Глава 31
В те далекие времена (тоже мне, далекие!) я частенько расставался с людьми из-за своей собственной слабости, которой они были свидетелями. Впрочем, не только свидетелями слабости они были, а также моих недостатков, моей молодой искренности, глупости, поспешности или неловкости – словом, всего того, чего я тогда стыдился. Воистину глупый, глупый парень, я хотел днем и ночью видеть себя тем, о ком говорят: «ну, это железный человек! это настоящий мужик!» Я глушил в себе все человечье, всю свою нежность и доброту, и печаль, и любовь, я старался поменьше говорить и чувствовать, а побольше действовать – как и подобает железным парням.
Был у меня тогда наставником рукопашных дел мастер: циничный, умный и безжалостный квадрат поперек себя шире, набитая длань и выя в толстых венах – вот кто был моим едва ль не кумиром. Да какое там «едва ль»! Первые два года после детдома я бегал за ним как собачонка, перенимал манеры его и отсутствие чего бы то ни было святого, привычку бить первым и никому ничего не прощать – и мало-помалу начинал слыть в Приволжске тем, кого теперь ставлю себе ж в укоризну. Этим наставником и был Спартак. Поначалу нас было у него человек пятнадцать, потом стало трое, остальным оказалось с нами не по пути. Они усомнились в Спартаке, а стало быть, и в нас, самых верных его адептах – в Мишке, Гансе, во мне, они предали нас, они смеялись над нашей преданностью делу – мы звали наши занятия «делом», настоящим делом, делом настоящих мужчин. Этого мы простить им не могли.
Но мог ли я подумать тогда, всего-то три-четыре года назад, что ведем мы себя по меньшей мере глупо, ставя крест на том или ином человеке, прознав про его иронию в наш адрес или другую какую чушь. Вот и Толян Каретный по той же глупой причине попал в нашу немилость, а ведь это все хорошие парни, кого ни возьми, – Толик, Вован, Смагул, тот же Коля Карганов. Все четверо как на подбор – надежные, умные, деловые, н о р м а л ь н ы е, – мне, например, таким никогда не быть. Они оказались правы, вовремя уйдя от Спартака.
Я думал об этом, ворочаясь на скрипучем кожаном диване и глядя в темное прокуренное пространство маленькой комнатухи, именуемой кабинетом. Тут было тихо, уютно, тепло, но сон не шел ни в какую. Да и какой там сон – я думал о своей жизни, которую живу как-то не так. Но что делать, если по-другому не получается? Кажется, что мог бы жить по-другому, но не получается, хоть ты тресни. Бывают такие бессонные ночи, когда думаешь о жизни всерьез – о жизни и о себе, и вот на сгибах этих ночей вдруг как-то враз расстаешься с иллюзиями, с целыми легионами иллюзий, будто угодил на стремнину и течение вовсю промывает тебя.
За такими своими мыслями я, должно быть, пропустил первый звонок в дверь магазина, а когда вернулся в реальное время, в дверь уже вовсю трезвонили и били чем-то тяжелым. Я рывком сел на диване и начал стремительно обуваться. Что за дела?
Послышались шаги охранника – он протопал мимо по коридору.
– Кто здесь? – раздался его встревоженный голос.
– СОБР!
На единственном окне кабинета стояла решетка. Если что – уходить надо каким-то другим путем. В принципе бояться мне было нечего – подумаешь, паспорта нет, но я как представил себе всю эту тягомотину с выяснением личности, с камерой, с протоколом, так и выскочил в коридор. Поворот направо, ступеньки – и вон они: два ментовских «УАЗА» с бесшумными сполохами мигалок. Они стояли на улице нос к носу в двух шагах от витрины, а слева и справа от них молча рассредотачивались человек шесть в спецкамуфляже. Один что-то говорил в наплечную рацию. Все ясно – Мишка начал давать показания, и сейчас здесь будет шмон.
– Открывай, СОБР! – рявкнули за дверью и еще раз вломили в нее, похоже, прикладом. – Считаю до трех.
– Не имею права. – Охранник, хоть и был перепуган, вел себя грамотно. – Сейчас позвоню директору. Разрешит – открою.
– Открывай, т-твою мать! У нас твой директор! – Голос за дверью, потеряв терпение, начал отсчет. – Р-раз…
Так. Значит, и Ганса взяли.
– Открывай, мудила, хуже будет!
Так. Куда уходить?
Идея пришла довольно дикая, но…
Я ринулся в смотровой зал к «десятке», что стояла там на ступеньках. Ганс говорил, что в ней даже бензин есть. А аккумулятор? Передняя левая дверь была по-прежнему нараспашку, я мигом открыл капот. Есть аккумулятор!
– Два!
Да, их человек семь – движки заглушили, значит, надолго – если застряну в витрине, фигово будет – стекло до самого асфальта очень кстати – и сразу надо вправо и еще раз вправо – так, зажигание, провода, провода, провода, – этот и, кажется, этот – подсос, газку – я соединил два красных, тут же схватился стартер – и мотор завелся. Вперед! Двумя ударами я выбил башмаки из-под передних колес. Машина стояла на «ручнике», и я отпустил «ручник», одновременно выкручивая руль влево и раскачивая вперед-назад ее полуторатонную тушу.
И вот она пошла по ступенькам вниз.
– Три!
И одновременно с этим «три» охранник крикнул в голос:
– Открываю, открываю, не надо ломать!
Вперед!
Я воткнул вторую скорость и дал ей такого газу, что она взревела, как боевая машина пехоты, – лишь бы менты с перепугу не влупили из автоматов, – и, проходя сквозь витрину, сквозь брызги фасадного и лобового стекла, вылетая на мокрый асфальт, тормозя и выворачивая вправо, мимо «УАЗов», на Яна Райниса, я думал: щас-щас-щас, щас-щас-щас я дам знать Гансу, что у него шухер. Не верил я, чтобы его повязали.
Менты резко взяли мой след – когда я отморгался от стекла, то сразу увидел фары одного из «УАЗов». Он стартанул с секундным опозданием и шел за мной метрах в двадцати пяти. Минимальный отрыв, да еще переднее левое приспущено, влево что-то ведет. Наконец взвыла сирена, и дальний свет «УАЗа», отразившись в зеркале, меня ослепил. Блин! Последний раз я сидел за рулем летом, так что гоняла из меня тот еще. Я не чувствовал габаритов машины и все боялся зацепить тачки, стоявшие вдоль обочин. Лишь бы она не заглохла! Только бы не заглохла. Стрелка спидометра медленно переползала цифру 90. Сирена за спиной заставляла вжимать голову в плечи. Я сидел весь в стекле, ветер бил в рожу и приходилось сильно щуриться, – так, влево, на Молодежку – и по ней вниз, к рынку, – нашел же, блин, себе приключение на пустом месте – надо обязательно смываться – иначе вывесят на меня все угоны за последние сто лет.
И тут – то ли я коленкой задел провода, то ли еще что – движок вдруг чихнул и смолк. Твою мать! Я ударил по тормозам и еще на ходу выскочил из машины, упал, вскочил и побежал меж домов к гаражам. Хоть бы у них не было с собой собаки, лишь бы, блин, собаки не было, а то щас спустят! Сзади раздался визг тормозов, хлопанье дверцы, другой, крик, а я уже мчался по гаражам, прыгая с крыши на крышу, в полете перебирая ногами и придерживая карманы, где гремела мелочь и ключи.
Я ушел. Мне удалось смыться. Отпечатки моих пальцев есть в местной ментовке, но неужели они будут снимать их с руля? Да и пусть снимают. Утром просочусь в паспортный стол и попрошу Мерсалимыча сделать паспорт побыстрее. И – в Москву, а там меня попробуй найди.
Петлял я по улицам долго, потом понял, что иду к детдому и в который уж раз набираю номер Ганса, а он не отвечает. Что хочешь, то и думай… 3.58 утра – время между собакой и волком.
Остаток ночи я провел в будке охранника детдома. Спят они обычно в левом корпусе, на диване, у пульта сигнализации, так что до без пятнадцати восемь я спокойно дремал в вахтерском кресле, задрав ноги на калорифер. Утром сходил в душ, забрал сумку и поехал в Дом быта фотографироваться. Полдня провел в паспортном столе – сначала ждал Мерсалимыча, а потом паспортистку Розу Вагизовну, которая появилась только к обеду. Она была в курсе моего дела. Припухшие глаза и нездоровый цвет ее лица говорили о бурно проведенной ночи.
– Ждите в коридоре, – буркнула она. Минут через двадцать, выглянув из кабинета, секретарша назвала мою фамилию. Я расписался в нескольких местах и получил новенький паспорт. Пара коробок конфет перекочевала из моей сумки в стол паспортистки, хотя ей сейчас гораздо уместнее был бы, пожалуй, коньяк, который я оставил в кабинете Рифата Мерсалимовича. Но уж поздно что-то менять. Ганс по-прежнему не отвечал. Тогда я снова пошел к Мерсалимовичу и попросил его от своего лица позвонить в милицию, узнать насчет Ганса. Он позвонил и узнал. Да, Ганса взяли по целой подшивке статей: уклонение от налогов, торговля ворованными машинами, хранение огнестрельного оружия и что-то еще. Это надолго. Я поехал на вокзал и через полтора часа сел в первый же проходящий поезд на Москву. Изнурительное это дело – отовсюду смываться и постоянно чувствовать себя виноватым, не в одном, так в другом. А единственная твоя вина лишь в том, что ты такой, какой есть. Но от самого себя разве смоешься?
До Москвы я добрался без приключений. Тут было сыро, промозгло, город накрыл туман, но жизнь, в общем, продолжалась, как ни в чем не бывало. В переходе на Тимирязевской девчонки в желтых спенсерах фирмы «Астор» проводили рекламную акцию, раздавая при этом шариковые ручки. Бабульки торговали семечками. Менты лениво просеивали прохожих скучающими взглядами. По углам дремали бомжи.
Дома я вырубился часа на четыре, а когда проснулся, помылся и только собрался поесть, как позвонила ты, Аня. Было 19.20, у меня на кухне варились пельмени, да стояло маленькое газовое зарево под исподом джезвы. Ты звонишь из аэропорта, часа через два приедешь, плохо с автобусами, гадский туман. У меня есть деньги? Тогда возьмешь такси, хорошо? От аэропорта около часа легкового хода с учетом тумана, и минут через пятьдесят внизу, во дворе, появился свет противотуманных фар. Они медленно подползли к нашему подъезду, остановились, и, если присмотреться, позади них можно было увидеть и саму машину. Пришло сообщение от тебя: «Приехала», – я накинул куртку и побежал по ступенькам вниз.
На тебе был новый дорогой плащ бледно-синего цвета и в тон ему сапоги. Водила вытаскивал из багажника большой белый чемодан с выдвижной ручкой, вытащил, поставил на колесики, и ты покатила его к подъезду.
– Погодка шепчет, – вздохнул таксист, неохотно отсчитывая сдачу. – И назавтра обещали туман.
Ехали в лифте, третьим был сосед по площадке Хуматов, не то социолог, не то политолог. Его сухое, чисто выбритое лицо тайного смутьяна было знакомо по ТВ, но на экране он выглядел солиднее, увереннее и как-то суразнее, что ли. Он сказал, что в театре Виктюка завтра «Заводной апельсин», не составим ли мы ему компанию? Очень удачный спектакль по известному роману Берджеса, читали? Ты, похоже, еще летела на высоте 9,5 тыс. метров, и тебе было не до романов.
– Берджеса мы читали, – сказал я, – но пойти, к сожалению, не сможем.
– Ага, к большому сожалению, – подтвердила ты и улыбнулась Хуматову, на него, впрочем, не глядя. Это была одна из тех весьма блядских улыбок, которые за тобой иногда водились. Ими ты как бы никому не отказывала в надежде. А потом наша Анечка проделала вот какую штуку: еще глубже погрузив руки в карманы, взяла и обозначила плащом фигуру: грудь, бедра, живот. Хм. Я отвернулся. Хуматов жил один, и за все время мы не видели, чтобы он кого-нибудь к себе приводил. Он был лет на пятнадцать меня старше и заговаривал с тобой не первый раз – то на концерт приглашал, то на какие-то чтения. Теперь вот – на Виктюка.
– Крайне жалко, – огорчился он, выходя из лифта последним.
Дома ты засмеялась:
– Х-храйне жалко! – Развесила плащ сразу на всех крючках и стала расстегивать сапоги. – Как дела? – спросила снизу.
– Все хорошо. Голодная?
– Какое там голодная! Не Питер, а одна большая жратва. А напоследок уже в Пулково пристал один Руслан – представляешь? Ровно шесть часов в ресторане сидели, даже попа устала.
Ты села, поджав ноги в разноцветных карпетках. У тебя было бледное, гладкое лицо без следа косметики, а руки покраснели, потому что неохота было доставать перчатки из чемодана. Зато одета была тепло: в неизвестную мне черную юбку ниже колен и толстый зеленовато-коричневый свитер со свисающим на грудь воротником. Да, этот твой француз, видимо, заботливый и теплолюбивый малый.
– Искупаться? – подумала ты вслух и вдруг зевнула, сыто раскидисто потянулась, вытаращив локти, и тебя повело влево, ты замерла там, слева, переломившись в талии, сладко жмурясь, потягиваясь, вмиг ослабла, обмякла и засмеялась.
Путешествие явно оправдало твои надежды. Ты была довольна жизнью, смирна, и теперь тебе хотелось тихомолочки, послушания и покоя. Ты избегала моего взгляда, а я хорошо знал, что это значит. Ты и кофе стала варить сама, чтобы не сидеть со мной лицом к лицу, но мне ли ревновать тебя или осуждать, если и сам я оказался шит заурядным лыком, если и сам учусь только на своих ошибках, а не на чужих, если и мне все еще кажется, будто где-то там, вдалеке, ждет т о с а м о е, отчего киты выбрасываются на берег, если и меня время от времени подмывает уйти в полет, выше и дальше, оставив все на потом. У нас было много общего, у нас даже одно время и любовь была одна на двоих, но потом мы стали творить со своими половинками черт-те что, и вот что из этого вышло. В смысле, не вышло ничего. А, ладно, чего уж теперь.
Мы пили кофе, курили дрянные французские сигареты, и я взялся точить столовый нож, чтобы хоть чем-то занять глаза и руки. Родная и вместе с тем почти чужая женщина со своими надеждами, слабостями и поисками добра от добра, со своими глупостями, правдами и неправдами, со своей жизнью, уже неподвластной мне. Моя любовь, но не моя судьба, как это ни печально. Ты сходила в ванную, включила там воду и вернулась уже в халате без рукавов.
– Как твои дела, Андрюш?
– П-помаленьку.
Я точил нож и старался не глядеть на твою шею в свежих засосах и на золотые новые сережки старался не смотреть тоже. Мы были по разные стороны стола, но вот ты встала, погасила верхний свет и присела возле меня на пятки.
– Андрюш, – ты положила подбородок на мое колено, – меня в Лион приглашают.
– Куда-куда?
– Помнишь, я тебе о Ксавье рассказывала? Он приехал, ведет переговоры в Петербурге, на судостроительном заводе. Нашел мне хорошую работу в Лионе. – Ты невесело глядела на меня снизу, чуть покачиваясь, изводя грудь о мое колено.
– Что он тебе нашел? – переспросил я.
– Нашел хорошую работу по контракту.
– Хорошую работу?
– Да, говорит, очень хорошая. У меня ведь французский без словаря, ты же знаешь. Переводчицей в филиале их фирмы, что-то связанное с маркетингом. Они занимаются листовым прокатом.
– О, это действительно очень хорошая работа! – сказал я. – Неужели он тебе ее нашел?
– Он хороший, он очень хороший. Он учил меня ездить на «Пежо».
– Да, он нашел тебе работу, – сквозь задумчивость продолжал я, доводя лезвие ножа до совершенства, – связанную с листовым прокатом. Хорошая, очень хорошая, должно быть, работа. И опять же машина марки «Пежо». Это очень хорошая машина, правда?
– Кривда! – наконец обиделась ты и ушла из кухни босиком. – Все равно поеду! – крикнула ты из прихожей и громко заперла дверь на предохранитель.
Я ушел в комнату, включил телевизор и, чувствуя себя последней овцой, стал делать вид.
Я делал вид, будто смотрю баскетбол и листаю учебник по французскому языку, в котором ни шиша не смыслю.
Будто смотрю баскетбол, листаю учебник и думаю о том, что там, во Франции, нет и никогда не будет такого снега, и такого ветра, и такого тумана, и такой кровавой луны.
Я делал вид, будто думаю об этом, а ведь совсем не о том думал я, да и вообще, какое там «думал», когда ничему похожему названия нет. Да, самые страшные фильмы ужасов, самые жуткие, самые нечеловеческие сюжеты разворачиваются в нашем человеческом сердце.
Пока ты мылась, я поменял наше постельное белье. Над кроватью висел ковер: лось, лосиха и лосенок глядят из вечернего леса. Там была тишина, закат вдалеке и много красивых сучьев. Я запихивал одеяло в пододеяльник, купленный у вьетнамца на Савеловском рынке, и мне было жалко Ганса, мне было жалко Мишку Гашева, мне было жалко дантиста Ивана, мне было жалко вьетнамца, потому что у нас ему, по всей видимости, живется гораздо лучше, нежели дома, а это совсем неправильный порядок вещей. Но больше всех мне было жалко тебя. Ведь не от хорошей жизни ты идешь на поводу у своей нелегкой и все больше запутываешься, шарахаясь из крайности в крайность, словно подчиненная какому-то таинственному механизму. Я и жалел тебя, и злился, и уже заглянул в атлас насчет Лиона, и почему-то вспомнил твоего однокурсника Глеба, который на Новый год под покровом полотенца выворачивал наизнанку твой позрачный тонкостенный бокал, наливал туда сок, предлагал тебе выпить, а, выворачивая бокал обратно, всякий раз читал один и тот же бессмысленный стишок: мики-мики-огонек-положите-в уголок… Какой огонек? Чего это я вдруг вспомнил?
Скоро ты приоткрыла дверь и крикнула французским шепотом:
– Андрэ!
И, намыливая тебе спинку, я рассказал про проблемы Ганса.
– Вот, значит, как? – Ты оглянулась на меня с одною из своих улыбок, – очень интересно! – и поглядела на кончик своего носа, – а какое дело до этого мне? – и легла, вытянулась из конца в конец ванны, тесня пену и жмуря зеленые глаза.
А потом я услышал телефонный звонок. Трубка стояла на подзарядке, и, пока я до нее шел, звонки прекратились. Определитель ничего не определил; и только я собрался вернуться к тебе, как телефон зазвонил вновь.
– Сам выйдешь? – спросили меня. – Или нам подняться?
Я подошел к окну. У подъезда стояла темная иномарка, и возле нее курили двое. Один из них говорил со мной по мобильному, и даже отсюда, сверху, было видно, какой он здоровый. Ну, вот и дождался.
– Иду, – сказал я.