Есть. Святилище Артемиды. А что?

— Я и говорю: вдруг нападет? А тут мы…

— Зачем Химере нападать на нас?

— Мой брат погиб от огня Химеры. На моей памяти она дважды прилетала в Эфиру жечь храмы. И не только в Эфиру. Эта дрянь часто навещает наши земли.

Я смотрю в небо. Возможно, у душ ликийцев после смерти и впрямь отрастают крылья. У Химеры крылья отросли при жизни. Крылья, клыки, пламя из глотки. Если нас сожгут, нам повезет — до небес отсюда рукой подать. Прилетим без опоздания.

— Я слышала про ваши беды, — узкая ладонь Филонои ложится на мое предплечье. Ладонь прохладна, но я вздрагиваю. Мне кажется, что мою кожу украсил ожог. — Я скорблю о твоем брате. Я просто забыла…

— О чем?

— Химера не трогает нас. Местные храмы ее не привлекают. Она живет в Бычьих горах, в пещере, где раньше жила Ехидна, ее мать. Мы пригоняем ей коз для пропитания. Случается, она сама крадет коз и овец. Волки режут скот больше Химеры, мы не в обиде на нее. Если ее не трогать, беды не будет. У вас, за морем, она — бедствие. У нас, в Ликии — обычное соседство. Неприятное, но терпимое.

Будь на моем месте кто другой, он свалился бы с коня от изумления. Да что там! Стой этот кто-то на своих двоих, у него подкосились бы колени. Я остаюсь на спине Агрия лишь потому, что держу в объятиях Филоною. Упади я, упадет и царевна. Этого нельзя позволить, хоть сто Химер кинься ко мне с добрососедскими поцелуями.

— Соседство? Терпимое?!

— Раньше мы точно так же уживались с Ехидной. Я этого не помню, но советник Климен рассказывал мне о давних временах. Овцы, козы — пустяки. Восполнимый скот. Случалось, Ехидна охотилась на людей. Перехватывала путников на горных дорогах. Но она делала это по ту сторону Бычьих гор, в чужих землях, не причиняя вреда ликийцам.

Мир рухнул. Камнем, сорвавшимся с вершины, он полетел вниз — в Аид, в Тартар, в тартарары. Это был мой мир, где в небе хлопает убийственный парус, горят храмы, гибнут люди; Пирен превращается в обугленный кусок мяса, а потом в источник, клятва ложится на плечи неподъемным грузом, надо толкать ее вверх по склону, зная, что конца этой каторге не предвидится…

Терпимое соседство. Мы пригоняем ей коз.

Еще миг, и я возненавидел бы Филоною. В ней сошлась для меня вся Ликия, счастливая Ликия, родина Химеры; земля, которой нет дела до чужих страданий. Взорвись мой разум от этой ненависти — и я сбросил бы царевну с коня, с тропы, на гнилые зубы скал. Глядя в небо слезящимися от бешенства глазами, я видел ликийцев, мертвых ликийцев, у которых после смерти выросли крылья. Клином огнедышащих Химер они вспарывали небеса, неся смерть дальше, туда, где окоченевших мертвецов кладут погреться в погребальный костер, а бескрылые тени вереницей спускаются в преисподнюю.

В Аиде нет звезд, сказал мне дедушка Сизиф.

Ненависть была чужой, бессмысленной, нечеловеческой. Я не знал, откуда она явилась, и не хотел знать, куда ушла. В Лернейские болота? В пещеру Ехидны? На остров в седой мгле Океана?!

Я не был создан для такой ненависти. Она переполнила меня, вскипела — и вытекла прочь, как яд из дырявой посуды.

— А вон и мой отец, — не догадываясь о том, что творится в душе изгнанника, Филоноя похлопала меня по руке. — Видишь?

2

Чего же ты хочешь?

Царский склеп ничем не отличался от прочих, разве что располагался на вершине. Царя я увидел не сразу. Первое, что мне бросилось в глаза — ворота. У склепа были ворота, распахнутые настежь. Не помню, были ли ворота у других захоронений.

Мертвецы запираются на ночь? Мертвецов запирают на ночь?!

— Грабители, — Филоноя правильно поняла мой интерес. — Рядом с усопшими кладут их вещи, украшения, одежду. Все самое лучшее, у нашей семьи — в особенности. Находятся святотатцы, готовые обокрасть мертвецов. Не держать же здесь постоянную охрану? Вот и запираемся.

И выдохнула:

— Мерзавцы! Проклятье на их головы!

Она тоже не была чужда ненависти.

— Где же твой отец?

— Ты смотришь прямо на него.

Не скажи Филоноя, что это царь, я бы принял его за служителя. Человек в темных одеждах сидел прямо на земле. Лица его я не видел, царь сидел ко мне спиной. Он не шевелился, поэтому я его сразу и не приметил.

— Дальше ехать нельзя, — предупредила царевна. — Дальше надо пешком.

И, не дав мне опомниться, соскользнула со спины Агрия.

Позволив Филоное и телохранителю обогнать себя, я привязал коня к кривому стволу можжевельника. Мало интересуясь кладбищами, Агрий всецело отдался поиску пропитания. Когда я двинулся вперед, он поднял голову, уверился, что далеко я не отхожу, и вернулся к прерванной трапезе.

Догнав спутников, я понял, что они не спешат прервать царское бдение. Стоят, молчат. В позе телохранителя я отметил некое беспокойство, но для этого вокруг не было ни единой причины. Наверное, почудилось. Сам беспокоюсь, вот и во всем вижу тайные порывы.

Все-таки царь сидел не на земле, а на куске плотной дерюги. Перед ним стояла чаша с водой. Лежала лепешка, разломленная пополам — точно такая же, какие несла в корзине Филоноя. Две-три стрелки зеленого лука, кучка соли. Край плаща царь накинул на голову, отрешившись от происходящего вокруг.

— Говорите, — после долгой паузы велел он. — Это дозволено.

И повернулся к нам, обнажив голову.

Иобат Второй был похож на дедушку Сизифа. Не чертами лица, но складкой меж бровями, морщинками в уголках глаз, сухим ртом, похожим на шрам. Возрастом он тоже походил на дедушку — я имею в виду те дни, когда дед вернулся из Аида. Будь я ребенком, это сразу расположило бы меня к царю. Но детство осталось за спиной. Я хорошо понимал, что с соседями, тем паче с врагами, Сизиф Эфирский вел себя иначе, нежели с любимыми внуками.

«Ваш дед, волчата, тоже славно погулял в свое время. Не с шайкой, с отрядом. Щипал соседей, аж пух летел! Запомнили его по всей Арголиде. И выше хаживал…»

Уверен, Иобат Второй снискал похожую славу.

— Это ты Беллерофонт? — спросил он, выслушав рассказ дочери.

— Я, господин.

— Тебя прислала Сфенебея?

— Да, господин.

— Сядь, — он указал рукой место перед собой. — В кустах есть вторая дерюга, подстели.

Я повиновался.

— Ешь. Пей.

— Здесь всего одна чаша, господин.

— Пей из моей. Никто не скажет, что я оставил гостя в нужде. У гробницы моих предков? После смерти я не оберусь позора.

Хлеб был кисловатым. Вода — свежей, холодной. От нее ломило зубы. Лук оставил во рту приятную горечь. Не произнося ни слова, Иобат следил за тем, как я ем и пью. Следил и телохранитель: приплясывал на месте, словно ему приспичило по малой нужде. Когда я еще только потянулся к чаше, он сорвался с места, громыхнув доспехом, но Филоноя удержала его. Царевна не хотела, чтобы кто-то мешал нашей беседе.

Ей не хватило бы сил, а может, власти остановить гиганта. Но быстрый взгляд царя уперся в грудь телохранителя, как таран в городские ворота — и створки треснули, подались назад.

— Теперь говори, — велел Иобат.

Что я мог ему сказать? Обходя молчанием скользкие моменты, я поведал царю историю смерти аргосского ванакта — так, как ее хотела бы услышать его старшая дочь. Стена, ночь, подлый убийца. Нож. Камень. Месть сына за отца. Посягательства Сфенебеи на мою честь — тут я запнулся. Меня поддержали взмахом руки: продолжай! Похоже, Иобат хорошо знал привычки дочери.

Что, если и Филоноя такая же? Будет такая же? С возрастом, а? Нет, быть не может. Ликийки самостоятельны, да. Но разве каждая из них таскает на супружеское ложе кого ни попадя? Если даже и каждая, то Филоноя другая.

— Камень, — задумчиво повторил царь. Мои терзания прошли мимо него. — Мой внук убил наемника камнем?

— Да, господин.

— Анаксагор не убьет и муху, увязшую в меду. Я имею в виду, своими руками. Ты лжешь, Беллерофонт. Я не виню тебя: уверен, эту ложь придумала Сфенебея. Она угрожала тебе смертью, если ты скажешь правду?

Я молчал.

— Это ты убил абанта? Отомстил за моего зятя?

Я молчал.

— Есть еще какие-то смерти, о которых ты умолчал? Смерти, которые не состоялись? Умерли на стадии замысла?

Я молчал.

— Отлично, — царь улыбнулся. Отпил из чаши, не чинясь тем, что ее касались мои губы. — Я так и думал. Твое имя говорит само за себя. Это настоящее имя?

— Нет, господин, Это прозвище.

— Как тебя назвали при рождении?

— Гиппоноем.

Я снова лгал. Не знаю, как меня назвали при рождении. Вероятно, никак. Имя Гиппоной я получил в Эфире, став приемным сыном Главка и Эвримеды.

— Чего же ты хочешь, Гиппоной по прозвищу Беллерофонт? Приюта? Службы? Награды? Проси без стеснения. Твое молчание правдивей, чем речь. Это заслуживает вознаграждения. Кроме того, человек, подобный тебе, полезен царям.

— Очищения, господин.

— Очищения? Какая же скверна лежит на тебе?! Убить наемного убийцу — в том нет греха.

— Я убил родного брата. В Аргос я пришел за очищением. К сожалению, ванакт Мегапент не успел провести обряд.

И я беспомощно добавил:

— Он обещал, господин. Клянусь, он обещал!

— Говори, — велел Иобат. — И постарайся обойтись без лжи.

Это далось мне легко.

— Он говорит правду? — царь перевел взгляд на телохранителя. — Я спрашиваю про Аргос. Он и впрямь явился туда убийцей брата? За очищением?

Гигант кивнул. И снял шлем. По лицу телохранителя, суровому лицу воина, текли слезы. Глотка издавала звуки отчаяния, больше похожие на вой крупного пса, чем на речь человека. Смотреть на царя гигант боялся. Вместо этого он смотрел на чашу с водой и остатки лепешки.

— Смерть Мегапента. Моя дочь велела тебе что-то передать?

Колени гиганта задрожали. Не отрывая глаз от чаши, он совершил чудовищное усилие и сделал шаг вперед. Когда телохранитель поравнялся с царем, он, шумно выдохнув, протиснул ладонь под нагрудник и достал свинцовую табличку, испещренную неизвестными мне письменами.

— Послание? — царь вздернул бровь. — От дочери?

Гигант снова кивнул.

— Дай сюда.

Все молчали, пока Иобат знакомился с посланием. Завершив чтение, царь поднял взгляд на меня. Я готов был поверить, что он видит меня впервые. То, что он видел, ему не нравилось.

— Возвращайтесь во дворец, — приказал он. — Ждите там, я не задержусь здесь надолго. Мое бдение закончено. Не так, как хотелось бы, но судьба не спрашивает нас о наших желаниях.

Со стороны тропы послышался гомон. Нас догнала свита.

3

Аполлоновы Столбы и Чаша Артемиды

— Сюда, — указала рукой Филоноя.

Дорога, ведущая прочь от скального некрополя, впереди раздваивалась, неприятно напоминая змеиный язык. Мы приехали по правой стороне, но сейчас Филоноя выбрала левую.

— Хочу тебе кое-что показать.

— Мы ехали другим путем.

— А ты всегда ездишь одними и теми же путями? Других и видеть не желаешь?

Каллироя. Как есть Каллироя! Я мог бы поклясться: дочь Океана, которую я знал, на месте царевны ответила бы так же.

— В последнее время у меня было слишком много новых путей. Если честно, я не в восторге.

— Но ведь их выбирала не я? Уверена, этот тебя не разочарует.

Она рассмеялась:

— Не беспокойся, герой. Я не собираюсь тебя похищать! Эта дорога тоже приведет во дворец. Они все туда ведут.

Мои губы мимо воли сложились в улыбку. Довольно глупую, надо сказать.

Тропа, выбранная царевной, шла под пологий уклон — не сравнить с кручей, на которую довелось карабкаться, идя во дворец. Свите не повезло: едва нагнав нас у гробниц, она снова отстала. Лишь телохранитель Сфенебеи топал следом в полусотне шагов позади. Передав царю послание старшей дочери, он превратился в живой символ исполненного долга, но и упускать нас из виду тоже не хотел. Выносливости ликийцу было не занимать — захотел бы, догнал.

Стены ущелья выросли исподволь, незаметно. Сперва по грудь коню, вскоре они стали по грудь всаднику. Поднялись выше, скрыли от взгляда все окружающее, кроме синей полосы неба над головой. Ноздреватые, грязно-желтые уступы, казалось, прямо на глазах крошатся под пальцами времени. Редкие пучки колючей травы торчали из узких, похожих на бойницы щелей. Заунывная песнь ветра неслась отовсюду. В груди родилось удивительное, неизвестное ранее чувство. Тоскливое, диковатое очарование чужой страны, как войско, вторгшееся к соседям, завоевывало мое сердце пядь за пядью.

— Ты раньше бывал в горах? — спросила Филоноя.

— Бывал. Но не в таких.

— Тогда смотри. Такого ты еще не видел.

Повинуясь ее словам, края ущелья плавно разошлись в стороны, словно руки, выпускающие нас из объятий. Взору открылся каменный лес — иначе и не назовешь. Огромные выветренные колонны толщиной в четыре-пять оргий[9] уходили в вышину. Сами боги воздвигли здесь подпорки в помощь титану Атланту — держать небесный свод. Серая поверхность колонн, местами темная, местами светлая, была испещрена блестящими вкраплениями слюды. Часть столбов соединялась вершинами, образуя хрупкие на вид арки; другие гордо стояли сами по себе. Даже ветер в этом храме свистел по-особому — выводил дикую необузданную мелодию.

— Впечатляет, да?

— Великие боги! Ты права, я никогда не видел ничего подобного.

— У нас это место зовут Столбами Аполлона.

— Почему Аполлона?

Я вспомнил барельефы на фронтоне дворца, сплошь посвященные подвигам Сребролукого.

— Он у нас зимует, — Филоноя тесней прижалась ко мне. — Ты не знал?

— В этом месте?

— Нет, что ты! В Ксанфосе, это город в долине Ксанфа. Город основал Патар, сын Аполлона и речной нимфы Ликии. Вот Аполлон и прилетает погостить. Патар давно умер, но у нас зимой теплее, чем в ваших краях. У Аполлона даже прозвище есть — Ликий.

— Ну да, Волчий.

— Не просто Волчий. В честь нашей Ликии!

В честь нимфы? В честь страны? Я не стал уточнять. Спросил вместо этого:

— Ты его видела?

— Аполлона? Нет, конечно. Кто их видел-то, богов?

Кое-кто видел, подумал я.

— А Химера? — поинтересовался я вместо похвальбы.

— А что Химера?

— На Аполлона не нападает?

— Вроде, нет. А должна?

— Не знаю…

Вероятно, отметил я, Химера не гадит там, где живет. А может, все это чепуха — местные рассказы о зимовке Аполлона. Но тему лучше было не развивать: усомнишься в правдивости легенд — Филоноя обидится. Хочу ли я ее обижать? Ни капельки не хочу!

Меж величественными столбами-исполинами вились многочисленные проходы. Они терялись в глубине колоннады, уходившей вдаль не на одну стадию.

— Экая чаща! Недолго и заблудиться.

Филоноя насмешливо фыркнула:

— Агиэй[10] — покровитель путников. Чти его как следует, и он не даст тебе заплутать.

Я ощутил нечто похожее на ревность. Неужели я ревную одного Олимпийца к другому?!

— Я чту Аполлона. Но покровителем путников я всегда считал Гермия-Трикефала[11].

А еще он мой покровитель! Этого я вслух не сказал.

— Это у вас Гермий — покровитель путников. А у нас — Аполлон. Подбодри коня, он совсем заснул. Сейчас возьми правее…

Когда мы двинулись вперед, я оглянулся. Ликиец топал следом. Чтил он Аполлона или нет, но от нас не отставал. Ну и ладно. Мне-то какое дело?

Вскоре я убедился, что мы едем по натоптанной тропе, петлявшей меж колоннами. Оказывается, здесь легко отыскать путь, даже не взывая к богам и не имея провожатого. Каменный лес закончился внезапно: вот мы огибаем очередную колонну — и вот уже перед нами ущелье, такое же, как оставшееся позади.

Такое же, да не такое. Слева был тупик. Направо вела дорога, зажатая меж отвесных стен. Она полого уходила вверх.

— Поезжай прямо, — велела Филоноя. — Хочу еще кое-что тебе показать.

— Нам надо во дворец. Твой отец сказал…

— Успеется. Тут недалеко.

Шум воды я услыхал через несколько шагов. Наверное, я и раньше его слышал, просто не обратил внимания. Скалы раздались, раскрылись крутобокой чашей. В ее нутро, скача по уступам и разбиваясь на мириады хрустальных брызг, падал нескончаемый поток воды. Собирался в круглое озерцо; весело журча, утекал из него в узкую расщелину. По краям озерца разрослись кудрявые кусты: оправа из буйной зелени, равнодушной к смене сезонов года, радовала глаз.

По обе стороны от ведущего к чаше прохода громоздились утесы-останцы — гордые стражи, охраняющие покой уединенного места. Даже Агрий замер, не решаясь подойти, словно и коня заворожила эта красота.

— Такое боги создают для себя, — прошептал я. — Не для людей.

— Ну почему же?

Филоноя с легкостью выскользнула из кольца моих рук, спрыгнула на землю.

— Если не осквернять здешнюю прелесть неподобающим поведением, богиня не будет разгневана приходом гостей.

— Богиня? Водопад не принадлежит Аполлону?

— Мы чтим не только Аполлона, — Филоноя обернулась на ходу. — Это владения его сестры, Чаша Артемиды.

Когда я вспоминал об Артемиде в последний раз? Давным-давно, пятясь от разъяренной львицы, я молил богиню о спасении. Обещал любую жертву, какую она сама выберет, если останусь жив. И что же? Я остался жив, а жертву так и не принес. Что с того, что Охотница не послала мне знамения, не намекнула, какая жертва ей угодна? Я обещал. Я не сдержал слово.

Я слишком много обещаю.

— Здесь лучшая вода во всей Ликии! — рассмеялась Филоноя. — Твоему коню понравится.

Царевна присела на корточки. Зачерпнула горсть воды, с удовольствием выпила. Я спешился, мы с Агрием подошли к озерцу. Зайдя по бабки в прозрачную, вкусную даже на вид воду, конь склонил голову и начал пить.

— Не хочешь попробовать? — Филоноя смотрела на меня с удивлением. — Капельку, а?

— Я осквернен убийством брата.

— И что с того? Пить дозволено всем.

— Я до сих пор не очищен. Вряд ли богине понравится, если я стану пить из ее чаши.

Я не сказал ничего нового. И все равно выдавить из себя эти слова было не легче, чем выпустить всю кровь из жил. Что, если они оттолкнут царевну от меня?

Девушка нахмурила брови. На лбу ее проступили три маленькие, но хорошо заметные складки. Филоноя встала, прошлась по берегу. Повернулась ко мне:

— Ты прав. Не стоит испытывать богиню. Вернемся сюда, когда отец тебя очистит. А пока…

Она стремительно присела:

— Что, если так?!

В меня полетел сверкающий веер брызг. Вспыхнул радугой в косых лучах солнца, клонящегося к закату. Огненная колесница Гелиоса в этот миг коснулась верхушки скалы, с которой стекал водопад. Вода плеснула мне в лицо, я заморгал, попятился, слизнул с губ попавшие на них капли: холодней снега, слаще меда. Смех Филонои был лучшим звуком в мире. Я хотел, чтобы она смеялась вечно, но смех замер, иссяк, прекратился. Его заглушил далекий вой.

Выли из ущелья, из лабиринта Столбов Аполлона.

Волки?

Вой повторился: ближе, чем показалось в первый раз. Нет, не волки. Выли ниже, басовитей, хрипя глоткой. Кажется, зверь был готов сорваться на лай. Скальное эхо дробило, возвращало надрывную песнь. Но я мог бы поклясться, что воет не один зверь.

Два? Больше?

Филоноя выпрямилась. С ладоней царевны стекала вода.

Вода из чаши Артемиды. Капли на моем лице. На губах. На языке. Я не просто осквернен убийством. Я не сдержал обещание, данное богине. О, боги умеют ждать! Охотнице чуждо прощение и милосердие. Время настало, решила Артемида. Являться в Эфиру, чтобы лично покарать клятвопреступника? Велика честь для лживого ничтожества! И вот глупец Беллерофонт сам пришел в ее владения, отдал себя во власть богини.

Кого она прислала на замену львице? У Охотницы хватает четвероногих слуг.

— Ты слышал?

Ответить я не успел. Вой взвился снова: близко, рядом! Должно быть, я сошел с ума. «Радость! — слышалось мне в этом вое. — Великая радость!»

Потом раздались крики. В них звучал ужас.

4

Не приходи!

Крики. Лязг. Рычание.

Скрежет разрываемого металла.

Леденящий душу хруст. Отчаянный вопль. Торжествующий вой.

Топот ног.

Отставшая свита? Они-то за что страдают? Артемиде нужен я!

Храпя, Агрий взвивается на дыбы. Сейчас конь рванет в единственный проход, ведущий из Чаши, прямо в зубы гневным посланцам Охотницы. Мы в ловушке: другого выхода отсюда нет. В последний момент я успеваю поймать Агрия под уздцы. Налегая всем телом, тащу в сторону, под прикрытие утесов. У озерца стынет без движения статуя из пентеликонского мрамора: Филоноя. Ужас сковал царевну по рукам и ногам, выбелил лицо. Сейчас девушка копия своей старшей сестры Сфенебеи.

— Филоноя!

Вздрагивает, моргает.

— Сюда! Скорее! Прячься!

Как ни странно, она слушается. В три поспешных шага оказывается рядом, прижимается к шершавому камню.

— Что это?!

В расширенных глазах плещется страх.

— Это за мной.

— За тобой?!

Объяснять? Нет времени. Я судорожно оглядываюсь. Стены Чаши отвесные, гладкие. Даже мне не взобраться. Что уж говорить о девушке, взращенной в роскоши?

— Оставайся здесь, что бы ни случилось. Вот, держи, — не иначе как по наитию я сую ей в руку повод. Когда руки заняты, когда есть дело, за которое ты отвечаешь, страх хоть немного, да отступает. — Не высовывайся. Затаись. Держи коня. Не дай ему убежать.

И уже Агрию:

— Тихо, тихо… Все хорошо. Слушайся ее.

Конь рвется прочь. Филоноя с трудом удерживает его.

— Понял? — кричу я на Агрия. — Ты меня понял?

Он мотает головой. Раздувает ноздри.

— Не высовывайся, слышишь?

Глаза царевны полны слез.

Если Охотнице и ее зверям нужен я — у Филонои есть шанс уцелеть. К несчастью, свита оказалась на пути мстителей Артемиды. Охотница не любит мужчин, зато благоволит к девушкам. К непорочным девам. Таким, как она сама. Как Филоноя. Как…

Мысли путаются.

Они убьют меня и успокоятся. Уйдут. Филоноя останется жива. Жива, что бы ни случилось! Выдергиваю из тюка, притороченного к спине Агрия, оба дротика. На пращу и нож нет времени. Выхожу на открытое место. Закрываю собой девушку и коня.

И чуть было не мечу дротик, убив не того, кого надо. Так уже было с покойным Алкименом; так едва не повторяется в Чаше Артемиды.

Из прохода вываливается телохранитель Сфенебеи. Гигант отступает, хромает, припадая на левую ногу. На доспехе багровеют кровавые брызги, но кровь, кажется, не ликийца. Он отшвыривает бесполезный обломок копья — крепкое ясеневое древко топорщится измочаленной щепой, словно перекушенное. Выхватывает из ножен меч, оглядывается через плечо. Видит меня, застывшего с дротиком в каждой руке; кивает.

С одобрением? Не знаю.

На этом интерес ликийца ко мне заканчивается. Всем телом он разворачивается ко входу в Чашу, боком приваливается к каменному выступу, давая отдых пострадавшей ноге. Меч выставлен вперед, клинок отведен вправо: телохранитель готов рубить и колоть.

Новый вопль обрывается на самой высокой ноте.

Все повторяется: скрежет, хруст, рычание. Заунывное торжество, от которого хочется оглохнуть. Плещет красным, оторванная кисть руки летит по крутой дуге, шлепается о скалу рядом с ликийцем, падает к его ногам. Телохранитель даже не вздрагивает, в отличие от меня. Стоит, изготовясь к бою, всматривается во что-то, невидимое мне.

— Что там? — слышу я срывающийся шепот Филонои.

— Молчи! Не высовывайся!

В сумраке прохода что-то движется. Человек? Зверь?! Рука. Она безвольно волочится по земле. Миг, другой, и я наконец-то вижу его. Зевс-Защитник! Он величиной с быка. Весь в крови, кудлатая шерсть слиплась от этой крови, выпущенной из жил его жертв. Когти мощных лап скрежещут по камню. Они в ладонь длиной, эти когти.

Пес. Чудовище.

У пса две головы. Левая сжимает в пасти мертвеца, держит поперек туловища. Клыки, рождающие в памяти образ кривого ножа абанта, глубоко вошли в плоть несчастного. Так вот чья рука безвольно волочится по земле! Второй руки нет. Вместо нее на месте плеча — жутковатая каша с белыми обломками костей.

Пес хватает человека второй пастью, дергает головами в разные стороны. Кожа на собачьих шеях и вокруг них висит свободно. Когда пес с утробным рыком разрывает тело пополам, складки кожи болтаются, как стираное белье на ветру. Останки жертвы шмякаются оземь. Чудовище разевает обе пасти; на землю, пенясь и пузырясь, капает слюна, окрашенная кровью. Победительный вой исторгается из глоток. Мечется по Чаше, дробится, эхом отражается от стен.

Заношу дротик для броска.

Никаких шансов. Я знаю.

Меня опережает ликиец. С неожиданной для хромого быстротой он выходит из своего убежища и всаживает меч в правую пасть. Подвиг гиганта не дает мне метнуть дротик: цель перекрыта.

Или все-таки? Пес выше ликийца…

В последний момент двуглавый хищник изворачивается. Меч вонзается ему не в пасть, а в плечо. Выдернуть оружие и ударить снова телохранитель не успевает. Огромная туша с проворством хорька крутится на месте — и гладкий, гибкий, совсем не собачий хвост живым копьем бьет ликийца в шею ниже шлема, над краем латного нагрудника.

Змея?!

Ее зубы глубоко вонзаются в уязвимую человеческую плоть, впрыскивают яд. Ужалив, змея тут же отдергивает узкую, блеснувшую металлом головку, похожую на наконечник моего дротика. Ликиец шатается, хватается за горло. Между пальцев брызжет багряный сок. Гигант все еще стоит, когда на нем смыкаются собачьи челюсти. Отвратительный влажный хруст. Голова в бронзовом шлеме катится по земле, подпрыгивает, замирает. Обезглавленное тело рушится с грохотом лавины.

Два языка облизывают четыре пары клыков.

Покрепче упираюсь ногами в каменистую почву. Выставляю оба дротика перед собой. Когда чудовище на меня бросится, может быть, оно напорется на них. Дротики — не копья, напора не выдержат. Если повезет, попаду в глаз. Прости, Филоноя, это все, что я могу сделать. Больше чем ничего; меньше чем спасение. Остается надеяться, что первым чудовище прикончит Агрия. И что? Начнет есть коня, оставит царевну в покое?

Вот уж надежда, так надежда!

Пес не прыгает, как я ожидал. По-щенячьи заскулив, он припадает брюхом к земле, виляет змеей, пускает лужу остро пахнущей мочи. Что это над ним? Что полыхает в вышине?

Радуга?! Хрисаор?!

— Нет, не надо! Не вмешивайся! Не приходи!

Крик выжигает, обугливает мою глотку:

— Ты растопчешь все вокруг! Филоноя не выживет!..

Огненный лук падает, заключает меня в себя. Отрывает от земли. Швыряет ввысь.

— Нет!

Пытаюсь вырваться из радужного кокона, упасть обратно в Чашу Артемиды.

— Не надо!

Огонь. Семь цветов пламени. С огнем не совладать.

Стасим

Собака бывает кусачей

— Ах ты мой маленький! Ах ты мой сладенький…

Со стороны это выглядело ожившим кошмаром. Три собачьих головы, чьи размеры были живой насмешкой над головой речного коня[12], нависли над хрупкой женщиной в темных, богато расшитых одеждах. Из разинутых пастей текла обильная слюна, копилась на земле вязкими лужицами. Блестели устрашающие клыки, способные рвать камень, словно мясо. Шесть желтых глаз горели кострами, рассеивая багровую мглу, царившую вокруг. Три языка вывалились наружу влажными одеялами. Каждый пытался облизать женщину от пяток до макушки, но женщина ловко уворачивалась.

Чтобы назвать чудовище маленьким, надо было обладать незаурядным воображением. О сладеньком и речи не шло.

— Слюнявый какой! Убери морды, ты меня утопишь…

Жалобно скуля, пес отполз назад. Завилял хвостом, вернее, черной гадюкой, которая заменяла ему хвост. Псу хотелось вперед, назад псу не хотелось. Невыносимое страдание отразилось в его взгляде — взглядах, если быть точным. Могучие бока ходили ходуном. Шерсть каштанового цвета с подпалинами, жесткая как кабанья щетина, перемежалась с участками бронзовой чешуи. Спину пса украшал острый гребень — то ли колтуны слипшейся шерсти, то ли роговые пластины.

— А кто у нас хороший мальчик?

У пса не было сомнений на сей счет.

— А кто у нас сейчас будет кушать?

Я, взмолился пес. Я буду кушать!

— А кто должен попросить? Служи!

Пес сел на монументальную задницу. Поставил торчком три пары ушей. Просительно задрал вверх передние лапы. Замолотил ими по воздуху, клянча подачку.

— Хочешь лепешечку, а? Медовую?

Хочу, взвыл несчастный.

— Заслужил. Лови!

Взяв из плетеной корзины лепешку, больше похожую на пиршественное блюдо, выпеченное из теста, женщина швырнула лакомство псу. Это потребовало от кормилицы сноровки площадного акробата и силы дискобола. Лязгнув зубами, центральная голова пса поймала лепешку на лету. Миг, и еда исчезла в пасти без остатка.

— Молодец! Лови!

Вторая лепешка досталась левой пасти.

— Лови!

Третья лепешка тоже досталась левой пасти.

— Нет, так не пойдет. Еще раз сунешься, будешь голодать. Понял?

Не понял, гавкнула левая пасть. В смысле, не поняла. Центральная голова аккуратно прихватила голову-ослушницу за загривок, сжала клыки, потрясла. Поняла, согласилась левая. И не шевельнулась, когда последняя лепешка — самая сладкая, самая вкусная! — досталась этой мерзавке, правой голове.

— Все, — женщина продемонстрировала псу пустую корзину. Кормилица не зря взяла запасную лепешку, памятуя о конфликте голов. — Больше ничего нет.

Корзина, предположил пес.

— Обойдешься. Скоро будет каша с мясом. Иди на берег, Харон уже везет твою миску.

Пес вздохнул. Харону он не доверял. Когда старый лодочник вез в царство мертвых очередную партию теней, он довозил их в целости и сохранности, не потеряв ни одной. Но миска с кашей неизменно добиралась до пса, утратив добрую треть содержимого. Лодочник утверждал, что так и было. Лучше бы Харон молчал — когда он оправдывался, от него несло вареным ячменем и мясом, слегка обжаренным на углях.

— Радуйся, сестричка, — сказали за спиной женщины. — Забавляешься?

Пес зарычал.

— Не любит он меня, — пожаловался Гермий, выступая из багровой мглы. Змеи жезла нервно шипели, стреляли язычками в сторону трехголовой собаки. — Каждый день мимо него шастаю: туда-сюда, туда-сюда. Тружусь, вожу, все ноги сбил. А он рычит. Хорошо хоть, не бросается.

— Почему ты не зовешь меня тетушкой? — спросила женщина.

Гермий удивленно воздел руки:

— О, Персефона! Тетушка ты мне по мужу, моему дядюшке Аиду. А сестра ты мне даже два раза — сводная по нашему общему отцу Зевсу и двоюродная по твоей матери, благой Деметре, вышедшей с Зевсом из одной утробы. Оставим Зевса в покое, ограничимся Деметрой. Мне всегда казалось, что тебе приятней считать родство по прекрасной и благородной женской линии, нежели по мужской, отвратительной и похотливой. Особенно после того как дядюшка Аид похитил тебя без спросу. Я не прав? Только скажи, и я стану звать тебя хоть бабушкой!

— Ты болтун, — рассмеялась Персефона. — Замолчи, я не хочу быть твоей бабушкой!

И я не хочу, гавкнул пес. Я хочу лепешку.

— Мне всегда было интересно, — Гермий присел на камень, — как этот ненасытный обжора прижился у нас, в Аиде. Я помню времена, когда мы не держали собак. А потом раз, и нате — домашний скот.

— Скот? — удивилась Персефона. — Домашний?!

— Не обращай внимания. Кое-кто зовет таких, как твой любимец, домашним скотом. Кербер, сын Тифона и Ехидны? Брат Гидры, Химеры и бог знает кого еще? Нет, бог не знает. Тифон с Ехидной наплодили уйму детей, всех и не упомнишь. Ты не заметила, когда собачка прибилась к преисподней?

Персефона пожала плечами:

— После второй битвы.

— Это какой же второй?

— После победы Зевса над Тифоном. Мелкие Тифониды тогда чуть не померли со страху. Разбежались кто куда, попрятались. Химера — в ликийские пещеры, Гидра — в Лернейские болота. Этот, — она кивнула на пса, — нырнул в Аид.

— Где? — заинтересовался Гермий. — В какой вход?

— Понятия не имею. Думаю, тоже где-то в Ликии. А может, в Лерне, где Гидра. Собакам болота не по нраву. Я нашла его уже здесь, в излучине Коцита. Забился в расщелину, скулил. Я сперва и внимания не обратила. Коцит — река плача, там все скулят.

— И что?

— Ничего особенного. Их двое было, собак. Тот, что поменьше, удрал. Я его больше не видела, должно быть, наверх выскочил. А этот метаться начал. У меня с собой лепешка была, медовая. Иди, говорю, сюда. Не бойся. Мамочка тебе погладит, покормит. Он и подошел. Рычал, как на тебя, но шел. Лепешку слопал. Я на колесницу, еду обратно, а он за мной тащится. Слюни пускает: люблю, мол, без памяти. Твой дядя велел к делу приставить. Нечего, говорит, свой хлеб зря есть. Вот, охраняет…

— Наружу не просится?

— И носа не кажет. Носов, то есть. Натерпелся, бедолага…

Царство мертвых незачем было охранять от грабителей или врагов, рискнувших на вторжение. Кто по своей воле сунется из мира живых в преисподнюю? Но особо шустрые тени, кто сохранил память, не захотев хлебнуть из Леты, или обрел воспоминания благодаря жертвенной крови, вечно норовили пробраться к выходам из Аида, вернуться к детям, внукам, друзьям. То, что дети и внуки вряд ли обрадуются явлению беспокойных призраков, теней не смущало. Единственное, что их останавливало, это рык Кербера. Заслышав его, тени мигом поворачивали обратно.

Как об этом прознали живые, неизвестно, но покойникам в руку стали класть кусок медовой лепешки — задобрить бдительного стража. Возвращению мертвецов это не помогало: Кербер подношения принимал, но службу нес исправно.

— Второй, — напомнил Гермий. — Тот, что поменьше. Тоже трехголовый?

— Двух.

— От рождения? Или откусили?

— Откуда я знаю?! — рассердилась Персефона. — Говорю же, удрал.

— Орф, сестричка. Клянусь сандалиями, это Орф. Родной брат твоего проглота. Он сейчас тоже в Ликии обретается, как и Химера. А может, уже и не в Ликии.

Гермий зажмурился, замолчал, что-то вспоминая, взвешивая, обдумывая. В тишине слышалось лишь сопение пса да гул далекой реки, похожий на стон бесчисленной толпы. Полагая, что разговор окончен, Персефона отошла к своей колеснице, запряженной четверкой вороных. Ноги коней вместо копыт заканчивались кошачьими лапами, более удобными на подземных тропах: сыпучих, узких, извилистых. Впрочем, если было нужно, лапы без труда костенели и приобретали форму копыт.

На этой колеснице Аид похитил свою будущую жену, а потом сделал из упряжки свадебный подарок.

— Одни подкармливают бродячих собак, — хрипло произнес Гермий, ни к кому конкретно не обращаясь. — Другие — птиц. Третьи — Лернейскую Гидру. Четвертые — Кербера. Всякому охота позаботиться о детях Тифона и Ехидны. Чудовища — это те, кто для нас опасен. Те, кто нам полезен, не чудовища.

Уже взойдя на колесницу, Персефона обернулась:

— Кто же они?

— Союзники. Или домашний скот.

— Сам придумал?

— Куда уж мне! Умные люди научили.

Криво усмехнувшись, Лукавый поправился:

— Умные боги.

Когда Персефона уехала, а пес убежал, Гермий еще долго сидел на камне. Вертел в пальцах жезл, играл со змеями.

— Пегас, — пробормотал он, прежде чем исчезнуть. — Афина не с того начала. Охота? Погоня? Насилие?! Ей следовало начать с пучка травы и куска соли. А сейчас уже поздно.

Он сорвал асфодел, растущий у ног. Сунул цветок за ухо и растворился во мгле.

Эписодий двадцать первый

Я снова большой

1

«Я знаю о тебе больше, чем ты думаешь»

— Папа! Папа вернулся!

— Нет! Не надо!

Три человека схватили меня. Три великана.

— Папа вернулся!

Меня подняли в воздух: свежий, соленый. Вскинули вверх, к орущим чайкам. На мое счастье, поймали, иначе я непременно расшибся бы. Шесть рук мяли, тискали, гладили. Я был для них игрушкой. Любимой игрушкой.

— Папа! Что ты мне принес?

Три великана. Они творили со мной, что хотели.

— Хочу подарок! Где подарок!

— Отпустите меня! Поставьте на землю!

— Ну папа…

Стою. Отдуваюсь. Бока намяли, дышать нечем.

Под ногами песок.

— Подарок! — гремит сверху.

— Вот!

Я протянул им дротик. Больше у меня ничего не было. Один дротик, второй потерялся по дороге. Безумный поступок, да. Но ничего разумного в сложившейся ситуации я придумать не мог.

Где-то там умирали люди. Подыхал пес, раздавленный тяжкой пятой. Гибла Филоноя, волей случая оказавшись рядом с псом. Свирепствовал Хрисаор, мой неизменный спаситель. Вряд ли он разбирался, кто прав, кто виноват. Когда летишь стрелой, пущенной из золотого лука, не до разбирательств. Слабый я не сумел бы защитить Филоною от разъяренной двуглавой собаки. Сильный он не станет выяснять, кто тут достоин защиты, а кто — наказания. Чаша Артемиды? Миска, полная кровавой каши. Мама, Эвримеда Эфирская, ты тайком подкладывала мне в кашу козлятинки. Как насчет человечины? Я помнил, что осталось от львицы, посягнувшей на маленького Гиппоноя. Помнил сломанные деревья на краю гигантской вмятины. Хрисаор был там, я здесь. Мой рок, моя безысходность. Кто еще так боялся своих защитников, как я?

— Папа принес мне иголку! Острую иголку!

Я задрал голову. Надо мной ликовали, вопили от восторга три великана. С размаху я сел на песок, потому что колени ослабели, подогнулись. Три великана? Нет, ничего подобного. Это был один трехтелый великан.

Ребенок. Вышиной со скалу.

Он сделался меньше. Плюхнулся рядом, вертя дротик в пальцах второй левой руки. Земля содрогнулась от его падения. Дротик? Иголка, тут ты прав, громила. Хорошо, шило. Это если ты снова не вырастешь до небес, от радости. Тогда будет иголка.

Папа? С кем ты меня перепутал, чудовище?!

Безуспешно пытаясь укротить бурю чувств и вернуть ясность мыслей, я уставился на трехтелого. Я помнил, что говорила Сфено Горгона: имя, природа, возраст. Иногда у меня получалось, как с Гермием и Каллироей. С людьми не получалось никогда.

Имя я увидел сразу: Герион.

Ну да, ревет так, что оглохнуть можно.[13]

Природа? В моих ушах шумело море. Вылизывало берег дочиста, катало гальку, стачивало шероховатости и выступы. Пенные барашки курчавились на волнах. Колыхались ленивые медузы, цветы мелководья. Слышно было глухо, видно было плохо. Казалось, насмешник-невидимка приставил мне к ушам две виты́е раковины, а в глаза плеснул соленым. Что это значит? У Гериона морская природа? Или я просто выдумщик, выдающий желаемое за действительное?

Возраст?

Дитя. У нас такие лежат в колыбели.

— Вы уже помирились? — спросила Каллироя.

Только теперь я увидел ее. Океанида стояла у берегового утеса, опустив к ногам корзину, сплетенную из ивовых прутьев, доверху полную стираной одежды. На губах Каллирои играла слабая улыбка. Боги, как она была похожа на Филоною! Нет, это Филоноя похожа на нее. Нет, это…

Боги, она была прекрасна.

Она была спокойна. Кто угодно поверил бы, что в моем появлении на острове нет ничего особенного. Что я жил тут всегда, днем и ночью.


…где ты, остров? Без тебя я сойду с ума. Увидеть Каллирою, остаться с ней навсегда — ничего другого я не желал с такой испепеляющей страстью. И с кристальной ясностью отчаяния понимал: слово «навсегда» — прах, пустые мечты…


Ужасная мысль пробила мое сердце насквозь как копье, брошенное сильной рукой. В прошлый раз я побывал на острове незадолго до смерти Алкимена. Перед чьей смертью я попал сюда сейчас?!

— Вы уже помирились? — повторила она.

— А мы ссорились?

— По-моему, вы ссоритесь десять раз на дню. Чего еще ждать от великанов? Ссоры доставляют вам удовольствие. Ты ушел, не оглядываясь, а он плакал. Скажу тебе по секрету, он заплакал только тогда, когда ты ушел. Заплакать раньше, — кивком головы она указала на Гериона, поглощенного игрой с дротиком, — ему не позволяла гордость. Весь в тебя: гордый, глупый, милый.

— Где мы?

— На Эрифии, — она обвела простор рукой. — На Красном острове.

— Кто он?

— Остров?

— Нет. Ты знаешь, о ком я говорю.

— Герион? Мой сын.

Океанида засмеялась:

— Наш сын. И ты еще спрашиваешь?

Я смотрел на Гериона, а видел Химеру. Что с того, что тела, составляющие дочь Тифона и Ехидны, разные, а тела, из которых состоит дитя-колосс, одинаковые? И Герион, и Химера управлялись своими слитыми воедино телами с ловкостью, вызывающей зависть. Единственно, на Химеру я смотрел со страхом и ненавистью, а на Гериона с любовью. Откуда во мне взялась эта любовь? Чужая, она была моей, верней, стала моей во мгновение ока. В ком ином трехтелый великан вызвал бы ужас не меньший, чем Химера. В ком угодно, только не во мне.

«Наш сын…»

Неужели слов Каллирои достаточно, чтобы я принял Гериона как сына? Или я принял его как сына, еще не зная об этом? А может, его принял как сына Хрисаор Золотой Лук, и этого хватило, чтобы во мне, Беллерофонте, где бы я ни находился, высвободилось место для любви, способное вместить великана?!

Мне принесли Гериона. Принесли внезапно, как падает на рощу летний ливень. Так Персей и его спутница принесли младенца в акрополь Эфиры. Младенца, которого приняли как сына и внука, не спрашивая родства, не задавая вопросов.

«Наш сын…»

Сколько месяцев прошло с моего последнего появления на острове? Я повернулся к Гериону. Он возвышался надо мной, как скала над прибрежным валуном. Судя по поведению трехтелого ребенка, его это нисколько не смущало. Хотя казалось бы, будь я Хрисаором, это я возвышался бы над ним как гора над скалой. Наверняка Герион привык именно к такому положению вещей. Он смотрел на меня, а видел, должно быть, отца-гиганта, рядом с которым и великаны сущие дети.

Да и я, глядя на него, видел мальчишку, не смущаясь разницей в нашем росте. Сын радовался отцовскому подарку после размолвки, ссоры, вероятно, даже наказания. Эти дети с пеленок начинают совершать подвиги, а может, океаниды носят беременность иначе, чем земные женщины. Или следует признать, что время на Эрифии, сокрытой в седой мгле Океана, идет как ему вздумается.

— Где он?

— Герион? Вот, перед тобой.

— Я не о Герионе. Где он?!

Понять меня было сложно. Внезапное отцовство, свалившись как снег на голову, сделало меня косноязычным. Впрочем, Каллироя поняла. И ответила так, что я содрогнулся:

— Ты на западной оконечности острова, там, где луга. У нас новый пастух, ты передаешь ему стадо. Я сказала, что в этом нет необходимости, что лучше бы тебе остаться дома. Пастух управится сам, без понуканий. Но разве тебя, твердолобого упрямца, переубедишь? Ты хотел дать ему последние наставления, прежде чем доверить наших коров. Ты лбом сокрушал горы, доказывая, что без тебя пастух не сумеет даже крутить хвосты телятам.

— Новый пастух?!

— Эвритион, сын Арея. Я не знаю, как он попал сюда, на острова. Я не знаю, а он молчит. Он такой же скрытный, как и ты. Из тебя неделями слова не вытянешь. Ну и не надо. Я и так все о тебе знаю.

— Ты ничего обо мне не знаешь!

— Я знаю о тебе больше, чем ты думаешь, — улыбнулась океанида. — Настолько больше, что ты и вообразить не можешь. Можно сказать, я знаю о тебе все. При первой нашей встрече меня ослепили чувства. Вода принимает форму сосуда, я стала глупой влюбленной девчонкой, забыв, кто я, откуда родом. Я и сейчас, случается, забываю, кто я, когда ты обнимаешь меня. Но у меня было время все обдумать, вспомнить и сделать выводы.

— Ты не понимаешь!

— Это ты не понимаешь, — спокойно сказала Каллироя. В этот миг я с ледяной ясностью увидел ее возраст и задохнулся от осознания своей жалкой юности. — Это был ты. Здесь, со мной, все это время. Ты не понимаешь, он тоже не понимает.

— Кто?

— Хрисаор. Я сказала «он»? Нет, ты. Это все ты.

— Не понимаю, — решительно возразил я. — И никогда не пойму. Я скорее умру, чем пойму.

— Умрешь, — согласилась океанида. — И поймешь.

— Папа, смотри! Смотри, как я умею!

Три глотки издали торжествующий вопль. Три правых руки схватили три плоских камня, каждый размером с блюдо для сладостей. Широко размахнувшись, Герион запустил камни веером по воде. И махнул мне двумя левыми руками: ну что же ты?!

— …восемнадцать, девятнадцать.

Я считал, завороженный зрелищем. Так делал Делиад, мой брат, когда я впервые решил сыграть с братьями в «лепешечки». С моими живыми братьями. Да, тогда они еще были живы. Они могли смотреть, завидовать и считать.

— Двадцать, двадцать один…

Камни скрылись в искристой дали. Сгинули в золотистом мельтешении. Я хотел сказать Гериону, что он молодец, и не успел. Искры, золото — все это рикошетом вернулось обратно.

Радуга упала мне на голову.

Перед тем, как огонь сжег дотла мою способность видеть, слышать, чувствовать, я опустил голову, словно пытаясь спрятаться от удара, и взгляд мой наткнулся на фибулу с Пегасом. Нет, без Пегаса. Крылатый конь улетел, вместо него на заколке красовался серебряный человечек. Он был выкован грубо, лицо намечено двумя-тремя черточками — и все равно я ни мгновения не сомневался, кто это.

Я, Беллерофонт.

2

Мы едем домой

Падение вышибло из меня дух.

Я лежал на спине, ощущая под лопатками ребра острых камней. Сипел от боли, боялся открыть глаза. Под веками мела разноцветная метель — последний привет радуги. Огнистый лук не стал со мной церемониться, выпроваживая с острова: приложило будь здоров!

Когда мне наконец удалось вдохнуть полной грудью, я отчаянно закашлялся, сотрясаясь всем телом, и перевернулся на бок. Глаза открылись сами. На меня в упор смотрела мертвая голова в глухом бронзовом шлеме. Сурово щурилась чернотой смотровой прорези. За бронзой таился мрак, вязкий и непроглядный, словно в шлем из подземных глубин натекла тьма Эреба.

Лужица крови вокруг головы уже начала подсыхать. В ней и на огрызке шеи пировали жирные мухи. Садились, взлетали, с раздраженным жужжанием вились вокруг, согнанные с места более удачливыми товарками.

Радуга. Хрисаор. Каша из львицы. Мухи…

Филоноя!

Я вскочил на ноги. Судорожно огляделся, холодея от ужасного предчувствия. У выхода из Чаши Артемиды лежали два трупа: разорванный надвое и безголовый. Их никто не топтал, в этом я готов был поклясться. Кровь на земле. Еще кровь. Оторванная кисть руки. Взгляд скользил дальше. Нигде не было видно останков двухголового пса. Утес! За ним я велел спрятаться Филоное.

Ноги отказывали в подчинении. Как я с ними совладал, не знаю. С замирающим сердцем обогнул утес: царевна лежала навзничь, лицом к небу, налитому глубокой закатной синевой. Одна рука на груди, пальцы вцепились в складки одежды, запутались в них. Другая бессильно откинута в сторону.

Живая? Нет?!

Я рухнул на колени, забыв о приличиях, сунулся ухом к груди Филонои. Прошла вечность, прежде чем я услышал тихий стук. В ушах до сих пор плескалось море, глушило слух. Сердце девушки билось ровно. Хотя я, конечно, не лекарь…

Вода! Нужна вода!

Я метнулся к озерцу. Мельком отметил великанский след: он отпечатался на прибрежном гравии. Хвала богам! Хвала тебе, Хрисаор! Все хорошо, она жива…

— А-а-а!

Из воды торчала голова. Одна голова, ничего больше. Мертвая? Живая?

Лошадиная.

— Агрий! Ах ты мерзавец!

Агрий фыркнул, мотнул башкой. Над конем встал царский венец — веер сверкающих брызг. Медленно и неуверенно, чего за Агрием сроду не водилось, мой верный спутник начал выбираться из озера. Даже присутствие хозяина не могло лишить коня сомнений: покидать убежище или еще немного пересидеть для верности?

— Давай, выходи. Все в порядке, не бойся.

Пустые слова, читалось в конских глазах. Ничего не в порядке.

— Если я здесь, опасность миновала. Радуги нет?

Нет, согласился Агрий.

— Значит, и собаки нет. Угрозы нет, понял?

Ну, не знаю, откликнулся Агрий. В смысле, заржал.

Оставив пустые споры с глупым животным, я зачерпнул полные пригоршни воды и поспешил к Филоное. Жаль, треть расплескал по дороге.

— Умоляю простить мою дерзость…

На лицо девушки пролился слабый дождь. Филоноя вздрогнула всем телом. Ресницы царевны затрепетали, глаза открылись. Из расширившихся черных зрачков плеснул ужас:

— А-а-а!

Я отшатнулся. Ткнулся спиной во что-то живое, сам чуть не заорал. С размаху сел на задницу, грозя Агрию кулаком. Занят Филоноей, я не заметил, как он подошел. Похоже, конь тоже решил принять участие в спасении царевны. Теперь он осторожно пятился, стриг ушами, косился на меня: «Чего это она? Мы ж помощники, мы из добрых побуждений…»

— Нет, не надо! Прочь!

Девушка вжалась спиной в камень утеса.

— Филоноя, это я! Все хорошо, все закончилось…

— Чудовище! Двухголовое…

Я, дурак, звонко хлопнул себя ладонью по лбу. Ну конечно: ужас, кровь, смерть, двуглавый пес-убийца… Упала в обморок, очнулась, а над ней две головы. И одна точно не человеческая!

— Не трогай меня!

— Филоноя, это я! Я и мой конь. Все хорошо, не бойся…

Медленно, стараясь не делать резких движений, я поднялся на ноги, отступил. Пусть сама увидит, поймет, успокоится. Чего я не ждал, так это плача. Царевна горько разрыдалась, уткнувшись лицом в ладони. Забыв все благие помыслы, я кинулся к ней, уже не думая, напугаю или нет. Упал на колени, обнял за плечи. Прижал к себе: тесно-тесно, словно мы пытались срастись воедино.

— Все, все, успокойся. Я с тобой, чудовища нет, оно ушло. Все закончилось, давай выбираться отсюда. Домой, домой, к твоему отцу… вставай, вот так…

Она слушалась, будто маленький ребенок. Не спорила, не кричала, лишь всхлипывала время от времени. Я помог ей взобраться на спину Агрию. Конь стоял смирно, даже присел, согнув ноги, желая стать пониже — помогал, как мог. Устроив Филоною впереди себя, я обнял ее. Царевна спрятала лицо у меня на груди.

— Не плачь, прошу тебя. Мы едем домой…

Она плакала, стараясь делать это как можно тише. Не умею я женщин утешать! От слез Филонои моя грудь сделалась горячей и мокрой. Царевна дрожала всем телом, как от холода. Дрожь то усиливалась, то ослабевала, но не исчезала до конца. Вдруг Филоноя так и не оправится до конца? Хорошо хоть, по сторонам не смотрит. Многое из того, мимо чего мы проезжали, я бы тоже предпочел не видеть.

Когда мы выбрались на дорогу, полого уходящую вверх, и следы бойни остались позади, я вздохнул с облегчением.

3

Хозяин и его пес

Когда мы покинули горный лабиринт, Филоноя всхлипнула в последний раз. Глубоко вздохнула, подняла ко мне заплаканное лицо:

— Откуда он взялся?

— Кто?

Я знал, о ком шла речь. Я не знал другого: что ей ответить. Вот и тянул время.

— Это был бог?!

— Не знаю. Я его не видел.

Почти правда. Я видел Хрисаора только в снах.

— Не видел?! — голос ее сорвался. — Ты не видел?!

Что делать? Сейчас начнет кричать, вырываться. Или снова разрыдается. Не рассказывать же ей про остров, про полет на другой конец радуги?!

— Когда полыхнуло…

— Ты про радугу?

— Да. Когда радуга упала на землю, я… У меня в голове помутилось. Очнулся, а все уже закончилось.

Опять почти правда. Я был сам себе противен.

— Врешь! — отрезала Филоноя.

Я замолчал. Она тоже молчала. Отвернулась от меня, хоть ей и было неудобно. Впереди, стадиях в четырех, темной громадой проступил дворец Иобата. Там мерцали далекие трепещущие огоньки — факелы, должно быть. Солнце скрылось за горами, лишь дальние вершины на горизонте обрамляла медленно гаснущая алая кайма. От гор протянулись тени: длинные, мрачные. Быстро холодало.

Я не выдержал. Спросил:

— Куда пес делся? Тот, двухголовый?

Она долго, испытующе смотрела на меня в упор. Вздохнула:

— Не знаю. Крики, вой. Радуга с неба. Огненная! Потом явился он, великан, — Филоноя вздрогнула, как если бы заново пережила потрясение. — Огромный, страшный. В доспехе, с золотым мечом… Или с луком? Я смотрела и не понимала…

О да, подумал я. Тут кто хочешь задрожит. С небес рушится край радуги. На месте, где только что был жалкий изгнанник Беллерофонт, встает в полный рост Хрисаор Золотой Лук, в блеске и славе. Гребень шлема возносится к облакам, выше краев Чаши Артемиды. В руках сияет аор — имя-оборотень, оружие-оборотень…

— Я сперва решила: Аполлон взял нас под защиту. Не зря же мы так чтим Сребролукого! Но тут вспомнила: лук у Аполлона — серебряный. Аполлон не носит доспехов, не скрывает лицо под шлемом. Арей? Это был Арей, бог войны?!

— Нет, не Арей.

— Откуда ты знаешь?!

— Разве Арей лучник? — нашелся я. — И потом, что ему здесь делать? Ты слышала, чтобы Арей кого-нибудь спасал? Кого-нибудь из смертных? Да еще и не на поле боя?

— Нет.

— И я не слышал. Что было дальше?!

— Страшно было. Радость была: бог на помощь пришел! Ну, я и выглянула… А он как бросится!

— Великан?!

— Пес!

Вижу. Клянусь, вижу как наяву: скалятся широченные пасти, истекают слюной. Каждая способна перекусить человека пополам. Раздуваются, втягивают воздух две пары ноздрей. Чудовище поворачивает головы. Учуял, приметил добычу. Громоздкий с виду зверь стрелой срывается с места, несется, скрежеща когтями по камням…

— …я решила: все, конец! А он — прямиком к великану!

— Пес напал на великана?!

— У меня чуть сердце из груди не выскочило. Ну, думаю, сейчас! Сейчас бог его прихлопнет. Что ему этот пес? Как тебе жаба. Наступил и раздавил.

— Великан раздавил пса?

— Не перебивай! Кто все видел, я или ты? Нет, это я так подумала: мол, раздавит. А пес на великана прыгнул — и давай лизаться! В два языка, представляешь! Всего обслюнявил, будто хозяина встретил. Великан меньше сделался: большой, но не такой. Гладить начал, за уши трепать. Одну голову гладит, вторая лижется. Пес трижды обмочился от счастья…

Разум отказывался верить услышанному. Но воображение оказалось проворней неверия. Картины сменяли друг друга: двухголовый пес, чудовище с быка величиной, переполненный счастьем, прыгает вокруг Хрисаора. Скулит, повизгивает, пытается лизнуть хозяйскую ладонь. Возьми меня, умоляет бездомный бродяга. Я хороший, послушный, я буду верен тебе до самой смерти. Я устал быть один, мне страшно! Хрисаор приседает, уменьшается: так бывало в моих снах, еще до львицы и Горгон, до встречи с Каллироей, когда великан опускался на корточки, замирал на краю острова, каменел, превращался в береговой утес…

Неужели и ко мне пес бежал вовсе не для того, чтоб разорвать на куски? Меня не тронула Химера, я остался жив после встречи с Гидрой. И вот теперь… Но почему радуга?! Если Беллерофонту не грозила смерть, зачем явился Хрисаор?

Воображение мигом откликнулось: нет никакого Хрисаора, вместо него — я. Стою, выставил дротики, жалкие улиткины рожки. Готов умирать и убивать. С разгона пес прыгает на меня, визжа от восторга. Но если великану его прыжок что комариный укус, то меня эта туша сносит с ног, даже не заметив сопротивления. Сдавленный вопль, треск ломающихся костей. Затылок с маху ударяется о камень. Голова размозжена, я корчусь, хриплю…

Пес замирает. Пес в недоумении. Жалобно скулит: «Вставай! Я только тебя нашел, куда же ты…» А передо мной открываются медные ступени, уводящие во мрак, в вечную тьму Эреба…

— …прямо щенок! Трется, лапами хватает.

— Хрисаор что-нибудь говорил?

— Кто?

— Великан.

— Ты знаешь его имя? Откуда?!

— Это длинная история. Так говорил или нет?

— Говорил.

— Что?

— Не разобрала. Голос как обвал в горах, рокот уши забил. Они ко мне повернулись, великан и пес, а у меня сердце зашлось. В глазах потемнело… Очнулась, а надо мной — две головы. Я сильно кричала?

— Не очень. Сама видишь: не оглох, тебя слушаю.

— Наглец! Дурак!

Она ткнула меня кулачком в грудь. Ну точно Каллироя, как одна мама рожала. Была б вода, утопила бы.

«У нас новый пастух, ты передаешь ему стадо…»

Кажется, у Хрисаорова стада в придачу к пастуху объявилась еще и сторожевая собака. Если на Эрифии водятся волки, я им не завидую.

Из-за поворота дороги послышались голоса, лязг металла, перестук копыт и скрип колес. Мелькнуло рваное пламя факелов. Нас встречали.

4

Тяжесть ожидания

Покои были не такие роскошные, как в Аргосе — век бы их не видеть! — но все равно больше моей каморки в эфирском дворце. Спальное ложе: крепкое, приземистое, без резьбы и украшений. Узкое трапезное ложе. Стол, короб для одежды в углу. Поганый горшок чтобы на двор не бегать. Два масляных светильника.

Ничего лишнего. Фрески с сатирами и нимфами? Нет, стены выкрашены густой синькой. Небо? Море?

Меня не заперли, это я проверил. Но у дверей стояла стража. Два воина с копьями, в доспехах и шлемах — братья-близнецы телохранителей Сфенебеи. Даже почудилось, что мой страж-молчун выжил и заступил на пост у дверей.

Увы, без головы не живут.

…на дороге нас заметили, лишь когда мы подъехали вплотную. Сумерки сгустились, превратились в ночь. Пламя факелов освещало дорогу шагов на десять, не больше. Стук копыт Агрия глох в шуме целого войска, двигавшегося нам навстречу.

В памяти всплыло из детства:

«Чудовище! Говорю вам, чудовище! Возле города объявилось… Папа воинов в бой поведет. Ну да, папа — кто еще? Воссядет на колесницу, возьмет два копья. Меч возьмет, щит. Жаль, меня не возьмет…»

В который раз сбывается моя наивная мечта увидеть чудовище? Оборачивается горем, кровью, смертями? Я вырос, я больше не желаю таких встреч. Но мечта настигает меня раз за разом: «Радуйся, Беллерофонт! Получай то, чего хотел!»

Не хочу. Только кто меня спрашивает?

Нас увидели, закричали, загомонили. Я не понимал ни слова. Филоноя высвободилась, соскользнула с коня, побежала навстречу. Металось пламя, металась по земле тень царевны — словно та не спешила к людям, а бросалась из стороны в сторону, уворачиваясь от стрел и дротиков. Девушка тоже что-то кричала, остановилась, обернулась через плечо. Повторила на критском наречии:

— Отец, я невредима. Он меня спас!

«Папа воинов в бой поведет…»

— Что с остальными?

Иобат в боевом облачении соскочил с колесницы. Хищно сверкнули наконечники копий: оружие царь оставил вознице.

— Все погибли, — ответил я. — Их убило чудовище.

— Химера?

Царь не сумел скрыть изумления.

— Нет, двуглавый пес.

— Он еще там?

— Нет. Не думаю, что он вернется.

Кажется, Иобат хотел спросить: почему я в этом уверен? Не спросил, передумал. Решения царь принимал стремительно, не тратя времени на колебания.

— Возвращаемся.

Как я понял по дороге, кто-то из свиты выжил. Прибежал во дворец, поднял тревогу. Пока собрали людей, вооружились, запрягли лошадей в колесницы — успело стемнеть. А тут и мы объявились.

Филоною, как она ни отбивалась, увели к дворцовому лекарю. Мне выделили покои для отдыха — и стражу за компанию. Я понимал, что никто не сунется в Чашу Артемиды посреди ночи. Завтра царь вышлет людей проверить. Пока они вернутся, пока царь примет решение…

В двери без стука вошли двое слуг. Расставили на столе медные блюда, кратер, чашу для вина. Когда они вышли, я потянул носом. Думал, после сегодняшнего кошмара мне кусок в горло не полезет. Ага, как же! Едва в ноздри проник запах жареной козлятины, в животе отчаянно забурчало. Я прикончил мясо, сыр с лепешками, выпил вино — все, без остатка.

Лег на ложе в уверенности, что не засну. В ушах звучали крики несчастных, которых заживо рвали на части. Хруст костей, торжествующий вой…

Когда я открыл глаза, в покои через узкое, похожее на бойницу окно вползал серый рассвет. Не желая пользоваться поганым горшком, я попросился у стражи на двор. Меня проводили в отхожее место: туда и обратно. Безмолвные слуги принесли воды для омовения и следом — завтрак. Со двора долетел шум. Приникнув к окошку, я увидел четыре колесницы и десятка два пеших воинов. Отряд выходил за ворота. Утреннее солнце пламенем горело на начищенной бронзе копейных наконечников, словно в руках у воинов было чудесное оружие богов.

Что мне оставалось? Только ждать.

Время текло нескончаемой рекой. Мутные илистые воды поглотили добычу, растворили в себе. Я бродил из угла в угол. Выглядывал в окно. Приседал, размахивал руками; ложился на пол, задирал ноги к потолку. Бродил. Выглядывал. Прилег на ложе; сам не заметил, как заснул. Не помню, что мне снилось. Проснулся я от того, что ужасный пес вернулся, ухватил меня зубами и тряс, желая вырвать руку из плеча.

Я вскинулся. Оттолкнул кого-то. Моргая, сел на ложе.

— Пошли, — приказал стражник. — Царь Иобат желает говорить с тобой.

5

«Твой приказ ни при чем»

Главный зал дворца тонул в сумраке.

Горели два факела у входа. Еще один, слева от трона, был укреплен в высоком бронзовом треножнике. Это не помешало мне оценить внушительность мегарона. В Эфире главный зал во время пира вмещал до двух десятков человек. В Аргосе — двадцать пять, не меньше. В ликийском мегароне легко собрались бы три десятка, а если потесниться, то и три дюжины.

Дедушка Сизиф говорил, такой большой зал есть на Крите, в Кноссе. Не знаю, не был.

Тени бродили по залу, сплетались телами. Превращались в Химеру, Гериона, в кого-то, чье имя и природу я не мог рассмотреть, как ни старался. Подсвеченный огнем сбоку, сидевший на троне Иобат Второй тоже казался двутелым — черный уголь, поджаристая лепешка.

Одна часть для костра, другая для насыщения.

Темные одежды скорби Иобат сменил на роскошный фарос из шерстяной ткани, окрашенной в пурпур. При скудном освещении казалось, что царь облит запекшейся кровью. Такую краску добывали из плодов теребинта. Верхний край плаща был перекинут через левое плечо, к подолу пришили медные гирьки.

В углу, лишенном факелов, стоял, тряс бородой советник Климен.

— Ты пришел ко мне за очищением, — произнес царь.

— Да, господин, — я встал на колени.

Иобат замолчал. Он молчал так долго, что я начал беспокоиться.

— Дочь все мне рассказала, — царь говорил, не повышая голоса, с четкостью прирожденного оратора. Когда он смотрел на меня, он смотрел сквозь меня, словно я был соткан из воздуха. — Ее спас не ты. Но ты привел ее в чувство и доставил домой. Я благодарю тебя.

«Ее спас не ты…»

И ветром, с далекого острова, голос Каллирои:

«Я сказала „он“? Нет, ты. Это все ты…»

Опасность. Я чуял ее, вдыхал острый пьянящий аромат. Опасность сквозила в мерцании факелов, в сквозняках, задувающих от двери к трону. Она копилась в зале, как сокровища в ларце. Вот-вот опасности станет больше, сверх меры. Тогда полыхнет радуга, явится Хрисаор — и мегарон взорвется от напора великанского гнева. Я этого не увижу. Судьба благоразумно уберет меня подальше.

— Я не заслужил благодарности, господин.

Моя глотка пересохла, как земля в зной.

— Заслужил, если я благодарю. Чего ты хочешь? Золота? Я дам тебе его. Земли? Я награжу тебя угодьями. Власти? Люди на твоей земле станут кланяться тебе. Говори, тебе ни в чем не будет отказа.

— Я хочу, чтобы ты меня очистил, господин. Скверна томит меня, скверна братоубийства. Проведи обряд очищения, прошу тебя. Это будет дороже золота и угодий.

Советник Климен переступил с ноги на ногу. Должно быть, хотел что-то сказать, но передумал.

— Я сказал, что тебе не будет отказа, — слова Иобата камнями падали в сумрак. Прыгали по воде (раз, два, три!), тонули, шли на дно. — Увы, ты вынуждаешь меня нарушить слово. Я не могу очистить тебя. Во всяком случае, не могу сделать это сейчас.

— Почему?

— В Ликии свои обычаи. Тот, кто просит очищения, должен заплатить за него.

И это царь, чуть не закричал я. Это правда царь? Скряга, рыночный торгаш!

— Я готов заплатить, господин. Но у меня ничего нет.

Послать гонца в Эфиру? Попросить у отца плату за очищение? Главк не откажет, Эфира богатый город. Но моря коварны, а корабли уязвимы. Станет ли Иобат ждать? Как я проживу в Ликии весь этот долгий срок? Кем? Жалким иждивенцем? И главное, кто согласится стать моим гонцом?!

Гермий, в отчаянии воззвал я. Податель Радости, услышь мои молитвы! Вопль души пропал зря. Боги не слышат изгнанников. Что же до обещанного покровительства, о нем можно забыть.

— Если у тебя нечем платить, — царь размышлял вслух, — у тебя все равно остается возможность рассчитаться со мной за очищение. Сослужи мне службу, и я исполню твою просьбу.

— Приказывай, господин!

Служба — это хорошо. Это выход из положения. Неужели мой божественный покровитель все-таки сжалился надо мной, вложил слова надежды в уста царя? А может, это сделала Афина? Кто бы ни помог несчастному Беллерофонту — хвала вам, боги, за добросердечие!

— Я страдаю, — Иобат наклонился вперед. — Страдает мой народ. Соседство с чудовищем — тяжкая доля. Ты видел Химеру над Бычьими горами? Она крадет наш скот, убивает людей. Жжет дома и посевы. Вдовы оплакивают мужей, матери детей. Покончи с Химерой, юный Беллерофонт, и я сочту эту службу достойной очищения, золота и угодий.

Я задохнулся. Встал с колен.

«Ты видел Химеру над Бычьими горами? Она крадет наш скот, убивает людей. Жжет дома и посевы. Вдовы оплакивают мужей, матери детей…»

И эхом, с горной тропы, голос Филонои:

«Химера не трогает нас. Мы пригоняем ей коз для пропитания. У вас, за морем, она — бедствие. У нас, в Ликии — обычное соседство. Неприятное, но терпимое…»

Гнев переполнил меня. Великанский гнев.

— Убей Химеру, — продолжал царь, не интересуясь тем, что творилось в моем сердце. Он видел, что я встал, но не придал этому значения. — Убей, но при одном условии. Не делай этого здесь, в Ликии. Как бы ни сложилась ваша война, чем бы она ни закончилась, я не хочу, чтобы тяготы битвы обрушились на мой народ.

— Где же нам биться? — я сделал шаг вперед. — В Аиде? Для этого нам обоим сперва надо умереть.

За неплотно прикрытыми дверями лязгнул металл. Даже если Иобат Второй был отъявленным негодяем, глупцом он не был. Кинься я на царя, посягни на его жизнь, и стража ворвалась бы в зал, предотвратив покушение.

— Возвращайся за море, — велел Иобат. — Туда, откуда приплыл.

— В Аргос? К твоей дочери? Твоему внуку?!

— Не обязательно в Аргос. У вас есть много городов, куда прилетает Химера. Бейтесь в любом из них. Бейтесь в горах, на берегах рек, над морскими заливами. Я оставляю выбор за тобой, для меня это не имеет значения. Корабль? Я дам тебе корабль с умелым кормчим.

— Тяготы войны? — с насмешкой поинтересовался я. — Пускай они падут на кого угодно, только не на головы ликийцев?

— Для меня это не имеет значения, — повторил Иобат.

— Значит, очищение? Золото и угодья? Если Химера превратит меня в пепел, если она станет погребальным костром Беллерофонта — зачем мне угодья? Золото?!

Это не имеет значения, слышалось в молчании царя.

— Ты лжешь, господин.

Говорить прямо для меня всегда было легче, чем плести словесные кружева. Единственное, на что я надеялся, так это на то, что стража не помешает мне закончить обвинительную речь.

— Мы оба знаем, что ты лжешь. Тебе не нужна смерть Химеры. Тебе нужна моя смерть. Зачем? Я не опасен для тебя. Значит, тебя попросили об этой услуге. Кто? Твоя старшая дочь, кто же еще? Меня не могли убить в Аргосе, рискуя войной с Эфирой. В итоге меня прислали к тебе. Убей Химеру, велел ты изгнаннику. Ты мудр, господин. Это отличный способ казни.

— Что ты мелешь, несчастный! — дребезжащим голосом, похожим на меканье козы, вскричал советник Климен. — Как ты смеешь возводить поклеп на нашего господина?

Движением руки царь остановил советника.

— Продолжай, — велел он мне. — Я слушаю.

— Кто передал тебе просьбу дочери, господин? Конечно же, телохранитель Сфенебеи. Я думал, он немой. За всю дорогу он не произнес ни слова.

— Он и был немой, — Иобат плотнее завернулся в плащ. — Я сам велел вырвать ему язык, прежде чем отправить в Аргос с дочерью. Сфенебея любит молчаливых охранников.

— Но как же…

— Он привез мне письмо. Ты видел, как он передал его мне. Зачем язык, если есть свинцовая табличка? Мне нравятся твои рассуждения, Беллерофонт. Похоже, тебя учили мудрые наставники.

— Наставники учили меня другому. Это все ночные разговоры с абантом, господин, на палубе «Звезды Иштар». Они не прошли для меня даром.

— С каким еще абантом?

— С мертвым, господин. Я убил его камнем на аргосской стене.

Советник Климен зашелся кашлем. Даже с царя на миг слетел покров невозмутимости:

— Ты говоришь с мертвецами?!

— Живые лгут, господин. Мертвые правдивы.

— Тогда скажи мне правду, как если бы ты был мертвецом. Зачем мне посылать тебя против Химеры? Что мешает мне исполнить просьбу дочери прямо сейчас? Мне достаточно хлопнуть в ладоши — и твой труп бросят в канаву.

Я засмеялся:

— Хлеб, господин. Хлеб, вода, лук. Ты разделил со мной пищу у гробниц твоих предков. Накинул на чужеземца покров закона гостеприимства. Ты боишься навлечь на ликийцев гнев Химеры? Нет, ты боишься навлечь на себя и свой народ гнев Зевса-Гикесия[14].

— Продолжай.

— Ты даруешь мне смерть чужими руками. Лапами, клыками, огнем. Если уж боги не могут справиться с Химерой, если бессмертные бегут от нее…

— Бегут?

— Я видел это своими глазами.

Царь отшатнулся. Советник прижался к стене.

— Смерть чужими руками, — я закрыл глаза. Высокие стены Аргоса встали передо мной как наяву. — Похоже, так поступают все владыки. В Аргосе хотели, чтобы я убил героя. В Ликии хотят, чтобы я убил чудовище. И там, и здесь не прочь, чтобы после выполнения задания я последовал за жертвой в Аид. Думаю, мой отец Главк и мой дед Сизиф вели себя немногим лучше. Они тоже отягощены властью, с чего им быть другими? Вся разница в том, что они любили меня, твоя старшая дочь любит своего сына, а ты любишь дочерей.

— Я дам тебе корабль.

Иобат сошел с возвышения, приблизился ко мне. Похоже, мои слова убедили царя, что ему не стоит опасаться насилия со стороны гостя. А может, царь был готов рискнуть.

— Ты уплывешь из Ликии. Все будут знать, что Беллерофонт плывет за головами Химеры. Ты же будешь знать, что люди свободны в своих поступках. Сколько времени займет охота на Химеру? Год, десять, двадцать? Я не удивлюсь, если она займет всю твою жизнь, долгую и спокойную. Никто не удивится, понял? В худшем случае ты заслужишь славу великого хитреца. При таком деде, как твой, это естественно.

— Ты предлагаешь мне ложь, господин?

— Я предлагаю тебе жизнь. Ты мне нравишься.

— Ты мне тоже по нраву, господин. Ты лжешь, но легко отрекаешься от лжи. Ты посылаешь на смерть, но указываешь путь к спасению. Это заслуживает достойной платы. Я убью Химеру, царь.

Он содрогнулся:

— Убьешь? Ради очищения?

— Нет.

— Потому что так приказал я?

— Нет.

— Рвешься в герои?

— Нет.

— Тогда почему же?!

Я коснулся его плаща. Поднес край к глазам, долго смотрел на пурпурную ткань. Местами она казалась черной, обугленной. Иобат не мешал мне, не пытался забрать одежду из моих рук. Стоял как завороженный, хрипло дышал.

— В детстве мне не повезло, господин. Я плакал над телом брата…

— Того, кого ты убил?

— Нет, другого. Его сожгла Химера. Он был черен, как уголь, как твой плащ в сумраке. Брата, пытаясь спасти, накрыл собой воин. Он тоже погиб. И знаешь, царь, что мне казалось в тот миг?

— Что же?

— Что я большой. Очень большой, до небес. Я был маленький, но горе сделало меня великаном. «Убью, — пообещал я Химере. — Я тебя убью». Пообещал и забыл. Снова сделался маленьким. Я признателен тебе, господин. Ты напомнил мне о моей клятве. Напомнил, что я большой.

— До небес? — изменившимся тоном спросил Иобат.

— До небес. Я убью Химеру, потому что я должен это сделать. Твой приказ ни при чем, я сам этого хочу.

— Хлеб, вода, лук…

Царь вернулся на трон:

— Я рад, что разделил с тобой трапезу, юный Беллерофонт. Иначе я сразу приказал бы телохранителю исполнить просьбу моей дочери. Я убил бы тебя, а потом сожалел бы. Или никогда бы не узнал, что мой поступок достоин сожаления. Так, как сейчас, лучше. Лучше, даже если опасней.

Стасим

Радуйся, Золотой Лук

Великан играл с собакой.

Хватал за шеи, валил, переворачивал на спину. Чесал брюхо, местами покрытое чешуей. Змея, служившая псу хвостом, обвивалась вокруг ласкающей руки. Туже сжимала кольца, отпускала. Извивалась, верней, моталась неподходящим для змеи образом, когда пес от бурной радости вилял хвостом. Могучие челюсти смыкались на руке исполина, прихватывали: пес делал вид, что грозен, ужасен, способен на мятеж. Получив щелчок по носу, собака ослабляла хватку, пускала слюни.

Лаяла с притворной яростью. Припадала к земле. Ударом лапы сломала можжевельник, растущий в камнях. Притащила чахлый стволик, умоляла, чтобы великан отбирал у нее игрушку, а еще лучше бросил бы подальше, дав псу возможность принести можжевельник и продолжить забаву.

Трупы устилали проход. Мухи пировали на оторванной голове в шлеме. Девушка валялась без чувств под прикрытием утесов. Нет, ничто не смущало наивного восторга этой встречи. Даже бог в крылатых сандалиях, паривший в небесах над Столбами Аполлона, не привлек внимания собаки и ее нового хозяина.

Мало ли кто здесь летает?

Впрочем, хитроумный бог был осторожен. Он всегда брал в расчет неприятные случайности, равно преследующие смертных и бессмертных, вот и укрыл себя плащом невидимости. Трупы, мухи, голова, девушка — к этому бог тоже остался равнодушен.

Собака была занята великаном. Великан — собакой.

Бог — этими двумя.

Еще недавно Гермий размышлял, стоит ли ему лететь в Ликию. С одной стороны, тут обреталась Химера. Сказать по правде, Гермий меньше всего хотел оказаться рядом с дочерью Тифона и Ехидны. С другой стороны, в Ликию отплыл жеребенок, а Гермий изнывал от желания побеседовать с парнем по душам. Водитель Душ был мастером таких бесед. Если великий Персей действительно отказался от поездки в Аргос на похороны друга из-за этого балбеса, мечущегося в поисках очищения…

Жеребенок — единственный, у кого можно что-нибудь выведать. Что? Этого Гермий не знал. Но чутье подсказывало богу, что он на верном пути. Вероятно, в Аргосе произошли события, смысл которых темен даже для Олимпа. Раз так, встреча с жеребенком способна разогнать туман. Кроме того…

Летя над морем, Гермий не думал о жеребенке. Черед парня настанет позже, когда они встретятся. Гермий думал об Аполлоне, своем сребролуком брате. Аполлон горд, заносчив, вспыльчив и мстителен. Но числить его в дураках — большая ошибка. В последнее время ходили слухи, что для зимовки Аполлон избрал Ликию, чей климат не в пример мягче, нежели в Дельфах или на Делосе, любимых местах надменного стрелка. Кое-кто даже утверждал, что Артемида сопутствует брату, возлюбившему тепло и отвергнувшему холод.

Зря, что ли, в Киликии, неподалеку от пещеры, где в свое время томился искалеченный Тифоном Зевс, воздвигли святилище Артемиды Сарпедонской?

Гидра, вспоминал бог в крылатых сандалиях. Лернейская Гидра, владычица Гера и туша коровы. Трехглавый Кербер, добросердечная Персефона и медовая лепешка. Не хочет ли Аполлон взять пример с тетушки Геры и сестрицы Персефоны? Не подумывает ли он, смирив гордыню, угостить кое-кого парным мясцом, свежим хлебушком, пучком сочной травы? Прибрать к рукам полезного союзника, превратить беду в домашний скот?

Кого?

Неужели беспокойную Химеру?!

Если тифонов огонь, полыхающий в глотках чудовища, объединится с золотыми стрелами Феба, стрелы станут молниями. «Мой колчан неиссякаем», — вспомнил Гермий слова, произнесенные Аполлоном на совете олимпийцев. Следом на ум пришли собственные слова Гермия, брошенные им Афине: «Победи ты Зевса — и ты давно уже воссела бы на его трон…» Чего хочет Аполлон? Куда стремится? Если он нацелился на Химеру, и не стрелой, а уловкой, то кто станет будущей мишенью для стрел-молний?!

Гермий не представлял, каким способом можно приручить Химеру, одержимую местью за поверженного отца. Но если ты не знаешь пути к цели, это не значит, что кто-то другой уже не идет по сокрытой от тебя дороге.

Бог едва не упал с небес, когда совсем рядом, вторя мыслям о луке и стрелах, вспыхнула огнистая радуга. Дальний край ее тонул во мгле старика Океана; ближний несся вперед, туда, куда летел и сам Гермий — за море, в Ликию. В ушах, едва не оглушив бога, громыхнул топот копыт. Казалось, радуга — это табун горячих коней, а небеса — каменистая долина. Но нет, это серебристый ихор, текущий в жилах сына Зевса, от возбуждения ударил в голову. Пытаясь успокоиться и понимая, что это невозможно, бог рванул следом за радугой.

Быстрей! Не отставай!

Он все-таки отстал. Когда под Гермием открылась Чаша Артемиды, великан уже играл с собакой. Жеребенка рядом не было, но бог не сомневался: был, был! Где он сейчас? Неважно, успеется. Двуглавый пес? Сходство с Кербером, стражем царства мертвых, сразу бросалось в глаза. «Их там двое было, собак, — всплыли в памяти слова Персефоны. — Тот, что поменьше, удрал. Я его больше не видела, должно быть, наверх выскочил…»

Ты Орф, беззвучно прошептал Гермий. Я сказал Персефоне: «Клянусь сандалиями, сестричка, это Орф. Родной брат твоего проглота. Он сейчас тоже в Ликии обретается; а может, уже и не в Ликии…» Я никогда раньше не видел тебя, я только слышал о тебе.

Вот, увидел.

Аполлон с Артемидой летали в Ликию не затем, чтобы приручить Химеру. Они хотели прибрать к рукам тебя, Орф. Они опоздали, ты уже нашел себе хозяина.

Радуйся, сын Тифона и Ехидны.

Пес радовался. Он радовался так, что находясь неподалеку, случайный зритель сам переполнялся буйной радостью. Удача, думал Гермий, переводя взгляд на великана. Редкая удача, подарок судьбы. Кто же ты, исполин в латах?

Имя он увидел сразу: Хрисаор Золотой Лук.

Следом явилась природа: морская.

Последним открылся возраст. Великан оказался юнцом, считай, мальчишкой, жеребенком… От внезапной догадки Гермий похолодел. Чуть не сверзившись с небес, он вперил взор в великана, уточняя количество прожитых лет, месяцев, дней. Так, хорошо. Теперь надо вспомнить, обязательно надо вспомнить… Возраст смертных бог видел не так отчетливо, как возраст бессмертных. Но Гермий провел достаточно времени рядом с Гиппоноем, который теперь звал себя Беллерофонтом. Интерес к жизни парня оказался очень кстати. Если быстроногий сын Зевса и не смог бы измерить срок жизни Сизифова внука с точностью до одного дня, Гермий готов был махнуть рукой на ничтожную погрешность.

Они были ровесниками: Беллерофонт и Хрисаор.

Чутье, неподвластное сомнениям рассудка, криком кричало: они родились в один день! Смертный — в Эфире, бессмертный — на островах в Океане. Мальчишка — сын Главка и Эвримеды, для всех приемыш, но скорее всего родной, как и его погибшие братья. Главк пытался обмануть богов, оспорить приговор судьбы. Гермий ценил такие устремления. Покровитель хитрецов, он даже пришел бы Главку на помощь, когда бы не запрет отца-Громовержца.

Великан, кто твои родители?

Забавляясь с собакой, гигант сдвинул шлем на затылок. Взгляду бога открылось лицо, которое Гермий в своей жизни видел не раз, не два — чаще, чем ему хотелось бы. Мысленно сын Зевса добавил этому лицу возраста, а лбу — морщин. Сдвинул брови на переносице, заложив гневную складку. Подарил жесткость обильным иссиня-черным кудрям, рассыпавшимся по плечам; плеснул на виски чуточку благородной седины. Превратил мягкую юношескую бородку в курчавую бороду зрелого мужчины.

На Гермия смотрел Посейдон, Колебатель Земли.

Ну да, дети бешеного дядюшки по большей части исполины. Трезубец Посейдона, когда бог морей управлял не волнами, а землетрясениями, оборачивался аором, тяжким мечом; меч Хрисаора оборачивался луком и стрелами. Гермий видел эти метаморфозы — и теперь, паря над Чашей, понимал их природу.

Меч как ипостась лука. Меч как ипостась трезубца.

Сын как ипостась[15] отца.

Кто твоя мать, великан? Ты утес, Хрисаор, живой камень. Волна, способная превратиться в гранит. Гранит, готовый встать девятым валом. Слияние качеств, проявившееся в ребенке — из известных Гермию женщин лишь одна умела обращать жизнь в камень. Ссыльная, изгнанная в седую мглу Океана за связь с Посейдоном.

Радуйся, Хрисаор Золотой Лук.

Радуйся, сын Черногривого и Медузы Горгоны.

Радуга пала внезапно, как гром с ясного неба. Гермий едва успел увернуться, иначе попал бы под удар. Последнее, что он видел — великан подхватил пса на руки, прежде чем многоцветный огонь поглотил обоих.

Часть восьмая

Белые крылья для мятежной души

Мне завидуют.

Хорошо тебе, говорят. Лучше лучшего. Экая силища за тобой! Не кто-нибудь, не муравей, даже не сотня ражих воинов с копьями наперевес. Хрисаор Золотой Лук, понимать надо! Чуть что, является, спасает. Как по свистку — прыг в радугу, ноги в руки, и бегом на выручку.

Нам бы так!

Поначалу я спорил. Теперь соглашаюсь. Вам бы так, да. Угроза смерти: раз за разом. Чувство стыда по возвращении. Понимание, что тебя без спросу вынули из твоей собственной жизни и на время поместили в чужую. Ужас при мысли о том, что способен натворить великан за время твоего отсутствия. Лучше бы я умер, погиб, был растерзан! Это первое, что приходит в голову, когда радуга соединяет нас.

Мне не верят, когда я говорю об этом.

Я бросил пустые споры. Перестал об этом говорить. С годами приходит мудрость: я все реже рассказываю о Хрисаоре. Вы, наверное, последние слушатели, кому я доверился. Скоро все забудут о Золотом Луке. Останется один Беллерофонт. Герой Беллерофонт, наглец Беллерофонт. Любимец богов, оскорбитель богов, живой пример воздаяния за гордыню. Достойный восхищения, осуждения, сочувствия. Пусть остается, я не против. А Хрисаор спрячется в тумане, на острове Заката. О нем забудут: великан? Да, вроде был такой…

Может, и поныне есть. Коров пасет.

Эписодий двадцать второй

Боги не слышат изгнанников

1

Удачная сделка

Если капитан «Звезды Иштар» походил на каменного краба, то капитан «Любимца ветров» родился барракудой: тощий, жилистый, с узким и хищным лицом. Даже зубы у него были по-рыбьи острые и крючковатые. Хорошо хоть, он не молчал как рыба.

— Когда отплывает корабль? — спросил я.

На «Любимце ветров» мне предстояло покинуть Ликию.

— Завтра, — бросил он в ответ.

— Утром? С восходом?

«Звезда Иштар» обычно снималась с якоря на рассвете.

— Или послезавтра, — капитан остался невозмутим.

— Так завтра или послезавтра?

Капитан пожал плечами.

— Как же мне узнать день и время? Приходить утром или днем? А может, вечером?

Второе имя барракуды было Безразличие. Издевается? Запросто, кстати. Кто я? Изгнанник, полный скверны. Жив лишь по царской милости. К сожалению, царская милость не подразумевает уважительного отношения к изгнаннику других людей. Убить — не убьют, а в остальном — выкручивайся как умеешь. Не очень-то я и умею. Где вы, хитрость и мудрость? Где ты, дедушка Сизиф? Ну да, я знаю, где. Но мне бы сейчас очень пригодился твой совет.

Без тебя не уплывут, откликнулся дедушка. Капитан насмешник, но не безумец. Он не осмелится нарушить царский приказ. Велено увезти тебя из Ликии — значит, увезут. Даже если ты станешь упираться — скрутят по рукам и ногам, бросят в трюм.

Упираться? Ну уж нет! Как ни странно, Иобату я доверял. Если человек отправляет тебя на смерть, он не станет обманывать по мелочам. Поэтому я искренне надеялся, что царь выполнит мою просьбу. Боги не слышат молитв, не принимают подношений от грязного братоубийцы. Я попросил царя принести жертву, обещанную мной Охотнице много лет назад, за меня. Вряд ли чудовищный пес был посланцем Артемиды, но слово надо держать. Собираясь исполнить одну клятву, рискованно оставлять за спиной другую. Тонкой золотой пластинки в полпальца длиной — три таких я согласился взять у Главка Эфирского, отправляясь в путь — хватит на достойное жертвоприношение. Богиня останется довольна и сменит гнев на милость.

— Пойду прогуляюсь, — не дождавшись ответа, сказал я капитану. — Уплывешь без меня, не будет тебе удачи.

— Это еще почему?

— Тебе известно, что я заклинатель ветров? Шепну словечко, и ветры больше никогда не вырвутся из твоей тощей задницы. Раздуешься пузырем и взлетишь к небесам, понял? Боги с радостью примут тебя в свой круг.

Капитан хмыкнул с одобрением.

— Шепчи громче, парень, — глаза его заблестели. Кажется, я понравился барракуде. — Надувай мой пузырь. Дуй шибче, веселей! Пожалуй, я дождусь тебя. Иначе кто будет дуть мне в задницу всю дорогу?

Покидая порт, я сомневался, что все эти слова сказал капитану я. Должно быть, дедушка Сизиф нашептывал мне из Аида.

Агрия я до отплытия устроил в портовую конюшню. Ее мне показал раб-сопровождающий, из дворцовой челяди. Раба знали и в конюшне, и в порту, за коня я не беспокоился. Исполнив поручение, раб вернулся во дворец. Я был предоставлен самому себе. Рынок шумел совсем рядом, и я направился туда. Еще в первый свой день в Ликии, сойдя с борта «Звезды Иштар», я приметил кое-что любопытное, но тогда мне пришлось поторапливаться.

Сегодня же поверженный Крон, владыка времени, внезапно расщедрился, с лихвой отсыпав мне своего добра. Изгнанник Беллерофонт, ты богат — до завтра. Или до послезавтра.

Лавируя в толпе подобно ладье в лабиринте Киклад, обгоняя и уступая путь, убыстряя или сдерживая шаг, я проходил мимо прилавков с грудами оливок и кругами сыров, медной посудой и сандалиями из новенькой скрипящей кожи, амфорами и флаконами, лепешками и вяленой рыбой, пряностями и украшениями из кораллов и перламутра. Чужая речь заполнила уши неумолчным шумом прибоя. Говорили, в основном, по-ликийски, но временами до меня долетали знакомые слова на финикийском и критском наречиях, один раз даже на языке моей далекой родины. Накатывали волны запахов: вонь, благовония, ароматы, будоражащие аппетит и напрочь его отбивающие. Они сменяли друг друга, наслаивались, образуя «рыночную смесь» — я был хорошо знаком с ней по десяткам рынков на островах, где успел побывать.

То, что я искал, ничем не пахло. Тут мне нос не помощник.

Искомое нашлось на дощатом лотке, занозистом и неказистом на вид. Серые шарики величиной с орех горкой лежали на куске некрашеного полотна, обтрепанном по краю.

Свинцовые ядра для пращи.

Я слышал о них, пару раз видел мельком, но до сих пор не держал в руках. В Эфире их тоже делали: своих месторождений у нас не было, но молибдос[16] привозили из копален Лавриона, где его и добывали, и выплавляли. Дома я нечасто бывал на рынке и уж точно не искал там ничего подобного. Дедушка Сизиф утверждал, что добыча Лавриона в сравнении с добычей в горах Ликии — что котомка бедняка рядом с повозкой купца, доверху набитой товаром.

Не торопясь, чтобы не приняли за вора, я взял шарик; взвесил на ладони. Тяжелый, да. Голову проломит куда вернее, чем камень. Даже шлем не спасет: не убьет, так оглушит. Просто подарок для Метателя-Убийцы.

«Собрался с пращой на Химеру?»

Вопрос прозвучал так ясно, словно его задал случайный зевака. Я не ответил: кто бы ни спрашивал, даже если это был я сам, он считал меня совсем уж безмозглым дурачком. Такому отвечать — себя позорить.

Торговец, хмурый коротышка вдвое старше меня, заросший дикой кудлатой бородой, что-то каркнул по-ликийски.

— Прости, не понимаю, — ответил я на критском.

Торговец вытаращился на меня. Шумно почесался, сунув грязную руку с обкусанными ногтями в прореху замызганного гиматия.

— По-финикийски говоришь?

Он знал с десяток слов. Еще дюжину на других наречиях, знакомых мне. Впрочем, когда один хочет продать, а другой — купить, они всегда найдут общий язык. В итоге торга, щедро сдобренного жестами, гримасами и ужимками, двое уважаемых людей пришли к взаимовыгодному соглашению.

Я был уверен, что не переплатил, отдав новенькую бронзовую фибулу в виде пучеглазой рыбы за три полновесные пригоршни ядер для пращи. Даже с учетом того, что свинец в Ликии свой, не привозной. Торговец же не сомневался, что удачно облапошил наивного чужеземца. Когда мы расстались, довольные сделкой и презирая друг друга, мне тут же захотелось испытать новое приобретение. Праща была у меня с собой. Но кому придет в голову швыряться ядрами посреди шумного города? Объясняй потом, что я никогда не промахиваюсь, что никого не хотел убить…

Вздохнув, я ссыпал ядра в потяжелевшую котомку и пошел прочь.

2

Ликийская плавильня

К рынку примыкала агора — рыночная площадь.

Уж не знаю, как ее называли ликийцы, но собрания горожан здесь проходили точно так же, как и у нас. В прошлый раз, когда я следовал за покойным ныне телохранителем, мы до площади не дошли — сразу полезли в гору. Сейчас же здесь собралась немалая толпа. Чтобы просочиться к центру, мне пришлось уподобится верткому ручейку, прокладывающему путь в галечной россыпи.

Вскоре взгляду открылся крепко сбитый помост, а на нем — дородный седобородый муж в плаще цвета летних сумерек. Из его вдохновенной речи я не понял ни слова. Позади оратора двое стражников крепко держали под локти худого мужчину со связанными за спиной руками. У мужчины была разбита бровь, а рот плотно заткнут тряпкой. Конец тряпки свисал к подбородку, качаясь на ветру подобно мертвому высохшему языку.

Преступник?!

Вырваться мужчина не пытался, но и сломленным не выглядел. На ногах стоял твердо, смотрел хмуро, исподлобья. В глазах его горели гнев и вызов. Нет, он совсем не походил на вора, разбойника или случайного убийцу. На неслучайного убийцу вроде одноглазого абанта — тем более. Что же он натворил?

— Богохульник! — ответили рядом на мой не заданный вопрос.

И сразу же возразили:

— Богохульник? Как же!

Говорили чисто, словно урожденные критяне. И все-таки в речи звучал неуловимый акцент, подтверждавший, что говорят местные.

Я навострил уши. Шагах в пяти особняком стояли двое горожан, одетых как люди с достатком. Их избегали: по большей части на площади собрался народ попроще. «Всякий знатный человек Ликии, — утверждал советник Климен, — говорит по-критски». Эти двое были уверены: простолюдины, даже если слышат их беседу, не понимают ни слова.

Я не стал их разубеждать. Придвинулся ближе, встал на краю незримой границы. Праздное любопытство? Что тут такого? До отплытия далеко, мне совершенно нечем заняться.

— Были богохульства, — упорствовал первый. — Были, точно знаю. Повторять не стану, мне только грома с небес не хватало.

— Ну, брякнул сгоряча… С кем не бывает? За такое не казнят. Публично осудить, обязать принести искупительную жертву — и гуляй. А тут… Ты слушай, слушай!

На краю помоста двое мускулистых детин, повязав кожаные фартуки кузнецов, возились с необычного вида треножником. В средней его части помещалась жаровня, там горел огонь. Выше покоился закопченный бронзовый ковш. Один из кузнецов бросил в ковш бесформенный кусок чего-то серого. Глухо брякнуло металлом о металл. Свинец? Они что, намерены его расплавить? Не в кузнице, а на жалкой жаровне?!

«Чтобы расплавить молибдос, требуется меньший жар, чем тот, при котором плавятся медь и бронза», — всплыли в памяти слова наставника. Которого из двух? Агафокла или Поликрата? Надо же, забыл. А слова помню.

Кузнецы собрались ядра для пращи отливать?

— …слыхал? «Упорствовал в хуле на олимпийских богов, сочинял про них оскорбительные поэмы и прилюдно зачитывал на встречах с друзьями!» Я не раз бывал с Линосом на общих пирушках. Не было такого!

— Но ты же не думаешь…

— Я не думаю. Я уверен.

Оратор что-то громогласно возвестил, потрясая кулаком. Толпа взревела: многотелая Химера, стоглавый Тифон, готовый изрыгнуть пламя на отступника. Что бы ни сказал обвинитель, горожане это приветствовали. Жаль, те, чей разговор я подслушивал, воздержались от комментариев. А может, я просто не расслышал их за ревом толпы.

— …предупреждение, — донеслось до меня, когда горожане поутихли. — Для других. Для нас с тобой. Не распускайте, значит, язык.

— И ты не боишься об этом говорить?!

Голос спрашивающего дрогнул.

— С тобой? Не боюсь. А что, должен?

— Хочешь меня оскорбить? По-твоему, я способен на донос?!

— Любой способен. Но не любой рискнет. И только глупец станет этим грозить перед тем, как донести.

— Глупец вроде Линоса?

— Да.

— К счастью, мы с тобой не из таких.

— Воистину так. Значит, мы оба в полной безопасности.

Оратор завопил, толпа откликнулась. Собеседники понизили голоса, я с трудом разбирал отдельные слова, не в силах уловить общий смысл. На помосте оратор обратился к кузнецам (палачам?!), те в ответ кивнули. Стражники вытолкнули связанного человека вперед, тычками и пинками принудили упасть на колени. Один схватил беднягу за волосы, запрокинул голову назад.

Я видел, как на тощей шее судорожно дергается острый кадык. Ходит туда-сюда, словно приговоренный глотает одно за другим последние мгновения жизни. Линос, вспомнил я. Его зовут Линос. Я повторял имя несчастного, словно это имело какое-то значение.

Второй стражник резко выдернул кляп изо рта Линоса вместе с парой окровавленных зубов. Линос попытался закричать, но палач ловко сунул ему в рот пару крючьев и принялся раздвигать, распяливать челюсти под надсадный хрип бедняги.

До меня наконец дошло, что сейчас произойдет. Я не мог в это поверить, но знал, сердцем чуял: моя догадка верна. У меня на родине смерть как таковую не считали особо серьезным наказанием. Под справедливым возмездием за преступление, заслуживающее казни, понимали только мучительную смерть. В первую очередь это относилось к рабам — их топили или побивали камнями. Свободных людей сбрасывали со скалы; рубили головы, пронзали сердце копьем. Если имелись смягчающие обстоятельства, предлагали покончить с собой: броситься на меч, повеситься, выпить яд.

Но еще никто! Никогда…

Стражники держали крепко: не вырваться. Первый все продолжал тянуть за волосы, второй наступил на связанные за спиной руки казнимого, придавил к помосту, вцепился Линосу в плечи. Подошел второй палач, окинул взглядом примолкшую толпу, словно намечая следующую жертву. Не торопясь поднес к разорванному крючьями рту закопченный ковш.

Медленно наклонил.

Расплавленный свинец походил на тусклое серебро. Став жидким, онобрел грозный, мрачный блеск. Металл гневался, не одобрял приговор, не желал течь в человеческую глотку, пытался застыть по дороге…

Не вышло.

Тяжелая струйка упала в живой сосуд. Человек отчаянно задергался, захрипел. Лицо и шея Линоса налились густым багрянцем. Казалось, кожа вот-вот лопнет, кровь несчастного брызнет наружу, пятная палачей и стражников. Я увидел пар, а может, дым; услышал шипение, страшное клокотание.

Свинец продолжал течь.

Кадык на шее в последний раз судорожно дернулся и застыл. Казнимый обмяк. Все? Мучения бедняги закончились, он был уже на пути в Аид. Или в небо? Филоноя говорила, у душ ликийцев после смерти отрастают крылья. Отвернувшись, я пошел, нет, побежал, глухой к ропоту возбужденной толпы. В последние дни я видел много смертей. Но даже изувеченные тела, оторванные руки, ноги и головы не вызвали у меня такого тягостного чувства, как эта казнь.

В конце концов, людей в Чаше Артемиды убило чудовище. Такова его природа. То, чему я стал свидетелем на площади, сделали люди.

Неужели такова природа людей?

3

У моей жизни теперь есть имя

Ночь. Палуба. Качка.

Хлопает парус.

Да, говорю я. Да, Филоноя, ты права. Кто в такое поверит? Я и сам-то себе не верю. Остров? Великан? Радуга? Иногда кажется, что все это придумал какой-то изобретательный негодяй.

«Почему негодяй? — Филоноя удивлена. — Почему не доброжелатель?»

Я не согласен. Я возмущен. От моего негодования с неба градом сыплются звезды. Доброжелатель? Моим врагам такого добра полные руки! И даже врагам я его не пожелаю…

«Остров, — повторяет Филоноя. — Великан. Радуга».

Мечтательно щурит глаза:

«Каллироя. Я правда похожа на нее?»

Правда.

«На нимфу? Дочь Океана?»

Да. Очень похожа.

«Соблазнитель! — царевна смеется. — Девичий угодник! Какая женщина не придет в восторг от того, что ее сравнивают с океанидой? С Прекрасно Текущей?! Хитрец, ловкий охотник…»

Охотник? Я?!

«Кто же еще? Ты знаешь, как доставить удовольствие намеченной добыче…»

Мы беседуем, сидя на палубе, каждую ночь. Это гораздо приятнее, чем разговаривать с мертвым абантом. Во-первых, Филоноя живая. Во-вторых, этот разговор уже состоялся. Перед отплытием царевна нашла меня в порту. Призналась, что сбежала из дворца, желая увидеть меня. Попрощаться, нет, пожелать удачи. Прощаться она не хотела. Мы гуляли по берегу, набрав полные сандалии песка. Болтали о пустяках, делали вид, что кроме пустяков в нашей жизни ничего больше нет. Так боятся прикоснуться к открытой ране.

Ты решилась первой, царевна.

«Хрисаор, — спросила Филоноя, вертя в пальцах темно-серую гальку. — Там, возле Чаши Артемиды, ты назвал имя: Хрисаор. Я задала тебе вопрос: „Откуда ты знаешь его имя?“ Ты ответил: „Это длинная история“. Тебе не кажется, что пришла пора начать эту длинную историю? Если не начать, мы никогда не доберемся до ее конца».

Я начал. Я был скован, косноязычен, но постепенно разговорился. Выложил все без остатка, начиная с детских снов и заканчивая троицей «лепешечек», прыгающих по сверкающей воде к горизонту.

«Сразу три? — Филоноя побледнела от изумления. — Тремя правыми руками?»

Я кивнул.

«Разве так бывает?!»

Бывает, вздохнул я. У трехтелых великанов, даже если им отроду неделя — еще как бывает. И болтают без умолку.

«А Каллироя стала его женой? Хрисаоровой?»

Я пожал плечами. Раз родила, значит, стала. Одежду стирает, сам видел. Про коров знает, про пастуха. Жена, никаких сомнений.

«Все ты врешь, — Филоноя засмеялась. Смеющаяся, с румянцем, вернувшимся на щеки, она было чудо как хороша. — Нимфа на меня похожа, великан на тебя; нимфа стала его женой… Сватаешься, да? Ко мне еще никто так не сватался. Трехтелый великан? „Папа, смотри, как я умею!“ Так прямо и скажи: хочу от тебя трех сыновей…»

Хочу, непослушными губами пробормотал я. Трех сыновей. От тебя.

«А если будет два сына и дочка? Ты меня разлюбишь? Бросишь?!»

Я отчаянно замотал головой. Не брошу, мол. Никогда.

Смех сбежал с ее лица.

«Ты действительно решил умереть? — шепотом спросила Филоноя. Пальцы ее клещами сжались на моем запястье. — Или ты надеешься победить Химеру? Если не надеешься, оставайся. Я уговорю отца. Когда я пла́чу, он на все соглашается…»

Кто бы не согласился, подумал я. Любой, да.

Вот, сижу на палубе. Берег, беседа, вопросы царевны — все осталось в прошлом, за кормой. А я до сих пор разговариваю с тобой, Филоноя. Между Родосом и Критом, взяв к северу от обоих островов, «Любимец ветров» угодил в шторм. Нас швыряло, как щепку, как «лепешечки», пущенные тремя могучими руками Гериона. Валы обрушивались на палубу, словно молоты на наковальню. Все, что не было привязано или спущено в трюм, смыло за борт. Дико ржал Агрий. За грохотом бури я не слышал ржания, я чувствовал его через палубные доски. Моряки кричали, молились. Они боялись смерти, даже капитан. Я? Нет, я не боялся. Привязав себя к мачте, я говорил с тобой, царевна. Я продолжаю разговор и сейчас, когда шторм утих, а по небу бегут обрывки туч, похожие на черных жертвенных ягнят с вызолоченными ро́жками. Твоя сестра отправила меня на смерть, твой отец отправил меня на смерть, но ты — жизнь, царевна.

У моей жизни теперь есть имя: Филоноя.

Прости, если временами я путаю тебя с Каллироей. В моем воображении вы сливаетесь в одну женщину, как для океаниды сливаемся мы, я и Хрисаор.

«Ты надеешься победить Химеру? — шепчешь ты. — Если не надеешься…»

Я должен. Ты не оставила мне выбора, Филоноя.

«Я?» — удивляется шепот.

Ты, клятва, Пирен.

«Но как?»

У меня есть оружие, царевна.

«Оружие? Какое? Я не видела у тебя оружия. Твои дротики остались в Чаше Артемиды. Нож? Праща?!»

Лицо твоей сестры.

«Что?!»

Лицо твоей сестры. Подковы для коров, изобретенные моим хитроумным дедом. Письмо из Аргоса, отправленное твоему отцу. Ядра для пращи. Я купил их на вашем рынке, прежде чем уйти на корабль. Все это есть у меня, а в придачу — ужасная казнь богохульника, которую я видел на площади. Великие боги! Да я вооружен до зубов! Могу ли я сомневаться в своей победе?

«Я не понимаю тебя…»

Ничего, потом поймешь. У меня есть еще одно оружие — души ликийцев. После смерти у них отрастают крылья, да? Они взлетают на небеса? Спасибо, Филоноя, это оружие подарила мне ты. То, о чем я говорил раньше, подарили мой дед, твои сестра и отец, торговец в лавке, палач на помосте. А это — твой подарок.

В краях, где я родился, есть два наказания: смерть и изгнание. Нет для изгнанника покровительства богов. Нет огня домашнего очага. Нет молитв, способных быть услышанными. Я изгнан, считай, умер. Нет мне места на земле. Если моя душа не хочет скитаться под землей, ей надо отращивать крылья.

«Я не понимаю тебя…»

Я сам себя не понимаю до конца.

«Возвращайся. Прошу тебя, возвращайся…»

Я вернусь, Филоноя. Говорю же, ты не оставила мне выбора.

Когда я в сотый раз повторяю, что я вернусь, а волны пенятся под напором «Любимца ветров», мне кажется, что это говорю не я. Тысячи людей до меня повторяют: «Я вернусь!» Тысячи людей после меня повторят эти слова. Еще мне кажется, Филоноя, что мы прожили с тобой бок о бок много лет. У нас два сына и дочь, у нас куча одежды, которую надо перестирать, множество коров, жаждущих выпаса, и тьма тьмущая плоских камешков. Наши дети запустят их по воде, от берега к горизонту, а мы будем радоваться и хлопать в ладоши.

Жди, я скоро.

4

Что же мне делать?

Храм Гекатомпедон в Аттике. Храм Афины на Сунийском мысе. Храм Афины Победоносной в Мегарах. Святилище Афины Дарующей Клубни в Сикионе.

Я скитался больше года.

С «Любимца ветров» я сошел в Пирее. Капитан, за время пути проникшийся ко мне особой симпатией, которая выражалась в том, что он требовал говорить ему грубости, отвечая на них еще большими грубостями, предлагал доставить меня прямиком в Эфиру. В Лехейскую или Кенхрейскую гавань на выбор, сказал он. Я отказался, чем немало удивил капитана.

«Изгнанник, — напомнил я. — Братоубийца. Я волен идти на все четыре стороны, но только не домой. Пожалуй, Аргоса мне тоже стоит избегать».

Перед расставанием капитан пожелал мне попутного ветра. И даже показал, откуда подует этот ветер. Я согласился: такой ветер лучше, чем ничего.

Храм Афины Воительницы на склоне Бупортма. Жертвенник Афины Кипарисовой в Асопе. Храм Афины Градохранительницы в Тегее. Алтарь Афины Провидицы в Дельфах.

Путь длился и длился.

Меня узнавали. Юноша с конем? Юноша верхом на коне? Беллерофонт, шептались за спиной. Тот, кто поклялся уничтожить Химеру. Слухи о Химере и поручении Иобата, данном мне, перелетели через море быстрей, чем это сделала бы сама Химера. Они распространялись со скоростью лесного пожара в засушливый период. Меня кормили в харчевнях, не требуя платы. Пускали переночевать. Ставили Агрия в конюшню, насыпа́ли коню полную кормушку отборного ячменя. Видя, что моя одежда износилась, женщины дарили мне новую — с разрешения мужей и отцов. Мое прозвище, как и имя, данное при рождении — это звучало только позади меня, когда люди были уверены, что я не слышу или могу притвориться, что не слышу.

Изгнанник? Нет, нам это неизвестно. Скверна? Не слыхали. Убийца брата? Те, кто только что взахлеб обсуждал дротик, поразивший несчастного шутника Алкимена, предлагали мне лепешку как незнакомцу, случайному путнику, нуждающемуся в тепле гостеприимства.

Меня узнавали, но делали вид, что не знают. Иначе добрые люди лишились бы возможности оказать мне самое мелкое благодеяние, рискуя из-за этого утратить милость богов. Особая храбрость, тихая отвага — накормить, одеть, согреть человека, кого опасно кормить, одевать, согревать.

Благодарность пела в моем сердце.

Храм Афины Саитиды на горе Понтин. Храм Афины Площадной в Спарте. Храм Афины Корифасийской в Пилосе. Жертвенник Афины Изобретательницы по дороге из Мегалополя в Менал. Алтарь Афины Матери в Элее.

День за днем. Стадия за стадией.

Храм за храмом.

Никакого результата.

Я нуждался в крыльях. Крылья были для меня запретны. Снять запрет могла лишь та, кто его наложила — Дева с копьем, суровая дочь Зевса. «Я буду благосклонна к тебе, Гиппоной, сын Главка, — сказал она у источника Пирена. — Я буду очень, очень благосклонна к тебе…»

И добавила:

«Не ходи больше по ночам к источнику. Прилетит Пегас, не прилетит — не ходи. Иначе моя благосклонность обернется кое-чем похуже. Ты понял меня?»

Я понял тебя, сероокая. «Не ходи к источнику!» — в твоих устах, богиня, это меньше всего означало требование держаться подальше от чаши и фонтанчика, носящих имя моего брата, сожженного Химерой. «Чтобы я не видела тебя рядом с Пегасом!» — вот что сказала ты на самом деле.

Изгнанников не слышат боги. Молитвы оскверненных убийством не доносятся до слуха небожителей. Как мне докричаться до тебя, о великая, могучая, строгая Афина? Как добиться разрешения посягнуть на вожделенные крылья?! Взлететь к облакам при жизни, а не после смерти?! Мой второй, вернее, первый покровитель Гермий однажды дал Персею свои крылатые сандалии. Я не Персей, боги не снаряжают меня для подвига. Вряд ли Гермий согласится обуть скитальца Беллерофонта в свои таларии. Если моя клятва не будет выполнена, если я, как Пирен, сгорю в огненном дыхании Химеры — сгорит и волшебная обувь Подателя Радости, а этого он не допустит ни при каких условиях. Значит, мне остается только Пегас.

Но между Пегасом и мной стоишь ты, Афина.

Пав на колени, я проводил долгие часы у входа в твои храмы. Взывал, зная, что не услышат, и надеялся, что услышат, ответят. Посыпа́л голову прахом, бил поклоны, простирался ниц. Когда понял, что все попытки бесполезны, решился на обман, ложь во благо. Изгнаннику нельзя посещать святые места? Нарушитель закона подвергается опасности, навлекает гнев богов? Если отказано в милости, я был согласен на гнев. На что угодно, лишь бы меня заметили. Прикрывшись чужим именем, как шлемом-невидимкой, я входил в святилища, становился у алтарей. Заказывал жрецам молитвы и жертвоприношения — не от себя, запятнанного скверной, но от имени людей, убитых Химерой. Просил ли я богатств, удачи, приплода, здоровья? О нет! Я не просил ничего, кроме мимолетного внимания к моей просьбе, умолял о кратковременной встрече.

Ты молчала, Дева.

«Моления о благоденствии стад услышаны! Прочие моления не услышаны». Это возвещали моему отцу каждый год, когда Главк Эфирский взывал к Гермию Благодетельному. Сейчас я был бы рад и такому ответу. Да я бы заплясал от счастья! Ответ означал бы, что меня хотя бы слышали, прежде чем на что-то согласиться, а в чем-то отказать.

Я кричал в пустоту.

Ночами, сидя у костра или растянувшись на ложе под крышей, если мне встречался очередной добрый человек, я плакал от бессилия. Отчаяние сменялось яростью. Начать охоту на Пегаса, не спросясь тебя, Афина? Презреть твой запрет?! От такого вызова богам меня останавливало копье — твое копье, Афина. Я мечу копья без промаха, но и ты, Промахос, вряд ли метнешь копье мимо цели, когда тебе захочется покарать дерзкого ослушника.

«…иначе моя благосклонность обернется кое-чем похуже. Ты понял меня?»

Я понял тебя. Но что же мне делать?!

Каждый день, одеваясь после сна, я смотрел на серебряную фибулу, которую мне подарило море. С тех пор, как я вернулся из Ликии, Пегас ни разу не появлялся на заколке. Не было там и человечка, похожего на меня. Фибулу украшал воин в латах и шлеме. Сегодня у воина в руках был лук, вчера — меч, позавчера — опять лук. Случалось, оружие менялось по два раза на день.

Я мечтал о Пегасе. Но мне сопутствовал Хрисаор.

Знамение?

Стасим

Убийца Зла

— Почему? — спросил Иобат. — Почему ты не рассказала мне об этом раньше?

Филоноя вздохнула:

— Не знаю, отец. Наверное, боялась.

Царевна поймала себя на том, что все время оглядывается по сторонам. Ее не покидало чувство, что в углах кто-то прячется. Вот-вот шевельнется, выползет, поднимет над полом узкую змеиную голову. Сверкнут ядовитые клыки, раздвоенный язык мелькнет в воздухе, насыщенном гарью факелов. Филоное было неуютно: отец редко приглашал ее в дворцовый мегарон. Она бывала здесь трижды — и впервые, когда отец имел полное право разгневаться на младшую дочь.

— У тебя не было причин для страха, — Иобат размышлял вслух. — Расскажи ты мне все, я бы не смог ни в чем обвинить тебя. Ты жертва, ты спаслась волей случая и милостью богов. В чем твоя вина?! Значит, ты боялась за кого-то другого. За Беллерофонта? Он тебе нравится?

— Да, отец.

Филоноя хотела соврать и не смогла. Отец распознаёт ложь за десять шагов, не глядя в сторону лжецов.

— Великан, — Иобат встал с трона, сошел с возвышения. Принялся бродить от стены к стене, заложив руки за спину. — Юноша исчез, явился великан. Играл с псом, потом тоже исчез, ушел по радуге. Вернулся Беллерофонт, доставил тебя во дворец. Действительно, удивительная история. Не знаю, поверил бы я тебе, признайся ты сразу. Должно быть, не поверил бы. Списал на потрясение, помрачение рассудка.

— А теперь веришь? — решилась Филоноя.

— Теперь верю. У тебя не было ни единого веского повода, чтобы признаться сейчас. Значит, сокрытое терзало тебя. Просилось наружу. Ты поделилась не с подругами, с матерью или советниками. Ты поделилась даже не с твоим отцом. Ты поделилась с царем. Значит, сказанное тобой — правда.

Филоноя молчала. Смотрела в пол. Ей всегда было трудно беседовать с отцом. Он любил младшую дочь больше жизни, царевна знала это. Но Иобат подавлял любого, кто находился рядом с ним. Природное качество, царь не задумывался о нем, как воин не задумывается о мече, а просто разит — или прячет в ножны. Даже когда меч в ножнах, все помнят, что это меч.

— Великан, — слова царя звучали в такт шагам. — Возможно, бог. Латы, шлем, меч.

— Лук, — напомнила Филоноя. — То меч, то лук.

— Оружие-оборотень. Не знаю, кто это был, но он спас тебя. Тебя и Беллерофонта. Говоришь, юноша знал имя великана?

— Да, отец. Он сказал: Хрисаор.

— Никогда не слышал о таком боге. Впрочем, это может быть прозвищем. В Карии, на юго-востоке от нас, есть храм Зевса Хрисаора. Уверен, легко найдутся храмы Аполлона Хрисаора, Посейдона Хрисаора… Если это прозвище, хорошо бы выяснить, какой именно бог спас вас от двуглавого пса. Если же это имя… Мудрецы говорят: имя бога — его природа, суть, стержень и основа. В любом случае, Хрисаор Золотой Лук, он же Золотой Меч, явился на подмогу Беллерофонту, Метателю-Убийце. Вероятно, не в первый раз, если юноша не был удивлен.

— Да, отец.

— И он тебе нравится? Беллерофонт?

— Да, отец.

— А ты ему?

— Не знаю. Возможно.

— Стесняешься сказать правду?

Иобат расхохотался. В смехе царя, когда-то гулком и раскатистом, мелькнуло старческое дребезжание. Заметив это, царь прекратил смеяться.

— Я стар, — спокойно заметил он. Лишь на виске билась, трепетала синяя жилка, выдавая истинное состояние царя. — Дитя мое, по возрасту я скорее гожусь тебе в деды, чем в отцы. Я начал дряхлеть, в том нет сомнения.

— Отец! Ты силен, как бык!

— Не перебивай и не льсти. Таких быков, как я, отправляют на живодерню. Или ставят вращать во́рот маслобойки, пока бык не сдохнет. Есть кое-кто, дитя, кто не возражал бы против живодерни. Маслобойка кажется им слишком рискованным вариантом.

— Кто эти мятежники?

— Тебе ни к чему знать их имена. Достаточно того, что все они принадлежат к нашей семье. Царь зажился на свете, думают они. Ждать, пока Иобат исчерпает свой срок и уйдет в царство мертвых? Слишком долго, думают они. Хорошо бы поторопить. Нож, яд, удавка. Открытый мятеж, в конце концов. «Страна нищает, враги острят копья! Ликия, вставай! Мы хотим перемен…»

Филоноя заплакала. Отец говорил сухо, с отменным равнодушием, но воображению не прикажешь. Царевна ясно видела, как это происходит: нож, удавка, бунт.

— У меня нет сыновей, — продолжал Иобат. Тени бродили вокруг царя, словно наемные убийцы, но приблизиться опасались. — Только дочери. Старшая могла бы принять трон вне зависимости от того, кто станет ее мужем. Принять трон, укрепить власть, подавить мятеж, расправиться со злоумышленниками. Я говорю о Сфенебее. Поздно, она сидит в Аргосе. Остальные дочери, включая тебя, Филоноя, на такое не способны. О чем это говорит?

— О чем, отец?

Вопрос был пустой формальностью. Филоноя знала, к чему клонит царь.

— Твои сестры замужем. Я не оставлю трон их мужьям. Почему? Они не усидят и месяца. Но этот юноша… «Я убью Химеру, — сказал он мне, — потому что я должен это сделать. Твой приказ ни при чем, я сам этого хочу». Ты понимаешь? Мой приказ ни при чем. Я послал его на смерть, он знал это, но пошел, потому что сам так хотел. Допускаю, что у его отваги имелось не слишком красивое объяснение — великан за спиной, покровительство богов. Но это вряд ли.

— Почему, отец?

— Я слышал, боги избегают столкновений с Химерой. Она жжет их храмы, но олимпийцы делают вид, что ничего не произошло. Гордые олимпийцы, гневные олимпийцы, ревнивые и мстительные. Если так, Беллерофонт должен понимать, что великан может его не спасти. Сгорят оба: смертный и бессмертный. «Я должен это сделать. Твой приказ ни при чем, я сам этого хочу». Разве это не царская речь?

— К чему ты клонишь, отец?

Иобат вернулся на трон.

— Раньше я был уверен, что он не вернется, — задумчиво произнес царь, барабаня пальцами по подлокотнику. — Сейчас моя уверенность поколебалась. Если он вернется, если Химера будет убита им…

Он наклонился вперед:

— Ты выйдешь за него замуж, Филоноя. И горе мятежникам, восставшим против Беллерофонта, Убийцы Зла[17]. Полагаю, великан нам тоже пригодится. Ты же хочешь жить долго и счастливо, не так ли?

Эписодий двадцать третий

Кровь в источнике

1

Мудрец Полиид

Афины.

Город, посвященный сероокой воительнице.

Говорят, храмов Афины здесь больше, чем во всей Аттике. Сюда богиня чаще обращает свой взор, здесь она охотней является просителям. Мой последний шанс, последняя надежда. Я обойду все храмы, сколько их ни есть, от главного святилища до захудалого жертвенника. Испробую все способы достучаться до своей суровой покровительницы. Если же меня постигнет неудача…

В таком случае я совершу проступок, перед которым побледнеют былые преступления. Нарушу божественный запрет, отправлюсь за Пегасом вопреки воле Афины, скорой на гнев и месть. Лучше погибнуть, пытаясь исполнить клятву, чем жить, годами скитаясь от селения к селению, без дома и семьи, нося рубище позора. Какая тогда разница, что оборвет мою жизнь: пламя Химеры? копье Афины? нож разбойника?!

Лучше бы богиня отозвалась. Я обещал Филоное вернуться. Еще одна клятва, да. Чудовище и царевна, ненависть и любовь привязали меня к этой жизни двумя золотыми цепями. Я не в силах разорвать их, поэтому мне нельзя умирать.

Снизойди, Дева! Внемли мольбам!

Наверное, я бредил. Разум мутился, словно от ядовитых испарений Лернейских болот, и прояснялся, когда суровое дыхание Борея выдувало дурман прочь. Чувства скакали горными козами от надежды к отчаянью, от готовности сойти в Аид — к страстному желанию остаться в живых.

Химера. Клятва.

Вот что моя клятва — химера.

Стражники в воротах глянули на меня с Агрием в поводу — и отвернулись с показным равнодушием. Люди в колеснице, обогнавшей нас на дороге, успели рассказать караульным об одиноком всаднике. Другой такой вряд ли сыщется на всем Пелопоннесе. О великая Афина! Почему слухи обо мне не доходят до тебя? Почему тебе одной не интересно, о ком это судачат от Пилоса до Иолка? Взгляни краем глаза, прислушайся краем уха; услышь призыв Беллерофонта!

От ворот начиналась широкая улица. Она была вымощена так ровно, что я с непривычки оступился, а Агрий уставился себе под ноги: «Это еще что?» Привыкнешь к роскоши, подумал я, потом трудно отвыкать. Недаром болтают об изнеженности афинян.

Местные храмы повергли меня в удивление. Их было много, больше, чем в Аргосе, но дело не в этом. У входа в первый, что попался мне на глаза, стояла статуя Посейдона. Владыка морей сидел верхом на коне, занеся копье для броска. Посейдон? Никаких сомнений. Кого еще могли изобразить верхом? Не меня же?! Но почему копье, а не трезубец? Может, трезубец Черногривого способен превращаться не только в меч?

А может, ваятель что-то не то наваял.

Перед вторым храмом, стоявшим напротив, воздвигся красавец-Аполлон в окружении муз. Дальше — гневный Зевс с перуном. Где ты, Афина? Болтали, твои храмы тут на каждом шагу… Статуя Афины — без шлема, с непривычно мягкими чертами лица — обнаружилась вскоре, как по заказу. Я бы ее не узнал, если б не надпись на постаменте: Афина Пэония.

Целительница? Никогда бы не подумал.

Храма рядом не было. Одна статуя, а за ней вдоль улицы тянулся длинный приземистый дом. Кстати, наглухо запертый. Я стучал, проверял: никто не вышел.

Пасть на колени? Вознести мольбы? Я решил, что вернусь к Целительнице, если потерплю неудачу в других святилищах — и медленно двинулся дальше, ведя Агрия в поводу. Нас обгоняли. Огибали. Косились. Оглядывались. Никто не пытался со мной заговорить. К этому я привык и лишь отмечал мимоходом.

А здесь у нас что? Крытый гимнасий? В Эфире таких не было, но я видел похожие в других городах. В просветах ажурной колоннады мелькали обнаженные атлеты: разминались, умащивали себя маслами. Перед входом стояла небольшая — в половину человеческого роста — статуя Гермия: жезл, кудри, крылатые таларии на ногах. Юный бог застыл, подавшись вперед, готовый сорваться с места, бежать, лететь…

Награждать? Карать?!

— Прости, чужеземец, что беспокою тебя. Не поможешь ли ты старому человеку?

В пяти шагах от статуи, в тени серебристо-зеленой оливы, чья крона раскинулась так, что могла бы послужить крышей приюту для странников, сидел благообразного вида старец. Лучики-морщинки вокруг светлых, словно выгоревших на солнце глаз. Седая борода щеткой, отлитая временем-ювелиром из драгоценного серебра. Шляпа залихватски сдвинута на затылок, как у молодого. Белый хитон с затейливым орнаментом по подолу.

— Ремешок на сандалии развязался, — старик смущенно улыбнулся. — Мне скоро уходить, боюсь, слетит. Упаду еще. Хотел завязать — не могу нагнуться. В спину вступило, хоть ложись и помирай.

— Конечно, почтенный!

Улыбаясь в ответ, я подошел, присел на корточки у опухших старческих ног. Под оливой разрослась густая трава, она пришлась по вкусу Агрию, довольному вынужденной остановкой. Без спешки, обстоятельно я принялся завязывать ремешок. Если что-то делаешь — делай как следует, говорил мне отец. Упадет старец, кто будет виноват?

— Радуйся, чужеземец! — похоже, старик решил отплатить мне беседой. — Я Полиид, сын Керана. Люди зовут меня мудрецом, но ты опытен, ты отличишь лесть от правды. Еще меня называют прорицателем, но это уж точно чепуха. Если человек хорошенько пожил на свете, предвидеть для него — раз плюнуть. Все, что я сам могу сказать о себе — случается, я даю дельные советы. Тебе не нужен дельный совет? У меня их великое множество.

Я проверил узел. Ремешки плотно облегли ногу, но не врезались в отечную плоть так, чтобы причинить боль.

— Радуйся, Полиид, сын Керана. Ты можешь спокойно уходить.

— Благодарю тебя. Не называй себя, если не хочешь, я не обижусь. Ты ведь не хочешь?

Прорицатель или нет, он действительно был прозорлив. И любитель поболтать, чего уж там.

— Ты прав, почтенный.

— Тогда присядь рядом со мной.

Я сел на каменную скамью. Ее накрывала тень оливы, но камень исходил приятным теплом. Старец похлопал меня по колену:

— Вижу, ты идешь издалека. Что-то ищешь в Афинах? Кого-то?

— Ты дважды прав, почтенный. Вернее, уже трижды. Я ищу храм Афины, а также жажду внимания самой богини.

— Воистину трудное дело! Трудное и достойное. Какой именно храм тебе нужен? Их у нас великое множество. Не буду хвалиться, но мне известны все до единого. Я с радостью укажу тебе дорогу к любому!

— Укажи мне ближайший.

— Ты уверен? Мало мест, где можно найти не только храм, но и богиню.

— Тебе известны такие места?!

Старец замолчал, что-то обдумывая. Взгляд его был устремлен в выцветшую синь неба, словно там Полиид, сын Керана, надеялся высмотреть ответ.

— Радуйся, чужеземец! — возвестил он. — Хорошо завязанный ремешок стоит дельного совета. Слушай и запоминай! Ходить от храма к храму и возносить моления — дело долгое, а главное, не слишком прибыльное. Если тебе требуется внимание богини, тебе нужно всего лишь найти жертвенник Афины. Возляг на него и засни с мыслями о сероокой Деве. Не сомневаюсь, что Афина явится тебе во сне. Но берегись, если ты заснешь с вожделением и нечестивыми мыслями! Дева строга к таким святотатцам, ты можешь проснуться пауком или мухой.

Я замахал руками, стараясь не задеть старца и в то же время показать, что я далек от подобных кощунственных мыслей.

— Должно быть, подойдет не всякий жертвенник? — осторожно поинтересовался я. — Лучше в каком-нибудь уединенном месте, да?

Ясно представилось: в сумерках я крадучись вхожу в главное святилище Афины. Воровато озираюсь, нет ли кого (нечестивые помыслы, ага!), забираюсь на жертвенник, укладываюсь спать. Посреди ночи или перед рассветом меня хватают разъяренные служители, приняв за святотатца или полоумного бродягу, который не нашел другого места для ночлега. Что делают с богохульниками в Ликии, я уже видел. А в Афинах? Есть крылья, нет — полечу со скалы бойкой пташкой…

— Отрадно видеть столь острый разум в столь юном теле! — возликовал Полиид. — Если доживешь до моих лет, тебя, возможно, тоже станут звать мудрецом. Смотри, не возгордись! Итак, тебе нужно выйти из города через южные ворота. Затем пройти…

Старец глянул на трапезничающего Агрия.

— Проехать, — исправился он, — по дороге, ведущей в Спарту, около трех стадий. На первом же перекрестке сверни направо…

2

Добрый знак

Дерево потемнело от времени и дождей.

Грубо вырезанная статуя сероокой Девы без малейшей приязни взирала на меня из прогалины между густыми зарослями кизила и колючей стеной терновника. Казалось, богиня-воительница, опершись на зловещего вида копье, стоит меж двух армий, изготовившихся к бою, собираясь подать сигнал к началу сражения. Сейчас явится мой брат Арей, говорил ее взгляд, и приступим.

Судя по трещинам, уродовавшим статую, и побегам вьюнка, что оплели ноги и талию богини, Арей являться не спешил. Я надеялся, что он подождет еще немного — по крайней мере, до завтрашнего утра.

Жертвенник — грубо обтесанную плиту высотой в полтора локтя — пятнали застарелые следы золы и копоти. Судя по всему, жертв здесь не приносили давно. Несмотря на указания Полиида, отыскать нужное место удалось с трудом. Направо от перекрестка вела разбитая и заросшая сорняками дорога, которая вскоре превратилась в тропу, а там и вовсе попыталась меня одурачить, сгинуть в непролазной чаще. Я возвращался по своим следам, отыскивал едва заметные намеки, оставленные тропой-притворщицей — и вздохнул с облегчением, когда наконец удалось выйти к жертвеннику.

Кому и зачем пришла в голову идея спрятать алтарь всеми почитаемой богини в такой глуши? Впрочем, это сейчас глушь, а раньше — мало ли… Я дрожал от нетерпения. Скитаниям конец, остался пустяк — заснуть на жертвеннике с правильными мыслями.

Смеркалось. Царила странная тишина: ни птичьего гомона, ни обычных лесных шорохов. В иной ситуации я не остался бы на ночь в подобном месте. С другой стороны, учитывая, кто меня сюда направил и кому посвящен алтарь — чего мне бояться?!

К жертвеннику вел единственный узкий проход в зарослях. Вернувшись по нему, я нашел подходящую поляну, покрытую сочной травой, и оставил там коня. Привязывать не стал: Агрий не убежит. Если что, он скорее поспешит ко мне, чем рванет прочь через лес.

Вернувшись, я смахнул с жертвенника мелкий сор: сухие листья, ломкие веточки. Отыскал в котомке подходящую тряпицу, протер грубую поверхность. Лучше жертвенник выглядеть не стал. Прости, Дева, я честно старался. Надеюсь, ты будешь ко мне благосклонна.

Последний луч солнца пробился сквозь листву, мазнул по алтарю, словно указывая место для ночлега — и погас. Тьма быстро сгущалась, подступала со всех сторон. Я взобрался на жертвенник. Лег на спину, подложив под голову котомку. Нет, неудобно. Перевернулся на правый бок. На левый. Опять на правый. Почесался. Чихнул. Ковырнул пальцем в ухе.

Да смогу ли я вообще заснуть?!

Надо думать об Афине. Надо думать правильно. «Нечестивые мысли», — предупредил старец Полиид. Тоже мне, шутник! Старец он, значит. Мудрец он. Ага, как же! Я узнал благодетеля еще до того, как получил совет — когда завязал ему ремешок на сандалии и поглядел на него в упор.

Имя, природа, возраст.

Гермий, мой покровитель. Статуя возле гимнасия — намек в духе лукавого бога, вкупе с именем Полиид[18]. Черты юноши-насмешника явственно проступали сквозь личину почтенного старца. Я сразу хотел назвать Гермия по имени, но прикусил язык. Если бог не хочет быть узнанным, пусть будет Полиидом, сыном Керана. На мне скверна, мне запретно обращаться к богам… А богам ко мне? По-видимому, тоже. Зевс, грозный отец Гермия, узнает — разгневается. Гермий рискует ради меня?! Не забыл, как думал я, неблагодарный; нарушил запрет, помог, подсказал, как обратить на себя внимание его могучей сестры.

Благодарю тебя, Податель Радости! А ведь я уже отчаялся…

Сердце пело впервые за много дней — да что там, месяцев! Если Гермий снизошел ко мне, презрев скверну, моя другая покровительница тоже не откажет в просьбе. Взываю с великим почтением, Дева! Услышь, снизойди…

Ухнула сова. Птица Афины, успел подумать я.

Добрый знак.

3

Подарки богов

Я сидел на берегу.

Передо мной, свободная от тумана, расстилалась сверкающая водная гладь. Здесь трехтелый Герион, мой далекий, мой невозможный сын, показывал мне, как он умеет «печь лепешечки». Сейчас рядом со мной никого не было: ни Гериона, ни Каллирои.

Ни Хрисаора, как случалось в снах моего детства.

Я понимал, что сплю. В ином случае я мог бы предположить, что радуга вновь поменяла нас местами. Но разве заснуть на жертвеннике значит подвергнуть себя смертельной опасности? А может, смерть грозит Хрисаору? Смерть, природа которой неизвестна мне, но для великана она опасней всего на свете? Нет, чепуха. Оставим радугу в покое.

Сон, просто сон.

В руках я держал три куска золотой проволоки длиной в локоть. Руки действовали без моего участия: сплетали косичку, расплетали, вновь принимались плести. Они, мои руки, обрели свой собственный разум и цель. Когда косичка делалась единой, цельной, на воду падал туман. Я оглядывался назад, но великана, притворяющегося береговым утесом, нигде видно не было. Я помнил, что Хрисаора нет, а оглядывался потому что искал причину не смотреть на море, утопленное во мгле. Там, в седой зыбкой сердцевине, разгорался огонь пожара. Можно было подумать, что это опять, как в детстве, горит Лехейская гавань, только огромная, в полмира. Порт, корабли, люди. Что-то рушилось, эхо долетало до острова глухими отголосками. Даже отвернувшись, я слышал крики раненых, умирающих. Какие-то голоса были мне знакомы: Пирен, Делиад, Алкимен, отец, мама, Филоноя… Я ждал, что услышу голос дедушки, но Сизиф молчал.

Кричали живые, мертвые, но только не дедушка.

Торопясь, обжигая пальцы, я расплетал косичку. Крики стихали, туман расточался. Вода сверкала под солнцем. Сам того не желая, я начинал безумное плетенье заново. Будто чья-то злая воля владела мной, подзадоривала: «Проверь! На этот раз три куска сплетутся воедино — и ничего не случится! Никакого тумана, воплей, катастрофы…»

Я плел, расплетал, снова плел.

Я не выдержал.

Вскочив на ноги, я широко размахнулся — и запустил третий, самый короткий кусок проволоки в сверканье и блеск, навстречу солнцу. Убирайся прочь, велел я проволоке. Беллерофонт не знает промаха, ответило золото. Я подчиняюсь. Полет проволоки обернулся радугой, огнистым луком во все небо; вспыхнул и погас.

На гальке передо мной лежали два оставшихся куска, тесно сплетенные вместе. Не возьмусь утверждать, но мне почудилось, что они сплавились, срослись — не отделить. Их блеск слился с солнечным и водным, утонул в них. Моргая, смахивая ладонью слезы, я увидел, как каменистый берег острова превращается в такую же каменистую долину. Неподалеку, прямо на дороге, лежал старик. Ноги его были неестественно вывернуты: похоже, старик доживал свой век калекой. Мертвец? Глаза открыты, затянуты белесой пеленой вроде тумана, сторожившего Эрифию. Я ждал, что эти глаза моргнут; не дождался. Но слепой взгляд, устремленный в небо, был пристален и зорок, а на губах мертвого старца застыла спокойная улыбка.

Чему он радовался?

Возле старика кто-то стоял. Темный, неясный, крылатый. Мне показалось, что темный растерян, но едва я обратил взгляд к нему, как видение колыхнулось и сгинуло.

— Что это? — спросили за моим плечом.

Чудом я не отпрыгнул в сторону. Обернулся, вот и все.

Она возвышалась надо мной на целую голову. А если учесть гребень шлема, сдвинутого на затылок, так и на две. Лицо Афины выражало растерянность, такую же, какую я заподозрил в темном незнакомце. Не уверен, что мое собственное лицо при этом было таким же спокойным, как у слепого мертвеца.

— Сон, — объяснил я. — Мой сон.

И, спохватившись, добавил:

— Радуйся, великая богиня!

Радоваться Афина не спешила. Озиралась по сторонам, крепче сжимала копье, которое я в первый момент не заметил. Боевой шлем не отягощал стройной шеи и хрупких на вид плеч. Из-под бронзовой кромки выбивались непокорные, тщательно завитые локоны: темные с золотым отливом.

Я глянул под ноги. Локоны Афины неприятно напомнили мне сперва о змеях, а затем о проволоке, которую я плел, расплетал, швырял. Я ждал, что два сплавившихся куска так и лежат между мной и богиней. Но нет, они исчезли без следа.

— Где мы?

— На Эрифии, великая богиня. Это остров.

— Красный остров? Остров Заката?!

— Наверное. Я не знаю, что такое остров Заката.

Она закусила губу. Сверкнула серебряная капля: должно быть, зубы богини прорвали тонкую кожицу. При нашей первой встрече у источника Пирена дочь Зевса была удивлена и раздражена; вот наша вторая встреча, и она опять раздражена и удивлена. Что же я за неудачник такой! А может, я зря накручиваю себя? Если Афина — мудрость и военная стратегия, откуда взяться удивлению и раздражению?

— Ты, мальчишка!

Афина ткнула меня в грудь тупым концом копья. Я испугался, что сейчас упаду навзничь, но тычок вышел еле заметным, вроде падения увядшего листа, словно копье было жалким прутиком, а я — могучим исполином. Воистину сон есть сон, здесь все не взаправду.

— Ты заснул на моем жертвеннике? И тебе приснился остров Заката?!

— Да, великая богиня. Мне часто снится этот остров.

— И ты затащил меня в свой сон?! На Красный остров?!

— Я не тащил. Разве бы я осмелился? Это ты, великая богиня, соблаговолила посетить мой ничтожный сон. Пожелай ты оказаться в другом месте — не сомневаюсь, ты бы наслала на меня какой-нибудь другой сон. Кому покорен Гипнос, если не тебе?

— Я и наслала, глупец! Мы должны были…

Она замолчала.

О, моя дурная детская привычка к островным грезам! Мысленно я проклинал ее. Вот, разгневал богиню. А ведь я рассчитывал не на гнев, а на милость! Приснилось невпопад, теперь задабривай Афину, умасливай…

— Неважно, — наконец произнесла дочь Зевса. Гнев сбежал с ее лица, как волна с песка; вернулось обычное бесстрастие. — Какая разница, где намечалась встреча, если мы уже здесь? В конце концов, я должна быть благодарна тебе.

— Мне? За что?!

Неужели я умаслил богиню, сам не зная чем?

— Ты привел меня туда, где я раньше не бывала. Попасть сюда легко — достаточно нарушить клятву черными водами Стикса. Но легкие пути — это пути в одну сторону. Сейчас же я в силах и прийти, и вернуться. Нет, я просто обязана отблагодарить тебя за такой подарок!

Сердце подпрыгнуло в груди. Афина обязана меня отблагодарить! Она сама призналась в этом!

Я пал на колени:

— Великая богиня! Не молю тебя о богатстве или долголетии. Оставь это для других! Единственно, о чем прошу тебя…

— Знаю, — отмахнулась она. — Не трать пыл зря. К чему столько слов, когда хватит и одного: Пегас.

— О, твоя мудрость несравненна! Твой взор проницает…

— Прекрати нести околесицу. Где ты подслушал этот вздор? В твоих устах он звучит не лучше, чем рев льва в щенячьей пасти. Итак, Пегас. Я слышала, ты жаждешь поймать его? Укротить? Поставить на службу?!

Странный огонь, подобный багровому пламени в тумане, зажегся в глазах богини. Жаждешь поймать Пегаса, укротить, поставить на службу — для Афины эти слова значили не меньше, чем для меня. Нет, больше, в тысячу раз больше! Неужели богиня одержима стремлением помочь несчастному Беллерофонту? Хвала вам, небеса!

— Иначе мне не справиться с Химерой, — честно признался я.

Химеру она пропустила мимо ушей.

— Я была против того, чтобы ты ловил Пегаса, — древко копья дружески похлопало меня по плечу. — Я передумала. Хочешь совершить подвиг? Это заслуживает помощи богов. Ты сын Посейдона, ты отлично ладишь с лошадьми…

Что она сказала? Я — сын Посейдона?!

Колени подогнулись, я едва устоял.

— Этого мало, — богиня размышляла вслух. — В первый раз Пегас чуть не улетел от тебя…

— Разве?

— Не перебивай! Ты не видел Дромоса, а я видела. В воздухе пахло Океаном, — богиня вздрогнула, бросила косой взгляд на море, окружавшее остров. Воду скрыла густая пелена, наползла не пойми откуда, — а в небе уже открылся Дромос, коридор, неизвестный вам, смертным. Еще мгновенье, и Пегас ушел бы за грань мира живой жизни.

— Ты говоришь про радугу?!

Не перебивай, вспомнил я. И зажмурился от страха.

— Без меня тебе не укротить Пегаса, — к счастью, Афина оставила мой выкрик без последствий. — Я обещала тебе свое покровительство. Вот, видишь?

Копье исчезло. Вместо оружия богиня держала в правой руке золотую уздечку. Тоже оружие? Этого я не знал. Но сегодня, в дарованном сне, было слишком много золота. Проволока, локоны, уздечка. Это настораживало, хотя я не видел реальных причин для беспокойства.

— Вижу. Что я должен сделать?

— Когда встретишься с Пегасом, подмани его. В прошлый раз он пошел к тебе; вероятно, пойдет и теперь. Если он приблизится…

— Я накину на него уздечку!

— Нет. Уздечка сама знает, что ей делать. Твое дело — сократить расстояние между тобой и Пегасом, чтобы уздечка почуяла и смогла дотянуться…

Афина осеклась.

— Неважно, — повторила она. — Зови Пегаса и держи уздечку. Это все, что от тебя требуется. Справишься?

— Да, великая богиня! Благодарю тебя…

— Награда превзойдет твои самые смелые ожидания. Помни, крылатый конь по-прежнему прилетает к источнику Пирена. Ищи его там, я подскажу тебе удачную ночь. Разговор окончен, теперь ты можешь проснуться.

Богиня колыхнулась, начала таять.

— Источник Пирена? В Эфире?!

Я чуть не разрыдался от отчаяния:

— Как же мне войти в Эфиру? Я не могу вернуться, я изгнан…

Заветное разрешение, чудесный подарок — все дым, прах, бессмыслица. Боги жестоки, им в радость издеваться над беспомощными просителями. Сколько раз мой приемный отец слышал, что ему отказано в главных молениях его жизни?!

— Жди неподалеку от города, — прозвучало эхом, далеким отголоском. — Я подам тебе знак. Когда услышишь мой голос, смело иди в Эфиру через любые ворота. Никто не увидит тебя, никто не обратит внимания. Помни, иди, доверься мне…

* * *

Камень жертвенника больно давил в бок. Я лежал там, где уснул, свернувшись калачиком. В правом кулаке я сжимал золотую уздечку. Конец ее свисал вниз, стелился по земле. Прошел дождь, которого я не заметил, земля была мокрой.

Грязь не липла к уздечке.

4

Хочешь совершить подвиг?

Я был на выпасах с табунщиками, когда услышал призыв. Фотий и Милитад приняли меня как родного. Фокион болел, отлеживался в городе. Вместо себя он прислал к табуну сына — мальчишку, который глазел на меня, открыв рот. Не сразу я понял, что мы с этим мальчишкой ровесники.

Табунщики ни словом не обмолвились про убийство Алкимена. Изгнание, скверна — ничего этого для них не было, хотя и случилось рядом, недавно, считай, в их присутствии. Должно быть, это я все спутал, придумал, вообразил, а на самом деле молодой Гиппоной явился на выпасы самым обычным образом, исполняя поручение басилея, строгого к сыновьям.

К последнему, вспомнил я и содрогнулся. К последнему оставшемуся в живых сыну. Было, не отменить. И вот что еще вспомнил я: «Главк Эфирский умрет бездетным!» Афина сказала про меня: сын Посейдона. Гордость поселилась во мне, ослепительная как солнце над морем. Но когда я вспоминал отца, во мне жила любовь. Не поселилась, а жила год за годом, с младых ногтей. Про Посейдона я думал так: «Я его сын. Какая честь!» Про Главка я думал: «Он мой отец. Какое счастье!»

Понадобилось время, чтобы я понял: не важно, чей ты сын, важно, кого ты зовешь отцом.

Но вернемся к Афине. Призыв богини был воистину олимпийским. Стояла весна, деревья окутались свежей зеленью, цветы покрыли землю богатым ковром. Но три клена, росшие близ нашей стоянки, внезапно решились на смену сезонов. Их листья налились желтизной и багрянцем, зашуршали, хотя ветра не было, и стаей птиц слетели с веток. Груда палой листвы не осталась лежать без движения. Напротив, желтое и красное взвилось маленьким смерчем и заплясало, изгибаясь подобно девушкам из свиты Сфенебеи.

— Что это? — в испуге воскликнул я. — Смотрите!

Табунщики повернулись к кленам. Лица табунщиков выражали полнейшее равнодушие, сдобренное толикой удивления от моего вопля.

— Клены, — сказал сын Фокиона.

— Давно тут растут, — добавил Фотий.

Милитад пожал плечами.

— Они желтые! — я никак не мог успокоиться. — Они облетели!

Табунщики воззрились на меня. Для них клены были зелеными, а листья прочно держались черенками за ветви.

— Водички? — предложил Фотий. — Холодненькой?

Я услышал смех. Грудной женский смех. Почувствовал удар по плечу: так бьет древко копья. «Я была против того, чтобы ты ловил Пегаса, — восстал из памяти знакомый голос, нимало не смутив табунщиков. — Я передумала. Хочешь совершить подвиг?»

Подозвав Агрия, я взобрался коню на спину и погнал его в сторону Эфиры. Табунщики смотрели мне вслед. В их глазах горело сочувствие к про́клятому судьбой, изгнанному, умалишенному сыну Главка. Всем известно: кого боги хотят погубить, того они сначала лишают разума.

Когда я подъехал к городским воротам, уже стемнело. Еще чуть-чуть, и караульщики бы заперли ворота на засов. Я ждал окрика, расспросов, отказа во въезде, наконец. Но для караульщиков я не существовал. Казалось, на моей голове надет знаменитый шлем Аида, делающий хозяина невидимым. На голове Агрия, должно быть, был надет точно такой же шлем. Мы въехали в город, боком Агрий задел одного из караульщиков, но это произвело впечатления не больше, чем полет случайной мошки.

Ни в нижнем городе, ни при въезде в акрополь меня не задержали. Ночь спускалась на Эфиру, я был частицей ночи, дуновением ветра, щебетом птицы — чем угодно, только не человеком верхом на коне. Богиня сдержала обещание, мое доверие к ней вознаградилось сторицей.

Привязав Агрия в переулке, ведущем к источнику и торговым рядам, я пошел вперед. Сердце подсказывало, что богиня не подведет и сейчас.

Пегас ждал меня.

5

После смерти у душ вырастают крылья

Пятьдесят три колонны.

Тридцать семь снаружи, шестнадцать внутри. Бараньи рога капителей. Легкость, изящество. Пентеликонский мрамор. Колонны уходят во тьму: роща, посвященная мертвецу. Стволы мерцают, отражают лунный свет. Черное и белое. Белое и черное.

Портик вокруг источника Пирена.

В роще бродит белая тень. Приближается к чаше фонтана, отдаляется. Я прислушиваюсь, рассчитывая уловить цокот копыт. Нет, не слышу. Неважно. Главное, Афина не обманула. Пегас здесь; я тоже здесь.

Все как шесть лет назад.

Третий раз я прихожу к источнику. Нет, четвертый. В первый раз я узнал, что не вышел из чресел Главка, а был принят в семью. Во второй раз я напоил своей кровью воду в чаше, прощаясь с Пиреном перед бегством из Эфиры. В третий раз я охотился на Пегаса, а встретил Афину.

Что случится сейчас? Что я узнаю, куда пролью кровь, кого встречу?!

Стою, медлю.

Луна прячется за облаками. Тень бледнеет, легко представить, что это вовсе и не конь. Я иду через площадь. Не прячусь. Сейчас он улетит.

Не улетает.

Фыркает. Слышу.

Чем это пахнет? Водорослями? Морем?

Океаном?!

Останавливаюсь. Стою. Журчит вода в чаше. Струйка взлетает, падает, окутывается брызгами. Пегас бьет копытом. Во время нашей прошлой встречи он сломал дубовую доску настила. Сейчас доска остается целой. Просто удар, предупреждение.

Я приближаюсь. Вот и колонны.

— Пегас?

Дышит. Сопит. Прядет ушами, даже отсюда видно.

— Иди ко мне, не бойся.

Если он начнет расти, ломая колонны, грозя обрушением крыши, я крикну ему, чтобы он прекратил. Помню, это помогло. Поможет ли теперь?

— Хочешь, я сам подойду?

Яростное ржание сотрясает мир. Гром копыт перепахивает площадь от края к центру. Вне себя от испуга, не понимая, что делаю, я падаю на колени. Вероятно, это и спасает меня. С разгону, не задержавшись ни на мгновенье, Агрий в прыжке перемахивает через хозяина — так, словно у Агрия тоже выросли крылья! — и мчится дальше, к источнику, портику, чаше.

К Пегасу.

— Агрий! Стой! Назад!

Впервые мой лев не слушается меня. Я звал чужого жеребца, шел к нему, предлагал дружбу. Я нанес Агрию обиду, как если бы ударил верного спутника копьем в самое сердце. Привязь? Агрий порвал ее легче, чем атлет рвет гнилую тряпку. Пегас? Сейчас этот белый наглец узнает, кто здесь вожак. И хозяин узнает, поймет, оценит.

Устыдится.

— Остановись!

Поздно. Ты стар, Агрий. Но даже верни тебе боги молодость, былую силу…

Пегас и не думает увеличиваться. Когда Агрий уже налетает на него, норовя вцепиться зубами в холку, крылатый конь быстрее молнии разворачивается к Агрию задом. Впервые вижу, чтобы конь двигался как верткий хорек. Боевой молот бьет вожака эфирских табунов в морду. В первый момент мне чудится, что копыто задело Агрия легче легкого, едва коснулось. Сейчас я кинусь между драчунами, растащу, успокою. У меня всегда получалось справляться с жеребцами, даже в период гона; это не первая драка, которую я разниму…

Не издав ни звука, Агрий падает как подкошенный.

— Агрий!

Забыв о Пегасе, бегу к своему коню. Падаю на теплое, еще не начавшее остывать тело, шарю руками. Ищу волшебное место: достаточно его тронуть — и Агрий шевельнется, встанет, с недоумением заржет, разбудит весь акрополь. Волшебства нет, конь мертв. Единственный в мире конь, которого я называл своим. Я был табуном, но это не в счет. Что же ты наделал, серый лев; что же я наделал, променяв тебя на Пегаса?

Мягкие губы тычутся мне в затылок. Жаркое дыхание гуляет по шее и плечам. Еле слышно постукивают копыта о доски настила. Вставай, говорят копыта, губы, дыхание. Вставай, не надо печалиться. Ослепнув от слез, я поднимаюсь, оборачиваюсь.

Пегас фыркает мне в лицо.

Я ничего не вижу. Мои ноги едва удерживают вес тела. Мне кажется, нет, я уверен, что это не Пегас. Это Агрий, верный Агрий восстал из мертвых. Сменил масть, сделался белым, обрел новую молодость, но остался прежним: тем, кто первым подставил мне свою спину, приглашая взобраться и рвануть галопом по весенней долине.

Обнимаю коня за шею. Прижимаюсь тесней тесного.

Пегас еле слышно ржет.

Давай, говорит он. Вот моя спина. Крылья? После смерти у душ вырастают крылья. У всех смертных душ, Агрий не исключение. Садись, всадник! Как-нибудь разместишься, крылья не помеха. Забирайся и рванем галопом по небу, как по весенней долине…

Хорошо, соглашаюсь я.

Достаю из-за пазухи золотую уздечку.

И впервые слышу, чтобы конь кричал как смертельно раненый человек.

Стасим

Знак согласия

— Что ты наделала?!

Гермий и не помнил, когда он в последний раз кричал.

— Зачем ты дала ему уздечку?

— Он поймает мне Пегаса, — Афина была непоколебима.

— Его не тронула Химера!

— Чепуха, случайность. При первой встрече она едва его не сожгла. Ты был для нее более лакомой добычей, вот она и кинулась за тобой.

— Его не тронула Гидра!

— Гидра была сыта, — отрезала Афина. Чувствовалось, что спор ей наскучил. — Когда змеи сыты, они ленивы и неагрессивны. Тебе ли этого не знать?

Копье указало на жезл Гермия.

— Его не тронул Орф!

— Ты сам говорил, что пес кинулся на него.

— Пес кинулся на ликийцев! Когда парень исчез…

Гермий осекся. Едва удержался, чтобы не зажать себе рот ладонями. Поделиться с Афиной известиями о Хрисаоре Золотом Луке? Великане, подменявшем жеребенка в смертельных опасностях? Нет, этого лукавый бог не хотел. Во всяком случае, сейчас.

Знание — оружие. Негоже расшвыриваться им попусту.

— Пегас тоже оставил парня в живых, — сменил он тему. — Помнишь? В первый раз, у источника. Пегас одного племени с Гидрой, Орфом, Химерой. Во всяком случае, сейчас, пока он не прибился на нашу сторону. Тебе ли этого не знать?

Было трудно удержаться и не вернуть Афине ее же подковырку. Отдав дань своей язвительной природе, Гермий сразу пожалел об этом. Сестра не из тех, кто покорно сносит насмешки. Если только кричать и язвить, мудрость превращается в твердолобость, а военная стратегия — в желание рвать и метать.

Вон, пальцы побелели. Как бы не метнула копье…

— Он поймает мне Пегаса, — прохрипела Афина. — Твоя хваленая хитрость мешает тебе ясно видеть то, что открыто для холодного разума. Ты придаешь этой козявке слишком много значения. Беллерофонт для меня всего лишь средство достижения цели. Орудие, такое же, как золотая уздечка. Откуда возьмется опасность в жалком смертном?!

— Такое же, как уздечка?!

Нет, Гермий не выдержал. Благие намерения пошли прахом. Природа сына Зевса требовала жалить, как природа змеи или шмеля. Кто способен совладать со своей природой? Только не боги.

— Ты забыла, из каких цепей выкована твоя уздечка! Какими бедами эти цепи наградили Зевса, Геру, Таната?! Дед смертного ничтожества нашел для обрывка цепи отличное применение: держать бога смерти в подвале, вместе с колбасой и горшками меда! Теперь ты дала тот же металл в руки внуку. Ты уверена, что он воспользуется уздечкой так, как ты замыслила?

Афина молчала. Копье тряслось в руке богини, словно в руке глубокой старухи. Гермий знал: это не старость, это гнев. Бешеная ярость той, что родилась во всеоружии. Богини, не терпящей возражений, ибо она есть стратегия; глухой к поучениям, ибо она есть мудрость.

Впрочем, остановиться он уже не мог.

— Ты рассказала мне про уздечку. Открыла, из чего сковал ее Гефест. Будь ты в своем уме, ты не призналась бы мне в этом. Где твоя хваленая мудрость? В плену у гордости. Ты нуждалась в похвальбе, даже если всех твоих достижений — мастерство Гефеста и смутная возможность достичь цели. Вся эта погоня, поражение за поражением… Они выели тебя изнутри, как древоточцы. Богиня? Гнилой ясень, ты вот-вот рухнешь.

— Замолчи! Закрой свой поганый рот!

— Парня близко нельзя подпускать к таким, как Пегас. Не будь ты помешана на желании укротить этого крылатого мерзавца, ты бы поняла это раньше меня. Чудовища проявляют к нему странный, опасный интерес. Однажды парень признался мне, что был табуном. «Табун был я, — сказал он. — Я был табун. Я жаждал мести». И замолчал: ему не хватало слов. Зато нам с тобой хватает, правда? Разве смертный способен говорить о табуне, горе, храме: «Это я!»?

— Мальчишка смертен. В том нет сомнений. Ты бессмертен, но и бессмертные гибнут в сражении. Не забывай об этом, Пустышка!

Случись эта встреча в храме, посвященном сестре или брату, в любой ипостаси, какую ни возьми — храм давно взорвался бы, изошел обломками и прахом от беспощадной схватки двух олимпийцев. Храм, часть бога, как сердце или мозг — часть человека, потребовал бы явить силу, и бог не сумел бы отказать, удержаться от боя.

По счастью, Гермий нашел Афину в Аргосе, в храме Кефиса — божества реки, иссушенной Посейдоном за неправедный, по мнению Колебателя Земли, суд. Поговаривали, что воды Кефиса до сих пор текут глубоко под землей, жалуясь на обиду, но Афину влекла сюда не возможность насладиться плачем реки. Богиня частенько навещала храм несчастного Кефиса, потому что здесь хранилась голова Медузы Горгоны, той, кого Афина удостоила своей сокрушительной ненависти.

Голова по просьбе, верней, приказу Афины была выточена циклопом-резчиком из лучшего мрамора, доставленного в Аргос с Тринакрии. Свойствами обращать живое в камень эта голова не обладала, зато у нее имелось иное, не менее превосходное качество — глядя на мраморную Медузу, Афина укрощала свои чувства, каменила их, возвращала ясность мыслям и вспоминала, что нет войны без побед, но нет и войны без поражений.

Неподалеку от облюбованного Афиной храма полумертвого божка, за городской площадью был насыпан земляной холм. Каждый аргосец знал, что здесь, под толщей грунта, хранится настоящая голова Медузы, добытая великим Персеем. Люди часто собирались у холма, устраивая празднества. Афина не ходила к холму никогда. В отличие от смертных, богиня знала, что голова в холме имеет с Медузой не больше общего, чем мраморная голова в храме Кефиса. Пляшите, аргосцы! Пляшите, листья древесные, чья судьба — сгнить в могиле или сгореть в пламени костра!

Говорят же вам: нет войны без побед, но нет и войны без поражений.

Если что-то и удерживало Афину, мешая кинуться на Гермия, так это военная стратегия. Составляя бо́льшую часть природы богини, она не до конца утонула в слепом бешенстве.

— Чудовища, Дева! — упорствовал Гермий, понимая, как он близок к поединку, и принимая этот риск. — Гидра, Химера, Пегас, Орф…. Что, если твое двуногое орудие однажды скажет: «Чудовища — это я!» Бог чудовищ, каково? Не решим ли мы тогда, что Химера — домашняя собачка, а Тифон — племенной бык в сравнении с новым ужасом?!

— Что я слышу?! Малыш обеспокоен грядущими битвами? Боится новых ужасов? Успокойся, войны — не твое ремесло. Оставь их бойцам, лети разносить новости. Бог чудовищ, надо же! Пегас у него — божество свободы, щенок из Эфиры — бог чудовищ… Язык без костей, мелешь что попало.

Афина отступила на шаг:

— Или ты чего-то не договариваешь?

Гермий едва не признался. Исполин Хрисаор, родной брат Пегаса; радужный дромос, подмена смертного бессмертным, плохо объяснимая связь мальчишки из Эфиры, великана с острова Заката и крылатого коня — все это чуть не слетело с его языка, как дротики, способные уязвить, поразить, убедить медноголовую…

Хорошо, шлемоблещущую Афину.

«Замолчи! — вскричала хитрость, рожденная вместе с лукавым богом. — Закрой свой поганый рот! У тебя нет прямых доказательств. Догадки, суждения, допущения, предположения — это не те гири, которые можно бросить на весы чужой мудрости. Напомни ты Афине, что первым взял парня под покровительство, еще тогда, когда тот был сопливым мальчишкой — и Афина сложит один и один, справедливо заподозрит, если не заподозрила раньше, что в этом деле у тебя особый интерес. Что ты помеха, соперник, ты пристрастен, у тебя на парня свои виды… Видел копье? Мудрость прикажет, военная стратегия метнет. Кто в силах противостоять Афине? Нет, иначе: кто рискнет противостоять Афине, если та обезумела в стремлении поймать неуловимое?!»

И эхом, последним отголоском:

«Она решит, что ты хочешь украсть жеребенка у нее. Любой бог так решит, ибо кража — твоя природа. Кто хочет украсть жеребенка, вероятно, хочет украсть и коня. Афина посчитает, что ты намерен сам овладеть Пегасом, сделать подарок Зевсу, заполучить все почести — и поэтому мешаешь ей. Ты станешь для нее препятствием, легконогий…»

— Химера, — сказал Гермий. — Парень собрался убивать Химеру. Мы избегаем встреч с дочерью Тифона, отец делает вид, что не замечает ее бесчинств. А приемыш Главка намерен ее прикончить. Тебя это не смущает?

Сказанное было отступлением, уходом от прямого столкновения. Задавая вопрос, Гермий уже знал, что ответит Афина.

Он не ошибся.

— Химера? — богиня рассмеялась, опустила копье. — Собрался убивать? Мало ли кто куда собрался! Иные собирались взойти на небо, переспать с Герой, свергнуть Зевса. Где теперь они, храбрецы? На небе? На Герином ложе? На троне отца? Нет, они в Аиде, терзаются и сожалеют. Арахна из Колофона хотела превзойти меня в ткачестве. Где теперь Арахна? Ловит мух в сети, скверная паучиха. Почему меня должна смущать очередная похвальба очередного глупца? Пусть тешит себя слепой надеждой. К чему разочаровывать его раньше времени? Если он добудет мне Пегаса…

Мне, отметил Гермий. Добудет мне

— …я вознагражу его. Не добудет — вернет уздечку. Это все, что тебе следует знать, мой шустрый, мой любопытный братец. А теперь у меня есть вопрос к тебе. Ты послал мальчишку ко мне, предложил вздремнуть на моем жертвеннике. С какой целью? Если ты так рьяно отговариваешь меня пользоваться орудием по прозвищу Беллерофонт, так беспокоишься, что я накликаю несчастье на весь Олимп, упрекаешь меня в легкомыслии и недальновидности…

Афина устремила копье в грудь лукавому богу. К счастью, это был тупой конец древка.

— Зачем же ты это сделал? Судя по твоим словам, ты должен был воздвигнуть на пути Беллерофонта горы и крепости, преграды и препоны. Не пустить его ко мне, не напоминать мне о нем! Ты же поступил иначе. Легкомыслие? Недальновидность? Что толкнуло тебя оказать мне услугу?!

Великий Зевс, едва не вскричал Гермий. Отец, какая все-таки кромешная дура эта ходячая мудрость, твоя дочь! Я же был уверен, что она откажет жеребенку. Категорически запретит приближаться к Пегасу. Отец, она ведь запретила ему в прошлый раз! Пегас едва не улетел на острова Заката: дромос открылся, радуга полыхала в небе. Огнистая радуга с хвостом и гривой; образ золотого лука, смешанный с образом самого Пегаса… Коридор, привязанный двумя концами не к местам в пространстве, как привыкли мы, боги, а к живым носителям. Зевс-Вседержитель, она видела радугу, чуяла запах Океана, должна была понять, подтвердить запрет, пригрозить парню самыми страшными карами за ослушание… Я и предположить не мог, что вместо запрета жеребенок получит разрешение и золотую уздечку в придачу!

Мысленный разговор с отцом остался неслышен для Афины. Гермий проглотил злость, подавил раздражение, зубами стер в крошку обидные слова, уже готовые сорваться с языка. Хитрость умела делать это лучше, чем мудрость, а предусмотрительность, главный талант любого успешного вора, с легкостью заменяла военную стратегию.

— Как не помочь сестре? — улыбка сочилась искренностью, текла радушием. Такими улыбками можно было торговать на рынке, освещать темные улицы, кормить голодных. — На кого и рассчитывать, кроме родни? Если двое ищут друг друга, могу ли я, Хранитель Перекрестков, остаться в стороне?

Афина не слушала его. Насторожившись, богиня ловила отзвуки чего-то далекого, важного. Конский гребень шлема вздрогнул, словно его задел случайный порыв ветра.

— Эфира, — звенящим голосом произнесла Афина. — Источник Пирена. Он уже идет туда, твой бог чудовищ. Мне надо лететь, если я не хочу опоздать. Я столько раз опаздывала, гоняясь за Пегасом. Больше не хочу, не выдержу.

Гермий шагнул навстречу:

— Могу ли я составить тебе компанию?

Афина не ответила. Знак согласия, решил легконогий вестник.

Эписодий двадцать четвертый

Цепи для бессмертных

1

Золотая уздечка

Ослеп. Ничего не вижу.

Золото! Блестит, сверкает, сияет, слепит. Среди ночи на небо выкатилась колесница Гелиоса? Нет, солнечный бог рядом, он сошел с небес на землю! Златое сияние выжгло мне глаза. Сейчас оно испепелит все вокруг. Пегас, источник, акрополь, город — прах, пепел…

Моргаю. Глаза слезятся.

Мир расплывается, как если бы Эфира оказалась под водой. Хвала богам, я не слепец! В ушах бьется раненой птицей, звучит, не смолкая, отчаянный вопль Пегаса. Эхо? Меня предало не только зрение, но и слух?

Окружающее дрожит, обретает резкость, объем и рельеф. Белые кости колонн. Угольные тени, следы несостоявшегося пожарища. Память о том, что могло быть? О том, что грядет? Колючки звезд в черной ночи. Каменная чаша источника. Блики лунного серебра на поверхности воды.

Искаженная ужасом морда Пегаса.

Впервые вижу, чтобы на морде коня ужас отражался столь же явственно, как на человеческом лице. Глаза Пегаса вылезли из орбит. С вывернутых губ, обнаживших крупные желтые зубы до самых десен, срываются клочья горячечной пены. Вопль превращается в ржание, ржание — в задушенный хрип. Мускулы на шее вздулись, перевиты тугими канатами жил. Конь пятится, охвачен паникой, но всей чудовищной силы Пегаса, способной крушить колонны, хватает лишь на то, чтобы с неимоверным трудом сдвинуться на жалкую пядь.

Меня тянет следом. Что-то больно сдавило руку. Вот-вот оторвет. Упираюсь, как Пегас. Нет, хуже. Моих достижений не хватает даже на пядь. Что происходит?!

Зрение возвращается рывком, заставив меня покачнуться. Складываются воедино фрагменты страшной мозаики, оглушают, вышибают дух. Я. Пегас. Источник. Небо над головой. Настил под ногами. Золотая уздечка. Это ее сияние ослепило меня. Это уздечку я видел, когда не видел ничего. Потом — что угодно, кроме нее.

Теперь я вижу всё.

Уздечка силками захлестнула морду Пегаса. Обвилась, обмоталась, глубоко впилась в белую шкуру. Так связывают челюсти волкам, пойманным живьем, чтобы не кусались. Так гасят ржание и крик, превращая в гортанный клекот.

На другом конце узды — я.

Чудесная удавка непомерно растянулась. Когда Афина вручала ее мне, уздечка казалась втрое короче. Драгоценная змея обвила мою руку до локтя, сдавила. Кожа между витками вздулась, вот-вот лопнет, как шкура на морде Пегаса.

Боль лупит кулаком в затылок.

Терплю. Упираюсь. Скриплю зубами. Из горла рвется надсадный хрип, сплетается с хрипеньем Пегаса. Что я делаю?! Что мы делаем?!

«…любой силе есть предел, — бормочет из Аида дедушка Сизиф, рассказывает страшную сказку непутевому внуку. — Гефест — искусный мастер, создание чудес — его божественный дар. Он сковал такую цепь, которую не под силу разорвать никому, даже Зевсу…»

Зачем я сопротивляюсь? Богиня дала мне уздечку, чтобы я поймал Пегаса. Вот же он! Пойманный. Дело сделано, конь не убежит, не улетит. Уздечка крепко держит и его, и меня. Осталась самая малость: шагнуть ближе, вскочить Пегасу на спину…

Он убил Агрия.

Он сам подошел ко мне. Тронул губами, как Агрий. Позволил обнять. Еще миг, и я бы оказался у него на спине без всякой узды. Он бы позволил, стерпел, признал… Почему же ты теперь упираешься, Пегас?

Почему упираюсь я?!

Шаг навстречу. Все, что надо сделать, это шаг навстречу… «Нет! — кричит кто-то. — Не смей!» Кто ты, непрошеный советчик? Мое сердце?! Я не слушаю, не слушаюсь. Шагаю к Пегасу. Конь шарахается прочь. Уздечка не пускает. За тот краткий миг, когда она провисла, золотая удавка успевает глубже захлестнуть морду коня. Обвила голову, дотянулась до шеи. Холодные кольца скользят по моей руке, стягивают плечо, тянутся к горлу…

— Нет!!!

Весь страх выплескивается из меня в этом крике. Его больше нет, страха. Пегас тоже силится заржать (закричать?!). Я кричу за нас двоих. Мой вопль (ржание?) взлетает к черным, изъязвленным золотыми проколами небесам, сотрясает медный свод.

Небеса откликаются. Во тьме вспыхивает пламя. Радуга, огнистая радуга! В ноздри врывается запах Океана: море, соль, водоросли. Едва заметный душок гнили. Изгибается пламенный лук, растет, рушится, соединяя миры и жизни. Сейчас радуга упадет на акрополь, источник, человека и коня, сшитых беспощадной нитью…

— Хрисаор! Не надо!

Дугой выгнув небо, лук превращается в сияющий тоннель, коридор из текучих сполохов. Исполинская арка соединяет Эфиру и Эрифию. На другом ее конце — Хрисаор. Великан воздвигся под облака. Тускло горит доспех, в руке меч, золотой как уздечка, как цепи, выкованные для Зевса.

— Уходи! Беги!

Стремительно удлиняясь, золотая уздечка — цепь, удавка, змея! — отращивает третий конец. Ныряет в радужный коридор, с шелестом, похожим на шипение, устремляется к Хрисаору.

«…старый хитрец набросил на Таната эту цепь. Сказать по правде, он не знал заранее, что случится. Но цепь на его счастье почуяла бессмертного…»

Почуяла. Бессмертного.

— Руби ее! Руби…

Поздно.

Скользнув в узкую щель под шлемом, выше края нагрудника, золотая гадина туго захлестывает шею великана. Затягивает кольца. Я давлюсь криком, храплю как загнанная лошадь. Это меня душат скользкие змеиные объятия. На моей шее смыкаются они. Мою морду стягивает уздечка. Врезается в шкуру, лишает сил, не позволяет вздохнуть полной грудью, расправить крылья, взлететь. Мою руку от запястья до плеча обвил подарок Афины: сковал движения, подбирается к горлу…

«…сама собой она обвилась вокруг бога, сковав его по рукам и ногам. Вырваться Танат не сумел…»

Твоя сказка, дедушка. Она ожила.

Душит.

Три тела сотрясает дрожь. Лихорадочный озноб. Три сердца колотятся, бьются в унисон. Три как одно. Одно как три. Так и должно быть. Так не должно быть.

Только не так!

Задыхаюсь. Задыхаемся. Темнеет в глазах.

Свободной рукой, не глядя, выхватываю из-за пояса нож. Пальцы сжимают ореховую рукоять. Когда-то я сам ее выточил. Нож острый. Очень острый. Взмах. Скрежет.

Визг металла о металл.

Ярость и шипение. Бронзовое лезвие щербится о взбешенное золото. Или это в ушах шумит? Словно нырнул, едва отплыв от берега, и слышишь под водой, как прибой таскает прибрежную гальку: шшшух-х, шшшух-х.

Ухожу на глубину. Звуки глохнут, водная толща давит, давит. Качают, качают теплые волны. Баюкают. Тону, тону, погружаюсь. Было темно, делается темнее. Во тьме распахивается щель: рана? разрез? Из щели исходит мутный свет. Тянусь навстречу. Вижу…

Бог? Человек?

Плывет, расплывается. Ну да, ведь я смотрю на него из-под воды.

Хрисаор?!

Кто бы он ни был, мужчина склоняется надо мной. Нет, это не Хрисаор. Лицо словно вырезано из ясеня: жесткое, сосредоточенное. Льдистый взгляд убийцы. Рассеянный, скользящий — живое противоречие жесткости лица. Левый глаз слегка косит. Незнакомец молод, если он и старше меня, то вряд ли намного. Лоб выбрит до самого темени. Абант? Мужчина поворачивает голову, как если бы его окликнули, и я вижу — голова выбрита вся, целиком. Нет, не абант.

Незнакомец исчезает, превращается в блик, тусклый блеск. Что это? Хищный изгиб: радуга?! Меч. Кривой клинок сжимает крепкая жилистая рука бритоголового, похожая на лапу насекомого. Меч завораживает, приковывает взгляд. Так могла бы блестеть и выгибаться сама Смерть, прими она облик меча. Смерть похожа на меч, меч похож на серп. Вряд ли им жнут ячмень или пшеницу. Этот клинок предназначен для иного. Ничто не устоит перед ним: дерево, бронза, камень, плоть смертная или бессмертная.

Меч приближается. Целится в меня остро заточенным концом. Так остро, что в сравнении с ним мой нож — тупая деревяшка. О, я знаю тебя, бог с серпом! Ты Танат, исторгающий души. Пришел за мной, да? Делай свою работу, Железносердый! Я не Сизиф, мне ни сковать тебя, ни обмануть. В любом случае твой меч лучше золотой удавки. Только сделай это быстро, молю тебя!

Бросаюсь навстречу мечу.

Я думал, умирают легко. Если пришел Танат, откуда взяться боли? Я ошибся. Боль, какой я не знал ранее, пронзает меня. Режет, кромсает, разрывает на части.

Кричу.

Тьма горячей ладонью закрывает мне рот.

Звезды. Искры в ночном небе. Роща. Белые стволы из пентеликонского мрамора. Угольные тени. Каменная чаша. Серебряные блики луны на черной воде. Еле слышно журчит источник.

Ржание.

Подавшись назад, Пегас в раздражении мотает головой. С конской морды безвольно свисает обрывок золотой уздечки. Падает наземь. Вяло шевелится: змея подыхает.

Замирает.

Второй обрывок соскальзывает с моей руки, падает под ноги. Нет, не шевелится. Отшвыриваю его подальше носком сандалии. Три! У уздечки было три конца! Где третий? Вскидываю взгляд к небу. Радуга исчезла. Хрисаора нет. Запах Океана расточается в воздухе; порыв ветра, налетев с запада, развеивает его, уносит прочь.

Нас с Пегасом разделяет пять шагов.

— Мы живы, — шепчу я. — Живы.

Не знаю, жив ли Хрисаор. Надеюсь, что да.

— Все хорошо. Все закончилось.

Делаю шаг к Пегасу. Мы оба делаем шаг навстречу друг другу. Я кладу руку на горячую, потную шею коня. Ощущаю биение могучего сердца, как будто оно бьется в моей груди. Бьется часто, сильно, но не колотится как безумное. Пегас фыркает. Его дыхание пахнет водой, омывающей берег далекой Эрифии. Оно касается моей щеки, будто ладонь Каллирои.

Да, я понял.

Одним движением, как сотни раз взлетал на спину Агрия, я взлетаю на спину Пегаса. Это я-то взлетаю? Это мы взлетаем! С тугим хлопком распахиваются огромные крылья. Еще миг назад никаких крыльев не было, и вот они есть. Земля уходит вниз, косо опрокидывается боком, как миска, упавшая со стола.

Лучший миг в моей жизни. Умирать буду, вспомню.

2

Полет над жизнью

Ночь бьет в лицо.

Струится, проносится мимо, остается за спиной. Взмахи крыльев ровные, мощные: выше, еще выше! Земля далеко. Начался новый потоп, чаша земли до краев полна лунного молока, припорошена сажей теней. Что это? Неужели это называется небом?! Сияющие глаза звезд широко распахнуты. Звезды в изумлении: Кентавр, Орион, Плеяды. Среброликая Селена, отдернув кисею облаков, улыбается, провожает нас взмахом руки.

Ночь, ветер, звезды.

Свобода! Летим.

Пегас ловит ветер. Крылья хлопают, как паруса «Звезды Иштар» и «Любимца ветров». Я чувствую небесные течения кожей, мышцами, сердцем. Я седлаю Пегаса, Пегас седлает потоки воздуха, как морские волны — пологие, но быстрые. Бывают ли такие в море? В небе бывают, это точно.

Плывем. Парим.

Пегас лишь изредка взмахивает крыльями — небрежно, с ленцой, подправляя курс. Закладывает широкий круг. Нет, спираль. Плавный спуск. Лунное молоко под нами покрывается рябью, будто озеро под порывом ветра. Отчетливей проступают пятна сажи. Глаза слезятся, я моргаю.

Все делается неправдоподобно резким. Земля — черно-белый рисунок углем по известковой побелке. Или наоборот, известью по углю. Вдруг это уже какая-то другая земля? Не та, на которой я прожил девятнадцать лет? Земля богов? Титанов? Чудовищ? Может, для людей на ней больше нет места?!

Ты так видишь мир, Пегас?!

Пятна и полосы, лужицы света складываются воедино, обретают рельеф и объем. Змейка каменистой дороги отблескивает чешуйками серебра. Тянется через перешеек. По обе стороны играет бликами море. Храм кажется маленьким, игрушечным. Скалы напротив храма — складки смятого одеяла на краю ложа. Я даже вижу расселину, где мы с отцом прятались от Химеры.

Все, кроме Пирена.

Я помню. Я не забыл, зачем вернулся.

Перешеек и храм исчезают, тают позади. Пегас завершает круг. Мы летим на юг. Дорога вьется узкой лентой некрашеного полотна. По краю — кайма тени. Оглядываюсь, но Эфиры не вижу. Дом, акрополь, источник. Меня принесли неизвестно откуда, но меня принесли на родину! Отец, мать. Дед. Братья.

Память о мертвых. Память о живых.

Любовь к тем и другим.

Холмы — кучки песка в ладонь высотой. Измочаленные стволы сломанных деревьев. След гигантской стопы: осыпался, оплыл, но все еще видим. Особенно с высоты. Здесь я, упрямый беглец, спугнул олененка. Здесь на меня бросилась львица. Тут вспыхнула огнистая радуга и Хрисаор пришел мне на выручку.

Помню.

Мерцают широкие выпасы, похожие на мирный залив. Провал ущелья, подъем в долину: амфора с кривым горлом. Вот-вот мелькнет колесница с двумя мальчишками. Вознесется по склону, нагонит табун, расползшийся ордой муравьев, козявок-конокрадов, утомленных попытками сбить табун вместе…

Делиад. Помню.

Костер на опушке леса. Горит сейчас, как и раньше. Живой охристый язычок в застывшем черно-белом мире. Машу костру рукой, не надеясь на ответ. Милитад, Фотий, вам не спится? Этой весной вы встретили меня как родного. Два года назад вы не желали со мной знаться. Братоубийца, я не виню вас.

Алкимен, не вини меня. Я и так круго́м виноват.

Дорога на Аргос. Леса по обочинам. Кроны деревьев сливаются в бугристую шкуру. Затопленные луной, засеянные колючими лучами звезд поля. Редкие городки и селения. Дома похожи на грубо обтесанные камни. Отбрасывают резкие, обрезанные по краям тени. Здесь я спросил дорогу и свернул к Тиринфу. Тусклые блики: болотная вода? Что движется меж бликов? Многоглавая тень?

Ты не тронула меня, Гидра. Помню.

Крепостные стены. Высокие; впрочем, это с земли они высокие. Если глянуть с небес: детская постройка. На аргосской стене Циклоп убил ванакта Мегапента. На аргосской стене я убил Циклопа. Отсюда меня отправили в Ликию. Сказали: плыви, если хочешь остаться жив. Умолчали, что отправляют на смерть.

Помню. Все помню.

Вот она, моя жизнь. Семнадцать лет на Пелопоннесе. Два года странствий. Вся жизнь за одну ночь? Спасибо, Пегас. Без тебя я никогда бы не увидел свою жизнь с высоты птичьего полета. Ты летаешь быстрее ветра, Пегас, быстрее хода времени. Из прошлого — в настоящее. Из сегодня — во вчера. Из тогда — в сейчас.

Память памятью, а надо жить дальше.

Конь делает лихой разворот в воздухе. Сердце екает в груди, ухает в пропасть. Мы еще полетаем с тобой, Пегас. Мы вдвоем, ты и я. Одни в бескрайнем мире, над спящей землей.

Но сейчас нам пора в Эфиру.

3

Столпотворение в Эфире

Площадь была полна народа.

Стояли в переулках, в торговых рядах. Держали факелы. Ветер трепал пламя, как пес тряпку, рвал в клочья. Люди молчали. Столько людей, и все молчат! Если зажмуриться, можно счесть, что никого нет. Дыхание, вырывающееся из ртов и носов — шум моря. Я на Эрифии, соленые воды омывают берег. Недвижный утес — это Хрисаор. Сейчас из дома выйдет Каллироя с корзиной белья, выбежит радостный Герион, запустит три гальки по водной глади…

Я открыл глаза.

— Мой сын! — возгласил Главк Эфирский. — Счастливый день! Мой сын вернулся!

Счастливая ночь, подумал я.

Отец стоял в десяти шагах от меня, нас разделяла чаша. Фонтанчик плясал бойчей обычного: должно быть, Пирен тоже радовался приходу отца.

Над моим плечом фыркнул Пегас. Конь вел себя спокойно, не раздражался присутствием толпы. Увеличиваться в размерах он не собирался. Я вспомнил, как это было, когда колонны ломались сухим тростником, а крыша норовила съехать набекрень — и порадовался достойному поведению Пегаса.

Конь фыркнул еще раз: должно быть, Пегас смеялся над моими глупыми мыслями. Почти без разбега он взмыл в черные небеса, растворился в темноте. Я не препятствовал. Тайное знание дрожало во мне. Звенело натянутой струной под пальцами кифареда. Если я захочу, позову, Пегас вернется. Это так же точно, как то, что я способен шевельнуть пальцами, топнуть ногой, наклониться и поднять с земли камешек.

Золотая уздечка? Цепи нам не нужны.

— Мой сын! — отец плакал. Впервые я видел его плачущим. — Мой сын вернулся! Мой сын герой! Вся Эфира гордится наездником, укротившим Пегаса! Это я-то лошадник? Мой сын, вот кто настоящий лошадник!

— Изгнанник, — напомнил я. — Я изгнан, я запятнан убийством. Отец, прости! Я бы не посмел вернуться…

— Запятнан? Ты?!

Властным жестом отец велел мне молчать:

— Разве крылатый Пегас допустил бы к себе человека, испачканного скверной? Носил бы такого в поднебесье? Да он бы убил сквернавца, не отходя от источника! Не говори мне больше о скверне, сын мой Гиппоной! Ты чище снегов на вершине Олимпа!

— Он чист! — откликнулась толпа.

— Герой!

— Укротитель Пегаса…

— Гордость Эфиры!

— Филомела-красильщика убил. Пьяницу…

— Телефу голову проломил!

— Ликаону опять же…

— Алкимена прикончил, дротиком…

— Пегас?

— Какой Пегас? Главкид[19], младший…

— Вот дурья башка! Ему про Пегаса, он про Главкида…

— Нигде такого нет. Только у нас, в Эфире…

— Не всякому дано!

— Не всякому дано побывать в Эфире!

— Слава!

— Ксесиас![20]

— Слава в веках!

Рядом с отцом рыдала мама. Утирала слезы краем плаща. Я помнил этот плащ, верней, темное покрывало. Оно было на матери, когда она смотрела в трапезной, как я ем кашу, сдобренную козлятиной. Я еще сдуру решил, что в каше яд.

Прости, мама.

— Завтра мы вознесем благодарственные молитвы богам! — отец вернул самообладание. Вскинул голову, воздел руки к луне, серебряному лику Селены. — Бывает ли такое, чтобы смертный летал на Пегасе? Если герой приходит, все бывает! Я устрою великое жертвоприношение! Великий пир! Люди, радуйтесь: герой пришел. Мой сын…

Толпа ответила таким ревом, что кружи сейчас над нами Пегас — навернулся бы с небес на землю. Точно вам говорю, упал бы. Скажете, не бывает?

Если герой приходит, все бывает.

4

Бог, герой и баран

— Выпьем? — спросил отец.

Я кивнул.

Выпили. Я пил, не разбавляя, отец разбавлял на треть. Он уже был слегка под хмельком. Меня хмель не брал. В сердце пел полет на Пегасе, вино омывало его, бессильное навредить, приглушить, подмыть корни. Так морская вода не имеет силы подмыть основание береговой скалы — и лишь разбивается об утес, бежит назад клочьями пены.

— Мой сын, — сказал отец. — Взнуздал Пегаса.

Я содрогнулся. С недавних пор слово «взнуздал» будило во мне великий ужас.

— Летал в небе, — отец не заметил моей дрожи. Он был счастлив и пьян. Сейчас Главк Эфирский выглядел старше своих лет. — Мой сын. Помнишь, как ты спросил меня: «Папа, а на лошадях по-другому ездить можно?» Я не понял, а ты объяснил: «Ну, не на колеснице». Если бы кто-нибудь сказал мне в тот момент… Выпьем?

Я кивнул.

— Мой сын.

— Да, отец.

— Ты всегда был моим сыном. Всегда будешь. Знаешь?

— Знаю, отец.

Смог бы я назвать отцом Посейдона, доведись нам встретиться? Не уверен. Главка я называл отцом легко, произнося слово раньше, чем вспоминал его смысл. Я сделал бы это, даже если бы мне отрезали бы язык. Есть вещи, которые происходят сами собой.

Мы сидели в мегароне: темном, пустом. Я на скамеечке, отец на краю возвышения, где стоял его трон. После дворцовых залов Аргоса и Ликии наш мегарон казался мне маленьким, тесным, уютным. Перед тем, как выпить очередную чашу, мы плескали на пол долю богов. Не знаю, кого из олимпийцев я восхвалял, благодарил. Гермия? Он направил меня к Афине. Афину? Она дала мне уздечку. С другой стороны, богиня не произнесла ни слова лжи. «Уздечка сама знает, что ей делать, — сказала Афина. — Твое дело — сократить расстояние между тобой и Пегасом, чтобы уздечка почуяла и смогла дотянуться… Зови Пегаса и держи уздечку. Это все, что от тебя требуется». Честные слова. Я сделал все, что от меня требовалось. А потом, кажется, сделал то, чего не требовалось.

Что же я сделал? Я ли сделал это?!

«Награда превзойдет твои самые смелые ожидания», — пообещала Афина. Я летал на Пегасе. Вернувшись, я не стал запирать его в конюшне. Можно ли запереть свободу? Закрыв глаза, я продолжал видеть глазами Пегаса. Сидя на скамье, летел там, где сейчас летел он. Знал: если позову, он вернется. Это ли не награда? Разве она не превзошла мои самые смелые ожидания? Разве Афина не сказала чистую правду?!

Тяжела ты, правда богов.

Я плескал из чаши их долю, стараясь не задумываться. Это было легко. Вероятно, я лгал себе, когда говорил, что хмель меня не берет.

— Отец, — спросил я. — Ты видел Таната?

— Бога смерти? — Главк хрипло рассмеялся. — Я жив, значит, не видел.

— Танат три года сидел в нашем подвале. На цепи у дедушки. Дедушка никогда не водил тебя посмотреть на Таната?

— Водил, — голос отца дрогнул. — Говорил, это пойдет мне на пользу. Сам он спускался к Танату так часто, что мы беспокоились. Задерживался подолгу, наверное, беседовал. Я ходил с ним к Танату трижды.

— Дедушка брал факел?

— Да.

— Ты видел лицо Таната?

— Да.

— Опиши мне его.

— Не хочу. Не стану.

— Тогда я опишу тебе Таната, — я зажмурился, вспоминая. — Черты красивые, но жесткие, резкие. Кажется, что лицо вырезали из ясеня, а может, из оливы. Наставник Агафокл учил нас, что олива и ясень тверже дуба.

— Это правда, — согласился отец.

— Глаза — две льдинки. Взгляд рассеянный, скользящий. Он вроде бы не смотрит на тебя, но заглядывает прямо в душу, вбирает жертву целиком. Один глаз косит.

— Левый? — спросил отец.

— Левый. Голову бреет наголо. Да, еще меч. Кривой меч.

— Похож на серп?

— Очень похож. По-моему, это и есть серп.

— Где ты видел Персея? — спросил отец. — В своих странствиях?

— Персей? Какой еще Персей? Это Танат Железносердый!

— Это Персей Убийца Горгоны. Не скажу, что мы часто встречались. По-моему, он избегал меня с тех пор, как в нашем доме появился ты. Выпьем?

Мы выпили.

— Тебе было два года, когда я случайно застал Персея в Аргосе, — отец вертел чашу в руках. — И шесть, когда я приехал в Тиринф по делам. Твой дед велел съездить, я не хотел. Думаю, Сизиф нарочно послал меня: желал узнать, как Персей примет Главка. Персей меня принял, как полагается, самым достойным образом. Но говорил он со мной недолго. На пир не явился, сказался больным. Это он-то?! Не знаю болезни, которая рискнула бы напасть на Персея. Голова брита наголо, левый глаз косит. Лицо — деревянная маска. Ты очень точно сказал: его взгляд вбирает тебя целиком. На кого бы ни смотрел Персей, он смотрит как на жертву.

— Меч, — напомнил я.

— Этот меч всегда у него на поясе. Кривой серп. Болтают, что он даже спит с мечом. Это серп Крона, им Персей отсек голову Медузе. Боги оставили ему меч в подарок, как залог клятвы.

— Какой клятвы?

— Не слышал? Боги не вмешиваются в жизнь Персея. Так Олимп благодарит героя за совершенный им подвиг.

— Не вмешиваются? Не делают ему ничего хорошего?

Вот так подарочек, ужаснулся я.

— Не делают ему ничего плохого, — отец сдвинул брови, нахмурился. — Я считаю, это отличный подарок.

«Главк Эфирский умрет бездетным!» — вспомнил я. И сразу же: «Зови Пегаса и держи уздечку. Это все, что от тебя требуется». Правота слов отца сделалась для меня несомненной. Если бы я дал себе труд задуматься, я бы понял это сразу.

— Это не мог быть Персей! — возразил я. — Я умирал, я был на шаг от порогов Аида. Перед смертью к людям является Танат! Почему ко мне явился Персей?

— Ты умирал? Когда?!

— Когда укрощал Пегаса.

— Это было так трудно? — отец смотрел на меня с сочувствием.

— Очень, — я решил не вдаваться в подробности. Главку незачем знать про золотую уздечку и огнистую радугу. — Я был уверен, что это Танат. Персей? Нет, не могу поверить.

— Видения, — отец разлил вино по чашам. Разбавлять не стал. — Предсмертные видения. В них тебе может явиться кто угодно. Персей, Танат, Афродита нагишом. Однажды я так напился, что чуть не умер. Знаешь, кто мне мерещился? Твой дед. Он превратился в летучего барана. Летел, блеял, а на спине у него сидели мальчик и девочка. Представляешь? Утром я рассказал ему свой сон. Сизиф так отделал меня палкой, что я три дня не мог ни лечь, ни сесть. Ты видел Персея? В сравнении с бараном это пустяки.

— Пустяки, — согласился я.

— Мой сын, — отец осушил чашу до дна. Налил снова. — Взнуздал Пегаса. Летал в небе. Мой сын. Ты всегда был моим сыном. Всегда будешь. Знаешь?

Я кивнул.

Что-то блеснуло у меня на плече. Я опустил взгляд: да, фибула. Дар моря, память детства: возможно, подарок того, кого я вряд ли назову отцом. Мегарон оставался темным, но серебряная заколка поймала и отразила луч невидимого солнца. Мой сын, говорил ее блеск.

Сейчас на фибуле летел всадник на крылатом коне.

Я не удивился. Привык.

Стасим

Боги в ночи

— Все складывается, мама. Обломок ползет к обломку, обрывок к обрывку. Слипаются, срастаются. Хорошо, не все, но многое, больше, чем я знал до того. Мне страшно, мама…

Дрожат звезды над Килленой. Плеяды спустились ниже, грозя земле катастрофой, венцом легли на вершину горы. Майя, дочь Атланта, слушает сына, вздыхает.

— Они ровесники, мама. Пегас и Хрисаор — день в день, миг в миг. Жеребенок? Раньше я не видел точного возраста парня. Век смертных краток, смутен для взгляда бессмертного. Сегодня увидел, мама. Тень, понимаешь? Призрак чего-то большего, стоящий за жеребенком. Я и предположить не мог, что это большее настолько велико. Больше великана, выше, шире в плечах…

Гермий ворочается с боку на бок. Бог забился в пещеру, в которой однажды родился. Считай, вернулся в материнскую утробу. Толща камня скрыла легконогого сына Зевса. Небесному светилу нет пути в недра вздыхающей тьмы. Разве что крохотное мерцание вползет на шаг от входа, ночным мотыльком залетит слабый трепещущий луч. Но мать всегда видит сына, где бы тот ни прятался.

— Эти трое, да. У источника их соединили уздечка и радуга. Золотая уздечка, дитя цепи, выкованной для таких, как я. Огнистая радуга: золотой лук, хвост и грива из мятущегося пламени. Лук Хрисаора, грива Пегаса. Что здесь от эфирского мальчишки? Радуга вспыхивает и гаснет. Жизнь начинается и заканчивается. Смертность, мама, временность, конечность. Вот что здесь от него.

В корнях горы возникает тяжелый нутряной гул. Горе невмоготу слышать про временность и конечность. Век гор долог, но не вечен.

— Они ровесники, мама. Братья? Про двоих мне известно: братья. Про третьего болтали, что он тоже сын Посейдона. Дядюшка любвеобилен, сыновей у него, что волн в море. Запомнить всех женщин, родивших от Черногривого, невозможно. Забыть одну из них не под силу даже мне.

Гермий приподнимает голову:

— Мама, жеребенок — сын Медузы? Один из трех?!

Плеяды молчат. Слушают. Содрогаются.

Звездная пыльца осыпает Киллену.

Лукавый бог вглядывается в толщу свода. Глаза Гермия слезятся от напряжения. Бог хочет провидеть скрытое от взгляда бессмертного, для этого нужна темнота и покой.

— Как он попал в Эфиру, мама? Кто принес его Сизифу? Я еще не знаю, но уже догадываюсь. Это в моей природе: путать и распутывать нити. Перед тем, как уздечка лопнула, мне померещилось…

* * *

— Мне почудилось, мама…

Афина лежит на старом заброшенном жертвеннике. Кизил и терновник, сомкнув ряды, стерегут покой богини. Пожелай дочь Зевса, и камни жертвенника стали бы мягче пуха, но Афине не до удобств.

На сердце давит камень тяжелее, ребристей.

— Перед тем, как уздечка лопнула, мама, я увидела призрак.

Мать молчит, мать все понимает. Метида пожрана, поглощена Зевсом; рассудительное «я» жены растворилось в грозном «я» мужа. В какой-то мере, обращаясь к матери, Афина обращается к отцу. Дева надеется, что отец не слышит. Дева надеется, что отец услышит.

Она сама не знает, чего хочет.

«Прекрасна была Метида-Мысль, дочь седого Океана, — слышится Афине голос Гермия, видится его пляска вокруг алтаря. — Прекрасна была Метида, богиня разума, прекрасна и мудра. Кто сказал Зевсу, что носит дитя от него? Метида! Кто сказал Зевсу, что это дитя превзойдет родителя? В такой мудрости есть что-то, непостижимое для меня…»

Всякая мысль для Афины — мать.

— Призрак, мама. Видение. Персей с серпом Крона в руке. Не сразу я поняла, что он — призрак. Так ясен, так страшен, так неотвратим. Вот что удержало меня: Персей. Иначе я бы бросилась к Пегасу, вмешалась, укрепила бы силу уздечки своей собственной мощью. Но Персей…

Афина садится на жертвеннике:

— Я клялась черной водой Стикса не вмешиваться в жизнь Персея. Весь Олимп клялся, включая отца. Клятва вяжет по рукам и ногам крепче золотых цепей. Я не вмешалась, а потом было поздно. Уздечка лопнула. Цепь, выкованную Гефестом, не смог порвать отец, для этого понадобился Бриарей-Сторукий. Кто порвал уздечку? Не мальчишка же, в конце концов?! Даже обрывок цепи, удерживавший Таната в подвалах Сизифа, обладал мертвой хваткой. Его с трудом одолели два бога, война и смерть, Арей и сам Танат, объединив усилия…

Мать не отвечает. Метида заключена в каждой мысли, рожденной разумом, но мысли, содержащей ответ, не способна родить вся мудрость Афины.

— Кто порвал узду? Персей? Призрак Персея?! Память о Персее, вспыхнув подобно радуге? Уздечка связала всех троих: мальчишку, Пегаса, великана на том конце радужного лука. Я так ошалела от явления Персея, что не успела как следует рассмотреть великана. Доспехи, шлем, похожий на мой — вот и все. Дура! Слепая дура! Где была моя мудрость? Моя стратегия?! Мама, отец поглотил тебя. Меня поглотил призрак Персея, пожрал всю, без остатка, завладел моим вниманием…

Афина бьет кулаком по жертвеннику. Камень трескается.

— Мудрость боится случайности. Военная стратегия — непредвиденного. Персей был тем и другим. Чья ты, память о Персее, воздевшем серп Крона для рокового удара? Кому ты принадлежишь? Пегасу? Мальчишке? Великану?! В ком ты прячешься, где хранишься?..

Богиня запрокидывает голову. Кричит в темное небо:

— Неужели в радуге?!

* * *

— Радуга, мама.

Гермий садится на холодном полу пещеры. Прижимается спиной к стене:

— Огнистая радуга. Дромос из мира мертвой жизни в мир жизни живой. Нет, чепуха, я не прав. Я иду на поводу у общепринятого: все Дромосы связывают одно место с другим. Но жеребенок бродит с места на место. Радуга безошибочно находит его, где бы он ни был. Этот Дромос привязан не к местам, а к носителям: Хрисаору и Беллерофонту. Коридора нет, если нет беды, смертельной опасности. Получается, бо́льшую часть времени радуга не соединяет, а разъединяет носителей, делает их встречу невозможной. Три брата, сыновья Посейдона и Медузы Горгоны. Двое связаны радугой…

Кулак бьет в стену:

— Почему радуга не связана с Пегасом? Только потому, что у радуг два конца?!

Киллена дрожит. Звезды готовы осыпаться с небес на землю.

— Успокойся, — велит Гермий себе. — Гнев туманит разум. Пегасу до сих пор не угрожала смертельная опасность. Наши жалкие потуги его поймать — не в счет. Впервые Пегас угодил в беду у источника Пирена. Только ли уздечка связала троих? Может быть, радуга сделала то же самое?!

Пальцы лукавого бога играют с жезлом. Наматывают змей кольцами, словно локоны красавицы, дают сползти с гибкой опоры.

— Афина могла бы помочь. Я нуждаюсь в мудрости и стратегии. Но мудрость Афины ослеплена желанием укротить Пегаса, одержать над ним победу. Во мне эта мудрость видит помеху, если не соперника. Стратегия не позволит Афине сотрудничать со мной. С братом? Самая тупая стратегия отлично знает, чем кончается такое сотрудничество между олимпийцами. Нет, Афина не согласится, можно даже не спрашивать. Жаль, очень жаль…

* * *

— …Гермий мог бы помочь. Он знает больше, чем говорит мне. Я нуждаюсь в его ловкости и хитрости. Но природа Гермия такова, что он предпочтет скрыть, утаить, обмануть вместо того, чтобы поделиться или сказать правду. Против природы не пойдешь, это закон для нас. Гермий не согласится, а если даже он даст согласие — запутает, заморочит, пустит по ложному следу. Жаль, очень жаль…

* * *

— …чудовища не тронули жеребенка, мама. Боги и титаны видят природу себе подобных, чудовища ее чуют. Это не разум, не логика, это нюх. Люди жрут друг друга за милую душу. Мы, божества, в этом не отличаемся от смертных. Пожалуй, даже превосходим. Иногда я думаю, что самый безжалостный, самый ненасытный голод на свете — это разум. Ярость, гнев, бешенство, ненависть — разум всегда найдет для них объяснение. Оправдает, возвысит, превратит дерьмо в золото. Как Гефест, скует цепи, какие не порвать…

Гермий выходит из пещеры.

— Цепи, — повторяет он, прежде чем взлететь. — Зачем нам Гефест? Мы и сами мастера.

Часть девятая

Я тебя убью

Если меня и запомнят, то благодаря Химере.

Я был вовлечен в круг людей и богов, коней и чудовищ. Вовлечен, заключен, в нем жил и сражался, страдал и радовался, вращался, возвращался. Он редеет с каждым годом, этот круг. Кто-то умер, кто-то, неспособен умереть, оставил меня в покое. Но главное, все они, живые и мертвые, смертные и бессмертные, утрачивают связь со мной в памяти народа, и без того уязвимой для времени и сплетен. Золотые цепи лопаются одна за другой.

Забывают о тех, забывают об этих.

Главк и Эвримеда? Кто без долгих размышлений, без помощи седобородых мудрецов, знатоков всего на свете, назовет имена моих приемных родителей? Их связь со мной истаяла, утратила значение. Сизиф? Где дедушкина гора и где мое небо?! Пирен? Делиад? Алкимен? Я остался без братьев. Гермий? Нет смысла даже упоминать. Кое-как всплывает Афина. Чуть лучше — Пегас. Мои собственные жена и дети тонут во мгле, идут на дно забытья.

Беллерофонт, говорят они. И добавляют: Химера. Химера, говорят они. И добавляют: Беллерофонт. Даже имя мое забыто. Гиппоной? Кто такой этот Гиппоной? Должно быть, конюх в Коринфе. Эфира? Прежнее название города кануло в Лету. «Не каждому дано побывать в Коринфе!» — вот что говорят от Фив до Пилоса.

Я благодарен тебе, Химера. Не будь тебя, трехтелое чудовище, крылатая месть, обращенная на богов, меня тоже забыли бы. Можно сказать, убили бы. Ну, в некотором роде. Как я убил тебя, сделав Химеру незабываемой, подарив истинное бессмертие.

Убил?

Ну, в некотором роде.

Эписодий двадцать пятый

Вызов

1

Лучший кузнец в Эфире

Голова чучела напоминала развороченное птичье гнездо. Воробьи высидели орлиное яйцо, а птенец, оперившись, разнес гнездо в клочья и улетел. Хорошо, если приемных родителей не сожрал.

Стрела с резким шелестом пронзила встопорщенную солому. Исчезла: шелест сменился стуком бронзового клюва. Я заранее велел рабам установить дощатый щит в десяти шагах позади чучела. Не хотел побить наконечники о каменную стену — и стрелы потом собирать тоже не хотел.

Больше двух лет лук в руках не держал. Едва взял, руки сами все вспомнили.

— Какой смысл упражняться в том, в чем ты мастак?

Я едва не подпрыгнул. Заставил себя обернуться медленно, как ни в чем не бывало. Наставник Поликрат уперся в меня тяжелым взглядом, щурясь на утреннее солнце. Я нарочно занял самую невыгодную позицию, когда солнце бьет стрелку в глаза. Уверившись, что не растерял навыков, прервал избиение чучел и велел рабу подбрасывать в воздух мятый медный кубок. Все три раза попал: копьем, дротиком, стрелой. Не успокоился, попал еще и камнем.

Это наставник щурился, я-то его видел прекрасно. Такой же, каким я его помнил: грузный, крепкий, скупой на похвалу. Цепкий взор, кустистые брови, морщины на лбу. Морщин прибавилось, и не только на лбу. Седина в бороде и на висках.

Такой, да не такой.

Я помнил, кто сказал мне десять лет назад: «Какой смысл упражняться в том, в чем ты мастак?» Имя, природа, возраст… От дохлого осла уши тебе, умник Беллерофонт! Возраст — за пятьдесят, точнее не скажу. Природа — человеческая. Имя — Поликрат. Наставник Поликрат — настоящий, а не бог под личиной!

Выходит, те слова Гермий у наставника с языка снял? Украл вместе с обликом? Почему бы и нет? Такова его, Гермия, природа. Он сам рассказывал: про коров Аполлона и вообще… Я ждал, день за днем ждал, что они объявятся: Гермий, Афина. Особенно Афина. Нет, не объявились, забыли обо мне. Или притворились, что забыли.

— Радуйся, наставник.

— Радуюсь, — усмехнулся Поликрат, прикрывшись ладонью от солнца.

Он действительно был рад меня видеть.

— Прости, опять я тут все разнес.

Речь шла о чучелах, разорванных в клочья дротиками, изуродованных стрелами. Добрых два месяца я провел на площадке, истязая мишени, меняя испорченные на новые. Наставник смотрел издалека, скреб бороду, плешь. Со мной не заговаривал. Здоровался, если встречались нос к носу, и шел по своим делам.

Сегодня остался.

Он только рукой махнул: в первый раз, что ли? — и шагнул в сторону. Я отразил движение Поликрата, повторил, словно в металлическом, гладко отполированном зеркале. Теперь солнце вскользь светило мне в правый глаз, а наставнику — в левый. Мимоходом я отметил, что похмелье, досаждавшее мне после вчерашнего, исчезло. Выветрилось, расточилось. Ушла вялость в теле, голова пустая, легкая, руки-ноги — упругие, звонкие, как натянутые луки.

Любимое занятие — лучшее лекарство? Или просто вчера мы с отцом напились меньше, чем в тот раз, когда уединились после укрощения Пегаса? Отец теперь часто оставлял меня в своих покоях после заката. Поил, кормил; говорил, не мог наговориться. Вспоминал, заставлял меня вспоминать. Весна сменилась летом, лето близилось к завершению, а мы все полуночничали.

Впрок, что ли? Перед разлукой?!

Думать, что отец уже похоронил меня в мыслях своих, не хотелось.

— Меч, — буркнул наставник. — Так и не выучился?

— Разве я абант? — отшутился я.

Шутка вышла неудачной. Лицо Поликрата сделалось кислым:

— Это да, меч не мечут. Иначе ты был бы первым на мечах…

Я хлопнул его по плечу:

— Кстати, о том, что мечут. В оружейной найдется копье потяжелее?

— Тяжелее? — в раздумье он почесал щеку ногтем. — Есть. Только оно не для метания.

— Я могу взять?

— Ну, попробуй.

Наставник сам сходил в оружейную, принес копье. Такого я раньше не видел: почти в два моих роста. Широченный наконечник из черной бронзы, толстое древко оковано металлом до середины. Ловя солнечные лучи, страшное жало мерцало, плавилось, текло ядовитой водой лернейских болот, грозя отравить все вокруг.

— Держи.

Едва не уронил. Тяжеленное! Ну-ка… Я перехватил копье-великана поудобнее. Поймал баланс, примерился. Пару раз замахнулся для пробы. В бросок я вложил все свои силы — аж плечо заныло, когда копье, рванувшись из руки Зевесовой молнией, ушло в цель, с грозным гулом рассекло перепуганный воздух. Чучело брызнуло соломенными потрохами, слетело с шеста; тяжкий удар сотряс щит.

Не Хрисаор, вздохнул я. Жаль, что я не Хрисаор.

Наставник смотрел, размышлял. Взвешивал и прикидывал, как я до того примерялся к копью.

— Нет, — подвел он итог размышлениям. — Химеру этим не возьмешь.

— Ты прав. Какая кузня лучшая в Эфире?

Я ждал, что он спросит: «Что ты задумал, парень?» Нет, не спросил. Рассказал, как пройти в лучшую кузню, назвал имя кузнеца. И бросил вслед, когда я уже уходил:

— Он, пожалуй, откажется. Тогда скажи, что ты от меня.

* * *

Как я представлял себе лучшего в Эфире кузнеца из лучшей в городе кузницы? Приземист, широкоплеч. Здоровяк с литыми мускулами, смертная копия Гефеста. Хромой? Не обязательно. Ну, бог, наверное, поздоровенней будет. И все-таки…

Когда я спросил мастера Акаманта, ко мне вышел мужчина средних лет в кожаном фартуке с пропалинами. На силача мужчина не тянул. Жилистый, не без того, но чтобы молотобоец? Лучший в Эфире?

— Я Акамант, сын Эвандра, — буркнул он, снимая фартук. — Кто меня спрашивал?

— Радуйся, Акамант…

Пока я его приветствовал и представлялся, Акамант мылся. Шумно отфыркиваясь, плескал себе в лицо и на грудь водой из лохани, что стояла у входа в кузню. Слышал меня кузнец или нет, оставалось загадкой. Обтершись куском некрашеного полотна, он обернулся к гостю. Сейчас, когда Акамант смыл с лица бо́льшую часть грязи и копоти, стало видно: у кузнеца нет бровей. Обгорели дочиста. Похоже, не в первый раз. Вот так мастер: плечи обычные, фартук в дырках, лицо не бережет!

С другой стороны, наставник Поликрат кого попало не посоветует.

— Беллерофонт? Наслышан. Пошли, присядем.

В кузню он меня не пригласил и правильно сделал. Стоя перед распахнутой настежь дверью, я ощущал волны жа́ра, накатывавшие изнутри. Из кузни несся перестук молотов: большого и малого, судя по звукам. Что-то лязгало, шипело, пыхтело. Громко, но неразборчиво перекликались работники — да, вряд ли кузня была удачным местом для бесед.

На задах обнаружилась скамья под навесом, там мы и присели.

— Рассказывай, зачем пришел.

Я рассказал. Некоторое время кузнец молчал. Скреб подбородок, заросший обгорелой щетиной, живо напомнив мне наставника Поликрата.

— Уверен? — спросил он наконец.

— Нет, — признался я.

— Ясно, — кузнец кивнул с мрачным удовлетворением. — Размер?

Я показал. Акамант скривился, как от оскомины. Кажется, хотел еще раз спросить, уверен ли я. Не спросил, кивнул:

— Три дня. Приходи через три дня.

— Плата.

Я протянул ему золотую пластинку — последнюю из трех, что взял у отца, отправляясь в изгнание. Акамант взвесил пластинку на ладони.

— Три дня, понял?

И ушел в кузню.

Упоминать наставника Поликрата мне не понадобилось.

2

Скоро осень

— Летаете? — спросил Гермий. — Над моей горой?

И добавил, поигрывая жезлом:

— Без спросу?

Я чуть с Пегаса не свалился.

Мы парили над Аркадией. Внизу, в курчавой зелени, превратившей вздыбленный затылок Киллены в голову сатира, проблескивали веселые искорки — золотые рожки и медные копытца Артемидиных ланей. Это было прекрасно: после бешеных метаний вверх и вниз, закладывания виражей, крутых как обрывы в ликийских горах, туго затянутых петель, в которых проще удавиться, чем выйти из них, и разворотов, когда восход и закат сливаются в единую багряную вспышку, вот так зависнуть, раскинуть крылья и дышать, кружить, наслаждаться тем, что кузнечный молот сердца перестает лупить в звонкую наковальню, соглашаясь на легкое постукивание, и любоваться искрами в зелени, словно бликами солнца в воде залива.

На Пегасе я летал, считай, через день. Полеты над Аркадией тоже были нам не в новинку, равно как над Аттикой, Спартой и Арголидой, сушей и морем. Это вошло у меня в привычку: выйти на двор, встать перед главной лестницей — пять мраморных ступеней, верхняя помнит тепло ног дедушки Сизифа! — мысленно призвать Пегаса, взмахнуть рукой, иногда крикнуть, и вот он, весь свобода и порыв, спускается с небес на землю. Пегаса не приходилось ждать дольше, чем пять, хорошо, десять спокойных ударов сердца. Вряд ли он всегда летал неподалеку; главное, что он летал быстрее ветра. Убежден в этом, проверял.

Нот, Эвр, Зефир; придет зима, испытаю Борея.

— Летаем, — я развернул Пегаса к Гермию. — Можно?

Легконогий бог пожал плечами:

— Чего уж теперь-то спрашивать? Раньше надо было.

— Я звал. Призывал, в смысле. Ты не откликался.

Можно было подумать, что я оправдываюсь. Со стороны оно, наверное, так и выглядело. Нет, не так. Кто станет оправдываться, сидя на Пегасе? Конь ничуть не беспокоился присутствием бога, безмятежность Пегаса передавалась мне. Скорость, сила, свобода. Капелька насмешки, толика превосходства. В любой момент, не испытав особого возбуждения, Пегас готов был сорваться с места и мелькнуть над Аркадией подобно падающей звезде.

Они состязались, понял я. Гермий и Пегас. Ставлю серебряную фибулу против яичной скорлупы, что гонки закончились не в пользу бога. Если я решу ускакать, улететь, отправиться на другой конец света, Гермий не станет меня преследовать.

— Был занят, — объяснил Гермий. — У богов куча дел, не находишь?

Куча дел помимо тебя, услышал я.

Крылышки на сандалиях сына Зевса трепетали быстро, нервно, выдавая настроение хозяина. Раньше я был менее чуток к душевному состоянию моего покровителя. Продолжая ленивый полет, позволяя Гермию лететь рядом — позволяя? я правда так подумал?! — я разглядывал бога, словно увидел его впервые. С того дня, когда олимпиец впервые явился к мальчишке Гиппоною, Гермий ничуть не изменился. Шапка кудрявых волос закрывает уши. На губах играет лукавая улыбка. Юношеская повадка, вкрадчивая легкость движений.

Десять лет, доверху полных событиями, сказались только на мне. С бога они осы́пались цветочной пыльцой.

— Я видел, что вы творили, — сын Зевса внезапно стал серьезен. Его как подменили. — Восхищен, не скрою. Если дело дойдет до Химеры, от нее ты уйдешь. Не убьешь, но уйдешь.

Я еле сдержался. Ответить богу резкостью, летая над местом его рождения — не лучшая идея. Впрочем, разве я сам только что не думал, что оставлю Гермия позади, если решусь на бегство? Податель Радости всегда был чуток к моим мыслям.

— Осень, — сказал я. — Скоро осень.

Говорить приходилось громче обычного. Из-за этого сохранять спокойствие было трудно: повышая голос, я с трудом удерживался, чтобы не возвысить его до крика. Крик в свою очередь грозил превратить беседу в скандал, какие бы слова ни произносились, даже самые безобидные.

— Не напрягайся, — Гермий зашелся коротким, лающим смехом. — Если хочешь, говори шепотом. Я тебя отлично слышу, поверь. Скоро осень? Глубокое замечание, согласен. Без тебя я бы не додумался.

— Отец поедет в храм, — шпильку я пропустил мимо ушей. — В твой храм, Податель Радости. Моление о приплоде, помнишь? Главк каждый год к тебе ездит.

Гермий отмахнулся жезлом:

— Жертва принята! — возгласил он распевным голосом жреца. — Моления о благоденствии стад услышаны! Прочие моления не услышаны. Воля Отца Богов остается неизменной.

И добавил уже своим голосом:

— Полагаю, прочих молений больше не будет. В Главковы-то годы? Твой отец умен и практичен, он еще с прошлой осени перестал просить меня о приплоде в семье.

— У царя Иобата младшая дочь совсем еще девчонка, — обиделся я за отца. — Иобат, между прочим, мне в деды годится! И ничего…

— Скоро осень, — повторил Гермий, показывая, что разговор об отцах и детях ему прискучил. — Главк поедет в храм. Ты поедешь с отцом? Полетишь? Поскачешь?!

— Пешком пойду. — огрызнулся я.

— Пешком, — в голосе бога зазвенела опасная струна. — Значит, пешком?

Лишь сейчас до меня дошло, что все это время Гермий пребывал в напряжении, можно сказать, в смятении чувств. Обманчивая беззаботность была плащом, под которым скрывалось нечто, мучившее олимпийца хуже мокрой язвы. Я сказал, что стал более чуток к душевному состоянию покровителя? Я ошибся, польстил себе.

Был чурбаном, чурбаном остался.

— Пешком ходят ногами, — Гермий отлетел подальше, указал жезлом на круп Пегаса. — Где твои ноги, жеребенок? Твои собственные ноги? Ты оставил их дома?!

Придумывая, чем ответить на очередную шутку, я опустил глаза, сделав вид, что потупился от смущения, скользнул взглядом по конской холке к спине и животу — и чуть не свалился с Пегаса во второй раз. Точно, свалился бы, имей я такую возможность.

У меня не было ног.

Там, где бедра и колени несчастного Беллерофонта должны были сжимать конские бока, не наблюдалось ни бедер, ни коленей. Голени и стопы тоже отсутствовали. Пегас, только Пегас, ничего, кроме Пегаса — сильные мышцы, обтянутые тугой кожей, белая шерсть, встопорщенная дуновением ветра. Если приглядеться, делались видны еле заметные вздутия, повторявшие форму моих ног, как если бы Пегас всосал, втянул в себя ноги всадника.

А может, я их выдумал, эти вздутия. Иначе сошел бы с ума, не сходя с коня.

— Что же это? — прохрипел я. — Как же это?!

— Вот-вот, — заметил Гермий. — И храпишь как лошадь.

Сохраняя расстояние между нами, он следил за мной, словно ястреб за добычей. Ловил каждый жест, взмах руки, изменение позы; проверял на искренность и притворство.

— Ты что, только сейчас заметил?

Я закивал с такой силой, что голова пошла кру́гом. Нет, голова пошла кру́гом вовсе не из-за кивания. Для круженья имелось столько причин, что я не удивился бы, оторвись голова совсем.

— Не ври мне, дуралей! Я твое вранье за стадию чую!

А кто бы не решил, что я вру? Я бы и сам так решил.

Все это время, летая на Пегасе, я пребывал в твердой уверенности, что мои ноги при мне. Иначе как бы я вскочил на коня? Как бы спрыгнул с него? Значит, в эти мгновения я был при ногах. Что же случалось потом? В какой момент мы с Пегасом превращались в кентавра, если, конечно, бывают кентавры с двумя торсами — лошадиным и человечьим?! Да, еще крылья. А я-то, баран безмозглый, удивлялся, что мне так удобно сидеть на коне, несмотря на крылья…

Не сомневаюсь, что я не раз замечал отсутствие своих ног. Исчезновение, появление. Замечал, но не отмечал, вытеснял удивительное событие из памяти, воспринимал как естественное, не стоящее внимания. Так не замечаешь сердцебиения, пока оно не начинает замедляться, ввергая тебя в обморочное состояние, или пускается в заполошные бега, стрелой несясь к финишу. Так дышишь, не размышляя о том, дышишь или нет. Так живешь, понимая, что живешь, лишь тогда, когда умираешь.

— Осень, — напомнил Гермий. Должно быть, моя багровая рожа убедила его в правдивости страданий тупицы Беллерофонта. — Моление о приплоде. Что сказать-то хотел, а?

Я сжал кулаки, пытаясь вернуть самообладание. С ногами или без, мне требовалось уговорить Гермия принять участие в моей безумной затее. Если честно, на месте бога я бы отказался.

— Осенью Химера сожгла Пирена, — сказал я. — Ночью после моления.

Гермий кивнул:

— Помню. Так чего ты хочешь?

Я сказал ему, чего хочу. Он чуть не упал. На левой таларии развязался ремешок, крылатая сандалия повисла на пальцах ноги, грозя свалиться в кроны деревьев. Я ждал, что Гермий попросит меня помочь с ремешком, но нет — согнувшись в три погибели, ныряя в облако и опять взлетая над пушистой овцой из небесных стад, сын Зевса справился с обувью без чужой помощи. Похоже, тянул время, обдумывая мои слова.

Потом мы еще долго летали над Аркадией.

3

Молчаливый разговор

Катятся волны, накатывают.

Соленые языки лижут мои босые ступни. Шуршат прибрежной галькой. Лунная дорожка тянется вдаль, к невидимому в ночи горизонту. Пускаю по ней «лепешечку». Плоский камень уносится вдаль, исчезает из виду. В ушах еще долго звучит, затухая, эхо щелчков по воде.

Та самая бухта. Наше с братьями тайное место.

Здесь меня впервые назвали Беллерофонтом, Метателем-Убийцей. Кто ж знал, что прозвище прирастет навсегда, изменив смысл не раз, не два, как сам я врастаю в Пегаса, когда взлетаю ему на спину? Когда мы взлетаем в небо — не конь, не человек, единое двухголовое существо.

До сих пор не верится.

Детство кончилось, братьев нет, а прозвище осталось. И бухта осталась — такая же, как прежде. Давно сюда не приходил.

Запускаю новую «лепешечку». Слушаю щелчки. Верю, что камень будет скакать и скакать, достигнет горизонта, промахнет его, даже не заметив, уносясь все дальше, дальше, пока не достигнет Эрифии, Красного Острова Заката. Вынырнет из тумана, взявшего остров в осаду, могучим прыжком выметнется на каменистый берег, под ноги Хрисаору. Или малышу Гериону. Нет, сейчас ночь, Каллироя уложила Гериона спать. И сама легла, наверное. Значит, камень прискачет к Хрисаору.

К кому же еще?

Великану тоже не спится. Сидит на берегу, смотрит вдаль. И тут — «лепешечка». Догадается, откуда она прискакала? Конечно, догадается. Не усомнится ни на миг.

Радуйся, Хрисаор, молчу я.

Радуйся, Беллерофонт, молчит великан. Давно не виделись.

Мы с тобой вообще, считай, не виделись. Разве что во сне? Или весной, когда золотая уздечка нас едва не задушила: тебя, меня, Пегаса?!

Нас передергивает от этого воспоминания. Каким чудом удалось разорвать взбесившееся золото? Я не знаю. Хрисаор не знает.

Ты прости, молчу я.

Ерунда, машет рукой он. Живы — и ладно.

Я хочу, чтобы мы и дальше были живы. Жили долго и счастливо. Но мало ли чего я хочу, да? Я дал клятву. Моя клятва, мне исполнять. Не вмешивайся, ладно?

Хрисаор молчит. Хмурится. Не согласен.

Я должен сам. Если б ты поклялся, а тут пришел кто-то — я, например — и все бы за тебя сделал… Тебе бы понравилось?

Молчит, сопит. Не понравилось бы ему.

Смерть, молчит он. Если тебе будет грозить смерть, я приду. Захочу, не захочу — приду. Радуга ни тебя не спросит, ни меня.

Вздыхаю, развожу руками. Это да, тут ты прав. Но если мы оба упремся изо всех сил… Может, получится? Вместе, а?

В Хрисаоровом ответном молчании звучит сомнение. Ну, можем попробовать. А вдруг Химера тебя убьет? Кому от этого лучше будет? Клятву не выполнишь, сам погибнешь. Великан молчит моими собственными мыслями. Сам же говорил, напоминает он, что хочешь, чтобы мы остались живы.

Хочу.

Ты пробуй, соглашается он. Упирайся. Я ж не против! Но если вдруг, если радуга, если вас с Пегасом прижмет… Не обижайся, тут я и явлюсь. Явлюсь и убью ее!

А если она — тебя?

Она — меня?! Хрисаор ухмыляется. Меня, гремит тишина. Какая-то Химера?

Не выдерживаю, срываюсь. Кричу на него. Не издав ни звука; сердцем кричу, душой. Ты ее хоть раз видел? Химеру?! Боги, и те от нее прячутся. Хочешь Каллирою вдовой оставить? Гериона — сиротой? За коровами пастух присмотрит. А за женой и сыном кто?! Что я им скажу?! Что на острове отсиживался, их утешал, пока тебя убивали?! Вместо меня убивали! Так, что ли?! Болван ты бесчувственный, у тебя семья, тебе нельзя…

Молчит.

Я прав?

Ты прав, молчит. Но если все-таки — радуга? Что тогда?

Тогда я должен быть быстрее. Быстрее Химеры? Нет, быстрее радуги. Быстрее, хитрее, умнее. Сильнее? Сильнее — это вряд ли. Обойдусь тем, что есть. Знаешь, Хрисаор, у меня был дедушка Сизиф. Я твердил ему о силе, он мне — об уме и хитрости. Увы, маловато у меня и того, и другого, и третьего.

Но если…

* * *

Луне наскучило на меня глазеть. Не красавец, решила богиня, такого похищать — позориться перед звездами. Селена отвернулась, скрыла свой лик за облачной накидкой. Погасла серебряная дорожка от берега к горизонту; внезапная, незнакомая радуга, сотканная из бликов божественного ихора. Лопнула связь между Эфирой и Эрифией.

Завтра.

Завтра все решится.

4

«Радость! Великая радость!»

— Алале! Я здесь!

Боевой клич гремел над Истмом. Раскатами падал на примолкшую в страхе Эфиру. Летел на юг, в Немею, Микены, Аргос и Тиринф, на север, в Семивратные Фивы, Беотию, Фессалию, к снегам Олимпа, на восток и запад, до последних пределов.

— Алале!

Подобен устрашающим воплям совы, вылетевшей на охоту, клич во всеуслышанье провозглашал имя грозной Алале, богини воинских криков, чья тетка — Энио Ярость Войны, а дядя — Арей Мужеубийца. Ужас поселялся в сердцах всех, кто внимал кличу, ужас тек жидкой бронзой, переплавляясь в неистовство схватки.

— Я здесь! Я жду!

Кричал Гермий, встав в небе над храмом, посвященным лукавому богу. Сейчас в Гермии не было ни капли лукавства. Весь гроза и сила, мужество и отвага, легконогий сын Зевса искал боя, звал противника. Вид его напоминал о том, что Гермий — покровитель не только воров, но и атлетов.

Податель Радости? Хранитель Перекрестков?

Убийца Аргуса Многоглаза, великана из Аркадии.

Слушает Зевс, выйдя на порог владычного чертога. Хмурит брови. Складка над переносицей нет-нет да и сверкнет молнийным блеском. Глаза Зевса — грозовые зарницы. Кудри — тучи, идущие от края земли. Схвачены на лбу золотым обручем, волосы упали на плечи, завились тугими кольцами. Вокруг Громовержца сгущается несокрушимая эгида, доспех для великих сражений: сыплет огнем, трескучими искрами, блекнет, расточается.

— Ко мне! Я здесь!

Слушает Гера, оставив ткацкий станок. Что ты творишь, хитроумный пасынок? Кого дразнишь? Не любит Гера детей Зевса, прижитых на стороне. А пуще них Гера не любит, когда она чего-то не понимает. Кричал бы Арей, поняла бы. Аполлон? Артемида? Афина? Поняла бы. Но Гермий? Пустышка? Лукавый прощелыга? Хрустит пальцами Гера, дергает себя за черный локон. Беду чует.

— Алале!

Слушают боги: сестры, братья, тетушки, дядюшки. Всплыла из пучины Посейдонова колесница. Ветер треплет кудри и бороду Колебателя Земли, рвется в клочья на остриях трезубца. В Лернейских болотах у входа в царство мертвых стоит молчаливый Аид. Скрестил руки на груди, завернулся в плащ. За спиной мужа, на ступенях медной лестницы — Персефона. В спину богини несется, плещет дикий вой Кербера.

Артемида прекратила вечную охоту. Опустил молот Гефест, вытер пот. Деметра отставила в сторону сноп колосьев. Над Дельфами соколом взлетел сребролукий Аполлон. Вот кому труднее всего: боевой клич проникает в сердце, зажигает костром, зовет в битву. За миг до того, как Гермий закричал, Аполлон из последних сил боролся с самим собой, с гордыней и вспыльчивостью, составлявшими немалую часть его природы. Кому сказать, чего стоило златокудрому Фебу остаться в Дельфах, а не кинуться в крепкостенный Аргос, опережая полет разящей стрелы — не поверят. Спросят: что там, в Аргосе? Что такого, чтобы сердце рвать? Себя, олимпийца, по рукам-ногам вязать? Искать путы крепче Гефестовых златых цепей?!

Что там, в Аргосе? Химера в Аргосе. Третий храм жжет, мерзавка.

И все Аполлоновы.

Братское «Алале!» Фебу горше яда, хуже плевка в лицо. Это, значит, Аполлон, беспощадный лучник, смирился, язык проглотил, руки за спину спрятал? Это, значит, Гермий, ворюга и прохвост, за весь Олимп стеной встал, грудь выпятил, на бой вышел? Химеру еще простить можно, понять. Гермия понять можно, простить нельзя.

— Ко мне!

Безумец, улыбнулся Аполлон. Ледяная улыбка обожгла рот, сшила губы в узкий шрам. Сошел с ума, пожала плечами Гера. Много кто жизнь бы отдал, лишь бы те плечи поцеловать. И отдавали, один за другим. Гефест снова взялся за молот. Бил так, словно чинил природу Гермия, в которой что-то сломалось. Зевс ушел в чертог. От шагов владыки богов и людей дрожал Олимп. Ушел на дно и Посейдон. Деметра вернулась к пшенице. Яд тек в жилах бессмертных, гадючий яд взамен серебряного ихора. Выжигал олимпийцев дотла.

Терпели, насмехался яд. Молчали. Столько времени, а?

Стыдно.

Вдесятеро постыдней, когда кто-то не выдержал, не стерпел. И уж вовсе невмоготу, если этот кто-то — не ты.

— Алале!

В море стыда и ненависти, затопившем небо и землю, полыхнуло пламя счастья. Казалось, Тифон восстал из-под земли. Зажглось, подпалило края облаков, ринулось на север: над горами и равнинами, дорогами и бездорожьем, от Аргоса к Эфире. «Радость! — вопил ветер, несясь впереди тройного пожара: так шустрый гонец опережает явление господина. — Великая радость!»

Химера дождалась. Услышала, откликнулась.

Стасим

Копье и узда

Святилище Главк Эфирский велел заложить, не спросясь сына. Да и то, с каких пор правители земель и городов интересуются мнением сыновей, намереваясь воздвигнуть храм? Мнение богов — это да, это понятно. Впрочем, у оракулов, пифий и прорицателей на сей счет один ответ: божество благословляет. Больше храмов — больше надежды на вышнее покровительство.

В городе шептались: мол, правильно, но зря. У этого сына мог бы и спросить.

Главк сыну не сказал, а сын и вовсе был занят другим. Уже вся Эфира знала, что возле театра ставят новое святилище, а Беллерофонт гонял в небесах верхом на Пегасе, мучил копьями соломенные чучела и был похож не на героя, а на одержимого. Для такого мир, сколь бы велик он ни был, сошелся в точку, в цель, которую достичь — и можно умереть смеясь.

— Почему возле театра? — спросил Главк зодчего, изучая план.

— Дело не в театре, — объяснил зодчий. В доказательство своих рассуждений он водил острым стилосом по разрисованному куску тонкой кожи. — Вот дорога к Сикиону. Направо — храм Аполлона. Выше — водоем, там строить нельзя. Еще выше, рядом с гимнасием — храм Зевса Корифея. Статуя Зевса, как и статуя Аполлона, сделана из меди.

— Отец и брат, — догадался Главк. — Хорошее соседство. Ты поставишь третью медную статую?

Зодчий отрицательно замотал головой.

— Медная статуя оскорбит богиню, — он торопился объяснить, прежде чем Главк заподозрит, что его обвиняют в скупости, и разгневается. — Дело не в стоимости меди. Дело в том, что это будет третья медная статуя подряд. Получится, что между Афиной и ее великим отцом уже стоит Аполлон. Такую ошибку допустили в Пилосе. Святилище рухнуло на третий месяц. Обрушение произошло без видимой причины. Спросили оракула, тот ответил: ревность богов превосходит ревность людей…

— Я понял, — Главк махнул рукой. — Продолжай.

— Я поставлю статую из дерева и камня. Те части тела богини, которые останутся обнаженными, я сделаю из белого мрамора. Это будет чистейший мрамор без единой темной прожилки! Все, что скроет одежда, я вырежу из дикой груши. Одеяния Афины распишут ярчайшими красками, а местами покроют позолотой. Медным будет только шлем…

Главк цокал языком, дивясь таланту зодчего.

— Шлем, — зодчий заливался соловьем, — я сдвину на затылок, чтобы открыть лицо богини. Нащечники образуют козырек над божественным лбом, устремляясь вперед. На шею свисает кожаная полоса, для нее я возьму бычью кожу. Основа гребня смещена вперед: во-первых, так делают шлемы у нас в Эфире, во-вторых, так не будет казаться, что шлем отягощает стройную шею богини…

— Я понял, — повторил Главк.

Зодчий тоже понял. Что именно? Ну, увлекся. Басилею прискучило слушать.

— Копье, — сменил тему правитель. — Узда. Как с этим?

— Копье вложим в левую руку. Уздечку в правую, пусть свисает до земли.

— Одобряю. Жрецы уже придумали название?

— Да, господин мой.

— Какое?

— Храм посвятят Афине Халинитиде. Афине-Всаднице, Афине Обуздывающей.

— Разумно.

«Ревность богов, — вспомнил Главк слова оракула, — превосходит ревность людей». Лучше уж всадницей назовут богиню, приписав честь обуздания Пегаса могучей дочери Зевса. Если так назовут смертного Беллерофонта, это может навлечь немилость богов на последнего оставшегося в живых сына.

Сизиф, отец Главка, любил дразнить бессмертных. Главк, сын Сизифа, не любил.

— Стройку надо закончить к началу осени, — Главк встал, показывая, что разговор окончен. — Нужды в средствах ты не испытаешь, но уложись в срок. Когда я соберусь на моления о приплоде, по дороге в храм Гермия Благодетельного я хочу проехать мимо святилища Афины Обуздывающей. Вероятно, я даже задержусь в этом святилище, принеся там первые жертвы. Тем самым я открою новую традицию молений, прося сразу и за овец, и за лошадей. Тебе все ясно?

Поклонившись, зодчий быстрым шагом вышел из мегарона.

Он успел в срок, это Главк не успел. На рассвете, когда заспанные конюхи готовили упряжки басилея и его спутников, а рабы, протирая слипающиеся глаза, вкатывали на двор колесницы, гнали барашков, предназначенных для заклания, и тащили амфоры с вином, кули с ячменной мукой и священные кубки — Гермий уже встал над своим собственным храмом, возгласив:

«Алале!»

Правитель Эфиры хотел быть первым, кто войдет в новое святилище Афины Обуздывающей, как покорный паломник. Главк не знал, что его опередили. Не покорной паломницей, но владычицей, часть природы которой составляла эта постройка, Афина с полуночи бродила от колонны к колонне, касалась пальцами холодного алтаря и подолгу задерживалась у статуи.

Дерево. Мрамор. Копье и узда.

Глядя на себя, Афина кусала губы.

Эписодий двадцать шестой

Не все решают молнии

1

Моя клятва, моя битва

Боевой клич набатом рушился с небес. Разносился по всей земле — по всем землям, сколько ни есть. Летел ураганом, накатывал штормовыми валами. Казалось, само небо гневается, негодует, вызывает врага на бой. Хотелось стать муравьем, забиться в щель, зажмуриться, заткнуть уши…

Мы и прятались: я да Пегас. Где? Под дикой яблоней на склоне горы, чуть выше храма. В какой-то момент я не выдержал, зажал уши ладонями. Тише не сделалось ни на комариный писк. Запоздало я сообразил, что продолжаю слышать вопли Гермия ушами Пегаса. Наверное, я понял это давно, еще в первых полетах, просто не задумывался, боясь признаться даже самому себе.

Закрыть глаза?

Толку-то, если я все равно буду видеть, и известно чьими глазами?

Гермий разошелся не на шутку. Не знай я, что бог честно исполняет мой замысел — ни на миг бы не усомнился, что он собрался воевать всерьез. Но даже зная всю подоплеку, я то и дело ловил себя на мысли: Гермий настолько увлекся, так себя распалил, что едва заявится Химера — не удержится, ринется в бой.

Помощь бога? Она пришлась бы кстати: я отчаянно нуждался в чуде. Нуждался, но не надеялся на чудеса. Притворство — природа Гермия. В этом деле он лучше всех. Кто угодно поверит: хоть Химера, хоть я.

На то и расчет.

Я поправил длинный чехол из дубленой бычьей кожи, поудобнее пристроил его на спине Пегаса, сразу перед собой. Чехол удерживал широкий ремень, который плотно облегал мою поясницу. Если уроню, потеряю — все дело псу под хвост.

Впрочем, удача наша и так висела на волоске.

* * *

— …вот, готово.

Мастер Акамант вышел из кузницы. Изделие он нес перед собой, уложив на полусогнутые руки. Не заметно было, чтобы кузнец особо напрягался. Я тихонько выдохнул с облегчением.

Справлюсь!

Принял заказ — и непомерная тяжесть рывком дернула мои руки к земле. Пальцы не выдержали, разжались. Заказ глухо ахнул оземь, ощутимо промяв утоптанную глину.

— Два таланта[21], — уведомил мастер Акамант с подозрительным удовлетворением. Похоже, мое нелестное сравнение кузнеца с Гефестом было им отмечено и спрятано в копилку злопамятности. — Ровно два, я взвесил. Ты уж с ним поаккуратней, силач…

И вернулся в кузню.

Я всегда считал себя парнем крепким. Ну, раньше считал. Теперь я от души пожалел, что мало упражнялся с гальтерес[22], а также в подъеме и переноске камней. У входа в оружейную, помнится, лежал здоровенный булыжник, на котором красовалась выбитая надпись: «Поликрат, сын Фемистокла, поднял меня одной рукой». Пробегая мимо, я завидовал наставнику Поликрату, в молодости отличавшемуся богатырской мощью, но увы, дальше зависти дело не шло.

Кожаный чехол пришелся кстати, без него я бы точно не управился. Когда я полез на Пегаса со всем своим снаряжением, крылатый конь воззрился на меня как на полоумного. «Ты с этим куда? — явственно читалось в его взгляде. — Ко мне на спину собрался?!»

Ничего, пустил. Возмущался, фыркал, артачился. Грозился улететь без седока, но пустил. И взобраться дал, и врасти. Тяжесть заказа, против опасений, коня не смутила вовсе. Кроме изделия Акаманта я прихватил с собой лук и колчан со стрелами. Хотел взять дротики, но быстро понял: перебор. Рук не хватит, растеряю по дороге.

Еще нож на поясе. Тот самый, с рукоятью из ореха. Против Химеры — иголка, даже меньше. Привык я к ножу. Или на удачу взял? Сам не знаю.

* * *

Гермий разгромыхался — куда там Зевсу-Громовержцу! Вот-вот молнии посыплются! Густую крону яблони трепали яростные порывы ветра. Ветки ходили ходуном, ствол — и тот качался. Я забеспокоился: как бы листья не сорвало раньше времени, как в прошлый раз.

С Подателя Радости станется!

Словно в ответ на невысказанные опасения, крона сделалась заметно гуще. Напрасно буйствовал ветер: ему не удалось завладеть ни единым листом. Впору было поверить, что листья выкованы из меди, а черешки, которыми они цеплялись за ветви, из черной бронзы. Я мысленно вознес хвалу: бог бдит, бог все помнит, зря я, дурак, тревожусь…

Ржание Пегаса ворвалось в сумбур моих мыслей. Так камень падает в лохань с грязной водой, взметнув фонтан мутных, мигом испарившихся брызг. Все время, пока мы ждали, я думал о ком угодно, о чем угодно — Гермий, Пегас, яблоня, листья, кузнец! — но только не о том, ради чего я здесь.

Время глупостей вышло.

Листва, сгустившись и уплотнившись по воле олимпийца, закрывала обзор. Но Пегас видел то, чего не видел я. Я смежил веки, взглянул его глазами. На юге, в той стороне, где лежал Аргос, в небе возникла черная точка, дырка, ведущая в глухую ночь. Пятнышко, пятно; крылатый силуэт…

Химера!

Я знал, что это она, с первого мгновения, когда еще был не в силах толком разглядеть ее. Химера исправила это упущение, чтобы ни у кого не осталось сомнений. Да, трехтелая тварь быстра, но я и не предполагал, что она способна двигаться с такой скоростью. Чудовище буквально пожирало расстояние, разделявшее их с Гермием. Изголодавшийся пес так не несется к лакомой телячьей требухе, как спешила Химера ответить на вызов бога.

«Если дело дойдет до Химеры, от нее ты уйдешь…»

Так сказал мне легконогий сын Зевса. Оставалось надеяться, что он прав. Что Пегас не уступит мятежной дочери Тифона и Ехидны. Бегство? Нет, скорость требовалась мне для другого маневра.

Зловещий парус хлопал в поднебесье, надвигался, гремел как в бурю. Гермий издал последний яростный клич и умолк. Огромная тень закрыла солнце. Казалось, мужская ладонь загородила слабый фитилек лампады. Пегас заржал, горячась, ударил в землю копытом.

— Рано, еще рано. Ждем…

Я наклонился вперед, шепча Пегасу на ухо успокоительную бессмыслицу. Руки действовали сами: доставали стрелу из колчана, накладывали на тетиву.

Ветер ударил тараном в крепостную стену, сорвал-таки со спасительной кроны дюжину листьев. Рев воздуха, и сразу — другой рев: громовой, львиный. В нем пело торжество. Не знаю, что сверкнуло в вышине; из нашего укрытия я видел лишь слабый отсвет.

— Пора!

Копыта взрыли землю, разбросали комья. В три шага Пегас взял разгон, прежде чем крылья распахнулись со знакомым тугим хлопко́м. Ломтем копченого окорока, срезанного наискось, ухнула, ушла вниз земля. До отказа натягивая скрипящую тетиву, я с изумлением понял, что не боюсь. Нет, это не я. Это Пегас не боится. Я готов был поверить, что мой лютый, бешеный, гордый, мой преданный Агрий действительно возродился в своем крылатом убийце. Пегас рвался в бой едва ли не больше, чем Химера, вымывая из моего смертного сердца гниль страха. Возбуждение коня волной захлестнуло меня, даря упоительное ощущение неуязвимости. Я смотрел в четыре глаза, видя всю картину целиком. Химера и Гермий зависли в воздухе, прожигая друг друга гневными взорами. Крылышки на талариях бога слились в мерцающие полукружья; змеи, живое украшение Гермиева жезла, прянули вперед, изогнулись, развели, распахнули узкие челюсти, как умеют только змеи, став похожими на обезумевшие кузнечные клещи. На остриях зубов блестели капли яда. Крылья Химеры вздымались и опускались: мерно, часто. Они взбивали густое молоко воздуха, превращая его в масло, твердую опору. Лев разинул пасть, готовясь извергнуть убийственное пламя. Снизу было хорошо видно грязно-серое брюхо чудовища, все в колтунах свалявшейся шерсти.

В брюхо и ушла моя первая стрела.

Темная черточка мелькнула и исчезла. Я не поверил своим глазам. Промахнулся?! Впервые в жизни?! По такой-то туше?! Чудовище вздрогнуло, я с опозданием разглядел стрелу, торчащую из брюха. Видимая часть древка с оперением была длиной в две ладони, не больше — так глубоко вошла стрела. Этим Химеру, конечно, не убить…

Вторая стрела легла на тетиву.

Пегас рванул выше. Козья шея? Годится! На этот раз тварь дернулась сильнее. Лев поперхнулся огнем, даря богу миг передышки, и Гермий камнем, сорвавшимся с кручи, метнулся вниз, к земле. Уже выцеливая львиную голову третьей стрелой, я успел заметить, как в земле распахнулся, дыша черным паром, глубокий провал. В глубине его тлели далекие багровые угли. Земля сомкнулась за удирающим Душеводителем, как вода, не оставив следа.

Гермий не подвел. Сделал все, о чем мы договаривались. Возможно, для этого ему пришлось идти против своей природы, не знаю. Какая разница? Бог ушел, я остался.

Моя клятва, моя битва.

Стрела поразила бы льва в глаз, но в последний миг Химера мотнула главной головой. Радужная нить, взаправдашняя или воображаемая, протянувшись от меня к львиному зрачку, размазалась на конце. Стрела ударила в бровь, вспорола складку кожи, достала до мяса. Брызнуло жидкое серебро с алым отливом, залило полморды. Лев свирепо взревел, ему вторили злобный кашель козы и змеиное шипение. С неожиданным проворством Химера извернулась так, словно вся была змеей или громадной кошкой, и кинулась на меня.

2

Я вооружен до зубов

Стрела бы ее не остановила.

Пегас свечой прянул ввысь. Ветер плетью хлестнул по лицу, вышибая из глаз слезы. В вышине проступил смутный призрак радуги, опасно наливаясь огнистой плотью.

— Нет!

Львиные зубы клацнули вдогон. Козьи рога — острее копий, хищный драконий изгиб! — едва не вспороли Пегасу живот. Напоследок нас попыталась достать змея, но копыто Пегаса с маху ударило по плоской башке, отшвырнуло прочь.

Жаль, голова у змеи оказалась крепче, чем у Агрия.

Пегас заложил крутой разворот, лег набок. Тяжелый чехол соскользнул с конской спины и повис на трижды благословенном ремне. Я чуть не упал с коня под весом опасного груза. Если бы не врос, точно упал бы. Из колчана просы́пался дождь стрел: сейчас он не ранил бы и случайную пичугу. Лук сделался бесполезен, я отшвырнул его. Пустой колчан отправился следом.

Ничего лишнего!

Стрелы были нужны для малого дела: отвлечь Химеру от Гермия, дать богу время сбежать на тайные тропы подземного царства. Теперь настал черед дела большого.

Химера тоже развернулась — шире нашего, но пожалуй, быстрее. Понимая, что трачу зря драгоценные мгновения, я все же не удержался, бросил взгляд ввысь. Радуга поблекла, выцвела как дешевый застиранный пеплос, но исчезнуть не спешила.

Ждала.

С земли дальним, еле слышным шепотом прибоя несся шум — нестройный хор голосов. Что кричат? Не разобрать. Кто кричит? Пока нас с Химерой разделяло расстояние, которое безумец вроде несчастного Беллерофонта мог счесть безопасным, я позволял себе смотреть по сторонам, зная, что на самом деле смотрю в четыре глаза, что Пегас не интересуется ничем, кроме чудовища, а мне доступно все, что видит конь.

В Лехейской гавани было тесно от кораблей. Словно чаши с еловым пивом, ладьи покрылись шапками пузырящейся пены: живой, разноцветной. Пиво вышло крепким, годным, пена не спешила опасть. Моряки и торговцы, кормчие и хозяева грузов, путники, зеваки, эфиряне, чужеземцы, грузчики, рабы и свободные — они толпились на палубах, облепили мачты, сгрудились на причалах.

Запрокинув лица к небу, презирая взбешенную смерть, готовую в любой момент превратить гавань в погребальный костер, они махали руками, кричали, вопили. Какофония сложилась, обрела смысл:

— Бел-ле-ро-фонт! Бел-ле-ро-фонт!

В нестройном энкомии[23] звучало:

— Убийца Зла!

Я снова сменил имя, не меняя его.

Все они ясно видели Химеру; ясней, чем меня верхом на Пегасе. Все не понаслышке знали, на что она способна. Горят храмы, пылают корабли, обугливаются трупы. Уверен, их мучил страх. Хотелось бежать, скрыться, забиться в щель. То, что люди вопреки страстной жажде самосохранения оставались на месте, было вызовом. Этот вызов звучал громче клича Гермия, язвил безжалостную дочь Тифона, делал каждую стрелу, впившуюся в чудовище, молнией Зевса, поразившей цель.

— Бел-ле-ро-фонт!

Я опирался на крик, как на пьедестал. Потоком нектара и амброзии он вливался в меня, шибал в голову молодым вином. Даже почудилось: вот-вот за спиной распахнутся крылья — мои, не Пегасовы!

Струя пламени вернула меня к действительности. Хорошо еще, огонь обессилел, опал хлопьями сажи за десять локтей до Пегаса. Химера атаковала, лев разевал пасть, клокотал глоткой, готовясь извергнуть новую порцию убийственного жара. Пегас затанцевал: конь рвался в бой, вставал на дыбы, как если бы под копытами была твердая земля. Мне стоило труда придержать второе воплощение Агрия:

— Ждем! ждем…

И хриплым выдохом:

— Давай!

Казалось, вспыхнул сам воздух. Затрещали, выгорая, брови и волосы. Гневно заржал — закричал! — Пегас. В вопле коня ярость мешалась с болью, и ярость брала верх. Пламя Химеры опалило перья на концах крыльев, краем лизнуло копыта.

Встречная волна молотом ударила в грудь: вот-вот опрокинет, закружит, швырнет оземь. Мы разминулись с Химерой вплотную, на долю мига опередив живой костер. Вослед громыхнул разочарованный рык: злость, досада, гнев. Я оглянулся через плечо: Химера закладывала разворот над Лехейской гаванью, целиком накрыв ее своей гигантской тенью. Причалы, корабли, люди — все стало крошечным, муравьиным. Да, с высоты все кажется меньше, но вряд ли настолько. Словно я за время схватки повзрослел, заматерел, и кусты, что были ребенку по грудь, теперь едва доставали взрослому до колена.

Чудовище бросилось в погоню. Я уводил тварь от гавани, храма, города к малолюдным холмам и лесам, лежащим к югу от Истма. Блеснуло, пропало море. Сменилось бугристой пегой шкурой Пелопова острова. Химера догоняла, она всей душой — или тем, что заменяло душу Тифоновой дочери — поверила в мое бегство, трусость, желание избегнуть схватки, которую я сам же опрометчиво начал.

Пора!

Воздух взвыл, когда Пегас извернулся в полете, на полном скаку — точно так же, как до него это сделала ужаленная стрелами Химера.

Близко. Она была совсем близко. Распахнула львиную пасть, оскалила клыки. На слюнявой морде козы, в янтарном взгляде змеи читалось предвкушение. Бурлило, клокотало пламя в двух передних глотках, словно в кузнечном горне, медля извергнуться наружу, отползая назад, в мощную грудь, дышащее смрадом логово. Огонь? Нет, зубы и когти. Со всей страстью хищника Химера желала вонзить в жертву клыки, разорвать на части, опьянеть от вкуса горячей крови, живой трепещущей плоти. Напиться чужого сладкого ужаса, жизни, покидающей тело.

Жалкий обгорелый труп рушится наземь? Это слишком похоже на милосердие.

Одним движением я сорвал прочные кожаные завязки. Выхватил из чехла оружие. Зашелся краденым, каркающим хохотом. Неподъемное копье показалось мне легче дротика.

— Убью, — пообещал я. — Я тебя убью.

Уверен, она услышала.

Копье съело расстояние между нами так, будто изголодалось по каждому ломтю пространства, отделявшего меня от Химеры. Нырнуло в львиную пасть. Ухнуло в полыхающую жаром глотку. Потеряло очертания и форму, оплыло, растеклось.

Я успел, опередил. Не Химеру, нет! Я опередил радугу, золотой лук, выгнутый в полнеба, уже готовый пасть мне на голову, превратить Беллерофонта в стрелу, отправить на другой край света, подменить Хрисаором: великаном, мужем, отцом. Миг, другой, и весь мой шаткий замысел, а может, и вся жизнь пошли бы прахом.

Впрочем, пойти прахом никогда не поздно.

* * *

У меня есть оружие, царевна.

«Оружие? Какое? Нож? Праща?!»

Лицо твоей сестры.

«Что?!»

Лицо твоей сестры. Подковы для коров, изобретенные моим хитроумным дедом. «Украдено у Главка, сына Сизифа». Письмо из Аргоса, отправленное твоему отцу, Филоноя. Ядра для пращи, купленные на ликийском рынке. Все это есть у меня, а в придачу — ужасная казнь богохульника, которую я видел на площади.

«Я не понимаю тебя…»

Свинцовые белила Сфенебеи. Свинцовые подковы для коров. Свинцовая табличка, содержащая просьбу убить меня без суда и приговора. Свинцовые ядра для пращи. Расплавленный свинец, залитый в глотку казнимому. Наконечник тяжелого копья, взятого у наставника Поликрата, горит, плавится на солнце, брызжет искрами…

«Чтобы расплавить молибдос, требуется меньший жар, чем тот, при котором плавятся медь и бронза».

Великие боги! Да я вооружен до зубов!

Копье из свинца. Цельное. Литое. Мой заказ мастеру Акаманту.

Молнии решают не все. Не всегда. Даже радуги решают не все. Ум и хитрость. Я помню, дедушка. Спасибо, старый хитрец Сизиф. Спасибо, царевна Филоноя. Я обещал убить и убил. Я обещал вернуться…

* * *

Химера содрогнулась всем телом.

Расплавленный свинец клокотал в ее груди. Струей Флегетона, огненной реки царства мертвых, где вечно страдают убийцы отцов и матерей, он лился дальше, глубже, в самое нутро. Пронзительно закричала коза. Крик, полный боли и отчаяния, заглушил шипение змеи, извивавшейся в судорогах. Лев храпел, кашлял, пытался исторгнуть свинец из глотки: тщетно. Кожистые крылья беспорядочно загребали воздух. Тварь опрокинулась на спину, кувыркнулась, попыталась выровняться — и лопнула с оглушительным треском, как надутый бычий пузырь, разбрызгивая во все стороны серебристо-алую кровь, капли свинца и дымящиеся ошметки внутренностей.

Лопнула?!

Нет, Химеру разорвало на части.

4

«Дождешься, съедят…»

Лев упал в Немее.

Полторы сотни стадий[24] от Эфиры, даже меньше. Здесь, в узкой долине, больше похожей на котловину, пролегал путь от Истма в Аргос, связывая юг и север Пелопоннеса. С юго-запада границей долины служили отвесные склоны Триглавца, с востока — плоская вершина Апесаса, украшенная алтарем Зевса Апесантиоса.

В горы лев и рванул, избрав Триглавец.

По уступам он прыгал не хуже горной козы, оправдывая имя Химеры[25]. Любое животное, свались оно на камни с такой высоты, расшиблось бы насмерть, даже упав по-кошачьи на все четыре лапы. Бессмертное? Не знаю, сохранил ли лев бессмертие, присущее дочери Тифона и Ехидны. Но и в этом случае ему пришлось бы долго отлеживаться, зализывая раны и дожидаясь, пока срастутся кости. Нет, бежит, скачет, мотает гривастой башкой. Должно быть, шкура зверя крепче бронзы, мышцы упрямей меди, а мозгов и вовсе нет, сплошная кость от уха до уха, если падение ему нипочем.

Я ждал, что львиная пасть вот-вот извергнет струю огня. Я ошибся в своих ожиданиях. Громадный хищник дышал как любой другой лев, чуждаясь огня. Жителям Немеи можно было посочувствовать, но в одном им повезло — пожары немейцам не грозили. Ну и хорошо: здесь жили виноградниками, пожары лишили бы окрестные земли доброго вина, а местных жителей они вынудили бы искать другие места для своих домов.

Змея упала в Лерне.

Падала она медленно. Ветер крутил ее, как ленту, вязал петли и узлы. Лев уже скрылся в пещере, рыкнув напоследок, а змея еще только опускалась в сердце болот. С высоты было не разобрать, но мне почудилось, что змеиная часть Химеры скользнула туда, где росла больная ветла, а полированные ступени лестницы вели во тьму Аида. Что я увидел ясно, так это Гидру. Спустя долгий, томительный миг после падения змеи хозяйка Лернейских болот вдруг вознеслась на хвосте, взметнула выше древесных крон свои многочисленные головы. Я наклонился вперед, цепляясь руками за гриву Пегаса. В этом не было нужды, но почудилось, что сейчас я упаду, свалюсь с коня от изумления. Одна из голов Гидры была мне знакома, просто раньше я видел ее на месте хвоста Химеры.

Прежде чем Гидра упала обратно в грязь и растворилась в ядовитых испарениях, я попытался сосчитать ее головы. Пустая трата времени! Я все равно не мог сказать точно, сколько голов окружило меня, заблудившегося в болотах. Раз так, осталось загадкой и то, приросла змея Химеры к телу ее единоутробной сестры — или всего лишь уползла в вонючую жижу, ища пропитания.

Коза! Где коза?

Я кружил над Немеей и Клеонами, Флиунтом, Стимфалом и Арефиреей. Летел к Эфире, возвращался, забирал к Микенам. Коза исчезла, как не бывало. До рези под веками я всматривался в долины и ущелья, холмы и предгорья. Случалось, закрывал глаза, изучая местность взглядом Пегаса — куда более острым, чем мой.

— Ах ты бедняжка…

Это тоже услышал не я, а Пегас. Мы снизились, повисли над Зигуриесом: холмом, с давних пор обжитым здешними землепашцами. У источника, питавшего поселение водой, стояла горбатая старушонка, похожая на скрюченный непогодой ствол можжевельника.

В руке старуха держала пучок травы.

— Заблудилась? Иди сюда, милочка…

Коза рванула к старухе так, словно та была козе родной матерью. В последний момент развернулась боком, чтобы не забодать кормилицу, ткнулась в старушонку, едва не снеся горбунью с ног. Потянулась к траве губами, захрумкала угощением, пустив слюни. Подняла голову: нет ли чего еще?

Я ждал огня. Огня не было.

— На-ка яблочка, — старушонка порылась в котомке, болтавшейся на боку. — Любишь яблочки-то? Нет, второго не дам. Они кислые, тебя вспучит…

Коза огорчилась.

— Пошли со мной, нечего тут шляться! Дождешься, съедят…

В котомке нашлась грубая веревка. Старуха ловко обвязала вервием косматую козью шею, взялась за свободный конец:

— Идем, красавица! У меня и хлев есть, и козел…

Услышав про козла, химера бойко засеменила ногами.

Пегасом, кружащим над Зигуриесом, они не заинтересовались: старушонка из-за горба, который не позволял женщине взглянуть в небо, коза же была до смерти напугана, а может, просто тупица.

Мы поднялись выше. Огонь битвы остывал во мне: еще недавно он пылал в сердце, шибал в голову, грозил вырваться изо рта сокрушительным пламенем, превратив Беллерофонта во вторую Химеру. И вот — трещат угли, пляшут слабые язычки, кострище подергивается седым пеплом. Спроси меня сейчас кто-нибудь, да хоть Зевс-Громовержец: «Ну что? Доволен? Ты победил?!» — и я не нашелся бы, что ответить.

Мало одержать победу. Ее надо удержать, вытащить на берег, как скользкую бьющуюся рыбину. Не позволить обернуться чем-то, подозрительно похожим на поражение.

Лев, змея, коза. Это еще Химера? Это уже не Химера? Надо ли мне теперь гоняться за ними по отдельности, убивать льва, отдирать змею от Гидры, резать козу? Козу, кстати, можно зарезать хоть сейчас. Старуху жалко, плакать будет. Назовет меня разбойником, проклянет сгоряча. Льва поди найди, с Гидрой и того тяжелее будет…

«Ты бросил в нее камень, — сказал Пирен. — Ты бросил камень, защищая меня».

Голос мертвого брата был детским, потому что Пирен умер ребенком. Взрослым был он, ибо все мертвецы — ровесники. Журчанием воды в чаше фонтана, прохладой источника, рядом с которым я укротил Пегаса; шепотом ветра, гуляющего меж колонн, был его голос.

«Я теперь, случается, забываю свое имя, но это я помню. Ты кричал: „Получи, гадина!“ В царстве теней я слышу, как ты кричишь. Слышу и смеюсь».

Я обещал убить ее, Пирен. Я ее убил. Или не убил, не знаю.

«Убил, не убил. Для мертвых это не имеет значения. Я теперь живу в каждом камне, который бросает брат, защищая брата. В каждой Химере, когда в нее попадает этот камень. Я бессмертен, понимаешь? Ты теперь тоже бессмертен. Даже свались ты сейчас с Пегаса и разбейся насмерть, ты уже бессмертен».

Если я убил ее, Пирен, если клятва исполнена — почему мне не стало легче? Я победил Химеру, я не позволил Хрисаору подменить меня в этой битве. Отчего же я полон сомнений? Где радость? Упоение? Восторг?! Это все потому что я не герой? Не великан?

«Как по мне, ты настоящий великан, — голос Пирена изменился. Журчание воды стало шорохом песка, скрежетом валуна, ползущего вверх по склону горы, до самой вершины. Теперь со мной говорил Сизиф. — Просто еще не вырос достаточно, чтобы узнать об этом. У тебя все впереди. Расти великаном, парень, будь великаном. Настоящим! А доказывать всему миру, что ты великан, не надо. Это лишнее, пустое. Сколько бы врагов ты ни убил, это убьет тебя еще вернее».

Дедушка!

«Сын Главка, сына Сизифа. Внук Сизифа, сына Эола. Брат Пирена, Делиада, Алкимена. Дитя Эвримеды, дочери Ниса. Никакой бог этого не отменит. Так бывает, парень. Боги приходят и уходят, а мы остаемся. Ты не первый, кто угодил в эту ловушку, но ты и не последний».

Я подставил лицо ветру, чтобы он смахнул мне слезы.

И увидел огонь.

Отец говорил, лошади видят лучше собак и кошек, но хуже, чем человек. Зрение Пегаса не уступало орлиному. Я бы, пожалуй, и не заметил огня с такого расстояния, но глазами Пегаса я все различал так, словно пламя горело в шаге от меня: протяни руку — обожжет. Химера? Возродилась?! Огонь был синий и зеленый, он колыхался морской водой, взметывал на гребнях пену белесого дыма, будто прилив у берегов Эрифии. Наверное, красный цвет был недоступен крылатому коню.

Горел Аргос.

Стасим

Сова на дубе

Афина не верила своим глазам.

Еще раньше, чем глазам, она не поверила самой себе. Афина Воительница, та, пред кем на поле боя отступал кровожадный Арей, не смотрит на происходящее самым свободным образом, выбрав удобное для себя расстояние, а наипозорнейше подглядывает из укрытия, словно зеленая юни́ца за уединившимися любовниками.

— Алале!

Покинув новое святилище при первых же воплях Гермия, Афина кинулась было на звук боевого клича, но вовремя остановилась. Гермий бросал вызов Химере, стоя над своим собственным храмом, объединяя храм и бога в единое целое, а значит, явись Афина на чужую территорию без приглашения, вторгнись туда, куда тебя не звали и звали не тебя — это будет все равно что попытка изнасилования, беззаконного вторжения в чужую плоть и суть.

В таком случае Гермий способен не отличить Химеру от Афины.

Остаться в Эфире? И пропустить зрелище, какое, возможно, случается раз в жизни? Взлететь над городом, к облакам? Отсюда хорошо виден братний храм. Нет, нельзя, слишком близко, слишком явно. Химера сгоряча может решить, что вызов бросила Афина. Что вызов — дело двоих: один кричит, другая в засаде. Ради этой ловушки, выходит, копьеносная дочь Зевса и повисла над городом. Эфира вот-вот станет котлом, в котором закипят самые жаркие, могучие, самые первобытные чувства смертных: поддержка своих против чужих.

Для бога, собравшегося в битву, они ценней нектара и амброзии.

— Алале!

Решение пришло быстро: столь же разумное, сколь и оскорбительное.

Лес был как лес. Как любой другой, растущий на окрестных холмах: буки и вязы, заросли мирта, кусты можжевельника. Пни, сухой бурелом. Буйство травы на пологих склонах. Яма громадных размеров. Три сломанных ясеня по краям. Дальше к западу — матерый дуб.

На макушке дуба — сова.

Врут, что совы слепы днем. Пернатый хищник подолгу, не мигая, глядит на светлое небо. Пролетающую ворону сова заметит, даже если смотрит против солнца. А уж мышь и вовсе увидит за четыре стадии! Расстояние от дуба до Гермиева храма над Лехейской гаванью превышало четыре стадии, но и все участники предстоящего сражения были куда крупнее мышей. Сохраняя облик совы, Афина порадовалась тому, что избрала себе в атрибуты достойную, а главное, полезную птицу — и щелкнула клювом, раздражена необходимостью скрывать свой истинный облик.

Принуждение — лучший способ довести олимпийца до бешенства.

— Пора!

Совиный слух — достойная пара острому зрению. Нет, это не Гермий, поняла Афина, едва услышав возглас. Если сомнения и оставались, их мигом развеял Пегас, взметнувшись к небу с мальчишкой на спине. Сразу же после явления всадника на крылатом коне исчез Гермий, как будто не он только что блажил на всю Ойкумену, грозя Химере. Сговор? Со смертным?! Бог вызывает, мальчишка бьется…

Афина содрогнулась, вспомнив звук, с каким лопнула золотая уздечка. Вцепилась когтями в ветку, едва не сломав шаткий насест. Присмотрела другую ветку, покрепче. Важно остаться здесь, не соваться сломя голову в чужие игры; это сейчас важней всего и трудней всего. В сердце бушевала буря, способная толкнуть богиню на опрометчивые поступки. О них потом сокрушаешься, готова отдать последнее, лишь бы исправить, да только последнего больше нет: утратила, растеряла, развеяла по ветру.

Подобно коням, рвущимся в разные стороны, Афину разрывали противоречивые желания.

Природа богини требовала вступить в бой с Химерой. Не ради спасения мальчишки, о нет! Воинственная сущность дочери Зевса, унаследованная от отца, страстно желала ответить на вызов, принять его, схватиться с дерзким врагом, одолеть, одержать победу. Это упрочило бы мощь Афины, влило в богиню новые силы, укрепило ее положение в Семье.

Природа богини требовала не вмешиваться до тех пор, пока мальчишка не измотает Химеру в достаточной степени. Тогда шансы Афины на победу возрастут. «Кто после этого вспомнит о мальчишке? — утверждала военная стратегия, отличная от простой воинственности. — Все лавры достанутся могучей олимпийке, спасшей несчастного смертного дурака, не рассчитавшего свои силы и возможности. Беллерофонт если и останется, то лишь в легендах, нет, в досужей болтовне, рядом с лукавым Гермием, подманившим Химеру под разящее копье Афины».

Природа богини сопротивлялась этому в высшей степени разумному решению, как будто решение было ножом, которым из спины Афины собрались наре́зать ремней. Сама божественность восставала против. Отдать Гермию славу зачинщика? Отдать мальчишке славу загонщика? Поделиться с ними заслугами в уничтожении дочери Тифона и Ехидны? Распылить ту честь, часть, участь — место в мире, в конце концов! — которые по праву должны были достаться Афине, подняв ее превыше статуса, полученного при рождении и укрепленного славными деяниями?!

Никогда! Скорее Афина встанет на колени и вознесет хвалу победителю.

Природа богини желала если не встать на колени, что было решительно невозможно, то по крайней мере отдать мальчишке должное. Смертность, вспоминала Афина. Смертность Зевса в беспощадной хватке Тифона. Смертность, исход, конечность. Ты сделал все, что мог, затем все, что должен, и теперь уступаешь силе, которая превыше тебя. В таком поражении нет позора, нет в нем и поражения. Общий у смертных Арей, общий он и у бессмертных. Тайная влюбленность в смертность, как в некий высший предел, мучила Афину, нарушала стройность изначальной сути богини, внося разрушительные сомнения, требовала такого отношения к Беллерофонту, какого он — клянусь водами Стикса! — не заслуживал по причине низкого рождения.

Природа, чтоб тебя! Почему бы тебе не быть цельной, непротиворечивой? Почему, вместо того, чтобы с холодным вниманием наблюдать за битвой, что тоже в природе Афины, наблюдать и делать выводы, умница Афина Эргана и стратег Афина Булайя должны тратить все силы на борьбу с опаснейшим в мире противником — Афиной Атритоной и Афиной Промахос[26]?! В какой-то болезненный миг Афине почудилось, что она — Химера, огнедышащая Химера, телесные части которой взбесились, истончая связи друг с другом, возражая, противореча. Надо сражаться, драться с врагом в едином порыве, но порыв не един, порывов тьма тьмущая, они противоречат друг другу, бьются насмерть, каждый за свое, и никакая мудрость, никакая военная стратегия не в силах помочь, собрать то, что распадается…

Ветка сломалась. В последний момент, уже хлопнув крыльями, чтобы лететь в горнило битвы, Афина успела вцепиться в новую опору.

«Убью! — услышала сова, встопорщив перья. — Я тебя убью».

— Отец! — пробормотала богиня, забыв, что речь недоступна совам. — Зевс-Громовержец! Ты видишь это?

Мальчишка метнул копье в пасть Химере.

Дело было не в копье. Позже Афина отдаст должное свинцовому замыслу, но только не сейчас, когда весь свинец мира ничего не стоил пред тем, что мальчишка врос в коня, превратился с Пегасом в единое целое. Афина прокляла себя за преступное небрежение. Почему ты не следила за их полетами раньше, Дева? Считала это ниже своего достоинства? Прятала за этим, вне сомнений, разумным аргументом другой, не менее разумный — приблизься ты к Пегасу, почуй тебя крылатый конь, и он, конечно же, кинулся бы прочь, как поступал всегда при твоем приближении? А может, оба аргумента скрывали твой подспудный страх оправдать предостережение Гермия?

«Чудовища, Дева! Что, если твое двуногое орудие однажды скажет: „Чудовища — это я!“ Бог чудовищ, каково? Не решим ли мы тогда, что Химера — домашняя собачка, а Тифон — племенной бык в сравнении с новым ужасом?!»

И что ты ответила брату?

«Малыш обеспокоен грядущими битвами? Боится новых ужасов? Успокойся, войны — не твое ремесло. Бог чудовищ, надо же! Пегас у него — божество свободы, щенок из Эфиры — бог чудовищ. Язык без костей, мелешь что попало…»

Возможная правота Гермия разила без промаха. Расплавленным свинцом клокотала в горле, проливалась глубже, превращала сердце в пепел и прах. Щенок из Эфиры не просто слился с Пегасом. Только что на глазах Афины, схватившись за копье, мальчишка врос и вырос, увеличился в размерах вместе с конем, принявшим полную боевую ипостась. Облик двуглавого воителя мощью не уступал облику трехглавой мстительницы. Должно быть, копье показалось мальчишке пушинкой, ореховым прутиком. Вряд ли он заметил это, одержим горячкой боя, но Афина-то заметила!

Разрыв Химеры отдался в душе богини громовым раскатом. Пока мальчишка кружил над Триглавцем, Апесасом и Зигуриесом, Немеей и Клеонами, дочь Зевса чудовищным усилием воли сдерживала себя, оставаясь на ветке. Пегас, криком кричала мудрость. Почует он, почует и мальчишка. Они растут вместе, значит, и чутье у них одно на двоих. Что, если нелюбовь Пегаса к тебе, Афине Обуздывающей, у них теперь тоже одна на двоих?

Мудрость была права.

Когда Пегас повернул к Аргосу, сова убедилась, что крылатый конь не намерен возвращаться в Эфиру — и сорвалась с ветки.

Эписодий двадцать седьмой

Беда над морем

1

Поминки по чудовищу

Горе тебе, крепкостенный Аргос!

Подпалив три храма, Химера оставила горькую память по себе. Святилища Аполлона Волчьего, Аполлона Хранителя Улиц и Аполлона Прорицателя сгорели дотла, но огонь перекинулся дальше, пожирая все, до чего мог дотянуться, с яростью, не знавшей пощады. Казалось, в пожаре воскресла трехтелая дочь Тифона и Ехидны, решила погулять напоследок.

Горели алтари Геры Цветущей и Геры Владычицы Горных Вершин. Пылали колонны и портики над жертвенниками Афродиты Небесной и Афродиты Победоносной. Как вязанки дров, полыхали храмы Зевса Трехглазого и Зевса Изобретателя. Пожар не ограничивался местами, посвященными ненавистным Химере олимпийцам. Превращались в пепел и золу бани, гимнасии, харчевни, торговые ряды, красильни, мастерские шорников и ткачей…

Храм Зевса Ларисейского названием был обязан Лариссе, высочайшему холму здешних окрестностей. Он-то, вспыхнув, и поджег акрополь.

В тесных, продуваемых насквозь улочках нижнего города огонь не разгулялся так, как здесь, запертый в крепостных стенах, будто в недрах печи. Пламя гудело, плясало, ярилось. Господа и слуги, рабы и свободные, мужчины, женщины и дети превращались в жарко́е, в поминальное блюдо на Химериных проводах. Паленой человечиной воняло до небес. Дворец ванакта превратился в ловушку, безвыходную западню. Кое-кто успел выскочить через южные ворота и сейчас благодарил всех богов, удирая в сторону приморского Навплиона. Остальные прыгали со стен, предпочитая разбиться о камни, нежели обратиться в пепел; на веревках спускались с обрывов, какими славилась Ларисса, взбирались на крыши строений, умоляя небо о дожде, надеясь на то, что огонь утихнет раньше, чем рухнет эта сомнительная опора.

Там я и увидел ее, Сфенебею — на плоской крыше дворца.

Как разглядел, как узнал? Сам не понял. Должно быть, увидел не я, а Пегас. А узнал уже я, это точно. Из окон дворца — были, были в нем окна! — рвались охристые языки пламени. Жадно облизывали края крыши — праздничного блюда с царским угощением: вдовой былого правителя и матерью нынешнего.

О, трапеза судьбы!

Грязно-серый, прошитый черными прядями дым стелился над Аргосом, кутая город в дерюжный плащ. Сфенебея то проступала, то исчезала в этом дыму. Металась из конца в конец: пять шагов в одну сторону, пять в другую. Близко подойти к краю вдова Мегапента не решалась. Замирала в центре спасительной площадки, словно статуя, с головы до ног покрытая копотью пожара. Всплескивала руками, вновь бросалась прочь; не добежав, шарахалась обратно.

Есть ли в Аиде такие муки: искать спасения от огня, зная, что спасения нет? Если да, боги изобретательны. Краткость мучений — благословение смертных! — они способны превратить в вечность.

Самый острый взор сейчас не нашел бы в Сфенебее и тени властной, расчетливой, безжалостной госпожи, искушенной в интригах и постельных утехах. Живой испуг, истошный вопль, рожденный страхом смерти. Несчастная женщина, которой жить осталось — всего-ничего.

Пока не рухнет крыша.

Ни жестом, ни словом, ни мыслью — впрочем, за мимолетную мысль не поручусь — я не направлял Пегаса. Он сам пошел на снижение, приближаясь к горящему акрополю. Тоже заинтересовался? Чем? Кем? Не Сфенебеей же?! Что ему до нее? Неужели крылатый конь чуял, понимал, чувствовал седока лучше, чем я сам?

Страшная догадка обожгла меня так, будто я рухнул из огня в полымя. Души ликийцев после смерти обретают крылья, взлетают к небесам. Что, если Пегас хочет увидеть, как это произойдет? Собрался проводить душу Сфенебеи в последний полет?!

Снизу, едва не зацепив нас, вырос столб колючих искр. До слуха донесся грохот очередного рухнувшего строения. Опасный фонтан вспух и опал. Пегас играючи уклонился от него, ушел влево — и выровнял полет. Аргос под нами превратился в стоглавую Химеру: десятки жарких костров вырывались из множества глоток, грозя всему живому. В исполинской гекатомбе[27], поминальной жертве по убитому (убитому ли?) чудовищу, мне чудилось что-то невозможное, противоестественное.

Огонь? Гибель аргосцев?

Нет, дело не в этом.

Дважды мне довелось видеть пожары в Эфире. Да, меньшие, чем сейчас, и все равно это завораживало. Я помнил, как полыхали корабли в Лехейской гавани, как горел храм Гермия, как выбегали из него люди-факелы. Но я никогда не видел, чтобы пламя ревело с такой яростью, охватывая дом за домом, квартал за кварталом, гудело пчелиным роем, завывало стаей голодных волков, вздымаясь до небес, словно тщась поджечь и их.

Там же сплошной камень! Дома, городские стены, лавки, храмы, купальни, мостовые… Чему здесь гореть? Да еще так, словно все пожары Пелопоннеса слились в один?!

— Химера! — грянуло из огня.

И в ответ, в подтверждение, эхом:

— Химера!

— Вернулась!

— Всех сожжет!

— Все сгорим!

— Химера!

— Бегите!..

Во мне проснулся страх, мешаясь с отголоском недавнего бесстрашия, упоения битвой. Для разума эти чувства не смешивались в одной чаше, как могли бы соединиться вода с вином, но сердце — не чаша, там они сливались воедино лучше лучшего, страшней страшного. Я вертел головой, озирался: неужели чудовище ожило, срослось? Летит сюда?! Кроме нас, в небе никого не было. Дым стлался над Аргосом дырявым покрывалом: рвался, срастался, рвался вновь, будя память о Тифоновой дочери. В прорехах мелькали дома, люди, бегущие прочь… Для них, если глядеть снизу, в дымных прорехах мелькала тень.

Крылатая двухголовая тень в небе!

Я-Пегас. Химера.

«Опомнитесь!» — едва не закричал я. Не стал, промолчал. Пусть бегут: хоть в ужасе, хоть как, лишь бы бежали. Вон из крепкостенного пылающего Аргоса, на волю из раскаленной печи, огненной ловушки. Глядишь, и спасутся. Пегасу до испуганных воплей дела не было. Химера, не Химера, а Пегас уже подлетал к Лариссе.

Мы подлетали.

2

Проще простого

Ворота акрополя стояли нараспашку; двор был пуст. Валялись брошенные впопыхах корзины, треснувшие амфоры. Трещины, как раны кровью, сочились густым неразбавленным вином. Из дверей дворца с гулом рвалось пламя. Лизало мрамор ступеней, оставляя пятна жирной копоти. Не найдя поживы, вздыхало от разочарования, пряталось обратно. Возвращалось: а вдруг? Тлели, дымились, готовые вот-вот вспыхнуть, кипарисы вдоль центральной аллеи — верные воины не покинули свой пост до конца. Чадили, медля разгореться как следует, хозяйственные постройки.

Пегас взял ниже, пронесся над двором, едва не сшибая верхушки кипарисов. Нырнул в чадное облако: вонь горелого зерна, мяса, дерева, ткани, не пойми чего. Я отчаянно закашлялся, перхая горлом. Глаза слезились, в них будто песку сыпанули. Когда облако осталось за спиной, я наконец вдохнул полной грудью — и увидел, понял, куда стремился Пегас.

Конюшня, где некогда буянил Агрий, разнося денник в попытках добраться до каракового наглеца, была объята пламенем. Изнутри неслось отчаянное ржание и глухие удары копыт: запертые лошади бесились, сходили с ума, стараясь вырваться на свободу. Никто не удосужился открыть ворота конюшни. Трусливые конюхи бросили лошадей умирать, забыли о них, спеша спастись бегством.

Таких мой отец казнил без сожалений.

Пегас услышал лошадей еще над городом, на подлете. И я бы услышал — его ушами! — если бы не отвлекся на крики людей.

Падучей звездой мы мелькнули над самой землей. Конюшня прыгнула навстречу: косматый лев, готовый вцепиться, рвануть, пожрать. В лицо пахну́ло жаром, копыта Пегаса с грохотом вломились в стык крыши с деревянной стеной. Оттолкнувшись, Пегас взлетел выше, развернулся, беря разгон для второго захода. Второй заход не понадобился. Стена с треском обвалилась, подняв целую тучу искр. Крыша…

Я затаил дыхание.

Крыша покосилась, но выдержала. Спасли опорные столбы, не успевшие прогореть.

Из дымной темноты с диким ржанием вылетел памятный мне караковый жеребец. Пена на губах, в налитых кровью глазах — смертный ужас. В гриве путались, плясали, угасали хищные змеиные язычки. Не задержавшись ни на мгновение, козлиным скоком караковый рванул мимо пристроек в сторону ворот акрополя. Следом из конюшни уже ломились, выскакивали кобылы, жеребцы, мерины: гнедые и пегие, соловые и вороные — перепуганные, дымящиеся, ржущие! — и неслись прочь как угорелые, какими, собственно, и были.

Агрий, вспомнил я. Если в Пегасе сейчас проснется забияка Агрий, грозный вожак табуна, нельзя предугадать, что произойдет: то ли Пегас с визгом кинется на каракового — утверждать свое главенство, то ли позволит старой опытной кобыле возглавить табун, а сам рванет последним — подгонять, бодрить отставших, оглядываться в поисках настигающего врага, огня, бедствия.

Сумею ли я удержать его?

По счастью, Агрий в Пегасе спал крепко, а может, мои мысли и опасения перетекали в Пегаса с не меньшей ясностью, чем картины, увиденные Пегасовыми глазами, и звуки, услышанные Пегасовыми ушами, достигали моих чувств. Уже никуда не торопясь, крылатый конь взмыл над Лариссой, подальше от удушливого смрада и летящих вдогонку хлопьев пепла, похожих на стаи летучих мышей. Порыв ветра отдернул, разорвал сизый полог — и я вновь увидел ее.

Сфенебея была еще жива.

Убитая или нет, Химера неотступно преследовала меня. Воплями аргосцев, сослепу принявших нас за чудовище. Козлиными прыжками каракового. Пламенем, неспособным утолить жажду разрушения. Раздвоенными жа́льцами, пляшущими в лошадиных гривах. Перепонками крыльев, оживших в хлопьях пепла. И вот сейчас — Сфенебеей, вдо́вой ванактиссой, до одури, до смертельного озноба похожей в дыму на малыша Пирена, бегущего в поисках спасения — за миг до того, как мой брат упал, узнав, что спасения нет, а бешеный вал огня затопил дорогу от храма к ущелью.

Аргос кипел воплями и мольбами гибнущих людей. Крики взлетали к равнодушным небесам, смешивались с чадным жертвенным дымом. Я не мог спасти этих людей, но мне было по силам спасти кого-то одного.

Сесть на крышу. Подхватить. Взлететь. Унести прочь.

Проще простого.

Пламя рванулось навстречу. Обдало жаром, сердито загудело тысячей шершней, отгоняя от своей законной добычи. «Мое!» — ревело, выло пламя.

Проще простого? Все еще да. Надо подняться повыше, перелететь огонь. Опуститься сверху прямо на крышу, на безопасный пятачок. Почему крыша такая тесная?! Это дворец ванакта или лачуга бедняка?! Шаг влево, шаг вправо, досадный промах — огонь только того и дожидается. Да еще и Сфенебея замерла в самом центре, мешает сесть. Мы же тебя растопчем! Отойди, глупая женщина! Дай Пегасу встать на опору!

Дай тебя спасти!

Запрокинув лицо к небу, Сфенебея смотрела на нас. Свинцовые белила, мешаясь с копотью и сажей, смазывались в трагическую маску. Маленькая — я помнил ее другой! — женщина пятилась, рискуя достаться огню. Ресницы Сфенебеи слиплись, она часто-часто моргала. Кривила рот, собираясь не то заплакать, не то закричать.

Она что, тоже приняла нас за Химеру?!

— Сфенебея! Это я, Беллерофонт!

Услышит. Точно вам говорю, услышит! Должна. Даже сквозь гул и треск.

— Отойди! Дай мне место!

Отступила еще на шаг. А мне почудилось, что приблизилась. Сделалась больше? Разве такое может быть? И на крыше вдруг стало просторнее.

— Да, да! Еще чуть-чуть! Я уже сажусь!

Пегас начал снижаться. Осторожно, ловя крыльями восходящие потоки, конь лавировал, избегал самых жарких, обжигающих, выбирал место для посадки.

Проще простого, гори оно огнем!

— Нет! — отчаянно выкрикнула Сфенебея. — Оставь меня!

Должно быть, у нее помутился рассудок. Хорошо еще, что при этом она отступила подальше. Копыта Пегаса коснулись горячей крыши.

— Сюда, скорее! Я унесу тебя!

— Прочь! Убийца!

Ловчей кошки она обогнула нас и побежала к противоположному краю крыши. Спрыгнуть решила, что ли? Покончить с собой? Для этой расчетливой, этой хладнокровной хозяйки Аргоса лучше погибнуть в пылающем аду, чем быть спасенной?!

— Убийца! Я знаю, ты вернулся отомстить…

— Вперед!

— Ты мертвый! Мой отец казнил тебя!

Копыта гулко ударили в дощатый настил. Позади раздался треск и грохот. Оглянувшись, я увидел: там, где ударяли копыта Пегаса, крыша проседала, трескалась. Настил рушился в разверзающуюся огненную бездну. Бездна ширилась, догоняла, плевалась рыжей кипящей слюной и черными сгустками дыма.

Мы опережали ад на шаг-другой.

— Сфенебея!

— Ты мертвец! Почему ты вернулся? За мной, да?!

У самой кромки, за которой ждала, скалила зубы нетерпеливая смерть, она запнулась, обернулась. Вся — ужас и отчаяние. Неловко взмахнула руками, покачнулась. Я чудом поймал Сфенебею в последний момент, когда она уже начала падать. Перегнулся до хруста и тянущей боли в спине, заставил Пегаса едва ли не лечь на бок, рискуя обжечь крыло, но все-таки достал, схватил. Бросил через конскую спину впереди себя — туда, где еще недавно лежало свинцовое копье, предназначенное Химере.

Копье нашло свою цель. Теперь его место освободилось.

Что за чушь лезет в голову?!

Ударили мощные крылья. Поднявшийся ветер отшвырнул пламя. Но оно не сдавалось, билось до последнего. Извивалось змеей, брыкалось козой, по-львиному выгибало хребет. Силилось дотянуться, куснуть, вцепиться.

Пегас прянул в небо.

3

Химера свободы

Сфенебея обмякла на холке Пегаса. Руки и ноги ее бессильно свисали вниз — неожиданно тонкие, хрупкие. Потеряла сознание? По крайней мере, жива. Обоими телами, своим и Пегасовым, конскими спиной и боками, человеческими руками, которыми я придерживал Сфенебею, боясь, что она свалится вниз, я ощущал горячую дрожь; двумя парами ушей слышал судорожное, прерывистое дыхание.

Разве в обмороке дрожат? Не важно.

Куда теперь? В Эфиру? Там мой дом, там видели, что стало с Химерой. Радуются, небось. Праздник готовят, меня ждут, победителя. Но куда победителю девать Сфенебею? В Эфире ей точно делать нечего. Я представил вдову-убийцу аргосского ванакта гостьей в отцовском дворце. Услышал, как отец говорит Сфенебее: «Радуйся!» Увидел, как мама приглашает ее на женскую половину. Вспомнил служанок, разогревавших мою похоть перед визитом госпожи. Нет, Сфенебее не место в Эфире. И в Аргосе не высадишь — он все еще горит.

Иобат! Ее отец!

Отвезу к нему, к кому ж еще? Пегасу море перемахнуть — плевое дело. Это вам не на корабле тащиться месяц за месяцем! Я еще додумывал эту мысль, которая определенно мне нравилась, а Пегас уже сделал разворот, плавно и сильно взмахивая крыльями; набрал разгон, устремился в сторону моря, ослепительно сиявшего под солнцем — казалось, впереди до самого горизонта полыхал новый пожар: золотой, бездымный. Ветер ударил в лицо, выбил из глаз непрошеные слезы.

Да, правильно. Летим в Ликию. Царь Иобат поставил условием очищения убийство Химеры. Я ее убил! Вот, вдобавок его дочь к нему везу. Что бы ни говорил мой собственный отец, я все еще не очищен. За время странствий я свыкся со скверной, незримо покрывавшей меня, но сейчас вдруг ощутил мучительный зуд, словно не мылся все эти годы, словно Беллерофонта с ног до головы искусали комары и слепни, а добрые люди вываляли сквернавца в грязи, щедро приправленной едкой дрянью. Где ты гнездишься, отвратительный зуд? В теле? В душе? В смятенных мыслях? Сможет ли очищение унять тебя? Даже если и сможет, скорбь по братьям и вина за их гибель никуда не денутся, будут мучить меня до конца жизни. Потом я встречу братьев в царстве мертвых и пойму, что со смертью мучения не заканчиваются…

Мне требовалось очищение. Немедленно! Эй, Иобат! Пришла пора исполнить свое обещание. А Филоное пришло время дождаться моего возвращения.

Сфенебея вздрогнула. Шевельнулась, зашлась в надсадном кашле. Отдышалась, с усилием повернула ко мне лицо, измаранное сажей и потекшими белилами.

— Ты! Почему ты до сих пор жив?!

— Твой отец дал мне шанс. Я им воспользовался.

— И теперь ты решил убить меня?!

— Нет, я…

— Тебе мало было увидеть, как я сгорю заживо?!

— Да нет же! Я…

Она не слушала. Не слышала, не желала слышать.

— О, я поняла! Тебе мало просто убить меня! Ты станешь меня мучить, пытать. Так, чтобы о смерти в огне я мечтала, как об избавлении!

— Да нет же! — рявкнул я. — Я отвезу тебя к твоему отцу в Ликию.

Приступ гнева нахлынул девятым валом. Ударил о береговые утесы, рассыпался брызгами пены. Вот тебе и благодарность за спасение! Мало того, что я трачу свое время и силы, рискую жизнью после того, как едва не погиб в схватке с Химерой, так я еще должен выслушивать несправедливые упреки. А ведь я свободен, я победитель, мне открыты все пути на выбор…

«Я подумаю, что с тобой делать, — сказала мне эта женщина ночью, на крепостной стене, зная, что ее муж и убийца мужа лежат мертвыми у подножия, а я тоже мертвец, только не здесь и не сейчас. — Но выбор, разумеется, за тобой. Иначе не жалуйся».

Гнев разъедал мое сердце. Язвил душу, будто конский пот — голые бедра седока.

«Шкуру набрось или попону, — дал совет Главк-Лошадник, мой земной отец, — а потом садись. Иначе конский пот ноги до костей разъест. Только имей в виду: удержаться у коня на спине — дело непростое. Раз, и свалился».

Плевать хотела Сфенебея на мои терзания.

— Ты лжешь! — крикнула она, как плюнула.

Эхом двухлетней давности отдалось:

«И ты рассчитываешь, что я поверю этому?»

Покои в аргосском дворце. Смятая постель. Женщина на ложе. Белое лицо, черные замыслы. Острый запах опасности.


— Почему ты вырвался? Почему кричал?

Гидра уползла. Служанки сбежали. Болота Лерны превратились в гостевые покои аргосского дворца.

— Я слишком стара для тебя?

Меня бьет озноб: от страха, от стыда, сам не знаю, от чего еще.

— У моего сына на тебя планы, — задумчиво произносит Сфенебея. — Большие планы. Раньше я считала это пустой блажью. Сейчас я затрудняюсь с ответом. Это или подарок судьбы, или пугающая ошибка. Очень большие планы; очень большая ошибка.


Пегас бешено заржал. Взбрыкнул в воздухе, словно собрался встать на дыбы посреди полета. Наши сердца мощно бились в унисон. Чья кровь бежит сейчас в моих жилах? Общая?!

Чья бы ни была, кровь молотом ударила мне в голову. Мне казалось, что я сумел подавить гнев; нет, я ошибся. Гнев никуда не делся. Бурлил в венах, ядом растекался по телу, искал выхода, мечтал освободиться. Свобода! Чистая, не знающая ограничений свобода. Я — свобода, а мне подбрасывают золотые цепи. Говорят: «У моего сына на тебя планы. Большие планы…»

Очень большие планы. Очень большая ошибка.

Я хотел отвернуться и не смог. Прикипел взглядом к гротесковой маске, искаженному лицу Сфенебеи. Смотрел сверху вниз, а казалось, что смотрю снизу вверх.


— Ты, что ли, изгнанник?

Насмешка.

— Так ты изгнанник или просто бродяга?

— Изгнанник.

— Тогда радуйся, Гиппоной, сын Главка.

Между накидкой и пеплосом — мертвый лик статуи из пентеликонского мрамора.

— Я Сфенебея, дочь Антии.

— Радуйся, Сфенебея, дочь… Зови меня Беллерофонтом.

— Полагаешь, новое имя лучше прежнего?

Встать мне не предлагают. Оставляют в пыли.


Губы Сфенебеи шевелились. Она что-то говорила. Кричала. Вопила что есть сил. Содрогалась всем телом. Ярость и злоба брызгали из черной пещеры рта.

Я ее не слышал.

Раньше она не желала слышать меня. Теперь мы поменялись местами. Я был глух к ней-сегодняшней, к постылому неблагодарному грузу, жалко обвисшему на холке раздраженного Пегаса. Но слух мой был чуток к словам, прозвучавшим на аргосской стене.


— А тебя здесь вообще не было. С чего бы человеку, пришедшему в Аргос за очищением, прогуливаться ночью по крепостной стене? И потом, заговори ты — кто тебе поверит? Ты осквернен, такие лгут без стеснений.

— Персей? — предполагаю я.

— Он не поверит первым. Персей не только умен, он еще и подозрителен. Он сразу учует тухлый запашок. Я удивлюсь, если ты не обнаружишь Персеев меч у себя в животе.

Я стою на стене — свободней свободного. Я стою, связан по рукам и ногам. Как и в первый день приезда в Аргос, я стою на коленях, в пыли — ничтожество, живая просьба! — а они кружат вокруг меня, разглядывают, трогают, пробуют.


Связан. По рукам и ногам. Обуздан золотой уздечкой.

Вьючная скотина. Везу тюк с обидой.

Пегас ярился. Бил копытами, ржал. Нырял к волнам, стрелой взмывал в бирюзовую высь. Сама мысль о плене и унижении была ненавистна Пегасу, противна его природе. Путы? Золотая уздечка Афины накрепко скрутила нас троих: Пегаса, меня, Хрисаора. Уздечка, удавка, ядовитая змея. Чудом разорвали, точно говорю, чудом.

Путы надо рвать. Чем бы они ни оборачивались, кем бы ни притворялись, путы надо рвать. Этот яростный порыв тряс меня, как пес тряпку. Все позади, убеждал я Пегаса, а может, себя. Все кончено, правда? У проклятой уздечки больше нет над нами власти. У этой женщины нет над нами власти…

Но ведь была?! Но ведь везем?!

Сфенебея не отступится. Не простит. Нет прощения тому, что дерзкий мальчишка остался жив вопреки ее воле. Нет прощения нынешней беспомощности, незваному спасению, пережитому страху.

Ничему нет прощения.


— Куда же мне идти? Что делать?!

— Идти? Плыть! — Сфенебея смеется. — В гавани Арголикоса стоит «Звезда Иштар». Это быстрое судно, через месяц ты доберешься до Ликии.

— Но почему в Ликию?

— Там тебя встретит мой отец. Я напишу ему письмо. Он очистит тебя и возьмет на службу. В Ликии ты проживешь не менее трех лет, понял? А дальше как знаешь. Я подумаю, что с тобой делать, но выбор, разумеется, за тобой.

И добавляет:

— Иначе не жалуйся.


В Ликии я прожил бы не менее трех лет. О нет! В Ликии я не прожил бы и трех дней, не раздели со мной Иобат хлеб и воду. Случай определил мою судьбу, пустой случай, а вовсе не выбор, который за мной.

Который, разумеется, за мной!

Что же мне с тобой делать, Сфенебея?! Я взваливал на себя ярмо за ярмом, клятву за клятвой, обещание за обещанием. Благодарственная жертва Артемиде? За меня ее принес Иобат. Убить Химеру? Я ее убил. Вернуться к Филоное? Вот, возвращаюсь. Остался последний хомут, последняя сбруя.

Ты, женщина с белым лицом!


— Ты лжешь, господин. Тебе не нужна смерть Химеры. Тебе нужна моя смерть. Кто попросил тебя об этой услуге? Твоя старшая дочь, кто же еще? Меня не могли убить в Аргосе, в итоге прислали к тебе. Отличный способ казни. Кто передал тебе просьбу дочери, господин? Конечно же, телохранитель Сфенебеи. Я думал, он немой. За всю дорогу он не произнес ни слова.

— Он и был немой, — Иобат плотнее заворачивается в плащ. — Я сам велел вырвать ему язык, прежде чем отправить в Аргос с дочерью. Сфенебея любит молчаливых охранников.


Гнев заполняет меня, хлещет через край. Я — крылатый конь, кому ненавистна любая ноша. Яростный Агрий, кто не потерпит иного вожака. Табун, для которого нет преград.

Свобода от всего, что душит!

4

И Аид следовал за мной

Аргосская стена. Бледный свет луны. Знаю ли я, что сейчас произойдет?

Я знаю, только я!

Я волен решать, выбирать, переиначивать ход событий. Вот он, второй шанс, его я не упущу.

— Сфенебея! Ты здесь?

Тень на лестнице оживает. Рождает белоликую фигуру.

— Я здесь, Беллерофонт. Может быть, тебе известно, зачем я здесь? Зачем ты здесь?

— Подойди.

Известно, не известно — я не удостаиваю ее объяснениями. Мой взгляд захлестывает женщину удавкой. Тянет вверх по ступенькам. Сфенебея движется как во сне. Все застывает, каменеет, словно на Аргос уставилась Медуза Горгона.

— Несчастный случай, — говорю я, когда жена ванакта оказывается на расстоянии вытянутой руки. — Падение со стены.

Она кивает.

— Так тому и быть. Ты выбрала, Сфенебея.

Легко подхватываю женщину. Вскидываю над головой, швыряю вниз. Когда я что-то бросаю, я не промахиваюсь. Со слабым вздохом она исчезает во тьме.

Свободен!


Я свободен!

Сфенебея! Где ты, Сфенебея?!!

Расплавленное золото слепит глаза. Хрупкая фигурка тонет в этом золоте, лжет, морочит. Бросаю Пегаса следом. Волны львами прыгают навстречу, бодают козами, атакуют сонмищем змей. Увернувшись, мы проносимся над гребнями. Золото плавится, выцветает, превращается в кровь. Целое море крови — от горизонта до горизонта.

— Где же ты?!

Кровь выцветает вслед за золотом. Море, безразличное к моим крикам, катит серо-зеленые валы с пенными гривами. Никого, ничего. Сердце готово выпрыгнуть, нырнуть в воду. Боясь, что оно так и поступит, я взлетаю, кружу над морем. Ну же! Покажись! Хоть раз, хоть на мгновение. Я увижу, подхвачу, спасу!

Бесполезно. Тело Сфенебеи сейчас без суеты, с царственным величием опускается в морскую пучину. Скоро тело достигнет дна. А тень уже сходит в Аид по медным ступеням, навстречу далеким багровым отблескам.

Кружу, кричу. Я помню твой рассказ, Сизиф. Надежда — худшее из несчастий, лживый остаток на дне ларца Пандоры. Ты был прав, старый хитрец, прав как всегда.

После гибели Делиада мне снилось, что я табун. Дикое, жаждущее крови, многотелое существо. Раз за разом я наслаждался убийством и просыпался в холодном поту. До одури боялся потерять себя, раствориться в кровавом безумии. Неужели кошмар вернулся?! Пегас, кто из нас спасал эту женщину? Кто ее сбросил?! Что двигало нами? Гнев воплощенной свободы, не стерпевшей иной ноши, кроме всадника, которого свобода выбрала сама? Гнев изгнанника, кого хладнокровно использовали и обрекли на смерть?!

Все — химера. Свобода, справедливость, гнев. Жизнь, смерть. Мы с тобой тоже химера, Пегас. Мы — чудовище.

Я прекратил пустое кружение. Пегас вновь набрал высоту. Радость победы? Предвкушение встречи? Грядущее очищение? Истаяло, сгорело, развеялось пеплом по ветру. Остались горечь, пустота и вечная спутница Беллерофонта — длинная вереница смертей, неотступно сопровождавших меня.

Я летел в небе, всадник на белом коне. И Аид следовал за мной.

Стасим

Что здесь происходит?

Штурм дворца шел вяло, без лишних жертв и обременительных разрушений. Можно сказать, штурмовали по-родственному.

Лакий, сын Тисевсембры, от кухонных пристроек наблюдал, как его сторонники бьют тараном в запертые двери. Рвения сторонники не выказывали, больше старались не упасть с парадной лестницы, переломав себе ноги раньше, чем сломается преграда. Шестерым силачам было трудновато развернуться здесь с бревном. Били вполсилы, чтобы случайно не повредить дверные створки, покрытые благородной резьбой, или, того хуже, сломать засовы. За дверьми прятался царь с младшей дочерью, советниками и дюжиной преданных воинов. Врываться в мегарон прямо сейчас, демонстрируя стремительность и беспощадность — чистая глупость, это кончилось бы резней. Да, царь стар. Да, советники — дряхлые пни. Дочка безобидна. Но воины, ветераны дворцовой стражи, могли решить, что при таком-то напоре их вне сомнений прикончат — для острастки и демонстрации боевого духа. Воины кинулись бы на мятежников, желая подороже продать свои жизни — так всегда бывает, если жизни нельзя сохранить! — и победа стала бы поражением.

Как занимать трон, плавающий в крови? На таких тронах долго не сидят.

— Выходи! — время от времени кричали таранщики. Для воплей они устраивали перерыв, куда более долгий, чем раскачивание бревна. — Сдавайся! Отрекайся!

Те сторонники Лакия, кому возле тарана не хватило места, бродили по двору и бряцали оружием. К воплям присоединялись дружно, глоток не жалели. Если из нижнего города к акрополю подтянутся зеваки, пусть слышат.

Штурм идет, все в порядке.

Царь молчал. Советники увещевали: понять бы еще кого, царя или бунтовщиков. Дочь плакала, отсюда слышно. Воины молчали, будто им вырвали языки. Это плохо. Значит, ветераны еще не надумали менять солдатскую честь на мирское благополучие.

В акрополь мятежники вошли прогулочным шагом. Воротная стража, предупрежденная о вторжении, заблаговременно исчезла. На территорию дворца без убитых, жаль, войти не удалось. Девять человек полегло, как ни крути. Четверо из охраны (упрямые ослы!); пятеро из людей Лакия. Жалко было одного: дядю Антисфена. Дядя закатывал такие пиры, что его любой пожалел бы, не то что Лакий.

Лакий, сын Тисевсембры. Лакий, сын Евтиха. Лакий, муж Лаллы. И, что важней прочего, Лакий, зять Иобата Второго. В отсутствие у царя взрослых сыновей-наследников — главный претендент на власть. Тридцать девять лет, не мальчик. Вот-вот сорок, старость, немощь. И сколько, понимаете ли, надо ждать, пока тесть соблаговолит уступить зятю власть?

Не слышит намеков? Оглох на старости лет?

Значит, крикнем погромче.

Царя надо было менять по многим причинам. Перечень их занял бы слишком долгое время, поэтому Лакий ограничился одной: родосцы. Соседи-островитяне называли ликийцев пиратами, и совершенно зря. В отличие от злоязыких родосцев, Ликия всегда испытывала нехватку гаваней, удобных для морской торговли. Горы отрезали страну от моря: на востоке преградой служил Солимский хребет, достигая Хелидонского мыса, запад же возвел двойные крепостные стены Крага и Антикрага, обрываясь острыми как мечи утесами в соленые волны. Советники престарелого Иобата, чей общий разум давно превратился в коросту, несли бред, предлагая использовать для портов южное побережье — скалистое, теснимое горной террасой, круто падающей к воде. Да, там имелись якорные стоянки, но куцые, ненадежные, сомнительные.

В итоге купеческие ладьи с зерном и скотом, вином и шафраном останавливались в Фаселиде с ее тремя защищенными гаванями, а ладьи с лесом — елями, платанами и знаменитым кедром — причаливали на Меги́сте. Крохотный островок ничем не оправдывал свое гордое название[28], но служил удобнейшей стоянкой на перекрестке морских путей: из Финикии на Пелопоннес, из Аттики в Та-Кемт. И как вы думаете, дражайшие сограждане, кто снимал сливки с жирных, сытых, процветающих Фаселиды и Меги́сты?

Родосцы! Проклятые родосцы!

А должна была Ликия.

По приказу царя Иобата ликийские боевые корабли не раз нападали на корабли Родоса, собиравшие торговую пошлину, пускали их на дно, а также щипали торговцев, намекая, что плата за перевозки течет в сокровищницы вовсе не тех, кому принадлежит по праву. Торговцы соглашались, откупались, жаловались, требовали у родосцев защиты. Родосцы жаловались, обирали торговцев по второму разу, во всеуслышанье взывали к богам, требуя покарать бесчестных пиратов, временами топили дерзких ликийцев (чаще, чем хотелось бы!) и никак не желали понять, что уступи они Ликии спорные Фаселиду и Мегисту (а в придачу еще пару-тройку стоянок!) — и наступит вечный мир, любовь и уважение.

Лакий не сдержал гнева, громко выругался. Таранщики обернулись на предводителя: в чем дело? Лакий махнул им рукой: продолжайте!

Толку-то топить ладьи? Так могло продолжаться до тех пор, пока у внуков Лакия вырастут седые волосы. Надо слать флотилии на Родос, высаживаться, идти по острову частым гребнем и брать несговорчивых островитян, как вшей, к ногтю.

Раз и навсегда!

А потом, отъевшись на доходах от морской торговли, переходить к усмирению солимов, обсевших горные тропы, как мухи дохлую корову. Вторгаться, резать, давить, показывать, кто здесь хозяин, и тоже раз и навсегда!

Лакий честно ждал. Долго ждал. Терпеливо ждал. Но воинский пыл, похоже, иссяк в Иобате Втором. Как иссяк? Как уже дважды говорилось: раз и навсегда. Если так, переворот становится бунтом, бунт — мятежом, мятеж — разумным и оправданным действием, вне сомнений, угодным богам.

Больше тянуть было нельзя. Ни со сменой власти, ни со штурмом дворца. Верные люди донесли Лакию, что знатные военачальники, прославленные в сражениях, согласны ждать до заката. Если с заходом солнца царь не отречется — живой, заметьте, царь! — в пользу зятя, во дворец из нижнего города поднимутся солдаты, готовые исполнить приказ. После чего все покатится в обратную сторону: разумное и оправданное действие станет мятежом, мятеж — бунтом, бунт — переворотом, и что главное, неудавшимся переворотом.

— Ломайте! — велел Лакий. — Все, время вышло.

Время действительно вышло. Лакий понял это, услышав хлопанье крыльев. Задрав голову, он посмотрел на небо и увидел бога. Такого бога он видел впервые. Живых богов Лакий, сын Тисевсембры и Евтиха, не встречал вообще, и наверное, к счастью, но статуй и изображений на барельефах насмотрелся досыта. Он готов был поклясться, что всадник на крылатом коне там точно не встречался.

Нет, не всадник.

Бог или кто, он завис над двором, медля приземлиться — и Лакий с тихим ужасом понял: это не всадник. Это кентавр. Невиданный кентавр с двумя торсами, конским и человеческим, четырьмя копытами, парой рук и парой крыльев. Размерами кентавр вдвое превосходил человека, если того взгромоздить на лошадь.

Дурень Порпак, сын Лидии, метнул в кентавра копье.

Зачем он это сделал, не знал никто. И не узнал, потому что всадник поймал копье на лету. Ответный бросок угодил Порпаку в рот, выбив зубы. Жить без зубов обременительно, но можно; жить с бронзовым наконечником, вышедшим из затылка, затруднительно. Порпак перестал жить, а вместе с ним еще двое сторонников Лакия, на свою беду оказавшиеся рядом с дурнем Порпаком.

Снизившись, кентавр разбил им головы копытами.

Таранщики бросили бревно. По счастью, не в кентавра, просто наземь. Громыхая, бревно скатилось по лестнице. Все прочие, кто поднял было оружие, опустили его. Кентавр встал посреди двора и распался надвое, превратившись в крылатого коня и молодого человека, спрыгнувшего с него.

Ног стало шесть: четыре у коня, две у всадника.

Этот, вспомнил Лакий. Беллерофонт. Из Аргоса. Обещался убить Химеру. Узнав новость, Лакий много раз смеялся, вспоминая самоубийственное обещание безумца. Сам смеялся, с друзьями тоже. Он бы рассмеялся и сейчас, да рот свела неприятная оскомина.

— Что здесь происходит? — спросил Беллерофонт.

Все смотрели на Лакия. Отвечать должен был предводитель. Отвечать Лакию не хотелось. Судя по лицу Беллерофонта, недавний кентавр вряд ли согласился бы поверить, что происходящее перед дворцом разумно и оправдано.

Часть десятая

Хрисаор Золотой Лук

Моя жизнь делится на две неравные части.

Первая насыщена событиями так, что кажется бесконечной. Случается, я сам удивляюсь, как судьба исхитрилась поместить в этот горшок целое море. Когда меня вспоминают, то говорят именно об этой части, не без оснований засчитывая ее за целую жизнь.

Вторая часть куда дольше. О ней вспоминают редко. В основном тогда, когда надо кого-то упрекнуть в чрезмерной гордыне, в посягательстве на подвиг, который не совершить, или на титул, какого не достичь. Вот, говорят, полезешь на эту гору — сверзишься, расквасишь нос и будешь как несчастный Беллерофонт.

В финале таких нравоучительных увещеваний всегда добавляют: «Впрочем, под конец жизни он все-таки примирился с богами!»

Я не спорю. Примирился, так примирился.

Моя жизнь делится на две неравные части. Нет, на три.

Эписодий двадцать восьмой

Радуга — знак вестника

1

«Я буду ждать»

Три долины: Ксанфа, Лимира, Мироса. Когда в низовьях долины Ксанфа царит весна, в верхней долине лежит зимний снег, а в устье реки, близ патарского храма Аполлона, по-летнему жарко.

Трудно привыкнуть.

В Солимских горах есть вулкан. Негасимый огонь выходит наружу, он хорошо виден с окрестных склонов. Химера? Убита?! Кем, тобой, что ли? Все от Лаконии до Фракии уже знали, что я покончил с Химерой. Все, кроме ликийцев, свято уверенных, что Химера живехонька. Она просто спряталась, ушла в толщу гор от гнева богов. Слышишь, дышит? Видишь, горит?!

Сюда еще долго пригоняли коз: для пропитания Химеры, на радость волкам. Потом перестали.

Иобат, сын Парфены. Для меня: Иобат Второй, сын Иобата. Я так и не привык к ликийскому матернитету[29]. Царь заранее показал мне гробницу в скалах, которую подготовил для себя. Там, в верхнем помещении, уже лежал прах первой царской жены, матери Сфенебеи, а также останки матери самого Иобата. В нижней камере должны были положить Иобата. Места там много, подготовили и для царя, и для его сыновей, которых ждали, но напрасно.

«Ляжешь ты, — сказал мне Иобат. — Я буду ждать». Сказал сухо, проявляя чувств не больше, чем в разговорах о пошлинах и поставках зерна. Мне оказывают великую честь, понял я. Бо́льшую, чем свадьба с Филоноей. Бо́льшую, чем наследование трона.

Я кивнул: хорошо. Лягу.

Этому обещанию не суждено было сбыться. С моими клятвами всегда так.

Да, Лакий. Чуть не забыл. Не было у меня подданного вернее, советчика разумней и военачальника удачливей, чем Лакий, сын Тисевсембры и Евтиха.

2

Боги ничего не забывают

Первой я взял Фаселиду.

Нет, не так. Своими ногами или верхом на Пегасе, я забегаю вперед. Первой я взял Филоною; точнее, Иобат сам отдал мне дочь. Прямо там, во дворе, после неудачного штурма. Сейчас я бы сказал, потешного штурма, но тогда я еще недостаточно огрубел, чтобы счесть это потехой.

Царь вышел из дворца: спокойный, строгий, в темных одеждах. Будто не его двери ломали тараном, не его трон качался палубой в бурю. Сжав губы так, что рот превратился в бледный шрам, Иобат окинул двор тяжелым взглядом, задержался на трупах. Пока он изучал тела с таким вниманием, словно только они имели для него значение, живые бунтовщики ежились, втягивали головы в плечи, отступали к хозяйственным пристройкам.

Бежать не пытались.

Если честно, я не понимал, что передо мной бунтовщики. Я вообще мало что понимал, ушибленный глупой, бессмысленной гибелью Сфенебеи. В ней сошлись все смерти, какие я застал на своем коротком веку, в каких винил себя. Кровь была на моих руках, море крови. Делиад, Алкимен, Циклоп. Химера. Сфенебея. Дурак, метнувший в меня копье. Его приятели, кто подвернулся под копыта Пегаса. Этих убил не я? Их убил крылатый конь?! Сердце мудрей разума. Сердце подсказывало: кого ни убей Пегас, когда ты, чистоплюй, сидишь на нем, все они будут на твоей совести. Кого ни убьешь ты, сидя на Пегасе, конь примет и этот груз. Но если Пегас свезет и гору, можно ли то же самое сказать о тебе, Гиппоной по прозвищу Беллерофонт?

Серебряной крови Химеры не хватит, чтобы отмыться от крови алой, красной, багровой.

— Я вижу, ты покончил с Химерой, — сказал царь.

Он все видел насквозь. Все понимал без объяснений. Трупы во дворе не вызвали интереса у Иобата. Конечно же, их сразил я. Конечно же, это убийство не нуждалось в очищении.

— Я покончил с твоей дочерью, — невпопад ответил я.

Исправился:

— Прикончил.

Звучало плохо. Отвратительно.

— Сфенебея? — говорю же, разум царя был острей ножа. — Месть, понимаю. Ей не следовало лгать тебе. Не следовало обманом посылать тебя на смерть. На твоем месте я поступил бы так же. Люди должны знать, что ты не оставляешь преступления безнаказанными. Будь то Химера или Сфенебея, ты мстишь.

Это не месть, закричал я. Это не месть! Царь не услышал. Никто не услышал, потому что я кричал, не издав ни звука. Что я мог ему ответить? Объяснить? Он даже не спросил, при каких обстоятельствах погибла его старшая дочь.

Младшая стояла на верхней ступени лестницы. За Филоноей сгрудились воины дворцовой стражи, сохранившие верность Иобату. В любой момент они готовы были затолкать царевну обратно, под защиту стен, и вступить в бой. Готовы? Готовность не значит возможность. Сомневаюсь, что им удалось бы сдвинуть царевну с места. Проще, наверное, опрокинуть Олимп. Филоноя не просто смотрела на меня. Глаза ее отрастили когти, вцепились в мои руки, плечи, грудь — не оторвать, не разлучить.

До конца, ударило сердце. Навсегда.

«Все ты врешь. Нимфа на меня похожа, великан на тебя; нимфа стала его женой… Сватаешься, да? Ко мне еще никто так не сватался. Трехтелый великан? Так прямо и скажи: хочу от тебя трех сыновей… А если будет два сына и дочка? Ты меня разлюбишь? Бросишь?!»

Ты родила мне двух сыновей, Филоноя: двух крепких мальчиков, Исандра и Гипполоха. Третьей родилась дочь Гипподамия. Я не бросил тебя. Я благодарил тебя за каждого подаренного мне ребенка. Я хорошо помнил, как звучит приговор: «Моления о благоденствии стад услышаны! Прочие моления не услышаны». Когда пришел срок, я сам отвез тебя в заранее подготовленную гробницу. Нам не пришлось долго и трудно подниматься по горной тропе. Мы парили над скальным некрополем, я держал тебя на руках, и даже Пегас не противился.

Впрочем, я опять забегаю вперед.

— Завтра я тебя очищу, — Иобат хлопнул меня по плечу. — Спустя три дня объявлю, что отдаю Филоною тебе в жены. Свадьбу сыграем в конце месяца. Надо бы раньше… Нет, не успеем подготовиться.

Моего согласия он не спрашивал. Очищу, объявлю. Отдаю. Сыграем. Не успеем. Со временем я пойму, что так поступают все цари — если, конечно, они цари.

— Куда мы торопимся? — спросил я.

Губы не слушались, язык окостенел.

— Завтра город будет знать, что ты подавил мятеж, — Иобат не удивился вопросу. Начал объяснять, как если бы учил молодого наследника основам правления. Он и учил, просто я еще не знал об этом. — Очищение пойдет на пользу, тебе простят смерть отцов, братьев, сыновей. Услышат: твоя кровь запретна. Если даже не простят, то поймут: герой на Пегасе — опасная добыча. Через три дня разнесется весть о гибели Химеры…

— Три дня? Ни один корабль не успеет доплыть от Пелопоннеса до Ликии за три дня.

— Боги успеют. Трех дней достаточно, чтобы в дюжине храмов жрецам приснились вещие сны. Боги — те еще сплетники, поверь мне! Еще два дня я кладу на распространение новости. К тому моменту, когда вся Ликия уяснит, кто убийца Химеры, страна успеет выяснить, что этот же человек подавил мятеж и спас царя. Весть про мятеж требует времени: наши горы труднопроходимы, а жрецы не видят вещие сны про мятежи. Следующая за ней новость о грядущей свадьбе упадет как зерно в хорошо унавоженную почву…

— Ты все рассчитал, господин. Когда и успел?

— Чтобы выйти из дворца к тебе, мне понадобилось две дюжины шагов. Вполне достаточно, чтобы обдумать создавшееся положение. Я стар, Беллерофонт. Старики ходят медленно, но думают быстро.

— Не всегда, господин.

— Если старик — царь, то всегда. Если царь дожил до старости — всегда. Твой дед, говорят, был живым свидетельством моей правоты.

Я не нашелся, что ответить.

В конце месяца мы сыграли свадьбу. Меня вели на поводке, направляли, подсказывали, что делать, как жить. Как ни странно, я был счастлив. Спустя год, сразу после рождения Исандра, я взял Фаселиду.

Родосская колония, Фаселида была неприступна с моря. Крепостную стену ей заменяли боевые ладьи — родосцев и самих фаселитян. Любой купец, намереваясь укрыться от пиратов, знал, что найдет безопасный приют в здешней гавани. Другой крепостной стеной, с запада и севера, служили Солимские горы. Они мешали порту расшириться, но спасали от врагов, вынуждая последних тащиться гуськом по опасным, труднопроходимым тропам, отказываться от колесниц, неспособных удержаться на круче, терять воинов, свалившихся в пропасть, двигаться только в сухие сезоны, поскольку дождь, размыв тропу, делал ее убийственно скользкой для человека в тяжелом вооружении. Ликийские отряды с самого начала похода делались мишенью для орлиных взглядов горцев-дозорных, которые без промедления докладывали в Фаселиду о выдвижении противника.

Такая защищенность, как объяснил мне Иобат, в сочетании с доходами от морской торговли искупала общее неудобство местоположения Фаселиды. Берег там представлял собой нагромождение рыхлых, подверженных разрушению скал, густо заросших кустарником и чахлым лесом. Озеро возле города уже начало заболачиваться, обещая вскоре стать достойным соперником Лернейским трясинам. Фаселитяне страдали многочисленными хворями, но переселяться и не думали, предпочитая болезни голоду.

Первые дни я летал над гаванью. Метал копья, бросал камни. Всаживал в палубы и борта кораблей зажженные стрелы. К счастью, Пегас нисколечко не боялся огня, а я не знал промаха. Ответные выстрелы не достигали летучей напасти, да и не было их толком, ответных выстрелов и бросков. Был страх, паника, ужас. Случалось, нас принимали за Химеру, с которой хитроумным ликийцам удалось договориться о военной поддержке. К этой ошибке я привык еще с аргосского пожара.

Загрубел, не обращал внимания.

«Ваш дед, волчата, — всплывали в памяти слова странника Кимона, обращенные к нам, мальчишкам, — тоже славно погулял в свое время. Не с шайкой, с отрядом. Щипал соседей, аж пух летел! Там землицы себе прирежет, здесь — скота. Запомнили его по всей Арголиде. И выше хаживал: Мегары, Элевсин, Беотия…»

Что было не зазорно дедушке Сизифу, то и мне было впору. Когда-нибудь, наверное, и про меня скажет другой странник: «Славно погулял в свое время. Бил соседей, как ястреб гусей…»

К этому времени я уже знал доподлинно, что увеличиваюсь вместе с Пегасом, если белый жеребец того хочет, и уменьшаюсь, когда Пегас вновь становится обычным, ну, почти обычным конем. Оружие в моих руках постигала та же участь, как это было со свинцовым копьем. Одного камня хватало, чтобы пустить на дно целый корабль. Одной стрелой я поджигал целую ладью. Одним копьем проламывал палубу и трюм.

«Давай, вырастай! — кричала мне Сфено Горгона, когда я впервые явился на Красный остров, спасаясь от львицы. — Вырастай, дерись!»

И что я ей ответил?

«Я вырасту, — пообещал я. — Я вырасту и всем вам задам! Я знаешь каким вырасту?»

Вот, вырос.

Фаселитянам, измученным крылатым террором, было не до сообщений о ликийских отрядах. Ирония судьбы: войско вел Лакий, вчерашний мятежник, Фаселиду основал тоже Лакий, выходец из Аргоса, купив у местного пастуха землю на побережье за большую цену — тюк соленой рыбы.

Так порт и перешел от Лакия к Лакию, от него ко мне, а от меня — к Иобату.

Когда Родос вознамерился двинуть к Фаселиде свои эскадры, я немного полетал над Родосом. Эскадры остались на стоянках, не сдвинувшись с места ни на ладонь. Это, разумеется, без учета тех кораблей, что сгорели. Страшные новости о захвате колонии родосцы вначале сочли преувеличением, оправданием для трусости защитников города, но вскоре переменили мнение.

В это же время пришли вести из-за моря. В крепкостенном Аргосе на трон воссел Анаксагор, сын Мегапента. Гаденыш выжил в великом пожаре — перед налетом Химеры он пьянствовал с дружками в какой-то деревушке за пределами города. Пьянство назвали волей богов, хранивших наследника для великих дел. Сейчас он драл с горожан три шкуры на новые дворцы и храмы, а также просил царя Иобата, своего любимого деда, которого Анаксагор никогда в жизни не видел, о военной помощи. Аргосцы косо поглядывали на молодого правителя, одержимого поборами и интригами, ликийские копья очень пригодились бы для укрепления власти.

Иобат спросил у меня совета, я кивнул.

Три ладьи, сказал я. Три боевые ладьи, этого хватит. Хорошо, четыре. Остальные понадобятся нам здесь. Анаксагор просит больше? Перебьется. Выделенных ему копий достаточно, чтобы на них усидеть. Не сумеет? Тогда он свалится с трона, хоть все море запруди ему в помощь нашими флотилиями. Три ладьи, и пусть, выгрузив воинов, корабли поплывут в обратный путь доверху груженые данью. Не будет дани, воины вернутся в Ликию, предварительно разграбив Аргос. Вот что сказал я и тайком спросил себя: куда же делся глупый мальчишка Гиппоной, которого наставники силком пичкали державными премудростями? Умер, наверное.

Видите меня? Я — его могила.

Анаксагор остался доволен. Как я понял, он ждал отказа. Гонец тайно поблагодарил меня от лица молодого ванакта за то, что я утопил Сфенебею. Анаксагор лучше других понимал, что при живой матери его титул ванакта стоил бы не дороже дыма над костром. На Пелопоннесе болтали, что я бросил Сфенебею в море из чувства мести, не простив ей клеветы и посягательства на мое мужское достоинство. Поманил спасением и пустил на корм рыбам, вот ведь какой молодец! Все это знали, все считали, что я поступил правильно. Герои не прощают обид, будь то чудовище или женщина с набеленным лицом.

Я не стал никого разубеждать.

Хотел ли я вернуться в Эфиру? Нет, не хотел. Новая жизнь, новая семья. Новый Беллерофонт. Возвратиться ради почестей, гимнов во славу убийства Химеры? Сама мысль о почестях была мне противна. Торговцы привозили новости: Главк Эфирский жив-здоров, процветает. Главкова жена? Все в порядке, ваша почтенная матушка в добром здравии.

Ну и хорошо.

Даже боги забыли обо мне. Покровители не являлись, иные божества — тем более. Радуга? Я начал забывать, как она выглядит. Сны? Мне больше не снился Хрисаор. Иногда я тосковал по Каллирое, но рядом дышала моя жена, мать моего сына. Я клал ладонь на теплое бедро Филонои и засыпал, улыбаясь, оставив тоску далеко-далеко, во мгле Океана.

Кто бы сказал мне тогда, что боги ничего не забывают?

Да, я помню, что забегаю вперед.

3

«У меня на тебя планы»

Она явилась мне в Фаселиде.

Город был не только захвачен, но и усмирен. Я разгуливал по улицам и площадям, заходил в порт, как к себе домой. Нож в спину? Стрела с крыши?! Беллерофонт не нуждался в постоянном присутствии Пегаса, чтобы избавиться от страха перед покушением. Вероятно, даже спешившись, я сохранял что-то от крылатого коня — частицу абсолютной свободы, бесстрашия, глубокой нутряной убежденности в том, что никто и ничто не может причинить мне вреда. Убежденность эта хранила меня лучше щита, окружая смертного аурой бессмертия.

Ликийцы-переселенцы, явившиеся в порт вслед за воинами, глядели на меня с восторгом и преклонением. Кричали «Ксесиас! Многие лета!», пытались дотронуться: кто явно, кто исподтишка. Случалось, падали на колени. В глазах фаселитян плескался неизжитый страх пополам с чувством, незнакомым мне. Должно быть, так смотрят на чужого бога, который мало-помалу становится своим.

Из северо-западной части города, прямо от гавани, в центр вела прямая, мощеная булыжником дорога. Здесь, в двух сотнях шагов от портовых доков, возвели храм Афины Обуздывающей: крытая галерея, жертвенник, общественные лавки для паломников.

Зачем я зашел в храм? Я ведь не собирался этого делать.

Должно быть, богиня привела.

Она стояла над жертвенником. Вместо шлема — венок из масличных ветвей. Вместо копья — серебристая ветвь оливы. Складки льняного пеплоса до самого пола. Русые волосы собраны на затылке в пышный узел. Выше меня на ладонь, богиня всем видом демонстрировала миролюбие и расположение.

Рост Афины не смутил меня. Она могла быть выше, ниже, какой угодно. Я уже привык к тому, что сиюминутный облик ничего не значит.

— Ты изменился, — Афина указала веткой на меня. — Повзрослел, заматерел. Люди быстро взрослеют, быстро стареют. Быстро умирают. К этому трудно привыкнуть.

— Трудно, — согласился я. — Радуйся, Дева!

Прозвучало двусмысленно. Не хотел, клянусь.

— Радуйся и ты, Беллерофонт. Если я скажу, что твои победы — это мое благоволение, ты поверишь? Я вселила страх в сердца твоих врагов. Я задержала отплытие родосских эскадр, пока ты громил Фаселиду. Я велела непогоде уйти на север. Сделала тропы безопасными для твоих воинов. Ну как, это заслуживает веры? Благодарности?

Я молчал.

Надо было пасть ниц. Восхвалить дочь Зевса, пообещать жертву в сто быков. Верю ли я? Да я знал это с самого начала, чуял сердцем, ни дня не сомневался… Не умею лгать. Повзрослел, заматерел, а лжи не выучился. Афина сразу увидит мое притворство. Если Филоноя видит меня насквозь, то уж богиня… Она и не рассчитывает, что я все это сделаю: паду, восхвалю, соглашусь. Она ведь тоже не лжет, она проверяет. В природе Афины есть множество угроз, но лжи там нет.

— Не только вырос, — удлинившись, ветвь хлопнула меня по плечу. — Набрался ума, обучился молчать, скрывать чувства. Я помню мальчишку, который разговаривал с олимпийской богиней, как с соседской девчонкой. Помню юношу, умолявшего о помощи. Сейчас передо мной мужчина. К этому тоже трудно привыкнуть. Мы, боги, рождаемся взрослыми, даже если выглядим как дети. Можно сказать, что мы лишены детства. Да, я не помогала тебе воевать. Ты всего добился сам. Знаешь, почему?

«У меня на тебя планы, — вспомнил я. — Большие планы. Это или подарок судьбы, или пугающая ошибка. Очень большие планы; очень большая ошибка».

— У тебя на меня планы, — повторил я вслух.

Она почуяла неладное. Ноздри Афины раздулись, словно поймав острый запах моря, страха, конского пота. Глаза сузились, как если бы увидели женскую тень, летящую вниз, в жадные волны.

— Я не помогала тебе воевать. Но ты не можешь сказать, что я не помогала тебе вообще, — в голосе богини звякнула черная бронза. — Ты просил, я дала. Уздечка укротила бы Пегаса. Ты просто не выдержал до конца.

Она и сейчас говорила правду. Я не выдержал до конца. Я не желал такого укрощения.

— Да, Беллерофонт. Я ловила Пегаса задолго до того, как эта мысль пришла тебе в голову. Ты еще не родился, а я уже охотилась на Пегаса. Перепробовала все способы: гонялась за ним, травила ветрами, заставляла Муз петь, а горы расти. Ставила силки, устраивала ловушки. Соглашалась на такое, на что ни одна богиня — да что там, ни одна смертная не пойдет добровольно…

Афина выпрямилась. Взмахнула ветвью, как копьем:

— Кое-кто сказал, что я помешалась на Пегасе. Я убивала за меньшее. Бессмертных трудно убить, но я бы постаралась. И что же? Я снесла упрек.

Лжи не было в ее природе.

— Уздечка — средство в цепи других средств. Ты тоже звено в этой цепи.

В цепи, услышал я. В золотой цепи.

— Чего ты хочешь от меня, Защитница? — спросил я.

Она ждала вопроса. Она ответила:

— Я предлагаю тебе перестать быть звеном и средством. Предлагаю выйти из толпы смертных, обреченных на прозябание в Аиде, и войти в иной, блаженный сонм. Предлагаю то, о чем мечтал твой приемный дед. Сизифу удалось заполучить отсрочку: сперва на три года, потом еще на три. Ты будешь удачливей деда. Твоя отсрочка станет вечной.

«Открой глаза, Гиппоной, — прозвучал за спиной знакомый насмешливый голос. — Подумай о другом: муки — это значит память. Это значит, что и в царстве теней я останусь Сизифом. Это ли не победа? Это ли не бессмертие? И это будет мой последний, самый главный обман. Я буду помнить, что я Сизиф, сын Эола. Ты будешь помнить, что я Сизиф. Все запомнят: о, да ведь это Сизиф! Чем не повод для радости? Радуйся, Гиппоной! А если ты не станешь радоваться, клянусь кубком Гебы, я выпорю тебя вожжами! Выбирай: радость или вожжи?»

— Вожжи, — повторил я.

— Что?!

Изумление сделало лицо Афины почти человеческим.

— Я выбрал радость, — объяснил я. — А получилось, что я выбрал вожжи. Наверное, это судьба.

Какое-то время она размышляла над моими словами. Любой на ее месте переспросил бы, начал уточнять, что я имею в виду. Любой, только не Афина. Она перебирала сказанное, взвешивала, искала скрытый смысл. Даже нашла. Выбор вожжей пришелся ей по сердцу.

— Говорю же, набрался ума, — богиня звонко рассмеялась. — Вожжи, узда, кнут — все это тебе пригодится. Может быть, ты хочешь о чем-то спросить меня, прежде чем я перейду к главному? Спрашивай, я отвечу.

— Что сталось с Химерой? — спросил я.

Мой вопрос ее озадачил. Впрочем, Афина и в нем быстро нашла скрытый смысл, который доставил ей удовольствие.

— Хороший вопрос, правильный, — в серых глазах заблестели рыжие искорки. — Ты победил Химеру, в какой-то мере ты занял ее место, даже приподнялся над ней. Поэтому тебя интересует ее участь. Знаешь ли ты, что однажды я собиралась предложить Химере то, что сейчас хочу предложить тебе?

Я шагнул к жертвеннику:

— Она согласилась?

— Возможно, согласилась бы. Но в этот день погибла Ехидна, ее мать. Гнев ослепил Химеру, месть пошла у нее горлом. Какие тут переговоры? Я не знала об убийстве Ехидны, это дело не моих рук…

Правда. Она говорила правду.

— Так что же с ней сталось, великая богиня? Не раньше, сейчас?

— Ты ее убил. Остатки — это уже не Химера. Химерина природа большей частью выгорела от твоего свинца, стала прахом. Лев прячется в горах. Оружие смертных не берет его шкуру, а бессмертным нет до него дела. Если тебя это утешит, людям он тоже не слишком досаждает. Однажды придет герой и убьет льва. Так всегда бывает: если герой приходит, все бывает. Гидра осталась Гидрой, изменился только ее яд. Пеан, лекарь Олимпа, утверждает, что новый яд опасен для богов и титанов.

— Опасен? Для бессмертных?!

— Яд будет разъедать тело бессмертного, плоть будет восстанавливаться. Разъедать и восстанавливаться, и так вечно. Думаешь, такая вечность привлекательна?

Я содрогнулся. Камень дедушки Сизифа показался мне благой участью.

— Излечения нет, — предвосхитила Афина вопрос, уже вертевшийся на моем языке. — Пеан зовет эту борьбу ихора и яда Тифоновым огнем. Гера, и та перестала спускаться в Лерну, чтобы прикормить Гидру. Аид с Персефоной стараются не показываться у выхода в болота. Но ты не бойся, для страха нет причин. Гидра не покидает болот. Если не соваться к ней, беды не случится…

Гера, отметил я. Аид с Персефоной. Пеан, лекарь Олимпа. И я, Беллерофонт. Афина мастерски объединила нас в рассказе про яд. Стоять в таком ряду — высокая честь, аж голова кружится. Что это стучит в груди? Гордость? Гордыня? Не знал, что у меня ее столько.

Честно, не знал.

— Коза, — напомнил я, пытаясь вернуться с небес на землю. — К ней тоже не стоит соваться?

Афина пожала плечами:

— Коза как коза, ничего особенного. Принесла козлят, доится. Пасется. Болтают, что ее навещают сатиры. Их много в лесах под Зигуриесом. Не знаю, не проверяла. Если даже и сатиры, мне-то что? Меня больше интересует радуга.

— Радуга?

— Огнистая радуга. Я дважды видела ее у источника Пирена, когда ты укрощал Пегаса. Видела в небе, когда ты бился с Химерой. Тебе известно, что радуга — знак вестника? Вестника богов?

Это мне было известно. Но признаться Афине я не успел, потому что богиня перешла к главному.

Стасим

Язык с крылышками

— Я была неправа, — сказала Афина. — Признаю.

Гефест с хрустом оторвал ногу у фазана.

— Это да, — согласился бог-кузнец. — Тебе стоило прийти ко мне раньше, еще до приказа отца. С другой стороны, ты так сопротивлялась… Если до той ночи я тебя просто желал, то после нее я тебя полюбил. Неприятное чувство, мешает работать.

О любви Гефест говорил просто и без затей, так же, как ел жареную птицу: разгрызая кости, высасывая мозг, капая жиром на бороду.

— Я о другом, — кротко возразила Афина. — Совсем о другом.

Взялась каяться, напомнила мудрость, иди до последнего. Сноси, терпи, будь умницей. Военная стратегия была согласна с мудростью. Сноси, терпи, иди к цели, уточнила она.

Афина ждала, что вмешается Гермий. Насмешки легконогого брата сносить было труднее, чем прямоту и тугоумие брата-молотобойца. Тут могли оказаться бессильны и мудрость, и военная стратегия. К счастью, Гермий молчал. Он молчал с самого начала встречи: подносил к губам чашу с нектаром, делал вид, что пьет, и убирал чашу, не смочив губ.

Золотые подавальщицы, гордость Гефестова подземного дворца на Тринакрии, вились вокруг лукавого красавчика осиным роем. Не знали, чем порадовать, как ублажить. Серебряные змеи с жезла шипели на услужливое золото, отгоняли.

— Преследуя благую цель, — Афина мысленно поблагодарила Гермия за молчание, — я использовала негодные средства. Была глуха к советам. Отрицать это было бы глупо. Также глупо отрицать, что благая цель тем не менее приблизилась. Мы не знаем, как порвалась уздечка. Не знаем, почему Беллерофонт не сидит на Пегасе, а врастает в него. Не знаем, почему боевая ипостась Пегаса затрагивает и седока. Что же мы знаем?

— Что?

Гефест занялся фазаньей спинкой.

— Пегас укрощен, — развивала идею Афина, пользуясь тем, что Гермий не перебивает ее монолог. — Химера побеждена. Отец доволен. Олимп доволен. Эта передышка нам на руку. Пока царит спокойствие, мы должны превратить неудачи в удачу, ошибки в победу.

— Мы, — буркнул Гермий. — Мы должны.

— Я должна, — поправилась Афина, демонстрируя исключительное миролюбие. Последнее далось ей с большим трудом. — Я должна, а вас прошу о помощи.

— Уже лучше, — согласился Гермий.

Он отпил из чаши: не притворяясь, по-настоящему. Скривил мокрый рот:

— Жеребенок сказал тебе, что я ему покровительствую?

— Да.

— Это хорошо, сестрица, что ты не отпираешься. Это говорит о твоих чистых намерениях. Солги ты, и я немедленно улетел бы отсюда. Жеребенок признался тебе, что я взял его под покровительство, и ты пригласила меня сюда. Пригласила, хотя мое мнение тебя не интересует, а в моей помощи ты не нуждаешься. Ты не хочешь ссоры между двумя покровителями, я понял. Продолжай, я слушаю. Пегас укрощен, Химера побеждена. Какова же наша следующая цель?

— Молнии.

— Перевозка молний? С Тринакрии на Олимп?

— Да. Раньше я не сомневалась, что Пегас свезет молнийный груз. Сейчас я уверена, что они вместе свезут его: Беллерофонт верхом на Пегасе. Так даже лучше. Договориться со всадником проще, чем с конем. Ты говорил, что Пегас — свобода? Свобода позволила себя оседлать. Почему бы нам не воспользоваться этим обстоятельством?

Гермий щелкнул пальцами. Треножник, густо украшенный рубинами, подкатился к лукавому богу, встал рядом. Гермий поставил на треножник недопитую чашу, щелкнул пальцами во второй раз. Изделие Гефеста вихрем умчалось, мелодично посвистывая.

Служанку с другой чашей Гермий отослал прочь.

— Полагаю, сестра, ты уже им воспользовалась, — резкий взмах жезла заставил змей щелкнуть на манер пастушьего бича. — Ты предложила жеребенку стать перевозчиком молний? Пойти на службу к Олимпу?

— Да.

— Предложила до того, как собрала нас здесь? Добилась согласия? И теперь ты говоришь, что мы должны?

— Что ты пообещала парню? — вмешался Гефест.

Сегодня хозяин подземного дворца не стал мыться перед пиром. Сел как есть, прямо из кузни, в саже и копоти. Даже фартук, надетый на голое тело, сменить забыл. Показывал Гермию: видишь? Вот она, разница между слащавым хлыщом, летуном на посылках, которого двумя пальцами переломишь, и настоящим мужчиной, пусть хромым, зато тружеником и мастером.

— Бессмертие, — Афина была рада сменить тему. — Статус вестника Олимпа, Зевесова оруженосца. Великая честь, великая награда. Разумеется, он согласился.

Гефест вытер руки о фартук.

— Бессмертие? Это можно устроить.

Он залпом выпил кувшин вина, рыгнул, потянулся за пшеничной лепешкой:

— Гермий, помнишь, как ты выкрал Ганимеда?

— Это не я, — отмахнулся Гермий. — Это папин орел.

— Ври больше! Орел, надо же!

Гефест захохотал, трясясь всем телом:

— Ты украл мальчишку, а папа подарил толстозадому угоднику бессмертие. Сделал олимпийским виночерпием в подмогу Гебе. Зад Пегаса вряд ли придется папе по вкусу, как и задница Беллерофонта. Но если они и впрямь свезут молнии… В этом случае самый тощий афедрон[30] на свете превратится в дельфийский алтарь. Останется лишь залить туда нектара!..

— Оставим задницы в покое, — прервал Гермий братний поток остроумия. — Как я понимаю, сестра, ты хочешь устроить испытание? Усадить жеребенка на Пегаса, дать ему в руки молнию и велеть слетать куда-нибудь? Сгорит — ладно, но вдруг не сгорит, а?

— Отец ничего не должен знать, — предупредила Афина. — В случае неудачи Зевс не станет гневаться на нас. Зато удача искупит все с лихвой.

— Испытание? — Гефест ударил кулаком по колену. — Я согласен.

— Я тоже, — эхом откликнулась Афина.

— Я против, — Гермий сунул жезл за пояс. — Но мешать не стану. Доносить отцу — тоже. При одном условии, дорогие родственники: я хочу присутствовать при испытании…

Афина встала:

— Я согласна.

— Не торопись, сестра. Это еще не условие, это так, вступление. Если я наложу запрет на какие-то действия, велю что-то делать, а чего-то не делать, вы оба подчинитесь. Без споров и возражений, да?

— Мерзавец, — буркнул Гефест. — Хорошо, пусть так.

— Дрянь, — согласилась Афина. — Язык без костей, без совести, зато с крылышками. Откажись мы, и ты мигом кинешься к отцу наушничать. Ладно, будь по-твоему. Зря я тебя пригласила, дура.

Вот-вот, согласилась мудрость. Если уж начала каяться, признавать вину, иди до конца. Хорошая стратегия, годная. Что на этот счет думала военная стратегия, осталось неизвестным.

Эписодий двадцать девятый

Оруженосец Зевса

1

Тринакрия

Мир был сине-голубым. Небо и море, море и небо, и все насквозь пронизано, прошито солнцем. «Радуйся!» — приветствовал меня Гелиос, махнул сияющей десницей, направляя своих коней в зенит. Я помахал в ответ:

— Радуйся, Лучезарный!

Не удержался, крикнул в голос. Пегас заржал, вторя. Гелиос, понятное дело, не ответил, и рукой он нам не махал, скажем прямо, но радости от этого не убавилось. Море и небо, солнце и ветер, чудесное мгновение, растянутое до пределов вечности. Сколько раз я взлетал верхом на Пегасе? И не счесть, да я и не пытался. Сколько ни летай, все равно мало. Мало! Когда б не Филоноя, малыш Исандр, обязанности мужа, отца, наследника — я бы проводил в небе дни напролет.

Именно что напролет!

Надо будет Филоное рассказать, она оценит. Жаль, ее в небо я взять не могу: боюсь. Филоноя не боится, верит в меня. Хочет в небо. А я боюсь, боюсь до одури, до холодного пота и дрожи в поджилках. Ничего так не боялся, никогда. Пусть лучше она на меня обижается, зато жива будет.

Она не обижается. Ну, почти. Прощает.

А так у меня все хорошо. В кои-то веки! Любимая жена, любимый сын, Пегас, небо, море. Исполненная клятва. Слава, почет, в будущем — ликийский трон. А теперь еще…

«Величайшая честь для смертного! — сказала Афина. — Нет превыше нее награды в этом мире. Стать оруженосцем владыки богов? Вестником Олимпа? Получить бессмертие из рук самого Зевса? Кто бы отказался, а?»

Вот и я не отказался. Согласился с радостью.

Скажете, так не бывает, чтоб все-все хорошо? Если герой приходит, все бывает! Хотя, конечно, вы правы. То ли я не герой, то ли герой, но еще не пришел. Есть, есть соринка в глазу, даже две. По одной для каждого глаза.

Вот стану я оруженосцем Зевса, подарит он мне бессмертие, чтобы мы с Пегасом всегда ему молнии подвозили — хоть через сотню лет, хоть через тысячу. А Филоноя? Она же состарится, умрет? А я буду жить дальше, никогда больше с ней не встречусь, даже в Аиде… Может, Зевс смилостивится? Обессмертит и Филоною? Если для этого нужно подвиг совершить — да хоть десять! — я готов. С другой стороны, Исандр. Вырастет, состарится, умрет. Приду я к Зевсу для сына бессмертия просить, Зевс мне и скажет: «Ты еще дядю приведи, тетю, внуков…»

Нельзя о таком думать. Соринок насыплется — не проморгаюсь.

Опять же, молнии. Не сожгут ли они меня, едва притронусь? Все-таки оружие Громовержца, из Тифонова огня ковано… Боязно, если честно. Афина говорит, молнии меня не тронут. Кому в этом деле и верить, как не живой мудрости? Не задумала же она спалить нас с Пегасом почем зря, в самом деле?! Хотела бы избавиться — сто раз могла бы это сделать. И способ нашла бы попроще.

Ладно, Химера не сожгла — глядишь, и с молниями совладаем. И вообще, как говорил дедушка Сизиф: «Не гонись за бедой, если она скачет далеко впереди. Она сама тебя найдет, когда придет время. Радуйся, пока можешь».

Вот, радуюсь!

Все было так хорошо, что даже слишком.

* * *

Впереди, на горизонте, единые прежде небо и море разделила клубящаяся серая полоса. Казалось, там бушует, ярится гигантский, неохватный шторм. Взбивает, смешивает, вздымает и обрушивает воду и воздух, туман и тучи. Это был Океан, отец Каллирои, древний титан; невозможная исполинская река без начала и конца, пояс вокруг обитаемой земли. Видел я тебя, Океан, подлетал — не вплотную, но близко: хотел рассмотреть как следует. Ну да, интересно. А вам нет?

Сегодня я не стремился достичь Океана. Цель моего пути лежала ближе.

Остров напоминал пирог, испеченный криворукой стряпухой. По мере приближения стали видны три мыса, из-за которых Тринакрия[31] получила свое название. Владычицу окружала свита — круго́м поднимались из пучины мелкие островки и скалы-одиночки, все в вихрях белых от пены бурунов. Тринакрия надвинулась, выросла, проступила рельефнее. Из зеленой шкуры выперли буро-желтые костные мозоли. На юго-восточной оконечности плоть береговых скал рассекли глубокие белые борозды, обнажив меловое нутро. Борозды подозрительно смахивали на следы когтей. Что за чудовище могло оставить такие следы? В сравнении с ним покойница-Химера показалась бы безобидным воробышком рядом с орлом.

Уж не Тифон ли цеплялся за эти скалы, когда Зевс волок его в заточение?

Во впадине между юго-восточной и северо-восточной оконечностями острова, недалеко от побережья, вспучился нарыв. Вершина нарыва лопнула, из нее в небеса ползла струйка белого дыма. Горой Этной великий Зевс придавил поверженного Тифона; в недрах горы Гефест, сын Зевса, обустроил свою кузницу: кует молнии из Тифонова огня.

А мы с Пегасом станем возить их на Олимп. Поможем владыке богов и людей в истреблении чудовищ. Как-никак, я Беллерофонт, Убийца Зла! Работа ответственная, почетная, будет чем гордиться.

Это если справимся.

Мне, терзаемому сомнениями, почудилось, что Этна качается, едва заметно подпрыгивает на скальном основании, как крышка на закипающем горшке с похлебкой. Тифон пробудился?! Сейчас вырвется?! Нет, глупости. Гора прочно стояла на месте — там, куда водрузил ее Зевс. Я выдохнул с облегчением. Химера — ладно, а Тифона я бы точно не потянул.

Зевс, и тот еле справился. Со второго раза, кстати.

Пегас пошел на снижение. В ноздри пахну́ло серной вонью. Крылатый конь недовольно фыркнул и заложил широкий круг, обходя дымное облако. Вблизи стало видно: склоны Этны гнойной сыпью испещрили десятки, сотни рдеющих язв. Даже отсюда, с высоты, ощущался исходящий от них жар. Земля не выдерживала напора Тифонова огня: плавилась, выдавливалась наружу.

Как только Гефест ухитряется трудиться в эдаком пекле?! С другой стороны, Гефест — бог, олимпиец. Столько всего изобрел! Небось, и тут что-то придумал, смастерил какое-нибудь чудо, чтобы не изжариться заживо. Эх, взглянуть бы на его кузню хоть одним глазком!

Может, пустит?

Пегас завершил круг, заходя к подножию Этны со стороны моря. Там Афина обещала встретить меня. Слева, через пролив, мелькнул берег другого острова. Или материка? Не важно. Впереди, у самого основания горы, я увидел темный провал входа и направил Пегаса к нему.

Мне было велено ждать снаружи. Я мысленно возблагодарил Афину за это. Соваться внутрь что-то совсем расхотелось. Солнце блеснуло на фибуле, которой я сегодня прихватил ткань плаща на плече. Серебряный двуглавый кентавр подмигнул небу.

2

«Сгорел бы, значит, туда и дорога…»

— Радуйся, Беллерофонт.

Не отрываясь, я вглядывался в шевелящуюся тьму. Временами мне мерещились багровые отсветы в глубине провала — и тогда, несмотря на летнюю теплынь, тело продирал липкий озноб. Словно в огнедышащей Этне открылся еще один вход в Аид, вроде того, что я мельком видел в болотах Лерны.

Воняло серой.

Богиня явилась, как и обещала. Пришла из недр горы, но я все равно проморгал ее появление. Вот только что ее не было — и вот она уже здесь.

Пегаса я отпустил пастись. Во тьму конь заглянул с любопытством, затем с неодобрением; принюхался и фыркнул, ударил копытом в землю. Сейчас, бродя меж низкорослых кривых олив и сочно хрупая диким овсом, он походил на самого обычного жеребца, даже не слишком крупного. Мощь и стройность: редкое сочетание, уж я-то знаю. Завидев Афину, Пегас прервал трапезу и тревожно заржал. Я махнул ему рукой: все в порядке, угомонись.

Пегас сделал вид, что успокоился. Вновь занялся овсом, но исподтишка косился на богиню. Чуял, знал, кому принадлежала злополучная уздечка. Не забыл, не простил.

— Радуйся, Благая! Надеюсь, я не опоздал?

— Нет, ты вовремя, даже с запасом. Если ты и молнии станешь доставлять с такой же прытью — мой отец будет доволен. Не слишком ли далеко ты отпустил своего коня?

Своего, отметил я. Своего коня.

— Он не улетит.

— Он боится меня?

— Это не страх. Он тебе не доверяет. Опасается.

Чистая правда. С ней можно только так: не с правдой, с Афиной. Лучше разгневать богиню прямотой, чем оскорбить ложью.

Гневаться Афина не стала. Похоже, не одного меня сегодня отметило хорошее настроение. И не один я волновался перед предстоящим испытанием. Дева кровно заинтересована в успехе, едва ли не больше моего. Это внушало надежду.

Если у тебя с богиней одна цель — считай, полдела сделано.

— Недоверие коня я переживу. Главное, чтобы мне доверял ты.

— Я доверяю тебе, великая богиня.

Вышло не очень. Некоторое время Афина, сдвинув брови, всматривалась в меня. Природа, имя, возраст? Тоже мне загадка: имя и возраст! Что же до природы, так увиденное Афину удовлетворило. Отведя взгляд, она прислушалась. Пегас, и тот прекратил опустошать угодья Тринакрии. Замер, поднял голову: чуткий, настороженный, натянутый как тетива лука, конь беспокойно стриг ушами.

Тут и я услышал.

Шаги. Тяжкие, гулкие, они приближались. От звука этих шагов содрогнулась земля под ногами. Низ живота заныл, я чуть не обмочился.

— Это не тот, о ком ты думаешь, — богиня одарила меня снисходительной улыбкой. — Это Гефест.

В сердце тьмы блеснули отсветы. К счастью, не багровые. Мерцание переливалось серебром и белым золотом, словно под землей воссиял раскаленный добела электр[32].

— Он всегда так ходит? — выдавил я.

— Нет. Только когда хочет произвести впечатление.

Афина была серьезна. Слишком серьезна, чересчур.

— Ты готов, оруженосец?

Я кивнул. Насколько вообще можно быть готовым к такому?

Отсветы надвинулись, сделались ярче. Из них соткалась живая невообразимая мощь, ковылявшая к нам. Колченогость и мощь — такое сочетание я видел впервые. Бога озарял слепящий ореол, исходивший от того, что Гефест нес в руках. Саму ношу я рассмотреть не мог, как ни старался. Глаза начинали слезиться, все расплывалось, будто под водой. Слабому человеческому зрению было доступно лишь то, как дрожит, колеблется чудовищная тень, следуя за богом по бугристым стенам.

А потом Гефест оказался снаружи: рывком, сразу, словно с самого начала стоял здесь. Под лучами ревнивого Гелиоса сияние в могучих ручищах бессмертного кузнеца не то чтобы угасло, но поблекло, выровнялось, перестало выжигать глаза.

— Зря ты, — упрекнул Гефест Афину. Погружаясь в сияние, голос бога, и без того низкий, рокочущий, загустевал и выныривал подобием дальнего грома. — Испортила все веселье! Пусть бы думал, что Тифон. Я, понимаешь, иду, топаю. Легко ли мне топать с моими ногами?

Афина пожала плечами:

— И унесся бы он отсюда на Пегасе, да? Лови ветра в поле?

— Придержала бы, — Гефест тоже пожал плечами.

У него это вышло впечатляюще.

Гефест был точной копией своих статуй; ну, то есть наоборот. Ростом выше меня на ладонь — это я уже научился понимать как знак расположения — он тем не менее казался огромным. Литые плечи, покатые валуны мышц. Волосатые руки в запястьях толщиной с мое бедро. Крупные, грубые черты лица, до глаз заросшего буйной черной бородой. В складки и поры кожи намертво въелась угольная гарь и копоть, делая лицо еще более резким, рельефным. Торс богатыря; кривые ноги калеки. Фартук из бычьей кожи. С пропалинами, как у мастера Акаманта. Как у любого кузнеца, смертного или бессмертного.

Боги переговаривались так, будто меня здесь не было. Я терпеливо ждал, пока они закончат. Это все Гермий. Приучил-таки не перебивать олимпийцев.

Вот, дождался.

— Радуйся, могучий Гефест, величайший из мастеров!

Бог хмыкнул в бороду.

— А он ничего, — сообщил кузнец Афине. — Умнее, чем выглядит. Радуйся и ты, красавчик. Ручки обжечь не боишься?

— Боюсь, — честно признался я.

— Ха! Он мне нравится, этот щенок! Ну, держи, коли так.

Уродливо качнувшись, Гефест шагнул ближе. Протянул мне свою ношу. Копье? Стрела? Дротик? Оружие, сияя электром, не давало себя рассмотреть даже вблизи. Подобно аору в руках Хрисаора, оно плавилось, текло, едва заметно подрагивало в лихорадочном предвкушении. Оружию не терпелось ринуться в убийственный полет, пронзить цель — жертву! — насквозь, сжечь, испепелить…

Я, Метатель-Убийца, понимал его, как никто. Лучшее в мире оружие! Молния Громовержца, выкованная из Тифонова огня. Жадное нетерпение молнии передалось мне, я тоже дрожал, торопил события, едва сдерживался от желания взять ее в руки.

Зубы скрипнули, как если бы я откусил его, это желание, и выплюнул. Судорога свела живот. Медленно, с величайшей осторожностью я отвел руку, уже потянувшуюся было к молнии, назад, спрятал за спину. Казалось, передо мной танцует ядовитая змея, готовая ужалить.

Заржал Пегас, весь тревога и испуг.

— Молодец!

Гефест широко ухмыльнулся. Зубы у кузнеца были крупные, белые, невозможно ровные. У людей таких не бывает, даже у молодых. Должно быть, Гефест услышал скрип моих зубов, вот и показал свои.

— Соображаешь, щенок. Я в тебе не ошибся.

— С ума сошел?! В Тартар твои шуточки! — Афина опоздала и знала это. Богиня кипела от злости. — Вот взял бы он и сгорел дотла! Что тогда?

— Сгорел бы, значит, туда и дорога. Я дураку молнии не доверил бы. А ты? Вот, к примеру, дурак, а вот твое копье. Дашь, а?

Афина сочла за благо промолчать. Гефест был доволен дважды: и тем, что я успешно прошел проверку, и тем, как он сам уел сестру, воплощенную мудрость. Надо же, боги, а грызутся и подначивают друг дружку точь-в-точь как мы, люди.

Или это мы — как они?

Когда я прошел мимо них, бог и богиня уставились мне вслед. Они смотрели так одинаково, что сразу делалось ясно: это брат и сестра, несмотря на отсутствие внешнего сходства. Пегаса я звать не стал: просто шел к оливковой роще, где ждал крылатый конь. Спину буравили взгляды олимпийцев; похожее чувство я испытал в Аргосе, когда в спину мне смотрел Циклоп.

Еще живой.

Я ласково похлопал Пегаса по морде. Он склонил голову, я потерся лбом о его лоб. Готов, спросил я. Полетели? Пегас даже не фыркнул, хмыкнул по-человечески. Я попытался сдержать смех, не выдержал, рассмеялся, забыв о приличиях — и взлетел коню на спину, сросся в единое целое, шагом направился к молчаливым богам.

На сей раз Гефест не спешил вручать мне молнию.

— Океан видишь?

Кипящая туманом серая полоса явственно различалась на юго-западе.

— Вижу.

— Слетаешь с молнией до границы и обратно. Это примерно треть пути отсюда до Олимпа. Поглядим, как быстро ты управишься. Молнию потом вернешь мне. Уронишь, пеняй на себя.

— Не вздумай соваться в Океан, — вмешалась Афина. — Близко к нему не подлетай. Десять стадий, не ближе.

Раньше я подлетал на пять, но говорить Афине об этом не стал.

— Да, я понял.

Афина воздела правую руку ладонью ко мне. Ладонь Девы светилась мягким перламутром.

— Благословляю тебя на подвиг.

— Благословляю, — эхом отозвался Гефест.

Он тоже поднял правую руку. Наверное, и его ладонь светилась, но разглядеть это в блеске молнии, которую бог переложил в левую руку, было невозможно.

— Теперь бери. Сможешь?

«Сгорел бы, значит, туда и дорога…»

3

Некому продолжить

Я взял молнию, не успев оценить, взвесить: смогу ли? Ладонь обожгло холодным огнем. Больно не было, было странно. Тревожно. Волнующе. Казалось, молния обожгла не меня, кого-то другого. Вот гончар обжигает амфору в печи: амфоре, наверное, тоже жарко, очень жарко. Но она не трескается, она становится крепче, тверже. Вот кузнец опускает раскаленный клинок в холодную воду…

От крепко сжатого кулака по руке, по всему телу побежали мурашки: жгучие крошки льда. Добрались до Пегаса, проникли в него. Крылатый конь вздрогнул, его дрожь передалась мне. Гефест сделался меньше ростом, не утратив, впрочем, своей природной огромности; Афину постигла та же участь.

Растем, понял я.

Земля ухнула вниз, я с облегчением выдохнул. Пегас завис над Тринакрией, мерно вздымая и опуская крылья. Уже собираясь послать коня в сторону Океана, я бросил взгляд на сияющий перун — мечтал ли я когда-нибудь о таком?! Мечтал ли кто-нибудь?! — и наконец сумел его разглядеть. Словно, раздумав превращать меня в прах, оружие прекратило сопротивление, признало носителя.

Пламя. Живое, серебряное с прозолотью. Молот бога-кузнеца придал ему форму, но в границах, очерченных волей Гефеста, пламя бушевало и ярилось, силясь вырваться, испепелить все вокруг. Оно вырвется, когда новая воля одолеет прежнюю, и молния, пущенная Громовержцем, поразит цель, врага, чудовище. Гефест заточил пламя в форме, как зверя в клетке, но клетка была гибкой. Под моим взглядом, в моей руке молния менялась! Узнавание обрушилось Гефестовым молотом, я ахнул, как бронза под ударом.

Молния?

В моей руке пламенел широкий аор, меч Хрисаора.

Я раздвоился. Парил в небе над Тринакрией с мечом-аором в руке; распрямлялся во весь свой исполинский рост на другом острове, под другими небесами. Меч превращался в лук, золотой лук-аор устремлялся к облакам. Выгибался огнистой радугой, соединял острова, миры, меня, где бы я ни был, на каком расстоянии от самого себя ни находился.

Зачем? Ведь мне ничто не угрожает…

— Стой! Не тронь его!!!

Кричал Гермий. Кричал не мне.

* * *

— Ты б себя видел!

— За меч схватился…

— …окаменел!

— Будто на тебя Медуза глянула!

— …или ты на нее…

— Глаза белые, пустые. Меч над головой…

— Как ты его поднял?!

— Он же тяжеленный! Я проверял…

— А потом ка-ак оживешь!

— Мечом ка-ак махнешь!

— …мы шарахнулись…

— А ты опять каменный.

— Наставник Поликрат велел аор тебе больше не давать.

— Никогда. До самой смерти.

— Будешь просить, не дадим!

— Даже близко не подпустим!..

Вы умерли, мои братья. Вы тени. Некому теперь не дать и не подпустить.

Некому даже рассказ продолжить.

4

Лукавый, Пустышка, Податель Радости

Гермий не мог понять, что же он все-таки чувствует.

Упорство сестры вызывало у него странную смесь раздражения и восхищения. Годами, десятилетиями гоняться за крылатым конем? Терпеть поражение за поражением? Сделаться одержимой, сойти с ума от этой погони — и все же поступиться, позволить смертному совершить то, что не удалось богине… Да, это и впрямь достойно восхищения.

По меньшей мере, уважения.

Природа, напомнил себе Гермий. Природа Афины: мудрость и военная стратегия. Беллерофонт — средство, инструмент. Главное — результат.

Сейчас Афина была как никогда близка к результату. А Гермий как никогда страстно желал ошибиться. Пусть сестра докажет свою правоту! Пусть у нее все получится! Испытание пройдет успешно, Беллерофонт сгоняет с молнией к Океану и обратно, мы уведомим отца, отец возрадуется, парень доставит пучок молний Зевсу…

Отец получит оруженосца. Афина — отцовскую благодарность. Жеребенок… Нет, пожалуй, уже молодой жеребец — бессмертие и почетную службу. Все довольны, все счастливы. Один я, напомнил себе Гермий, не получу ничего, включая ответы, ради которых я пас жеребенка все это время. Что ж, неудовлетворенное любопытство — умеренная плата за то, что может случиться в противном случае.

Если опасения оправдаются, мы вообще не расплатимся.

Молния не сожгла Беллерофонта, восседающего на Пегасе. Такой исход был бы не лучшим, но приемлемым. Гермий считал его маловероятным и оказался прав. Укрыт плащом невидимости, осторожней лисы, высовывающей нос из норы, Податель Радости наблюдал за происходящим с безопасного расстояния. Зависнув над южным склоном Этны, смотрел, как стремительно увеличиваются конь с седоком, как, распахнув мощные крылья, взмывает ввысь двухтелая тень со сверкающим перуном в деснице…

Дротик, ужаснулся Гермий. Он держит молнию, как обычный дротик! Без опаски, без почтения и трепета. Словно готов метнуть ее в любой момент, уподобившись Громовержцу. Кто тут у нас прячется в кустах? Кто хрюкает, подражая вепрю? Этот парень никогда не промахивается…

Плохо? Бог не знал.

Опасно? Да, наверное.

Насколько плохо и опасно? Бог не знал. Может, обойдется. Давай, парень, шептал Гермий, не замечая, что губы шевелятся, рождают слова. Лети и возвращайся! Не делай глупостей…

Пегас вырос, заполнил небо над Тринакрией. Крылья с гулом взбивали воздух в плотное масло, давая надежную опору двухтелому существу. Почему он медлит? Почему не летит на запад?

Чего ждет?!

Словно отвечая на вопрос, в зените проступила, забрезжила огнистая радуга. Перун в руке Беллерофонта ожил, меняя форму и цвет, превращаясь в золотой меч-аор. Меч и радуга тянулись друг к другу, желая слиться в единое целое, и все не могли дотянуться. Радуга делалась ярче, бледнела, истончалась, мерцала, исчезала в синеве, чтобы проявиться вновь, изогнуться луком, достать, отпрянуть, съежиться, опять вырасти…

Она словно терзалась, сомнениями: хватит ли сил? решимости?!

Гермий уже было уверился: все обойдется. Радуга отступит, сгинет, Беллерофонт слетает к Океану и вернется, все получится, как хотела сестра… Поглощен зрелищем, успокаивая себя наивными упованиями, он самым преступным, самым унизительным образом забыл о главном. О том, что рядом есть та, кому всегда хватало и сил, и решимости.

— Стой! Не тронь его!!! — завопил Гермий, бросаясь Афине наперерез.

Он опоздал.

Мудрость не нуждалась в его советах. Плевать хотела военная стратегия на его приказы. Обещание подчиниться? Неисполненных клятв — что капель в море. Одной больше, одной меньше. С другой стороны, Гермию обещали, что прекратят испытание, если он того потребует? Требования не понадобилось. Видя, что творится в небе, Афина сама решила прекратить испытание: раз и навсегда.

Способ, который она избрала, был в природе Афины.

Облечена в боевую ипостась, Воительница взмыла ввысь, занесла копье для фатального броска. Рискуя загнать крылатые сандалии, как загоняют до смерти лошадь, Гермий рванул наперерез. Змеи жезла развернулись с яростным шипением, превратились в пару живых удавок: впиться, оплести, спеленать, не позволить…

Даже находясь в воздухе, он ощутил, как дрогнула внизу земля. Могучие лапы обхватили легконогого бога, стиснули мертвой хваткой, прижали руки к телу, не давая шевельнуться, грубо прервав полет. Никогда раньше Гермий не видел, как хромой кузнец взлетает в небо одним прыжком. Не увидел и сейчас; да что там! — просто забыл о колченогом брате.

Зря. Зря забыл.

— Отпусти!

Гермий сипел, хрипел, рвался из объятий.

— Даже не надейся, — пророкотал Гефест. От кузнеца несло чесноком, жареным мясом, винным перегаром. Больше всего чесноком. — Ее дело, пусть она и делает.

— Вы дали слово! Вы оба!

Гефест угрюмо засопел. Вместо ответа он лишь крепче сжал Гермия в своих медвежьих объятиях. Надо было заставить вас клясться Стиксом, мысленно возопил Гермий, поскольку на живой крик сил не осталось. Это я-то лукавый?! Это я мошенник?..

Не в силах помешать, воспротивиться, он смотрел, как копье Афины, хищно блеснув, несется к жеребенку. Как в ответ на попытку убийства с небес падает радуга. Накрывает крылатого коня и его всадника, заключает в огнистый, играющий сполохами кокон. Гермий знал, какая бабочка сейчас родится из этого кокона.

Выстоит ли великан против Афины? Выстоит ли Афина против великана? Это были совсем не те вопросы, на которые Гермий жаждал получить ответы. К сожалению, выбора ему не оставили.

Копье ударило в кокон. Будь Гермий смертным, ослеп бы от вспышки. Тяжкий раскат грома потряс мир от преисподней Тартара до солнечной колесницы, несущейся к закату быстрее обычного. Эхом вскрикнула, отшатнулась Афина: так, будто сама получила сокрушительный удар. Отчасти так оно и было: копье родилось вместе с Воительницей, как часть ее природы. Сейчас это не знавшее промаха смертоносное копье, кувыркаясь, летело прочь, бесстыже открыв взглядам выщербленный наконечник.

Опомнившись, Афина едва успела вернуть копье, поймать его.

В небе больше не было Беллерофонта верхом на Пегасе. Не было в небе и великана с островов Заката. Тот, кого видел Гермий, кто вылупился из кокона — он выглядел как крылатый кентавр чудовищного роста. Человеческий торс переходил в конское туловище. Орлиные крылья с гулом и рокотом пластали воздух. Оба тела, слитых вместе, защищала вторая кожа — невиданный, горящий золотом доспех без единой щели. Единственную — человеческую — голову венчал гривастый шлем, полностью скрывая лицо.

В правой руке кентавр сжимал сверкающий меч. Клинок едва заметно подрагивал после встречи с копьем Афины. В левой…

В первый миг Гермий решил, что зрение изменило ему. Золото плавилось, превращалось в серебро, сливалось с ним в сияющий электр, перун, выкованный Гефестом — нет, в стрелу и лук, золотой лук и серебряную с прозолотью стрелу, которая легла на звенящую тетиву.

Меч. Куда делся меч?

От скрипа бессмертные кости заломило, как суставы старца к дождю. Уподобясь змеям жезла, тетива отползла назад, к плечу кентавра. Раздвоенное жало стрелы уставилось в лицо попятившейся Афине. Казалось, Воительница вот-вот ринется прочь, спасаясь бегством. Но нет, Афина справилась с паникой и занесла копье для повторного броска.

Оружие медлило. Противники медлили.

Все замерло в ожидании, даже ветер, даже время. Краткую, бесконечную паузу безвременья прервал оглушительный удар грома. То, что творилось втайне от Олимпа, перестало быть тайной. Олимп услышал, узнал, откликнулся.

Зевс узнал и откликнулся.

Он встал на северо-востоке: гневный, страшный, как перед новой битвой с новым Тифоном. Кудри по ветру, под космами бровей — грозовые зарницы. Козья шерсть эгиды, наброшенной на широкие, в полнеба, плечи исходила синим колючим треском.

— Нет! — отвечая небу, всколыхнулась земля.

У южных берегов Тринакрии вздыбилась волна, превыше всех волн. Поднялась над Этной, застыла в противоестественном, бурлящем равновесии. Кипя от ярости, на гребне воздвигся пеннобородый, всклокоченный Посейдон. Замахнулся трезубцем:

— Хватит убивать моих детей!

Голос — буря. Брови — штормовые буруны. Глаза — вихрящиеся водовороты, каждый из которых с легкостью поглотит сотню кораблей.

— Хватит, я сказал!

Море взъярилось валами — и прозвучал третий ответ: стон, рык, вой. Гора ощутимо пошатнулась, из кратера плеснуло огнем. Дым повалил гуще, из малых кратеров на склонах хлестнул жаркий гной лавы, сжигая все на своем пути. Этна дрожала, как в лихорадке, шаталась, грозя рухнуть в море, открыть путь на волю тому, кто томился под ее тяжестью.

Тифон рвался на свободу.

Вот он, конец времен, понял Гермий. Радуйся, лукавый бог. Ты его увидишь. Это будет последнее, что ты увидишь. Вот он, крылатый кентавр, Хрисаор Золотой Лук в силе и славе.

Имя, природа, возраст.

Мозаика, которая не желала складываться, сложилась. Гермий предпочел бы, чтобы она сложилась как-то иначе, но его никто не спрашивал. Достаточно и того, что он решил загадку, узнал ответ.

Ответ этот ужаснул бога.

Стасим

«Рази! Что ты медлишь?»

— Да, — сказала Каллироя. — Видела.

Туман с рассвета взял Эрифию в осаду, обложил двойным кольцом. Но при этих словах океаниды туман шарахнулся прочь. Хрисаор тоже отступил на шаг. Он давно понял, что седая мгла — зеркало, в котором отражается настроение жены. Если Каллироя щебечет, поет, смеется, никакой мглы нет и не будет. Но если любимая супруга встала не с той ноги, или того хуже, если муж с его великанским сердцем и великанским же скудоумием обидел жену, сам не зная чем — белесые пряди взовьются в воздух, облепят остров, сошьют небо с землей, наползут на песок и станут качаться, будто сотни грозных змей.

Тогда лучше притвориться утесом и помалкивать.

— Видела, — повторила океанида. — Своими глазами.

Хрисаор уже пожалел, что затеял этот разговор. Хорошо, сына дома не было — Герион умчался в скалы разорять птичьи гнезда. Потом он собирался к стаду, побегать наперегонки с Орфом, а значит, случись дома скандал, сын его не застанет.

— Ну, видела, — миролюбиво заметил Хрисаор. На всякий случай он сделался меньше, хотя казалось бы, меньше некуда. — Бывает.

Он не любил, когда жена напоминала ему, насколько она старше. Кому приятно слышать, что любимая супруга имела удовольствие наблюдать, как тебя мать рожала? Нашла зрелище… Со всей искренностью, граничащей с простотой, которая составляла бо́льшую часть его природы, Хрисаор обругал себя за длинный язык. Устал, наверное. Месяц с лишним перестраивал дом. Болели коровы, нуждались в уходе. Герион простыл, рассопливился, а с тремя сыновними головами это хуже потопа. Ночь за ночью — жар, слезы, бессонница. Трудясь в поте лица, возясь с коровами, баюкая сына, Хрисаор время от времени бросал опасливый взгляд в небо: не брезжит ли радуга? Не собирается ли огнистый лук в разгар навалившейся страды пустить Хрисаора стрелой на другой конец мира? Оторвать от стада, дома, забот? Не выдержал, рявкнул:

«Лучше бы ее и не было совсем, этой радуги! Ни радуги, ни его самого! Его там, что ни год, убивают, а я летай…»

И добавил в сердцах:

«Всей пользы — одна собака!»

Тут Каллироя и сорвалась. Что ты несешь, да как ты можешь, да чтобы я такого никогда больше не слышала, ишь ты, лучше бы его не было, ты вообще понимаешь, что и нашей семьи тогда не было бы, и тебя бы не было, утопила бы я тебя, и дело с концом, он — это ты, ты — это он, ты вот радугу клянешь, а она, ваша радуга — пуповина, не понял, и не надо, хорошо, твоя мать тебя не слышит, небось, показала бы болвану каменному, знал бы, как она тебя рожала, что это за му́ка…

«Тебе-то откуда знать? — усомнился Хрисаор. — Ты, что ли, видела, как меня рожали? Роды принимала?!»

Задним числом пришла мысль, рубанула по затылку: зря ты это, великан. Жена, небось, о своих родах вспомнила. Океаниды рожают легко, Каллироя смеялась, уверяла, что ей это — раз плюнуть, два подобрать. Только Герион — мальчик особенный, шел тяжко. Хрисаор вспомнил, как стоял, беспомощный, на коленях возле роженицы, утирал пот со лба, втайне дивился, что Каллироя не спустилась рожать на дно океана, к матери, сестрам, опытным повитухам… Зря ты, великан, тридцать раз зря.

Тут и случилось.

— Да, — сказала Каллироя. — Видела.

И добавила чужим, срывающимся, старым голосом:

— Давно хотела тебе, дураку, глаза открыть…

* * *

Медуза рожала долго, страшно.

Одна.

Выглядывая из волн, стараясь остаться незамеченной и понимая, что это — пустое дело, что Медузе, младшей из Горгон, сейчас не до тайных соглядатаев, Каллироя нутром чуяла: на острове ни души. Старшие сестры улетели, помочь Медузе некому. Даже ободрить, поддержать, доброе слово сказать — некому.

Ударить, помешать, осы́пать бранью — тоже некому.

Время от времени, плавая у берегов Эрифии, Каллироя становилась свидетельницей бурных ссор. Сфено и Эвриала требовали от младшей сестры, чтобы та скинула ребенка. Только требования, никакого телесного насилия, попыток схватить, избить, устроить строптивице выкидыш. От одной мысли, на что способна разъяренная Медуза, если сестры вдруг забудут о том, что они тоже женщины, а Медуза забудет, что они все-таки сестры — у Сильной и Попрыгуньи каменели ноги, едва им ясно, как наяву, представлялись возможные последствия. Ноги каменели, зато губы, языки, глотки превращались в вулканы, способные утопить в пузырящейся лаве целые города.

«Ты что, собралась рожать от насильника?»

«От этого мерзавца Посейдона?!»

«Как не насильник? Не мерзавец? Он бросил тебя. Промолчал, когда…»

«…когда Зевс отправил тебя в ссылку».

«Тебя? Всех нас!»

«Залез в раковину, спрятался на дне. Не вступился, мокрохвостый…»

«…мы тут гнием заживо. А он? У него таких жен, как ты, таких детей, как твой…»

«…убей дитя. Удави во чреве…»

«…мы знаем, ты можешь…»

«…ты хочешь, ты просто еще не знаешь, что хочешь…»

«…если так, рожай. А потом убей».

«Прикончи ублюдка! Камней на берегу много, одним больше…»

«Иначе мы сделаем это сами!»

«Сделаем, клянусь! Сами…»

Когда Горгоны улетали с острова, Медуза плюнула вслед сестрам. И велела себе: рожай! Что значит, срок не вышел? Рожай, пока этих нет. «Мы знаем, ты можешь…» Я тоже знаю, вслух произнесла Медуза, за миг до того, как начались схватки. Я могу. Морские, мы такие.

Каллироя услышала.

* * *

— Я не знал. Клянусь, я даже…

— А догадаться? Головой подумать?

— Не кричи.

— Зачем тебе голова? Шлем носить?!

— Я… Они поэтому нападали на меня, да? Горгоны?

— Да.

— Я был младенцем. Они еще не знали, кто я, откуда взялся. Но их ненависть никуда не делась. Ненависть вела моих теток, направляла, ярила. Ввергала в боевую ипостась. Если бы не он, не радуга, что поменяла нас местами, мы с Горгонами никогда бы не сошлись мирным путем…

— Молчи. Слушай.

* * *

Ребенок еще не вышел, он еще только ворочался во чреве, торя себе путь наружу, но Каллироя уже видела его. Так видят только морские, присутствуя при родах морских: сквозь материнскую плоть, как солнце видно сквозь толщу вод, если смотреть со дна.

Природа, имя, возраст.

Возраста там было — срок внутриутробной жизни. Имя громкое, грозное: Хрисаор Золотой Лук. Природа… Каллироя закрыла глаза, чтобы не видеть. Не выдержала добровольной слепоты, в которой роились чудовища, открыла вновь.

Ужаснулась.

Медуза вынашивала месть.

Афина добилась ссылки. Зевс огласил неправедный приговор. Посейдон принял волю брата без возражений. Никто не вступился, никто. Обвинили, изгнали, бросили. Небось, Олимп по сей день сотрясается от громового хохота. Ничего, скоро он сотрясется так, что лишь облако пыли встанет там, где раньше высился Олимп. Надо только выносить, родить, вскормить.

Натянуть лук, направить стрелу.

«Месть надо зачать, — скажет Медуза позже, в другое время, в другом месте. — Зачать в любви и ненависти. Месть надо выносить. Тебя тошнит, а ты носишь. Болит поясница, а ты носишь. Кружится голова, а ты все носишь и носишь. И некому помочь в твоем тяжком труде. Месть надо родить. Известно ли тебе, бог, как это трудно — родить настоящую, созревшую месть? Когда приходит срок, легче умереть, чем разродиться!»

Эти мысли, каждая острее лезвия меча, эти гибельные угрозы, каждая звонче тетивы — они рвались наружу сквозь боль, пред которой блекли наистрашнейшие мучения в Аиде. Ими был напоен, отравлен воздух вокруг роженицы. Даже на расстоянии, серебряной рыбой мелькая в волнах, Каллироя слышала их, пропитывалась ядом — и не имела сил, воли, решимости бросить все, забыть, уплыть. Если раньше у дочери Океана и возникало смутное намерение выйти на берег, помочь, поддержать, рискуя тем, что Медуза сослепу, не разобравшись, сотворит с незваной помощницей злое чудо — сейчас такое желание сдулось, погасло, окаменело.

Медуза сослепу. Да, смешно. Было бы смешно в иной ситуации.

Имя, природа, возраст. Имя воина, природа мстителя, а возраст — дело наживное. Все сойдется, сольется воедино, закалится, рухнет на обидчиков. Сила, свобода, смерть. Смерть, свобода, сила. Свобода, смерть, сила. Три в одном.

«Месть, — скажет Медуза позже, там, где Каллироя, дочь Океана и Тефиды, не сможет ее услышать. — Что вы понимаете в мести, гордые и яростные мужчины?! Вы мстите быстро и беспощадно. Мстите, словно насилуете: впопыхах, не зная другой радости, кроме собственно насилия. Месть — не блюдо. Месть — не молния. Месть — дитя. Дитя под твоим сердцем».

Медуза рожала и все не могла родить. Ребенок убивал мать.

Трехтелое дитя.

Свобода, сила, смерть.

* * *

— Ну что ты такое говоришь?

— Правду.

— Это ты нарочно. Чтобы я почувствовал себя виноватым. На Гериона намекаешь…

— А ты думал, почему у нас сын такой? Ты вообще об этом думал?

— Нет. Сын как сын.

— Твоя кровь, твое семя. Твоя порода…

— Я…

— Молчи. Слушай.

* * *

Юноша в крылатых сандалиях слетел на остров, как хищная стрекоза. Вопреки тем россказням, какие вскоре наполнят мир живой жизни, у него не было щита, отполированного и начищенного так, что щит мог служить зеркалом. Зато у юноши был меч, кривой серп Крона. Клинок, которым бессмертный сын оскопил бессмертного отца, чтобы в свою очередь родить сына и потерять мужскую силу от сыновней руки. От одного вида этого оружия Каллироя едва не пошла на дно, как валун, сорвавшийся со скалы.

Принять юношу за Гермия не смог бы и слепой. Даже знаменитые сандалии не позволяли сделать это. Скорее уж можно было предположить, что непрошеный гость, грозя мечом, отобрал у бога его таларии. Не по-юношески сухой, жилистый, с головой, обритой наголо, он больше напоминал Таната Железносердого, явившегося исторгнуть душу Медузы.

Танат не является к таким, как Горгоны. Юноша был смертным, океанида не видела его имени, природы, возраста. Позже имя станет ей известно: Персей. Вспоминая случившееся на Эрифии, заново переживая чужие убийственные роды, Каллироя станет звать юношу: Персей.

Белый взгляд Медузы уперся в Персея. Камень? Нет, гость не обернулся мраморной статуей. Должно быть, Медуза видела в Персее кого-то иного, нежели просто врага, Убийцу Горгоны, как позже назовут его люди. Да и видела ли она?

— Режь, — дрогнули искусанные в клочья губы.

Персей встал над роженицей.

— Где? — спросил он.

Ни слова, ни звука сверх того. Удивление, страх, ненависть — ничего не было. Другие вопросы, угрозы, проклятья — ничего не прозвучало. Серп в руке Персея поднялся, нацелился.

— Где? — повторил кривой меч.

Слабым кивком Медуза указала на свой живот:

— Я не могу родить. Помоги или убей.

Удар был точен. Чрево Медузы раскрылось невиданным цветком, влажным от серебряной росы. Дитя рванулось наружу, ища выход, созданный не природой, но адамантовым лезвием. Дитя рванулось, и стало ясно, что рука Персея — в первый и последний раз за всю его жизнь, прошлую, настоящую и будущую — дрогнула. Клинок вспорол не только Медузу, клинок задел ребенка, трехтелую воплощенную месть.

Связь порвалась, расторглась.

Первым вылетел Пегас. На лету увеличиваясь в размерах, свобода в облике крылатого коня ринулась на восток, в мир живой жизни. Где и жить свободе, если не там? Подражая кривизне меча, белая птица взрезала облака, пустив пух по ветру, и сгинула в далеком далеке.

* * *

— Вторым был ты, Хрисаор.

— Я остался на острове.

— Ты ударил в небо радугой. Такой крутой, что она походила на столб.

— Почему я не помню маму? Персея?

— Ты упал на северной оконечности острова. Когда ты вернулся сюда, их уже не было.

— Третьим был он?

— Да, он. Свобода и сила ушли, осталась смерть.

* * *

Смертный ребенок лежал на песке. Квакал по-лягушачьи.

Мальчик.

«Ты прав, месть выжила, — скажет Медуза позже, там, где Каллироя, мать трехтелого Гериона, не сможет ее услышать, но поймет, догадается, почует правду женским сердцем. — Родилась. Она всего лишь порвалась. Если амфора разбита, лучше не склеивать черепки. Вино так или иначе вытечет».

— Не подходите! — закричал Персей.

Вероятно, он помешался. Кто угодно помешался бы на его месте. Все-таки сын Зевса был молод, слишком молод. Страшная его слава еще только ждала своего часа.

— Не подходите!

Собой он закрыл роженицу и дитя: крепостная стена, защита акрополя от вражеского нашествия. Кроме них троих на берегу никого не было. Но взгляд Персея пылал таким огнем, что верилось: есть, стоят, ждут. Требуют. Грозят.

— Назад! Вы не тронете ее!

«Я не трону», — услышала Каллироя.

Безумие Персея было живым, плотским, явственным; оно превращалось в насилие над случайной зрительницей. Океаниде примерещились двое у сыпучей, изменчивой черты, где вода с шорохом набегала на песок и гальку. Сероокая дева в шлеме, сдвинутом на затылок. Легконогий юнец со змеиным жезлом. Сова и олива; ложь и лукавство. У видений нет имени, возраста, природы, но Каллироя, задохнувшись, домысливала все, на что указывал легчайший намек.

Призраки отвернулись. Они старались не глядеть в сторону измученной Медузы, потому что Персей, не в силах порвать тенета безумия, как Танат не мог порвать золотую цепь, считал, что эти двое испугались бы бросить взгляд на Горгону. Бессмертная плоть уже затягивалась на месте разреза, краска возвращалась на щеки роженицы. Но вряд ли младшая Горгона была сейчас опасней тех медуз, которых море выбрасывает на берег, чтобы солнце высушило студенистую кляксу.

«Рази! — услышала Каллироя. — Что ты медлишь?!»

Никто не кричал, не требовал. Это она вообразила, придумала. Нет, это вообразил Персей. Богам нет хода за грань Океана, зато сюда открыта дорога подвигу, долгу, цели, чувству справедливости — мести, наконец! — всему, что принес с собой Персей, что воплотилось в нем, выплеснулось наружу, приняв облик олимпийцев, разъяренных непослушанием. Живое противоречие рвало героя на части, резало по живому острей адаманта.

— Не подходите!

Битва с призраками не продлилась долго; как, впрочем, и все битвы, в каких позднее участвовал Убийца Горгоны. Меч вернулся в ножны. Взгляд стал осмысленным, ледяным. Без колебаний, не спрашивая, что ему делать и как поступить, Персей поднял лишившуюся чувств Медузу на руки. Присел, сохраняя равновесие; взял и мальчика. Прикрыл краем плаща, перехватил поудобнее. Кто другой упал бы под такой ношей; Горгофон[33] устоял.

Когда они взлетели к небесам, Каллироя проводила их взглядом.

* * *

— Теперь ты понимаешь?

— Он — это я. Я — это он. Они — это я.

— Так говорят боги о том, что входит в их природу. Храмы — это я. Реме́сла — это я. Гора, земля, вода, облако — я. Молния, трезубец, копье — я. Ты — Хрисаор Золотой Лук. И все-таки Хрисаор Золотой Лук — это вы трое. Таким тебя вынашивала Горгона Медуза, Ужасная Владычица, Прекраснейший Ужас[34]. Теперь тебе ясно, почему я взвилась, когда ты сказал: «Лучше бы его не было совсем…»?

— Ты сказала, она вынашивала месть.

Каллироя не ответила. Села, заплакала.

Хрисаор кинулся утешать: грубо, неумело, по-великански. Знал: впустую. То ли мужнины утешения — так себе лекарство, то ли женщины всегда плачут, излив гнев, и должны потратить все слезы до последней капли, иначе не успокоятся. Мало опыта, мало. Одна-единственная женщина за все годы, на всю жизнь.

Теток он в расчет не брал. Горгоны, случалось, залетали в гости. Но Горгоны никогда не плакали. Во всяком случае, не делали этого при племяннике.

Утешения — дело долгое. Радуга не позволила ему довести дело до конца.

Эписодий тридцатый

Кто и знает, если не я?

1

Память об ударе

Свобода, сила, смерть. Я — смерть.

Ты ошиблась, Каллироя. Кто угодно ошибся бы.

Я не смерть, я смертность. Знание свободы о том, что существуют узда и кнут. Знание силы о своей слабости. Бессмертие, знающее о своих пределах. Доспех, признающий свою уязвимость. Победа, которая со смирением принимает существование поражения. Ты сделал все, что мог, затем все, что должен, и теперь уступаешь тому, что превыше тебя. Нет в этом позора, нет и поражения.

Если сила знает о бессилии, а свобода о плене, если они живут как сила и свобода, несмотря на это знание, тяжесть которого превыше Олимпа, упавшего на плечи — не все ли равно, когда сила надломится, а свобода споткнется? У радуги два конца, иначе не бывает.

Я не зло и не убийца. Я Убийца Зла.

Не удар, но память об ударе.

Не Персей, память о Персее. Не кривой меч Крона, а воспоминание о мече. О том, как адамантовая гибель, закаленная в крови и семени бессмертных, послужила рождению. Казнь сделалась повитухой. Насилие — помощью, приговор — спасением. Ненависть — милосердием.

Рождаясь, месть распалась на три части, перестав быть местью. Химере повезло меньше, она распалась не при рождении.

Действительно ли ты промахнулся, о Персей, не знающий промаха? Или твоя рука, сын Зевса, управляя острым клинком, оказалась мудрее юношеского разума?! Та же рука подобрала с песка дитя, беспощадность подняла и унесла беспомощность — вместо того, чтобы бросить квакающий кусок мяса на поживу солнцу, ветру, птицам. Та же рука, что принесла ребенка в Эфиру и отдала старому хитрецу, надеясь, что смертность выживет здесь, вырастет, исчерпает отпущенный срок до конца.

Ты ведь смертен, Персей, как и я? Говорят, боги клялись черными водами Стикса не вмешиваться в твою жизнь до самого ее конца. Говорят также, что и ты поклялся не вмешиваться в жизнь богов. Я не верил досужей болтовне; сейчас верю. Если я скажу во всеуслышанье, что я — сын Медузы Горгоны, а роды моей матери принял никто иной, как великий Персей, мне тоже не поверит ни одна живая душа.

Я был рожден второй Химерой. Первая Химера не тронула меня у храма, почуяв родственную душу. «Химера!» — кричали аргосцы, мечущиеся в огне, когда я пролетал над ними верхом на Пегасе. Что ты говоришь, Каллироя, любовь моя? Медуза вынашивала месть? Меня не было на Эрифии, когда ты делилась с Хрисаором рассказом о нашем рождении. Теперь я — Хрисаор, трехтелый Хрисаор Золотой Лук. Ему доступно все, что известно мне; мне известно все, что знает он. Повтори еще раз, океанида, мать моего сына: «Медуза вынашивала месть…»

Месть — химера.

Золотая уздечка, изготовленная для меня чужими руками. Ради химеры сойдутся в битве боги и чудовища, ради химеры погибнут люди, и кто-то опять будет смотреть в небо, сжимать кулаки в бессильной злобе и шептать: «Убью! Я тебя убью!»

Цепь зла, звено за звеном. Не справиться, не разорвать.

Я Беллерофонт, Убийца Зла.

Я — память об ударе. Моя природа — воспоминание о мече. О насилии, обернувшемся помощью. Я бьюсь внутри тройного воссоединившегося Хрисаора, в котором сейчас не осталось ничего от задумчивого великана с Эрифии и вольного скакуна Пегаса. Я связан по рукам и ногам, все, что мне осталось, это вспоминать, восстанавливать, переживать заново.

Не так мало, как кажется.

Вот он, Персей. Льдистый взгляд: рассеянный, скользящий. Левый глаз слегка косит. Вот он, серп Крона. Хищный изгиб похож на радугу. Меч приближается, целит в меня остро заточенным концом.

Бросаюсь навстречу мечу. Боль, какую нельзя вынести, пронзает меня. Режет, кромсает, разрывает на части. Не хочу быть целым. Местью? Не хочу. Не буду.

Кричу.

Горячая ладонь тьмы закрывает мне рот. Чш-ш-ш, шепчет тьма голосом дедушки Сизифа. Тихо, парень. Смерть? Это второе рождение. Медуза? Посейдон? Месть? Что за ерунда! Я буду помнить, что ты Гиппоной, сын Главка, прозванный Беллерофонтом. Все запомнят: о, да ведь это Беллерофонт! Был, есть и никуда не денется, пока весь мир от богов до муравьев не накроется медной лоханью. Чем не повод для радости? Радуйся, парень! А если ты не станешь радоваться, клянусь кубком Гебы, я выпорю тебя вожжами! Выбирай: радость или вожжи?

Я выбрал, дедушка. Конечно же, вожжи.

Какая радость без вожжей?

2

Кто, если не я

Смертный ребенок лежал на песке. Квакал по-лягушачьи.

Мальчик.

Был ребенок, мальчик. Был юноша. Молодой мужчина, разменявший третий десяток. Сейчас, наверное, дряхлый старик. Вижу плохо. Мир плывет, качается. Хочу сесть, не могу. Хочу встать, не могу. Спина тряпка, ноги тряпки. Хорошо еще, дышу. С трудом. Все болит, все. Не знал, что во мне есть столько всякого, что способно болеть.

Небо. Вижу небо. Облака.

Радуга? Радуги нет.

Вижу лицо. Нет, не Персей. Точно вам говорю, не он. Персей был моложе; он и сейчас, пожалуй, моложе, чем этот. Брови космами, глаза — грозовые зарницы. Кудри — тучи, идущие от края земли. Полощутся, схвачены на лбу золотым обручем. Завились кольцами; летят назад, за широкие плечи.

— Говори, — велит этот.

Могу говорить. Правда, могу.

— Радуйся, великий Зевс…

Говорю так себе. Хриплю.

— Если бы я знал, — он отвечает, но должно быть, не мне, — я бы запретил. Нет, не запретил бы. Рискнул бы, согласился на пробу. Или все-таки запретил? Риск в моей природе, с этим не поспоришь. Риск, гнев, несправедливость. Твою природу я тоже видел, ничего хорошего. Знаешь, чего это стоит: идти против своей природы? Знаешь, кто и знает, если не ты…

Молчу. Могу говорить, молчу.

В небе облака. Пушистые. Белый пух на синей ткани; это все, что я вижу. В небе Пегас. Кружит, беспокоится. Пегаса я не в состоянии различить. Белое на белом? Белое на синем? Нет, не могу. Я просто знаю, что он там, как знаю, что я здесь. Я вижу Зевса зоркими глазами Пегаса, с высоты птичьего полета. Смотрю на владыку людей и богов сверху вниз. Да, риск, гнев, несправедливость. Сила. Власть. Ревность. Опека. Горячность. Защита. Свобода. Мстительность. Похоть. Бессмертие. Смертность. Стою на своем. Бьюсь до последнего. Если мир устойчив, качаю. Если мир качается, подпираю плечом. Ненавижу. Люблю. Желаю.

Сколько же всего понамешано! Как и жить такому? Я вижу все это и своими глазами тоже. Просто мои глаза сейчас видят хуже Пегасовых. Смотрю на Зевса снизу вверх, моргаю. Все противоречия мира сидят рядом со мной.

Свобода, сила, смертность. Мне было проще.

— Рассказывай, — велит он. — С самого начала.

Рассказываю. Словами или как-то иначе, не пойму. Вот как вам сейчас. С начала. Медуза вынашивает месть? Рожает мстителя? Нет. Для меня это вовсе не начало. «Радость! — кричит гонец. — Великая радость!» На лице гонца — ужас. Во двор входит дедушка Сизиф, вернувшийся из царства мертвых. Пурпурный хитон, по краю кайма. «Проклятый торгаш! — говорит дедушка. — Мера краски за три меры серебра, не грабеж ли? Владыка Аид тоже оценил. Он бы сам не отказался от такого хитона». Дедушка смеется. Скоро будет сказка про золотую цепь.

Хорошая сказка. Зевсу понравится.

Гром рокочет над Этной. Облака темнеют, оборачиваются тучами. День темнеет, оборачивается ночью. Под землей ворочается Тифон, подслушивает. Многотелый Тифон, месть, зачатая Геей-Землей от Тартара-Преисподнего. Месть выношенная, рожденная, победительница, побежденная, узница, огонь для чужих молний. Где-то далеко рычит лев, шипит змея.

Козу не слышу. Молчит.

Рассказываю.

Летит камень, убивает Делиада. Летит дротик, убивает Алкимена. Летит с аргосской стены одноглазый абант. Летит время, разит без промаха. Я и не подозревал, что оно так быстро летит, так беспощадно. Время, ты Метатель-Убийца. Летит Пегас; летит, спешит радуга. Слово цепляется за слово, отращивает крылья, летит.

Никому не догнать.

«Сгорел бы, значит, туда и дорога…» «Благословляю тебя на подвиг…» «Стой! Не тронь его!» Память об ударе. Воспоминание о насилии, обернувшемся помощью. «Рассказывай. С самого начала».

Все. Конец.

Зевс молчит. Он молчит так долго, что я трижды успеваю умереть и воскреснуть. Почему так темно?

— Я мог бы тебя излечить, — задумчиво произносит Зевс. Тяжелая ладонь с загрубелыми шрамами от ожогов повисает надо мной, заслоняет небо, которого я не вижу. Я ничего не вижу, кроме этой ладони. — Тебя, который сейчас лежит передо мной. Мог бы одарить бессмертием, вечной молодостью…

«Побеседуем наедине, с глазу на глаз? — слышу я из глубин прошлого. Память ворочается в них, как Тифон под грузом горы. — Если ты будешь честен со мной, я вознагражу тебя своим покровительством. Это много, очень много. Больше, чем ты в силах представить. Твой куцый детский умишко лопнет, а не сможет».

«Если от тебя будет польза, — слышу я, — я буду благосклонна к тебе, Гиппоной, сын Главка. Я буду очень, очень благосклонна к тебе…»

— Да, я мог бы, — Зевс размышляет вслух. — Набросить на тебя плащ моего покровительства? Легче легкого. Но я не сделаю этого. Семья не поймет, это не в их природе. Решат, что я тебя боюсь. Хочу использовать впоследствии. Благодарю, а значит, есть за что, а значит, я тебе должен, вот и расплачиваюсь. Задабриваю, заручаюсь согласием не бунтовать в дальнейшем. Обласкав сына, посылаю сигнал отцу, Посейдону, в чьей природе бунта куда больше, нежели в твоей. Я не имею права так поступить. После мятежа я должен карать, карать жестоко, беспощадно, иначе…

— Золотые цепи, — согласился я.

Он кивнул. Тряхнул буйной гривой:

— С Тифоном можно справиться. С золотыми цепями — нет. Я ношу их всю жизнь. Гефест мастеровит, но он дурак. Решил, что цепи — его творение. Хромой глупец не видит своих собственных цепей. Носит, не замечая. Знаешь, почему я владыка? Почему не Посейдон, не Гера, не Аполлон? Я знаю, что живу в цепях, они нет. Я знаю, что цепь не порвать, они нет.

— Почему так?

— Потому что цепи куют свои. Дети, жена, братья и сестры. Цепь куешь сам, день за днем. А Тифон — он чужой. Химера чужая, ты чужой. Вот я и говорю: если я излечу тебя, чужого, свои не поймут. Ты же порвал свою собственную цепь? Ты дважды чужой, ты опасен! Нет, не поймут. Решат, что я делаю из чужого своего. Все, что я могу…

Все, что я могу. Неужели я слышу это от Зевса-Олимпийца?

— …это дать тебе спокойно дожить отмеренный срок. Умереть в старости, тихо сойти в Аид. К старости ковыляй сам, тут я тебе не помощник. Сколько пройдешь, все твое. При жизни ты уже не позволишь восстановить целостность Золотого Лука. Не отвечай, я и так знаю, что это правда. При жизни ты не позволишь, после твоей смерти это станет невозможным. Живи, Семья тебя не тронет. Пока я силен, они покорны моей воле. Такое мое решение они примут. Решат, что я пренебрег тобой, счел ничтожным для грозного наказания. Пренебрежение свойственно мне, они не усомнятся в его реальности. Не рискнут поднять руку на того, кого пощадил сам Зевс, над кем Зевс смеялся. Можешь не сомневаться, я буду смеяться. В присутствии Семьи, и никак иначе…

Я привстал. Это было труднее, чем закатить камень на вершину горы.

— Ты заключаешь со мной договор, владыка? — Пегас снизился, я и в темноте ясно видел Зевса. — Как с Персеем?

Он смеялся долго, громко. Утирал слезы.

— Договор? О нет! Никакого договора, никакой клятвы водами Стикса. Это даже не подарок. Это моя прихоть. Это Семья поймет: прихоть, решение, принятое в случайном порыве. Олимп знает, такие решения в моей природе. Олимп поймет, примет. В первую очередь потому что ты смертен. Куда он денется, скажет Семья. Рано или поздно… Для бессмертных твой жалкий век — мгновение. Любой дар — подачка. Это в их природе, они согласятся. Моя природа не нуждается в их согласии, но я желаю, чтобы они согласились добровольно. Это избавит всех нас от лишних забот.

Он встал:

— Я бы хотел иметь такого сына, как ты.

Голос его — гром за горами. Глаза его — грозовые зарницы. Кудри — тучи, идущие от края земли. Вокруг Громовержца сгустилась боевая эгида. Сыпанула искрами, зашлась пугающим треском, угасла.

— Живую месть? — не удержался я.

— Живую молнию. Оружие, выкованное для истребления чудовищ. Смертную молнию. Молнии должны вспыхивать и гаснуть, такова их природа. У меня много сыновей, но такого нет. Я надеялся на Персея, он меня подвел, непокорный. В Персее избыток меня, ты понимаешь, о чем я. Я подумаю над этим, Беллерофонт. Думать не в моей природе, мне больше свойственно, — Зевс вновь засмеялся, — принимать решения в случайном порыве. И все же я постараюсь.

И тогда я принял решение. В случайном порыве.

Если угодно, это была моя прихоть.

— Пока у тебя нет живой молнии, — бросил я ему вслед, — я стану возить для тебя обычные. Если восстанет второй Тифон или…

Он ждал, не оборачиваясь.

— …или второй я, хлопни перед битвой в ладоши. Пусть Гефест ждет на Тринакрии с пучком молний. Я успею, не сомневайся. Я летаю быстрее ветра.

— Ты?

— Если меня не будет на спине Пегаса, это ничего не значит. Пусть все считают, что молнии великому Зевсу возит Пегас, сын Медузы и Посейдона. Только мы с тобой будем знать правду, владыка. Только мы.

* * *

Я лежал на холодной земле. Я парил в небесах. Немым утесом я застыл на Эрифии, в кольце океанской мглы. Мы не нуждались ни в радуге, ни в мести, ни в золотых цепях, чтобы сказать про себя: я.

Громовержец спросил, знаю ли я, чего это стоит: идти против своей природы. Сам спросил, сам и ответил: «Кто и знает, если не ты?» Действительно, кто, если не я.

3

Принесите копья

На Пегаса я влезал калекой, колченогим Гефестом, дважды сброшенным с Олимпа. Приятно, должно быть, чувствовать себя богом. Приятно, но не в этом случае.

Не знаю, сколько я пролежал на черной земле под черными небесами, словно единственный человек на всей Тринакрии, а может, на всей земле. Наверное, еще одну жизнь в обнимку с Химерой, богами, братьями; всеми, кто сопутствовал Гиппоною, сыну Главка, прозванному Беллерофонтом. Третью жизнь напролет — вторую я прожил, рассказывая обо всем этом Зевсу.

Да и был ли рассказ? Был ли Зевс, не почудился?

Не знаю.

В редкие паузы просветления я понимал, что лежу на спине, а не иду, ищу или сражаюсь. Валяюсь, как куль с тряпьем, а Пегас тычется в меня мордой, вздыхает. Я вздыхал в ответ, пока наконец не собрался с силами и не потащил Беллерофонта, этот непослушный, усеянный трещинами камень, в гору, то есть на Пегаса.

В Ликию я летел молодцом. Ноги не беспокоили: все четыре конские ноги были в полном порядке, как и пара крыльев, а две искалеченные человеческие ноги я утратил, растворил в Пегасе вместе с болью. Спина выпрямилась, плечи развернулись, к пояснице вернулась крепость. Пегас нес меня, как мать младенца, как остров в океане без усилий несет громаду берегового утеса; я сам нес себя, как остров — утес, а где-то там, в седой мгле, живой утес возвышался над темной водой и Красным островом, скала в доспехе, с головой, покрытой шлемом, и это тоже был я: конь, утес, человек.

Трудно объяснить. Даже не пытаюсь.

Перед дворцом меня встречали. Приветственные кличи смолкли, когда Пегас встал посреди двора, а я упал с Пегаса. В мертвой тишине я копошился на утоптанной земле: червь, раздавленный подошвой сандалии. Сил осталось лишь на стоны.

— Что вы стоите! — закричала Филоноя. — Несите его в покои!

Уже потом я вспомнил, что Иобат тоже смотрел на меня с лестницы. Царь молчал, хмурился. Совсем как Зевс.

Следующие дни и ночи, сколько их ни было, слились для меня в череду боли и обмороков. Что я запомнил? Хлопоты лекарей вокруг меня. Скрежет костей, собираемых заново. Кровь в миске на полу. Немытую овечью шерсть с медом, которой обкладывали раны. Повязки с черным вином. Четыре кожаные трубки, свернутые в кольцо и набитые чем-то мягким. Кизиловые прутья толщиной в палец. По паре колец надели мне на каждую ногу, выше лодыжки и под коленом, и прикрепили к кольцам прутья. Что делали с бедрами, не знаю, потому что всякий раз терял сознание, когда лекари принимались за них.

У меня была спасительная деревяшка. Я изгрыз ее в щепу. Мне дали новую.

Если бы не Филоноя, я бы не выдержал. Она сидела у моего ложа с Исандром на руках: спокойная, сильная, сильней меня. Никогда не видел, чтобы она плакала. Даже Исандр молчал или тихо возился; должно быть, ребенку передавалась уверенность матери. Случалось, в безумии помрачения, а может, просветления я был уверен, что Филоноя и моя мать. Особенно в те мгновения, когда она кормила меня, вытирала мокрые губы и подбородок влажной тряпицей.

Однажды я проснулся, а ее не было. Рядом сидел Иобат.

— Я умру не позже следующей осени, — сказал царь. — Молчи, не спорь, я знаю. Как мне оставить трон тебе? Лекари уверяют, что ты выживешь. Выздоровеешь? Станешь прежним? Когда я спрашиваю их об этом, они отводят глаза. Лакий поддержит тебя, даже если ты проживешь свой век никчемным калекой. Лакий — это уже кое-что. Но одного Лакия мало. Бунт против меня был похож на дурную шутку. Бунт против тебя может оказаться не таким забавным. У бунтовщиков разная природа, они слепо следуют ей, не размышляя. Слабый? Слабого затопчут. Уже сейчас болтают, что Филоное стоит подыскать себе нового мужа, а Исандру — нового отца.

Я молчал. Он и говорил как Зевс.

— Солимы перекрыли горные тропы, — он закашлялся. Старик, увидел я. Больной старик. Нет, это не я увидел, это он позволил мне увидеть. — Фаселида волнуется. Родос готовит новый флот. Вероятно, родосцы ударят первыми.

Я молчал.

— Жрецам храмов Зевса снился вещий сон. Всем до единого, как по команде. Ликийцы волнуются, опасаются бед. Ты правда штурмовал Олимп? Хотел вознестись в сонм олимпийцев?

— Правда, — ответил я.

Объяснять? Долго, трудно. В какой-то степени это и было правдой.

— Зевс умолчал про штурм. Это уже я и только тебе, — Иобат хрипло заперхал. Не сразу я понял, что это не кашель, а смех. — Жрецам было сказано: пытался взлететь, проникнуть в чертоги богов. Зевс наслал овода, тот укусил Пегаса, и конь скинул тебя. Это тоже правда?

Я молчал.

— Зевс мудр, — царь похлопал меня по руке. — Не знаю, что ты натворил, но знаю, что Зевс расположен к тебе. Дерзкая попытка проникновения, а не штурм, бунт, мятеж — это раз. Зевс во всеуслышанье объявляет: ты не восстал против владыки богов и людей. Ты всего лишь молодой глупец, обуянный гордыней. Такое можно простить. Если уж Зевс простил, люди простят и подавно.

— Такое можно простить, — повторил я, будто ученик за наставником.

— Зевс сказал жрецам, что он дает тебе время примириться с Олимпом. Это второй, самый большой подарок. Примириться? Значит, Зевс не сердится. Дает тебе время? Если Зевс дает, кто посмеет покуситься на срок твоей жизни? Наказать тебя как богоборца? Нет, нельзя, Зевс разгневается. И потом, ты — человек, которому определено пойти с Олимпом на мировую. Великий герой, вероятно, больший, чем просто победитель Химеры. О, Громовержец! — Иобат бросил взгляд в потолок, словно видел там небо, тучи и Зевса. — Ты и впрямь мастак не только громить молниями!

— Не только, — подтвердил я. — Думать не в его природе, но он старается. Говоришь, Фаселида волнуется? Солимы перекрыли проходы в горах? Позови людей, пусть вынесут меня во двор.

— Что?

Мои слова о Зевсе удивили царя меньше, чем требование позвать людей.

— Пусть меня вынесут во двор, — повторил я.

Он не стал спорить.

Когда меня вынесли, Пегас уже ждал. Челядь жалась к стенам, бормотала охранительные молитвы. Это они зря, Пегас никого не тронул бы.

— Помочь? — спросил Иобат. Царь шел рядом с носилками. — Подсадить тебя на коня?

Он все понимал быстро.

— Нет, — запретил я. — Пегас — свобода. Он не потерпит никого рядом с собой. Никого, кроме меня.

— Ты говоришь как царь, — холодно отметил Иобат. — Как бог. Я начинаю верить снам жрецов. Начинаю верить, что у тебя получится. Это хорошо.

Носилки опустили на землю. Идти я не мог, я полз. Извиваясь как червь, нет, как змея с Гермиева жезла, как живой обрывок золотой цепи, я полз к недвижному Пегасу. Никто не смеялся, никто. Они смотрели с ужасом и восторгом. Потянувшись, я коснулся шелковистой кожи. Стало легче, боль ушла. Стоять я по-прежнему не мог, я карабкался на Пегаса, словно на гору.

Желая помочь мне, он опустился на передние колени. Нет, иначе: помогая себе, я опустился на передние колени. Свобода преклоняет колени только перед собой.

Когда я сел на Пегаса, ноги перестали беспокоить меня. Сломанные, вопящие от боли, они исчезли, замолчали, растворились. Зрение очистилось от туманной пелены, как если бы где-то там, в седой мгле Океана, дунул ветер — и очертания Эрифии сделались резче, рельефней, вплоть до самой дальней скалы, похожей на великана в доспехе. Сила пела во мне, выверяя тон каждой мышцы, каждого сухожилия.

— Принесите копья, — велел я.

Не прошло и трех дней, как солимы очистили горные тропы. Прислали старейшин, изъявили покорность. Еще месяц полетов над Фаселидой, только полетов, ничего более, и фаселитяне прикусили языки. Родосский новый флот? Он так и не отплыл из гаваней.

Возвращаясь, я слезал с Пегаса и падал. Стоять я научился спустя два месяца. Ходить на костылях — в начале зимы. Без костылей, переваливаясь хромой уткой — весной следующего года. Это не имело значения. Иобат уже не сомневался, сможет ли он оставить меня на троне Ликии.

Старый царь умер осенью, как и обещал. Он успел увидеть второго внука, Гипполоха. Даже сумел подержать его на руках. Хорошее имя, сказал Иобат. Славный парень. На отца похож. Да, согласилась Филоноя. Одно лицо.

Никогда не понимал, как они усматривают сходство между взрослым мужчиной и младенцем.

Стасим

Жизнь, смерть, жизнь

— Что было дальше? — спросил слушатель.

— Дальше была жизнь.

Старик заворочался в пыли, сел поудобнее. Вечер взлетел с дороги, пыльной и каменистой, каких тысячи на Алейской равнине. Вечер взлетел отсюда давно, вместе с Пегасом. Вместо них на дорогу пала ночь, к концу рассказа исчерпав себя до донышка. Небо на востоке налилось тусклым жемчугом, вот-вот брызнет рассвет.

Эх, дороги! Здесь можно встретить кого угодно, даже самого себя. Что значит дорога? Время и расстояние. Можно пойти вперед, можно вернуться назад. Даже если речь о времени, все равно можно вернуться назад, а уже потом пойти вперед, торя путь заново.

— Долгая, не слишком интересная жизнь. Дочь Гипподамия. Мелкие войны: кто-то всегда поднимал голову, приходилось напоминать о себе. Исандр погиб, сражаясь с солимами. Я похоронил его рядом с дедом, в нише, оставленной для меня. Как знал, что не пригодится! Пошлины за стоянку в портах и проезд по дорогам. Стройки: общественные бани, храмы, торговые ряды. Расширение границ. Внуки: Главк и Сарпедон. Мне было сорок три, нет, сорок пять, когда разнеслась весть о рождении сына Зевса, героя с великой судьбой.

Старик засмеялся:

— Говорили, что младенец задушил змей, подосланных ревнивой Герой, прямо в колыбели. Я сказал Филоное: «Думать не в природе Зевса, но, кажется, он до чего-то додумался. Задушил змей? Меня самого чуть не задушили змеи. И заметь, я к тому моменту уже покинул колыбель». Жена не поняла, а я не стал уточнять.

— Это я знаю, — напомнил слушатель. — Про змей и Геракла. Рассказывай о себе.

— Осталось недолго. После пятидесяти я начал терять зрение. Это не мешало, когда я сидел на Пегасе или стоял рядом с ним, но досаждало в иные дни. Полностью я ослеп через десять лет, сразу после смерти Филонои. Она ушла тихо, во сне. Я сам отвез ее в горы. Мы парили над скальным некрополем, я держал жену на руках, и даже Пегас…

— Да, — кивнул слушатель. — Ты уже говорил об этом.

— Трон я оставил Гипполоху. Сам же вернулся на Пелопоннес. Нет, не в Эфиру, там меня слишком хорошо знали. Бродил от селения к селению, скитался. Рассказывал сказки о золотых цепях, крылатом коне Пегасе. О герое Беллерофонте: великом, несчастном, счастливом. Я рассказывал о нем, как о человеке, которого я знал, который сейчас далеко отсюда. Разве это не было правдой? Люди звали меня Кимоном. Многие считали, что я и есть тот странник, кто показал дриаду маленькому Гиппоною, а позднее предостерег изгнанника в Аргосе, сказав, что в доме ванакта не чтут Геру. Я не спорил: Кимон так Кимон. Если я не мог подарить этому бродяге бессмертие, я хотя бы продлил его земную жизнь на десятилетия. Болтали, что я родом из Кимы, Смирны, Пилоса, Афин, с Родоса, Саламина, Хиоса; откуда угодно, кроме Эфиры и Ликии. И впрямь, с собой из Ликии я не взял ничего, кроме серебряной фибулы. Она больше не менялась. С того дня, когда я вернулся с Тринакрии, и до недавних пор на ней всегда было одно и то же: крылатый кентавр в доспехе. Я бы показал тебе эту заколку, но я потерял ее в прошлом году.

— Ты отказался от роскоши, — слушатель пожал плечами. Он был удивлен. — От спокойной и сытой старости рядом с детьми и внуками. Сменить покой на странствия? Достаток на нищету? Свое имя на чужое? Зачем ты это сделал?!

— Зевс сказал жрецам, что дает мне время примириться с Олимпом. Я дал себе время примириться с самим собой. Поверь, это труднее, чем мировая с Олимпом. В Спарте я узнал, что Гипполох сделал соправителями в Ликии моих внуков: Главка и Сарпедона, сына Гипподамии. Пока мальчики росли, всеми делами по-прежнему заправлял Гипполох. Хороший парень, я всегда верил в него. Вот, собственно, и все. Про разбойников я тебе рассказывать не буду. Подозреваю, ты их видел. Что теперь?

— Ты знаешь, — мягко напомнил слушатель. — Ты сам все знаешь.

— Да, Танат. Знаю.

Старик не видел слушателя: Пегаса не было рядом, ни на земле, ни под облаками. Но старик различал того, кто сидел напротив, не гнушаясь пылью и голой землей, так же ясно, как если бы спустился в дальний погреб, где царили холод и тьма кромешная, встал подле узника, закованного в обрывок золотой цепи — и не побежал прочь, когда сердце в груди превратилось в ледяной кусок железа, металла редкого и дорогого.

Танат встал. Крылатый юноша с факелом и мечом, он стоял над стариком и медлил, словно впервые не желал исполнять свой долг бога смерти.

— Пора, — сказал Танат. — Время пришло. Не бойся, это не больно.

Старик улыбнулся:

— Я не боюсь. А ты, ты не боишься?

В ответ Танат взмахнул мечом.

Радуга пала с неба быстрей сокола, падающего на добычу. Накрыла старика сверкающим плащом, заковала в несокрушимый доспех, встала исполинской стеной от земли до неба. Танат отпрянул, загородился факелом, выставил меч перед собой. Огнистый вихрь плясал перед богом смерти, катил волны, от которых не ослеп бы лишь слепой. В пламени скакали кони, ярилась Химера, трещали молнии. Целая жизнь кипела в пламени, от младенца, что был принят в Эфире как родного, до хромого слепца, бесприютного скитальца. Отступив на обочину, Танат ждал, пока огонь погаснет. Любой огонь рано или поздно гаснет. Не надо быть смертью, чтобы прийти к этой истине.

Так и случилось.

Сначала Танат посмотрел на небо. Радуги нет, хорошо. Затем он посмотрел на землю. Тело есть, хорошо. Не живое тело бессмертного великана, а мертвое тело дряхлого калеки. Дважды хорошо, да. В последнюю очередь Танат огляделся вокруг. Чего-то не хватало, чего-то важного. Когда бог смерти понял, чего ему не хватает, он вновь почувствовал себя в заточении, слабей слабого, и услышал звук, который ненавидел больше всего на свете — смех Сизифа.

Рядом с телом не было души, тени, которую следовало препроводить в Аид. Не было и Гермия, Водителя Душ.

— Знал, — севшим голосом пробормотал Танат. — Знал, мерзавец. Мог бы предупредить… Нет, не мог, это не в его природе. С другой стороны, я мог бы и сам догадаться…

Юноша с факелом и мечом задрал голову к небесам и различил, высмотрел в бледном сумраке еле заметный след золотого лука, увенчанного буйной гривой.

Восток полыхнул зарей.

Эпод[35]

В небе радуги огнистой тает яркий путь…

Сергей Андреевский

1

Три тела лежали на берегу. Три тела, при рождении слитых воедино.

Герион был мертв.

Двое стояли над убитым великаном. Алкид, сын Зевса, больше известный под прозвищем Геракл — и Ификл, сын фиванского полководца Амфитриона, брат-близнец Алкида. Их нередко путали. Молва легко заменяет смертным морскую природу бессмертных, соединяя несоединимое, делая одного из двоих, троих, десятерых.

Двое стояли над великаном. Дальше, у скал, лежали еще трупы: пастух и двухголовая собака. На собаку братья старались не смотреть. Пес напоминал им о том, о чем думать не хотелось. Двухголовый волкодав, очень смешно.

— Коровы, — сказал Алкид. — Надо перегнать коров на ладью.

— Да, — согласился Ификл.

— Почему он не захотел отдать коров добровольно? Был бы жив. Все они были бы живы.

— Да, — невпопад откликнулся Ификл.

Алкид повернулся к брату:

— Проклятые коровы! Зачем они понадобились Эврисфею? У него что, своих коров мало?!

— Смерть, — объяснил Ификл. — Эврисфею понадобились не коровы, а смерть. И даже не Эврисфею.

Сегодня он изъяснялся на редкость косноязычно. Но брат понял.

— Он был смертным, — Алкид присел рядом с мертвым великаном. — Видишь?

Палец указал на стрелу, торчавшую из груди среднего тела великана:

— Яд Гидры. Он умер сразу. Будь он бессмертен, он бы боролся. Яд против вечной жизни, и так вечно. Иногда хорошо быть смертным, не находишь?

Ответить Ификл не успел.

Земля содрогнулась. Казалось, остров порвал корни, которыми он крепился ко дну, и пустился в плаванье навстречу шторму. Скала шла к братьям, утес в доспехе; великан, рядом с которым чудовищный Герион показался бы ребенком. В небе над великаном скакала, вставала на дыбы огнистая бешеная радуга.

Алкид наложил стрелу на тетиву. Ификл взялся за копье.

Гигант шел как ни в чем не бывало. Лук в его руке опустился к земле, превратился в меч; погас, исчез. Встав рядом с братьями, гигант опустил взгляд на Гериона. Отец прощался с сыном. Близнецы попятились, не желая мешать.

— Он не мог отдать коров без боя, — тихо произнес Хрисаор. — Такова была его природа. Вы не могли не исполнить приказ. Такова ваша природа. С природой не поспоришь, правда?

— Ты можешь отомстить, — бросил Алкид. — Можешь попытаться.

— Могу. Но не стану.

— Почему?

— Месть не в моей природе. Вернее, ее в моей природе слишком много, чтобы я поддался этому искушению. Мой дед, старый хитрец, однажды сказал мне, что я настоящий великан, просто еще не вырос достаточно, чтобы узнать об этом. «Такие, — объяснил он, — лезут к каждому встречному со своей силой, доказывают. Себе доказывают, потому что не верят, сомневаются. А доказывать всему миру, что ты великан, не надо. Это лишнее, пустое. Сколько бы врагов ты ни убил, это убьет тебя еще вернее…»

— Твой дед?

— Я говорю о Сизифе.

Замолчав, Хрисаор перевел взгляд с убитого сына на братьев-убийц.

— Вы похожи, — он говорил, как до него это делал Ификл: невпопад, терзая собеседников загадками и двусмысленностями. — Он был один, но его было трое. Вас двое, но вы, в сущности, один. Меня двое, но есть и третий. Мы — одно. Вам нужны коровы? Забирайте. Те, кто вас послал, нуждались в смертях? Они получили желаемое: мой сын мертв. Орф мертв, погиб и пастух.

Под его взглядом братья отступали к морю. В бою не отступили бы, но сейчас пятились.

— Живая молния? — Хрисаор засмеялся, а может, застонал. — Оружие, выкованное для истребления чудовищ? Молнии смертны. Они вспыхивают и гаснут, помните об этом. Я не стану мстить за Гериона, если вы отчалите с рассветом.

Легко, как пастух ягненка, он вскинул сына на руки и двинулся прочь. Обернулся на ходу:

— С рассветом, не забывайте. Иначе я захочу отомстить.

— Коровы, — напомнил Алкид.

— Кому они нужны, эти коровы? Кому, кроме меня?! Возьмите дюжину, на ваш выбор. Клянусь, те, кто вас послал, даже этих велят зарезать на жертвеннике.

Когда Хрисаор скрылся за скалами, братья долго смотрели ему вслед. Это нетрудное дело, если скалы ниже, чем хозяин Красного острова.

2

Вершина горы уходила за облака, которых не было в царстве Аида. Гор здесь тоже не было, эту создали нарочно для Сизифа. Крутой склон, тропа вьется меж чахлых безлистых кустов. Земля утоптана босыми пятками, выглажена тяжестью камня. Вот и камень: ползет улиткой к далекой вершине.

Сизиф плотнее уперся плечом в шершавый бок. Рядом пыхтели мальчики: Алкимен, Делиад, Пирен. Сегодня камень шел трудней обычного. Не дотянем, подумал Сизиф. Сорвется, покатится вниз. Грохот, прыжки, мы бежим следом. И все начнется сначала. Что за день такой, а? Вот-вот солнце зайдет. Солнца тут нет, но для нас оно есть. Закатили бы и на отдых. А так придется по новой… Гермий вина обещал. Задерживается, мошенник.

Сизиф был не в духе. Вероятно, поэтому и камень отяжелел.

— Подвинься, дед, — сказал кто-то. — А ну-ка, парни!

Трое обхватили камень шестью руками. Крякнули в три глотки, оторвали от тропы. Вскинули до пояса, еще приподняли, уперлись животом — вторым, средним. И пошли в шесть ног, согнув колени — не потащили, нет, потащились на гору.

Задыхаясь от изумления, Сизиф брел следом. Мальчишки шепотом переговаривались, цокали языками.

Вознеся камень на вершину, трое сели так, чтобы оказаться на пути махины, если камень решит скатиться обратно. Подперли ношу тремя спинами, улыбнулись тремя ртами. Были трое, стал один.

— Я тут посижу, — сказал трехтелый. — Принесите воды, ладно?

Сизиф качнулся к великану:

— Ты кто такой? Кто тебя послал?!

— Никто, — великан удивился не меньше Сизифа. — Сам пришел. Я Герион, твой правнук. Родная кровь, значит. Отец в последнее время много о тебе рассказывал. Вот, потянуло в семью. Мне принесут воды или как?

Закат гас за горой. Играл красным на сколах камня.

Сноски

1

Имя Анаксагор состоит из двух частей: анакс (ванакт), т. е. владыка, повелитель — и агора, т. е. рыночная площадь, где проходили собрания граждан.

2

Баб-Или (Врата Бога) — Вавилон.

3

Абанты — ионийское племя, обитатели острова Эвбея. Искусные воины, мастера ближнего боя.

4

Караковый — самый темный отмасток гнедой масти.

5

Атлантида — дочь Атланта.

6

Имя Химера буквально означает «молодая коза».

7

Эгиох — Носящий Эгиду.

8

Греческая пословица.

9

Оргия — мера длины, около двух метров.

10

Агиэй — Дорожный. Один из эпитетов бога Аполлона.

11

Трикефал («трехглавый») — эпитет Гермия, как бога перекрестков и покровителя путников.

12

Речной конь — гиппопотам.

13

Имя Герион означает «ревун».

14

Гикесий — Покровитель просящих, эпитет Зевса.

15

Греческое слово «ипо-стасис» буквально означает «под-стоящее».

16

Молибдос — греческое название свинца.

17

Корень «беллер» имеет еще одно значение: «зло». В этом случае прозвище Беллерофонт означает «Убийца Зла».

18

Полиид — «многоо́бразный».

19

Главкид — сын Главка, в данном случае Беллерофонт.

20

«Многие лета!» (греч.).

21

Талант — мера веса, около 26 кг.

22

Гальтерес — древняя гантель, два ядра, соединенных ручкой.

23

Энко́мий (др.-греч. ἐγκώμιον — восхваление) — хвалебная песнь в виде распеваемых стихов в честь богов или людей.

24

Прим. 26 км.

25

Стоит напомнить, что имя Химера означает «молодая коза».

26

Эпитеты Афины: Эргана (Труженица) и Булайя (Советчица), Атритона (Необорная, неодолимая) и Промахос (Воительница, передовой боец).

27

Гекатомба — жертва в сто голов скота.

28

Мегиста — «величайшая, самая большая».

29

Матернитет — обычай вести род по материнской линии.

30

Афедрон — отхожее место, задница.

31

Тринакрия — Сицилия. Название происходит от слова «trinacrios» — «треугольник».

32

Электр — сплав серебра с золотом.

33

Горгофон — Убийца Горгоны, прозвище Персея.

34

Медуза — Владычица (от Μέδομαι: «забочусь, охраняю»). Другая трактовка имени Медуза — Прекраснейшая.

35

Эпод — заключение, эпилог.


на главную | Золотой лук. Книга II. Всё бывает | настройки

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу