на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава вторая

Когда его выпустили из Бельвю, он обнаружил, что боится всего, причем постоянно. От одного только звука сирены на улице, даже очень отдаленного, кровь застывала в жилах, и от одного только вида полицейского тоже, причем от любого полицейского и где угодно. При виде молодых негров он тоже старался спрятаться, особенно если они были высокие и сильные, потому что они все казались ему санитарами из Бельвю.

Если бы у него тогда была машина, он боялся бы на ней ездить — наверное, не смог бы даже завестись и включить передачу, потому что, если завести двигатель и включить передачу, может произойти какая угодно гадость. Пешком ходить было тоже страшно, особенно когда надо было переходить широкие улицы; ему даже не нравилось сворачивать за угол, потому что никогда не знаешь, что тебя там поджидает.

Теперь он думал, что эта трусоватая нерешительность — не важно, скрывал он ее или нет, — всегда была основой его характера. Ведь в душе он всегда боялся всех парней на школьном дворе. Ведь он всегда ненавидел футбол — играл только потому, что от него этого ждали. Поначалу даже бокс вызывал жуткий страх, пока его не научили, как переставлять ноги, переносить вес и работать руками. Что же до службы бортовым стрелком, упоминание о которой столько лет производило на стольких людей такое огромное впечатление, то тут он с самого начала знал, что «мужество» или «выдержка» были в данном случае самыми неподходящими словами. Тебя посылали в небо с девятью другими людьми; ты делал все, что мог, и спасало тебя только старое армейское умение не высовываться. Было понятно, что война уже на исходе и что шансы выжить имеются — не будут же эти боевые вылеты продолжаться до бесконечности, — и каждый раз после возвращения в Англию было приятно слышать, что другие ребята тоже говорят, что едва не обделались от страха.

Теперь он каждый день с дрожью приближался к аптечке и в назначенный час, без единого пропуска, глотал все таблетки, которые ему выписали в психушке, а раз в неделю покорно тащился в Бельвю на прием к гватемальцу, который должен был наблюдать его амбулаторно.

— Представьте, что ваш мозг — электрическая цепь, — говорил ему гватемалец. — Куда более сложная, естественно, но в одном отношении сходная: стоит перегрузить один элемент, — и он поднял указательный палец, чтобы подчеркнуть свою мысль, — как из строя выходит вся система. Цепь рассыпается, свет гаснет. Так вот, в вашем случае такая опасность действительно есть, источник ее понятен, и выход возможен только один: бросьте пить.

И Майкл Дэвенпорт не пил ровно год.

— Целый год, — говорил он потом каждому, кто позволял себе в этом усомниться, или тем, кому это воздержание не казалось особым достижением. — Ни грамма алкоголя за двенадцать месяцев, даже кружки пива не выпил — вы можете себе представить? — и все потому, что какой-то сраный лекарь напугал меня тем, что от алкоголя у меня мозги замкнет, и я чуть в штаны не наложил. Я и так-то половину времени хожу до смерти напуганный, как и все в этом мире, но я больше не трус, черт меня побери, и в этом вся разница.

Он обнаружил, что трахаться он тоже теперь может, и был так благодарен девушке, которая это доказала, что готов был расплакаться и от всего сердца поблагодарить ее, как только все было кончено, однако сумел от этого порыва удержаться.

Девушка эта, одна из секретарш в «Мире торговых сетей», сказала ему, что раньше никогда своему другу не изменяла. Она и сегодня вряд ли согласилась бы прийти к нему на Лерой-стрит, если бы недавно не обнаружила, что ее друг ей изменил. Но все равно она считает себя достаточно зрелой, чтобы понять и принять эту неверность: он только что открыл собственный зубоврачебный кабинет в Джексон-Хайтс[64] и, конечно же, пережил в связи с этим сильнейший стресс.

— Ага, — сказал Майкл, довольный собой на все сто. — Стресс — такая вещь, которая и под монастырь подвести может. Правда, Бренда.


Летом 1964 года, когда у Майкла вышла третья книга, его пригласили с лекциями и чтением стихов на двухнедельную писательскую конференцию в Нью-Хэмпшире. Конференция проходила в маленьком живописном кампусе высоко в горах, вдали от городской цивилизации: старые жилые дома, беспорядочно разбросанные по территории, вмещали до трехсот платных участников, ко всему этому прилагались громадная кухня и столовая, а также залитый светом лекционный зал, в котором речи не умолкали ни на секунду, а единственной темой обсуждений была литература.

Директором программы был Чарльз Тобин, человек лет пятидесяти или даже старше, романами которого Майкл всегда восхищался и который при встрече оказался приятным и общительным хозяином.

— Заходи к нам в Коттедж, Майк, как только устроишься, — сказал он. — Вон там, через дорогу, видишь?

Небольшой деревянный домик, одиноко стоявший на дальнем конце лагеря, служил местом для преподавательских сборищ — это был своего рода клуб, и со стороны туда приглашали только особо привилегированных. Каждый день за час-другой до обеда выпивка текла там рекой, которая перед ужином превращалась уже в океан; потом начинались песни, и попойка не прекращалась до глубокой ночи. Чарльз Тобин от всего сердца поддерживал происходящее потому, наверное, что был убежден, что писатели и так работают больше других, — причем люди в большинстве своем даже представить себе не могут, насколько больше они работают, — и потому этот ежегодный двухнедельный отдых можно было считать вполне заслуженным. Кроме того, писатели понимают, что такое самодисциплина; он знал, что им всем можно было доверять.

Впрочем, к концу первой недели Майкл Дэвенпорт начал чувствовать, что он, по всей видимости, не выдерживает, точнее, слишком многое удерживает, передерживает и недодерживает. И проблема была не только в пьянстве, хотя оно, конечно же, не помогало, — проблема была в лекционном зале.

Раньше он читал свои стихи только в небольших собраниях, и никогда еще ему не приходилось стоять за кафедрой, искренне обращаясь к притихшей, напряженной аудитории в триста человек. Им хотелось услышать о строгом и тонком искусстве, которым он занимается уже двадцать лет, и он им о нем рассказывал. Он или импровизировал, или опирался на краткие, в спешке нацарапанные заметки, однако по ходу прочтения лекция каждый раз обретала твердые очертания и структуру. Успех был абсолютным.

— Замечательно, Майк, черт бы тебя побрал, — говорил после каждой лекции Чарльз Тобин, когда они вдвоем выходили из зала; впрочем, Майкл не особенно нуждался в этих похвалах, потому что в зале за их спинами еще долго не утихали пьянящие аплодисменты.

Вокруг него все время толпились искатели автографов с экземплярами его книг в руках, его просили о личных встречах, чтобы рассказать, сбиваясь и задыхаясь, о проблемах собственного творчества, и девушка для него тоже нашлась.

Эту стройную, предельно серьезную девушку знали Ирен — она была из начинающих авторов, которые работали официантами в обмен на «стипендию», обеспечивающую бесплатное участие в конференции; каждую ночь она робко стучалась к нему и, проскользнув внутрь, падала в его объятия, как будто всю жизнь только и мечтала о таком романе. Она хвалила его так, как не хвалила никакая другая девушка — даже Джейн Прингл, даже в самом начале их отношений; как-то поздно ночью, лежа рядом с ним, она сказала: «Ты так много знаешь», и эта реплика унесла его в Кембридж, в 1947 год.

— Нет, слушай, не надо этого, Ирен, — сказал он. — Во-первых, потому, что это неправда. Эти мои лекции рождаются из воздуха, приходят из ниоткуда; хрен знает откуда они приходят, но из-за них я кажусь в сто раз умнее, чем я есть на самом деле, ясно? А во-вторых, именно эти слова сказала один раз моя жена, когда мы с ней только познакомились, и многое годы ушли у нее на то, чтобы понять, как она ошибалась; так что давай мы с тобой без этой мутотени как-нибудь обойдемся, ладно?

— Мне кажется, ты очень устал, Майкл, — сказала Ирен.

— Истинная правда, девочка. Я устал как черт, и это еще только начало. Слушай. Слушай, Ирен. Только не пугайся. Мне кажется, я схожу с ума.

— Что тебе кажется?

— Что я схожу с ума. Подожди, послушай меня: ничего такого в этом нет, просто надо кое-что тебе объяснить. Один раз я уже сходил с ума — и ничего, оклемался, это еще не конец света. К тому же мне кажется, что на этот раз я раньше спохватился. Может даже, я вовремя спохватился, если ты понимаешь, о чем речь. Пока что все более-менее под контролем. Может, еще удастся проскочить, если буду вести себя крайне осторожно — с выпивкой, с лекциями и со всем остальным. Да и осталось всего каких-то три или четыре дня, да?

— До конца еще шесть дней, — сказала она.

— Ну шесть. Но как бы то ни было, Ирен, мне очень нужна твоя помощь.

Она довольно долго молчала и только потом спросила:

— Какая помощь?

И по этому ее молчанию, и по робкому, осторожному тону, каким она задала свой вопрос, он сразу же понял, что на эту девушку он рассчитывал совершенно напрасно. Если не считать того, что они неделю пыхтели и толкались в этой кровати, ничего общего между ними не было. Пока он был вменяемым, его можно было идеализировать, но ждать, что она поймет, что нужно с ним делать в состоянии безумия, было бы слишком. Если ему требовалась помощь, ей для начала нужно было убедиться, что она понимает, о какой помощи идет речь.

— Ну хрен его знает, девочка, — сказал он. — Не надо мне было этого говорить. Я просто хочу, чтобы ты была рядом. Чтобы ты была моей девушкой или чтобы ты делала вид, что ты моя девушка, пока это все не кончится. Потом у нас с тобой еще все будет, я обещаю.

Но и этого тоже не надо было говорить. Когда все кончится, она вернется к себе в аспирантуру в Университет Джонса Хопкинса[65] — слишком далеко от Нью-Йорка, чтобы часто видеться, если, конечно, ей вообще захочется часто с ним видеться. И разумеется, нельзя было просить ее «делать вид, что она его девушка», потому что ни одной девушке в мире такой план не понравится.

— Ты бы постарался сейчас заснуть, — сказала она.

— Ладно, — сказал он. — Только сначала иди ко мне поближе, чтобы я мог… вот так. Вот так. О боже, какая же ты красивая! Только не уходи. Не уходи, Ирен…

На следующее утро, когда он шел, пошатываясь, к лекционному залу, его догнал Чарльз Тобин.

— Не надо, Майк, — сказал он и взял его за руку.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, я просто говорю, что сегодня тебе не надо будет стоять перед всей этой толпой; кто-нибудь тебя подменит.

Тобин остановился, Майклу тоже пришлось встать, и они стояли друг напротив друга в слепящем солнечном свете.

— На самом деле, — сказал Тобин, — я уже договорился, чтобы тебя подменили.

— Так, а я, значит, уволен.

— Да ладно тебе, Майк; отсюда никого нельзя уволить. Я просто за тебя беспокоюсь.

— Откуда берется это «беспокоюсь»? Я что, по-твоему, с ума схожу?

— Мне кажется, ты у нас здесь перенапрягся; ты совершенно измотан. Наверное, надо было мне раньше обратить на это внимание, но после того, что произошло вчера ночью в Коттедже…

— А что произошло вчера ночью в Коттедже?

Тобин замер, всматриваясь Майклу в лицо:

— А ты не помнишь?

— Нет.

— Вот как! Слушай, давай зайдем к тебе и там поговорим. Здесь слишком много… посторонних.

И действительно, посторонних было многовато, хотя Майкл этого и не замечал: все кому не лень — от студентов до старушек с голубоватыми кудрями — останавливались на траве и даже прямо на дороге, чтобы не пропустить эту стычку.

Когда они пришли к нему в комнату, Майкла бросило в дрожь, и на кровать он сел с облегчением. Чарльз Тобин пододвинул единственный стул, сел, сгорбившись, напротив и стал рассказывать, что было вчера ночью:

— …А ты все подливал и подливал себе из этой бутылки Флетчера Кларка. Я так понимаю, ты сам не соображал, что делаешь, но проблема в том, что ты упорно продолжал наливать из этой бутылки, даже когда он попросил тебя этого не делать. А когда он уже взбесился, ты заорал, что он хуесос, и полез драться. Пришлось нам вчетвером вас разнимать, в итоге сломали большой стол. И ты ничего этого не помнишь?

— Нет. О господи! Господи боже мой!

— Ну, Майк, что было, то прошло, не мучь себя понапрасну. Потом мы с Биллом Бродиганом повели тебя домой, но к этому времени ты совсем уже успокоился. Ты попросил нас не заходить в комнату, чтобы не расстраивать Ирен; мы подумали, что действительно не стоит, и просто постояли в коридоре, проследили, что ты зашел, — и все.

— Где она сейчас? Где Ирен?

— Скоро уже обед, так что, думаю, на работе, в столовой. Не волнуйся ты за Ирен. С Ирен все будет в порядке. Раздевайся лучше и ложись под одеяло. Я к тебе сегодня еще загляну.

И Майкл так никогда и не узнал, сколько он пролежал у себя в комнате, пока к нему снова не зашел Чарльз Тобин — на этот раз вместе еще с одним человеком, поменьше и помоложе, в дешевом летнем костюме.

— Майкл, это доктор Бреннер, — сказал Тобин. — Он сделает тебе укол, чтобы тебе лучше отдыхалось.

В одну из ягодиц вонзилась игла — острая, тонкая и куда менее унизительная, чем любая игла в Бельвю; в следующий момент он обнаружил себя полностью, хоть и несколько небрежно, одетым: он шел по коридору между Тобином и доктором, настойчиво отпихивая от себя их руки, чтобы доказать, что может идти самостоятельно. Они вышли на улицу и зашагали по яркой траве к четырехдверному кремовому седану, который поджидал их на дороге. Из задней дверцы вылез крепкий молодой человек весь в белом: он придерживал дверцу, пока они заботливо, как слабого больного старика, усаживали Майкла в машину. Все прошло как нельзя более гладко. Но когда они тронулись и за окнами замелькала залитая солнцем и погруженная в тень зелень лагеря, он стал быстро терять сознание; и то ли он увидел, то ли ему привиделось, что вдоль дороги собралось огромное количество самых разных людей в летней одежде и что все они с испугом и неловкостью смотрели, как их любимого преподавателя увозят в психушку.


В психиатрическом отделении городской больницы Конкорда, штат Нью-Хэмпшир, он пролежал неделю; но отделение было такое чистое, светлое и тихое, а персонал такой вежливый и предупредительный, что на психушку все это было совсем не похоже.

Ему даже предоставили отдельную палату — и только через несколько дней он понял, что дверь в эту палату всегда оставляют приоткрытой и выходит она в закрытый снаружи коридор, из которого всегда доносится приглушенный шелест; и все же это была отдельная палата, так что пересекаться с другими больными не приходилось, а на удивление питательные обеды приносили прямо к кровати, причем всегда вовремя.

— Лекарства, которые вы сейчас получаете, должны вам помочь, мистер Дэвенпорт, — говорил аккуратненький молодой психиатр, — если дома вы будете продолжать их принимать. Но я бы не стал недооценивать то, что произошло с вами на этой… как ее… писательской конференции. У вас, судя по всему, второй психотический эпизод, из чего следует вероятность регулярного их повторения в будущем, так что на вашем месте я бы за собой последил. Я бы точно не налегал на алкоголь — это во-первых, и я бы старался избегать эмоционально напряженных ситуаций по ходу своей жизни, то есть вашей жизни, вы понимаете.

И, оставшись в одиночестве, он лежал, потихоньку стараясь разобраться в происшедшем. Имеет ли теперь смысл делить жизнь на до и после Бельвю или уже нет? Быть может, этот новый эпизод открывает совершенно отдельную, самостоятельную эру? Или, может, он, на манер Корейской войны, случился лишь для того, чтобы показать: от истории не стоит ждать какой-то особой осмысленности?

Как-то вечером его навестила Ирен. Она уселась на стуле рядом с кроватью, положила ногу на ногу (ноги у нее были красивые) и стала рассказывать о своих планах на ближайший учебный год в Университете Джонса Хопкинса. Она то и дело повторяла, что было бы «классно» «пересекаться» время от времени в Нью-Йорке, и он сказал: «Ну конечно, Ирен, будем на связи», но все это произносилось с вежливым автоматизмом обещаний, которые дают вовсе не для того, чтобы их сдержать.

Когда время посещений закончилось, она поднялась и, наклонившись, поцеловала его в губы, и он сразу же понял, что она приходила сегодня не только чтобы попрощаться, но и чтобы посмотреть из чистого любопытства, что будет, если она ненадолго прикинется его девушкой.

Один из санитаров принес ему блокнот и ручку, и он часами придумывал письмо Чарльзу Тобину. Очень длинным оно быть не должно; важнее всего выдержать правильный тон, а его надо было еще найти. В этом тоне должно быть смирение, просьба о прощении и благодарность, но при этом важно было не удариться в раскаяние, и было бы здорово, если бы ему удалось закончить послание с насмешливой, самоуничижительной отвагой, характерной для стиля самого Тобина.

Он все еще сочинял это письмо, когда его выписали, и, даже когда его самолет взял курс на Нью-Йорк, он продолжал проговаривать про себя отдельные фразы.

Когда он зашел в квартиру на Лерой-стрит с полным чемоданом грязного белья, все в ней показалось ему до убожества унылым; к тому же она оказалась меньше, чем он думал. Он закончил письмо и сразу же его отправил. Пора было снова приниматься за работу.

Быть может, жизнь и не сводилась к одной только работе, но больше Майкл Дэвенпорт все равно ни во что не верил. Если он сейчас же не бросится в нее с головой, если он позволит себе отвлечься, с ним может случиться третий эпизод — а третий эпизод здесь, в Нью-Йорке, мог с легкостью привести его обратно в Бельвю.


В последующие несколько лет он понимал, что стареет, когда встречал на вокзале поезд из Тонапака: каждый следующий раз Лаура выглядела не так, как в предыдущий.

Лет до тринадцати он всегда мог мгновенно отыскать ее в толпе, выходившей с десятой платформы, потому что это была девочка, которую он знал с самого рождения: худая, бойкая, в косо сидящем нарядном платье и белых носках, непослушно съезжавших на пятках. Лицо ее всегда светилось ожиданием, когда она бросалась бегом в его объятия: «Папочка!» — и он долго не отпускал ее и говорил, как рад снова ее видеть.

Но потом непослушные носки уступили место нейлоновым колготкам, и примерно тогда же начало меняться и все остальное. Она стала медлительнее и тяжелее и уже не столь открыто выражала при встрече свою радость; улыбки ее были теперь исключительно данью вежливости, и порой она, похоже, думала: «Ну не тупость ли? Почему я должна ездить в гости к отцу, если мы только и делаем, что действуем друг другу на нервы?»

Когда в пятнадцать лет она едва ли не мгновенно набрала сразу сорок фунтов, Майкл почти уже жалел, что ему до сих пор приходится встречать эти поезда. Какое удовольствие от того, что эта глыба тащится за тобой, вжав голову в плечи, с лицом угрюмым и скрытным?

— Привет, девочка, — говорил он.

— Привет.

— Симпатичное платье.

— А, спасибо. Это мама купила в «Калдоре»[66].

— Сначала пообедаем, а потом пойдем в город или наоборот? Как ты хочешь?

— Мне все равно.

Но к семнадцати весь этот лишний вес исчез без следа, и от этого она стала более спокойной и разговорчивой. Он так и не привык к тому, что она проходит через турникет с зажженной сигаретой в руке, но было приятно, что она снова начала разговаривать, а особенно приятно было то, что ее речь состояла не только из банальностей.


Как-то вечером, когда он сидел дома в полном одиночестве, ему — впервые за много лет — позвонила Люси и после нескольких довольно неловких предварительных любезностей перешла к делу: она беспокоилась за Лауру.

— Я, конечно, знаю, что подростковый период всегда трудный, — сказала она, — и я прекрасно понимаю, что для нее он гораздо труднее, чем для многих. И я не меньше других читала, с каким сумасшедшим миром детям сейчас приходится сталкиваться — все эти хиппи и прочее, но дело даже не в этом. Я ничего не имею против ее интересов и занятий, понимаешь. Я говорю о более серьезных вещах: она врет. Она постоянно врет… Приведу только один пример. На выходные ко мне приезжали гости, машину они поставили у меня в гараже, и ночью Лаура как-то ее открыла и уехала на ней. Не знаю, где она была и что делала, это вопрос второстепенный. Машину она поставила назад, но главное, что она сразу же стала врать. Мы нашли довольно серьезную царапину на крыле, и, когда я спросила ее, не знает ли она, откуда царапина, она начала меня стыдить. Она сказала: «Ну, мам, ты что, действительно думаешь, что я могу взять чужую машину?» Но когда мы открыли водительскую дверь, то обнаружили на сиденье ее сумочку… Понимаешь, о чем я говорю, Майкл? Я не выношу это туманное, идиотическое выражение, которое появляется у нее на лице каждый раз, когда ловишь ее за руку на чем-то подобном. Такое безропотное выражение, как у преступников. Меня это пугает.

— Да, — сказал он. — Я знаю, о чем ты говоришь.

— И это далеко не все, чего я не понимаю.

Здесь Люси остановилась, чтобы набрать воздуху или, может быть, просто от удивления, что она с такой непринужденностью разговаривает с человеком, уже столько лет совершенно для нее чужим.

— Ты, наверное, об этом не знаешь, Майкл, если она, конечно, тебе не проговорилась, но она приезжает в Нью-Йорк вовсе не только когда встречается с тобой: она довольно часто бывает в городе, и я никак не могу это контролировать. Она один раз проговорилась мне, когда мы вели очередной бессмысленный разговор про «ценности», что знает одного прекрасного парня на Бликер-стрит, Ларри его зовут, — ну и вряд ли стоит говорить, что от того, как она объясняет, в чем же состоит его прекрасность, волосы на голове встают дыбом: у него «прекрасная душа» и так далее и тому подобное. И я ей говорю: «А почему бы тебе не пригласить его сюда как-нибудь на выходные? Может, ему захочется провести несколько дней в деревне?» Она, конечно, страшно удивилась, но, что самое забавное, согласилась. У нее на лице было написано, что она думает: если привезти сюда Ларри с Бликер-стрит и продемонстрировать его во всей красе одноклассникам, то разговоров будет на целый год.

Потом как-то выглядываю в окно, и что я вижу: стоят они вдвоем во дворе — парень с хвостом, в грязной кожаной жилетке, без рубашки. Ну то есть, если не считать бесцветных глаз, ничего дурного в нем не было, просто неплохо бы принять ванну, и все. Выхожу во двор и говорю: «Привет, вы, должно быть, Ларри?» — и он тут же убегает. Сначала по дороге и потом прямо через поле, к тому заброшенному гнилому сараю, ярдах в двухстах от нашего дома. Я спрашиваю:

«Что с ним такое?»

И Лаура мне отвечает:

«Он просто очень стеснительный».

«И давно он там живет?»

«Ну, дня три уже. Он остановился в этом сарае. Там много старой соломы, мы там устроили приятное местечко».

«А что он ест?»

«Ну, я ему кое-что приношу, он не голодает».

— Это все, наверное, смешно звучит, — продолжала Люси, — да это и в самом деле смешно, но я ухожу от сути. Проблема с этими ее интересами и увлечениями наверняка сама собой разрешится — и со всей этой богемной ерундой она, наверное, рано или поздно расстанется, — но ложь — это совсем другое дело.

И Майкл сказал, что совершенно с ней согласен.

— Она уже слишком большая, чтобы ее наказывать, — продолжала Люси, — да и как накажешь ребенка, если единственное, в чем он провинился, — это ложь? Стоит наврать по одному поводу, как тут же приходится врать по другому поводу, и в конце концов образуется целая сеть вранья и ребенок начинает жить в нереальном мире.

— Да, — сказал он. — Думаю, ты правильно делаешь, что беспокоишься. Я тоже обеспокоен.

— Ну вот в том-то и дело. Поэтому я и звоню. Единственный терапевт, которого я здесь знаю, — это доктор Файн, но в последнее время у меня к нему смешанные чувства; ну то есть я бы не стала обращаться к нему с этой проблемой. И я подумала, что, может быть, ты знаешь кого-нибудь в Нью-Йорке, кого ты мог бы порекомендовать. Собственно, ради этого я и позвонила.

— Нет, я никого не знаю, — сказал он. — И я все равно в это не верю, Люси; никогда не верил. Я правда считаю, что вся эта терапия — чистой воды вымогательство.

И он мог бы еще долго продолжать в том же духе и добавить что-нибудь о «Зигмунде, мать его, Фрейде», но он решил, что лучше не надо. С ее стороны логично было предположить, что после двух попаданий в психушку он будет «знать» какого-нибудь психоаналитика, а кроме того, если они сейчас начнут спорить, все удовольствие от этого приятного и неожиданного звонка будет испорчено.

— Так что вряд ли я смогу быть чем-нибудь полезен в этом отношении, — сказал он. — Но слушай: скоро она поступит в колледж и там ей не будет скучно до полусмерти, как сейчас. Там ей придется над чем-то думать, она будет все время занята. Думаю, мы увидим, что все дело только в этом.

— Да, но до колледжа еще целый год, — сказала Люси. — Я надеялась, что можно начать что-то такое уже прямо сейчас. Ну ладно тогда, — сказала она, давая понять, что разговор подходит к концу. Она, наверное, покажет Лауру доктору Файну, несмотря на свои смешанные чувства. — И кстати, про колледж, Майкл, — вспомнила она. — Я говорила с девушкой, с новым… как их там называют… с новым консультантом в школе, и она сказала, что выбор колледжей у Лауры довольно широкий. Она сказала, что тебе она тоже будет по этому поводу звонить, — такая у них политика.

— Политика?

— Ну ты понимаешь: когда родители в разводе, мнением отца тоже всегда интересуются. Она милая — слишком молодая для такой работы, на мой взгляд, но действует вполне профессионально.


И школьный консультант действительно позвонила ему через несколько дней, желая узнать, какого числа ему было бы удобно подъехать к двум часам в школу. Ее звали Сара Гарви.

— Так, завтра у меня не получится, — сказал он. — Как насчет послезавтра, мисс Гарви?

— Хорошо, — сказала она. — Отлично.

Поездку пришлось отложить на послезавтра, потому что завтрашний день уйдет на то, чтобы почистить и выгладить его единственный костюм. Сразу после развода он резко сократил количество ежемесячных заказов, которые брал в «Мире торговых сетей», чтобы как можно больше времени оставалось для собственной работы. Правда, обнаружив не так давно, что у него остался только один костюм и что вся прочая его разрозненная одежда едва не разваливается на части, он начал жалеть, что, в отличие от всех прочих поэтов, не работает в каком-нибудь университете. Жить в Гринвич-Виллидж ему тоже до чертиков надоело: потрепанная молодежь там еще как-то смотрелась, но потрепанный мужчина средних лет несколько выходил за рамки, а Майклу было уже сорок три.

И все же он всегда знал, что если побриться и предварительно почистить все то, что он собирался надеть, то выглядеть он будет нормально. Иногда, всматриваясь на ходу в свое отражение в витринах, он с удивлением замечал, что выглядит сейчас лучше, чем десять или двадцать лет назад.

Ему было весело ехать в Тонапак на поезде, и хорошее настроение не покинуло его, даже когда он пробирался в школьных коридорах сквозь толпу орущих детей, хотя он никогда не мог без отвращения думать, что его дочь учится в этой тупой школе для работяг. Потом он обнаружил дверь с табличкой «Сара Гарви» и постучал в нее.


Мамы учеников старшей школы Тонапака могли вести в кабинете Сары Гарви деловые беседы, задавать вежливые вопросы и получать вежливые ответы, то и дело поглядывая на часы, чтобы не просидеть дольше положенного, но все без исключения отцы в этой крохотной комнате должны были чувствовать себя сраженными, сокрушенно пытаясь представить, как Сара Гарви будет выглядеть без одежды, что будет, если ее обнять, каким будет запах и вкус ее кожи и как — в момент любовного исступления — будет звучать ее голос.

Стены в ее кабинете были отделаны белыми перфорированными панелями, и простота этого фона моментально убеждала тебя, что перед тобой сидит самая прекрасная девушка на свете. Она была стройная и гибкая, с темными волосами до плеч, с ясными карими глазами и большими губами. Пока она сидела за столом, судить о чем-либо ниже грудной клетки было трудно, но долго ждать не приходилось. В течение разговора она дважды вставала из-за стола и шла к высокому шкафу с документами — в эти моменты ее можно было рассмотреть полностью: безупречные ноги и лодыжки под прямой юбкой и небольшая аккуратная попка — достаточно, впрочем, округлая, чтобы тут же ее возжаждать. Первый порыв состоял в том, чтобы закрыть дверь и овладеть ею тут же, на полу, но достаточно было некоторой доли самообладания, чтобы составить более разумный план: забрать ее отсюда, привезти куда-нибудь и овладеть ею там. И как можно быстрее.

Догадывалась ли Сара Гарви, о чем он думал? Если и догадывалась, то никак этого не показывала. Все это время она говорила про Вассар, Уэллсли[67] и Барнард[68] и, кажется, даже упомянула Маунт-Хольок[69]; теперь она начала подробно и с некоторым даже энтузиазмом рассказывать о колледже Уоррингтон[70] в штате Вермонт.

— Вы имеете в виду это богемное местечко с претензией на художественность? — спросил он. — Но туда же вроде как берут только вундеркиндов — ну то есть девочка уже должна что-то уметь в том или ином виде искусства?

— Наверное, у них действительно такая репутация, — сказала она, — хотя на самом деле там очень открытая, творческая среда, и, мне кажется, Лауре это пойдет на пользу. Вы же знаете, она человек яркий и впечатлительный.

— Ну разумеется, яркий, но делать-то она ничего не умеет. Она не рисует, не пишет, не занимается театром, не играет на музыкальных инструментах, не поет и не танцует. Так уж ее воспитывали. Трико в нашем доме никогда не носили, если вы понимаете, о чем я говорю.

И прекрасные глаза, и губы Сары Гарви вознаградили эту его реплику скромной, сдержанной улыбкой.

— То есть я имею в виду, мисс Гарви, — продолжал он, — что все эти талантливые девочки ее просто напугают. А я как раз не хочу, чтобы ей было страшно — ни в колледже, ни где-либо еще.

— Что ж, это понятно, — ответила она. — И все же если вам захочется присмотреться к Уоррингтону повнимательнее, то вот вам каталог. Видите ли, тут есть еще один фактор: ее мать, похоже, думает, что Лауре лучше всего подходит именно это место.

— Ах вот оно что! Тогда, видимо, мне придется обсудить этот вопрос с ее матерью.

Разговор был, судя по всему, окончен — Сара Гарви собирала бумаги и папки и складывала их обратно в ящик, — и Майкл пытался понять, следует ли ему уйти, даже не попытавшись вытащить ее отсюда. Но тут она посмотрела на него, пожалуй даже слишком смущенно для такой красивой девушки.

— Приятно было с вами познакомиться, мистер Дэвенпорт, — сказала она. — Мне очень нравятся ваши книги.

— Да? Но откуда вы о них знаете?

— Лаура приносила мне почитать. Она очень вами гордится.

— Правда?

Для одного разговора сюрпризов было, пожалуй, многовато, но, разобравшись в них, он решил, что самый приятный — то, что Лаура им гордится. Сам бы он никогда об этом не догадался.

В коридорах повсюду загремели железные шкафчики — школьный день подошел к концу, и в такой ситуации пригласить ее выпить труда не составило. Она снова смутилась на какой-то миг, но потом сказала, что с удовольствием.

И пока она вела его к учительской стоянке, он решил, что, даже если в толпе смотревших им вслед детей окажется вдруг Лаура, ничего страшного в этом не будет: она решит, что они просто перебираются в более удобное место, чтобы продолжить обсуждение ее дальнейшего образования.

— А как становятся школьными консультантами? — спросил он, когда Сара Гарви вырулила на дорогу.

— Ничего особенного, — сказала она. — Берешь несколько курсов по социологии в колледже, потом пишешь магистерскую работу и начинаешь подыскивать себе место.

— По вам не скажешь, что вы уже окончили магистратуру.

— Мне почти двадцать три; я окончила чуть раньше, чем обычно оканчивают, но ненамного.

Значит, разница в возрасте у них двадцать лет — Майклу было так хорошо, что эти двадцать лет показались ему приличной и очень даже приятной разницей.

Через Тонапак они ехали по местам, которых он не узнавал, и это тоже было хорошо: ему бы не хотелось проезжать сейчас мимо почтового ящика с надписью «Донарэнн» или чего-нибудь в этом роде. Бросив взгляд на пол, он заметил, что она сняла туфли и работает педалями почти босиком, в одних только тонких чулках, — и он подумал, что никогда еще не видел такой прелести.

Ресторан, в который она его привезла, тоже был ему незнаком — с тех пор как он отсюда уехал, в городке появилась куча новых заведений, — и, когда он сказал, что место симпатичное, она бросила на него удивленный взгляд, чтобы убедиться, что это не шутка.

— Ничего особенного, конечно, — сказала она, когда они уселись рядом в полукруглой нише, отделанной искусственной кожей, — но я сюда часто хожу, потому что это удобно; я живу тут рядом, за углом.

— Вы одна живете? — осведомился он. — Или…

И пока она открывала рот, чтобы ответить, он боялся, что она скажет: «Нет, с мужчиной», что считалось теперь особым шиком даже у самых молодых и красивых девушек, причем они всегда произносили эту фразу с каким-то хвастливым видом.

— Нет, снимаю квартиру с двумя девочками, но мне это не нравится; хотелось бы жить отдельно. — Она выпрямилась, подняла покрывшийся уже испариной бокал с сухим мартини и сказала: — Ну что ж, на счастье!

И в самом деле, на счастье. Похоже, этот вечер мог оказаться для Майкла Дэвенпорта самым ярким и счастливым за многие-многие годы.

Ему с трудом верилось, что такая молодая девушка будет поддерживать столь умеренный образ жизни. К тому же никакой особенной жизни в этой захудалой части округа Патнем для нее и не было — работа могла ее интересовать лишь время от времени, соседки по квартире ей не нравились, обедать приходилось в самом заурядном ресторане. Все это выглядело неубедительно, если не предполагать, что на выходные она сбегает в Нью-Йорк — в объятия человека, благодаря которому знает себе цену.

— Вы часто бываете в городе? — спросил он.

— Почти не бываю. Денег на это не остается, да мне там и не нравится.

И он снова вздохнул с облегчением.

А поскольку теперь он сидел гораздо ближе к ней, чем в кабинете, и уже не так стеснялся, как в машине, он ясно видел то, о чем раньше мог только догадываться: все дело было в коже — именно из-за кожи ему захотелось сорвать с нее одежду, как только он ее увидел. Кожа у нее была как у свежего персика или нектарина; она светилась; ее хотелось тут же взять и съесть. В удлиненном вырезе ее платья проглядывал краешек белого кружева — он поднимался с каждым ее вдохом и слегка подрагивал, когда она смеялась, — и от этого легкого, безотчетного намека на флирт его сковало от вожделения.

На втором бокале они плавно перешли на «ты», и она сказала:

— Наверное, лучше мне сразу признаться, Майкл, если ты сам уже не догадался. Никакой необходимости в том, чтобы ты сюда приезжал, не было. Все, о чем мы говорили у меня в кабинете, легко можно было обсудить по телефону. Мне просто хотелось с тобой познакомиться.

За это он поцеловал ее в губы — и, хоть ему и хотелось, чтобы порыв этот был по-мальчишески страстным, он постарался не доводить дело до поцелуя, за который мужчину вышвыривают из семейного ресторана.

— Наверное, классно, — сказала она чуть позже, — уметь писать стихи, которые не распадаются на куски — просто не способны распасться. Я долго пыталась — нет, сейчас уже больше не пытаюсь; в основном в колледже — и они всегда разваливались на части раньше, чем я успевала их закончить.

— Мои обычно тоже распадаются, — сказал он. — Поэтому я так мало печатаю.

— Зато уж если оно у тебя получилось, — сказала она, — то получилось. И ничто его уже не разрушит. Они у тебя как башни. Когда я дошла до последних строк «Если начистоту», у меня мурашки побежали по коже. И я расплакалась. Не помню другого современного стихотворения, которое довело бы меня до слез.

Лучше бы она, конечно, вспомнила какое-нибудь другое стихотворение — «Если начистоту» нравилось всем без исключения, — ну да и фиг с ним. Так тоже вышло неплохо.

Когда официантка разложила перед ними меню, обоим было ясно, что про обед можно было даже не думать.

— К тебе пойти можно? — прошептал он, вдыхая аромат ее волос.

— Нет, — сказала она. — Там сейчас никакого покоя не будет. Они будут болтаться по всей квартире, бегать туда-сюда с феном, печь свои шоколадные печенья, или чем там еще они вечно заняты. Но здесь недалеко… — и он навсегда запомнил, как она отстранилась, чтобы заглянуть ему в глаза, когда она заканчивала фразу, — здесь недалеко есть мотель.


Поскольку он весь вечер занимался только тем, что мысленно раздевал Сару Гарви, то, когда он освободил ее от одежды в мертвой тиши просторного, запертого изнутри номера, ничего особенно неожиданного ему не открылось. Он знал, какая она будет красивая. И стоило ему дотронуться до ее источавшей свет кожи, как он понял, что остатки смутных мыслей о Мэри Фонтане, годами не дававшие ему покоя с другими девушками, можно забыть навсегда. Сегодня ничего такого случиться просто не могло.

Казалось, и он, и Сара Гарви достигали полноты, только когда сливались воедино. По отдельности существовать они уже не могли: обоим нечем было дышать; разгоряченную кровь было не остановить ничем. Только в совокуплении обретали они полноту жизни и силу — не спеша они подводили друг друга к созданному им хрупкому гребню, вдвоем взбирались на него и вдвоем спускались; и когда они наконец отпускали друг друга, это делалось лишь ради того, чтобы дождаться, когда они смогут соединиться снова, — и даже разговаривать в промежутках было не обязательно.

Когда сквозь голубые жалюзи стало проглядывать солнце, было понятно, что они постараются проводить друг с другом как можно больше ночей и выходных. Никакого другого плана им было пока не нужно; засыпая, они знали, что у них будет еще много времени, чтобы определить свои дальнейшие судьбы.


Глава первая | Плач юных сердец | Глава третья