home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 2

Свобода, веселье, королевская демократия

(1790)

«Наши характеры определяют нашу судьбу, – говорит Фелисите де Жанлис. – У обычных людей не бывает судьбы, они вверяются случаю. Красивая умная женщина должна вести жизнь, наполненную удивительными событиями».


На дворе тысяча семьсот девяностый год. В жизни Габриэль происходят события, некоторые из них заслуживают особого упоминания.


В мае этого года я подарила мужу сына. Мы назвали его Антуаном. Малыш кажется крепким, но таким был и мой первый ребенок. Мы никогда о нем не говорим. Впрочем, иногда я вижу, как Жорж о нем думает и слезы наворачиваются ему на глаза.

Расскажу, что случилось за это время в большом мире. В январе моего мужа выбрали в Коммуну вместе с Лежандром, нашим мясником. Я не стала ему говорить – я больше не высказываю вслух своих мыслей, – но я удивилась, что Жорж выдвинул свою кандидатуру, потому что он ругает Коммуну не переставая, и больше всех мэра Байи.

Перед тем как он приступил к исполнению должности, случилась история с доктором Маратом. Марат так часто оскорблял власти, что выписали ордер на его арест. Он жил в нашем округе, в Отель-де-ла-Фотриер. Арестовать его послали четверых, но Марата предупредила какая-то женщина, и он бежал.

Я не понимала, почему Жорж должен принимать его заботы близко к сердцу. Обычно, когда он приносит домой сочинения Марата, то посередине чтения вскрикивает: «Мерзавец, мерзавец, мерзавец!» – швыряет бумаги на пол или, если стоит рядом с камином, бросает в огонь. Однако Жорж утверждает, что это вопрос принципа. Он заявил на собрании округа, что в нашем районе никого не арестуют без его согласия. «Здесь действуют мои ордера», – сказал он.

Доктор Марат пустился в бега. Я думала, что газета временно перестанет выходить и мы получим передышку, но Камиль сказал: «Мы должны друг друга поддерживать, думаю, что сумею выпустить в срок следующий номер». В следующем номере чиновникам мэрии досталось еще сильнее.

Двадцать первого января к нам явился мсье Виллет, батальонный командир. Он сказал, что ему срочно нужен Жорж. Когда муж вышел из кабинета, Виллет помахал бумагой и сказал: «Ордер от Лафайета. Я должен срочно арестовать Марата. Что мне делать?»

Жорж ответил: «Окружите Отель-де-ла-Фотриер».

А затем явился полицейский чиновник с предписанием – а с ним тысяча человек.

Жорж был в ярости. Он заявил, что это иностранное вторжение. Весь округ взбунтовался. Жорж нашел командира, отвел в сторонку и сказал: «Какого черта тут делают эти войска? Я ударю в набат, выведу на улицы Сент-Антуанское предместье. Чтобы собрать двадцать тысяч вооруженных мужчин, мне достаточно сделать так». И прищелкнул пальцем у него перед носом.


– Высуньтесь из окна, – сказал Марат. – Может быть, удастся услышать, что говорит Дантон. Я бы сам высунулся, но боюсь, кто-нибудь отстрелит мне голову.

– Он спрашивает, где этот чертов батальонный командир.

– Я написал Мирабо и Барнаву. – Марат усталыми глазами смотрел на Камиля. – Решил, они должны знать.

– Подозреваю, что они не ответили.

– Да. – Он задумался. – Я отвергаю умеренность.

– Это умеренность вас отвергает.

– Вы правы.

– Дантон рискует ради вас собственной шеей.

– Что за вульгарное выражение, – сказал Марат.

– Сам не знаю, где я его подхватил.

– Почему никогда не пытались арестовать вас? Я в бегах с октября. – Марат бродил по комнате, что-то бормоча про себя и время от времени почесываясь. – Возможно, эта интрига – дело рук Дантона. У нас мало достойных людей. Можно взорвать Школу верховой езды, никто не заплачет. Среди депутатов лишь от полудюжины есть хоть какая-то польза. Бюзо мыслит в правильном направлении, но, черт подери, нельзя быть таким благородным. Петион дурак. Я возлагаю надежды на Робеспьера.

– Я тоже. Однако, если не ошибаюсь, ни одно его предложение не прошло. Если он поддерживает какое-нибудь предложение, большинство депутатов голосует против.

– Он настойчив, – резко бросил Марат, – а Школа верховой езды еще не вся Франция. Что до вас, то сердце у вас на месте, но вы безумны. Я отдаю должное Дантону. Он способен на большие свершения. Хотел бы я дожить, – Марат поправил грязный шейный платок, – до суда над королем, королевой, министрами, Байи, Лафайетом и Школой верховой езды – и увидеть страну, которой будут править Дантон и Робеспьер. А я буду за ними присматривать. – Он улыбнулся. – Должна же у человека быть мечта.


Габриэль: это продолжалось весь день, наши люди окружили здание, доктор Марат был внутри, а войска, которые прислал Лафайет, за кордоном. Жорж зашел домой, проведать нас. Он выглядел спокойным, но всякий раз, выходя на улицу, кипел гневом. Он выступил перед солдатами с речью: «Если хотите, можете стоять тут хоть до утра, но, черт подери, ничего у вас не выйдет».

В тот день было много бранных слов.

К обеду наши люди вступили в переговоры с солдатами. Там были и регулярные войска, и добровольцы, и наши говорили, они такие же, как мы, только из других округов, они не поднимут на нас оружие. А Камиль расхаживал вокруг и уверял всех, что Марата, Друга народа, не арестуют.

Затем Жорж отправился в Национальное собрание. Депутаты не позволили ему выступить с трибуны и проголосовали за то, чтобы кордельеры уважали закон. Выходишь замуж за адвоката – и однажды обнаруживаешь, что живешь на поле битвы.


– А вот и одежда, доктор Марат, – сказал Франсуа Робер. – Мсье Дантон надеется, она будет вам впору.

– Не знаю, – сказал Марат. – Я надеялся сбежать на воздушном шаре. Я давно мечтаю подняться в воздух на воздушном шаре.

– Мы не смогли достать шар. Времени было мало.

– Держу пари, вы даже не пытались, – сказал Марат.

После того как он помылся, побрился, облачился в сюртук и причесался, Франсуа Робер заметил:

– Глазам своим не верю.

– Когда я был вхож в высшее общество, я хорошо одевался, – сказал Марат.

– И что случилось?

Марат просиял:

– Я стал Другом народа.

– Но что мешает вам одеваться прилично? Вы же считаете депутата Робеспьера патриотом? А он всегда одет с иголочки.

– Возможно, это говорит о легкомыслии мсье Робеспьера, – сухо заметил Марат. – У меня нет времени на излишества. Я думаю о революции круглые сутки. И если хотите преуспеть, советую вести себя так же. Что ж, – промолвил он, – я собираюсь выйти на улицу, миновать кордоны и войска Лафайета. Я намерен улыбаться, что мне не очень свойственно, и с бодрым видом размахивать изящной тростью, которую мсье Дантон так предусмотрительно мне одолжил. Ну разве не сказка? А потом отплыву в Англию, пока не уляжется шум. Уверен, после моего отъезда вы все вздохнете спокойно.


Габриэль: когда в дверь постучали, я испугалась, но это оказалась малышка Луиза с верхнего этажа.

– Я иду на улицу, мадам Дантон.

– Ох, не стоит, Луиза.

– Я не боюсь. Все кончилось. Солдаты разошлись. Лафайет не выдержал характер. А еще, мадам Дантон, я открою вам секрет, который мне поведал мсье Демулен и велел рассказать вам. Марата здесь больше нет. Он ушел час назад, переодетый человеческим существом.

Спустя несколько минут вернулся Жорж. В тот вечер мы устроили званый ужин.

На следующий день мой муж занял скамью в мэрии. И снова вышла ссора. Кое-кто пытался его остановить, заявив, что он не имеет права быть членом Коммуны, поскольку не уважает закон и порядок. Говорили, что в своем округе он ведет себя как царек. Утверждали, что у англичан он берет деньги на революцию, а у двора – на то, чтобы ей вредить. А однажды пришел депутат Робеспьер, и они обсуждали тех, кто клевещет на Жоржа. Депутат Робеспьер сказал Жоржу, что он не одинок. Он принес письмо из Арраса, от своего брата Огюстена, и дал прочесть. В Аррасе уверены, будто депутат Робеспьер безбожник, который хочет убить короля, – что совершенно не соответствует истине, я никогда не встречала более кроткого человека. Я ему сочувствую. В «роялистских газетенках», как называет их Жорж, напечатали, что он якобы потомок Дамьена – человека, который пытался убить старого короля. Нарочно напечатали его фамилию с ошибкой, чтобы сильнее унизить. Когда его переизбрали председателем якобинского клуба, Лафайет в знак протеста вышел.

Когда родился Антуан, мать Жоржа приехала к нам погостить. Отчим Жоржа должен был сопровождать ее, но не смог, потому что слишком занят изобретением прядильного станка. По крайней мере, так говорят, но я уверена, что бедняга был рад провести какое-то время в блаженном одиночестве. Не могу вспоминать о ее визите без ужаса. Мне неприятно об этом говорить, но я в жизни не встречала женщины с таким дурным характером.

Первое, что она заявила: «Париж – грязная дыра, как вам пришло в голову здесь рожать? Неудивительно, что вы потеряли своего первенца. Советую вам отправить второго в Аррас, как только отнимете от груди».

Я подумала, прекрасная идея, и пусть его там затопчет бык, оставив ему шрамы на всю жизнь.

Оглядев стены, она заметила: «Эти обои явно обошлись в кругленькую сумму».

За столом она раскритиковала овощи и спросила, сколько я плачу кухарке. «Какое расточительство! – сказала она. – Откуда такие деньги?» Я попыталась объяснить, что Жорж очень много работает, но она фыркнула и заявила, что ей прекрасно известно, сколько зарабатывают адвокаты в его возрасте, и этого явно недостаточно, чтобы жить во дворце и содержать жену в роскоши.

Так вот что она обо мне думает.

Мы отправились за покупками, но местные цены казались ей оскорбительными. Ей пришлось признать, что мясо мы берем хорошее, но она назвала Лежандра грубияном и сказала, что не для того растила Жоржа, отдавая ему всю душу, чтобы он якшался с мясниками. Она изумила меня – сегодня Лежандр и близко не подойдет к окровавленным сверткам с говяжьими отрубами. Вы никогда не увидите его в мясницком фартуке. Он носит черный адвокатский сюртук и заседает вместе с Жоржем в мэрии.

Если утром мадам Рекорден скажет: «Нет, сегодня я не намерена выходить из дома», то вечером непременно воскликнет: «Проделать такой долгий пусть, чтобы торчать весь день в четырех стенах!»

Видя, как старательно мадам изображает даму высшего света, я решила нанести визит Луизе Робер, ведь она сама из знатной семьи. Луиза была на высоте. Ни словом не обмолвилась о республике, Лафайете или мэре Байи. Вместо этого показала мадам свою лавку, рассказала, откуда происходят специи, как выращиваются, заготавливаются и для чего предназначены, а также предложила набрать сверток всяких разностей, чтобы отвезти домой гостинцы. Но не прошло и десяти минут, а ее светлость уже метала громы и молнии, и мне пришлось извиниться перед Луизой и выбежать из лавки вслед за ней. На улице мадам заявила: «Женщине должно быть стыдно связывать судьбу с мужчиной, который стоит ниже ее! Это признак неразборчивости. И я не удивлюсь, если официально они не женаты».

Жорж сказал: «Приезд моей матери не повод отказываться от визитов друзей. Пригласи кого-нибудь на ужин. Кого-нибудь, кто ей понравится. Как насчет Жели? И малютки Луизы?»

Я понимала, что с его стороны это жертва – он не слишком жалует мадам Жели, и действительно, на лице мужа отражались сомнения.

Мне пришлось сказать: «Они уже знакомы. Твоя мать сочла ее нелепой, жеманной и одетой не по возрасту. А Луизу назвала переростком и заявила, что по ней плачет розга».

«Тьфу ты пропасть! – воскликнул Жорж, что для него достаточно мягко. – Неужели среди наших знакомых нет никого приличного?»

Я послала записку Аннетте Дюплесси, умоляя отпустить Люсиль к нам на ужин. У нас гостит мать Жоржа, это совершенно прилично, Люсиль ни на минуту не останется без присмотра, и так далее и тому подобное. И Люсиль отпустили. На ней было белое платье с синими лентами, и она вела себя как ангел, с умненьким видом расспрашивая мадам о жизни в Шампани. Камиль был очень вежлив – как всегда, сказать по правде, – грубым он бывает только в своей газете. Разумеется, я спрятала последние номера. Еще я пригласила Фабра, он очень искусный собеседник, и, нужно признать, с мадам он старался. Однако она его третировала; в конце концов он сдался и принялся разглядывать ее в лорнет, что я категорически запретила ему делать.

Мадам вышла, когда гости пили кофе, и я обнаружила ее в нашей спальне, где она водила пальцем под окном в поисках пыли. Я вежливо спросила: «Что-то не так?» На это она ответила самым кислым тоном, который только можно вообразить: «С тобой определенно что-то не так, если ты не приглядываешь за этой девчонкой и своим мужем».

Я даже не сразу поняла, что она имела в виду.

«И это еще не все, – продолжила мадам. – Ты бы приглядела еще за этим юнцом. Они с девчонкой хотят пожениться? Неудивительно, два сапога пара».

Однажды нам достались билеты на галерею Школы верховой езды, но дебаты были очень скучными. Жорж сказал, в любой момент они будут обсуждать передачу церковных земель народу, и если его мать это услышит, то устроит беспорядки и нас выставят вон. Так и вышло. Мадам обозвала депутатов злодеями и неблагодарными людьми и сказала, что их затея добром не кончится. Заметив нас, мсье Робеспьер подошел и был с ней весьма любезен. Он показал ей важных персон, включая Мирабо. Мадам заявила: «Когда этот человек умрет, то попадет прямиком в ад».

Мсье Робеспьер покосился на меня, улыбнулся и сказал ей: «Вы – молодая дама мне по душе». И до конца дня она ходила довольная.

Все лето над нами нависали последствия того случая с доктором Маратом. Мы знали, что ордер на арест Жоржа выписан и пылится в Отель-де-Виль. И каждое утро я задавала себе вопрос: что, если именно сегодня с него решат сдуть пыль? Мы договорились, что, если Жоржа арестуют, я соберу вещи и отправлюсь к матери, оставив ключи и все остальное Фабру. Не знаю, почему именно Фабру – возможно, потому что он всегда под рукой.

С самого приезда Жорж почти не занимался практикой. Полагаю, в его отсутствие Жюль Паре хорошо справляется, потому что денег меньше не стало.

В начале года случилось нечто, показавшее, по словам Жоржа, насколько власти его боятся. Наш округ, как и все остальные, упразднили, а город разделили на секции для голосования. Отныне граждане могли собираться в своем округе только для выборов. Нашему батальону уже запретили именоваться кордельерами – сказали, мы теперь просто батальон номер три.

Жорж заявил, что этим кордельеров не сломить. Он предложил создать клуб, как у якобинцев, только лучше. В клубе могут состоять горожане независимо от места проживания, чтобы нас не обвинили в нарушении закона. Он именовался «Клубом друзей прав человека», но с самого начала его называли не иначе, чем клуб кордельеров. Первые заседания проходили в бальной зале. Хотели собираться в старом монастыре кордельеров, но мэрия опечатала здание. А однажды – без всяких объяснений – печати сняли, и клуб перебрался на новое место. Луиза Робер сказала, что за это стоит благодарить герцога Орлеанского.

Стать членом якобинского клуба нелегко. Стоимость годовой подписки высока, нужны рекомендации нескольких уважаемых членов клуба, к тому же собрания проводятся крайне формально. Когда Жоржу случилось однажды там выступать, он вернулся домой рассерженным. Сказал, с ним обошлись как с грязью.

В клубе кордельеров может выступить каждый. Там много актеров, адвокатов и торговцев, но встречаются жуткие типы, словно только что из подворотни. Разумеется, я никогда не присутствовала на заседаниях, но я вижу, во что они превратили церковь. Внутри промозгло и голо. Если кто-нибудь выбьет окно, проходят недели, прежде чем его вставят. Мужчины такие странные: дома подавай им уют, а вне дома притворяются, будто им нет до этого дела. Столом председателю служит столярный верстак, который нашли внутри. О чем Жоржу говорить со столяром? Разве только о нынешних беспорядках. Трибуну сколотили из четырех грубых балок с доской посередине, а на стену прибили кусок ситца с лозунгом, намалеванным красной краской: «Свобода, Равенство, Братство».

После незабываемого визита матери Жоржа я очень расстроилась, когда он сказал, что хочет поехать в Аррас. К моему огромному облегчению, остановились мы у его сестры Анны-Мадлен, и нас везде принимали с особым почтением. Мы терялись в догадках. Подруги Анны-Мадлен только что не приседали передо мной в реверансе. Поначалу я решила, что они наслышаны об успехах Жоржа в качестве председателя округа, пока не поняла, что они не читают парижских газет и понятия не имеют, что происходит в столице. Мне задавали странные вопросы: какой цвет предпочитает королева? Что ей подают на обед? И однажды до меня дошло: «Жорж, – сказала я, – они решили, что если ты называешься королевским советником, то каждый день даешь советы королю».

Некоторое время он взирал на меня с изумлением, потом расхохотался. «Неужели? Храни их Господь. А мне приходится жить в Париже среди циников и умников! Дай мне четыре-пять лет, я вернусь сюда и стану возделывать землю. Мы навсегда покинем Париж. Тебе бы этого хотелось?»

Я не знала, что ответить. С одной стороны, хорошо жить там, где нет газет и грубых торговок рыбой, нет преступлений и дефицита. Затем я вспомнила о ежедневных визитах мадам Рекорден. Подозревая, что это не более чем причуда Жоржа, я промолчала. Неужели он готов отказаться от клуба кордельеров? От революции? Я видела, что его все больше охватывало беспокойство, и однажды вечером он сказал: «Завтра мы возвращаемся домой».

С самого приезда он проводил много времени с отчимом, осматривал имущество, обсуждал с местным нотариусом покупку земли. Мадам Рекорден спросила: «Все хорошо, сынок?» Жорж только улыбнулся в ответ.

Думаю, это лето навсегда останется в моей памяти. Мне было неспокойно, потому что в глубине души я уверена: при любых обстоятельствах мы должны хранить верность королю, королеве и Церкви. Однако, если некоторые добьются своего, скоро Школа верховой езды станет важнее короля, а церковь превратится в обычное министерство. Я считаю, что наш долг – подчиняться власти. Жорж часто над этим потешается. Такова его природа. Паре говорил мне, что во время учебы его называли «Грозой начальства». Но человек должен преодолевать худшие проявления своей природы, а впрочем, куда это меня занесло? – прежде всего мой долг подчиняться мужу, если он не побуждает меня грешить. Грех ли кухарке готовить ужин для людей, которые хотят отослать королеву обратно в Австрию? Когда я обратилась к духовнику, он велел мне сохранять покорность и пытаться вернуть заблудшего мужа в лоно католической церкви. Это не помогло. Поэтому внешне я разделяю все убеждения Жоржа, но внутри оставляю себе право для сомнений – и каждый день молюсь, чтобы Жорж их развеял.

И все же, кажется, дела наши идут неплохо. Нам всегда есть что праздновать. К годовщине взятия Бастилии все города Франции прислали в Париж делегации. На Марсовом поле соорудили громадный амфитеатр, а посередине воздвигли алтарь, который назвали Алтарем Отечества. Король принес на нем клятву хранить конституцию, а епископ Отена отслужил торжественную мессу (какая жалость, что он атеист). Мы туда не пошли – Жорж сказал, что не хочет смотреть, как люди будут лизать сапоги Лафайету. Там, где раньше стояла Бастилия, устроили танцы, а вечером мы праздновали в нашем квартале, ходили по гостям и гуляли до утра. Я немного перебрала, и все надо мной смеялись. Весь день лил дождь, и кто-то сочинил стишок о том, что Господь точно из аристократов. Никогда не забуду нелепые попытки устроить фейерверк под проливным дождем. И того, как Жорж тащил меня домой по влажным и скользким булыжникам мостовой, а над улицами вставало солнце. Наутро я обнаружила, что мои новые атласные туфельки совершенно испорчены водой.

Видели бы вы нас в этом году – вы бы нас не узнали. Самые большие модницы перестали пудрить волосы и вместо того, чтобы подкалывать их наверх, распускают по плечам. Многие господа следуют их примеру, а кружева почти перестали носить. Красить лица – дурной тон. Уж не знаю, как теперь принято при дворе, но из моих приятельниц только Луиза Робер продолжает румянить щеки. Впрочем, ничего не поделаешь, с ее-то цветом лица. Мы шьем платья из самых простых материй, а самые модные цвета – красный, белый и синий. Мадам Жели говорит, новая мода не идет женщинам в возрасте, и моя матушка с ней соглашается. «Но ты смело можешь забыть про кружева и корсеты», – говорит она, однако я с ней не согласна – после рождения Антуана моя фигура уже никогда не будет прежней.

Самым модным украшением сезона считаются камни из стен Бастилии. Из них делают броши или носят на цепочках. Как рассказал мне депутат Петион, Фелисите де Жанлис носит брошку, на которой бриллиантами выложено слово «свобода». Мы забросили наши изысканные веера, их теперь делают из дешевых палочек и гофрированной бумаги, расписывая патриотическими сценами. Мне приходится тщательно выбирать сюжет, чтобы не задеть чувства мужа. Я не могу позволить себе портрет мэра Байи, увенчанного лавровым венком, или Лафайета на белом коне. Мой выбор: герцог Филипп, взятие Бастилии или Камиль, выступающий в Пале-Рояле. Вот только зачем мне его портрет, когда я вижу его воочию чаще, чем мне бы хотелось?

Я вспоминаю Люсиль в нашем доме в день годовщины взятия Бастилии – ее смятые и грязные трехцветные ленты, промокший подол. Муслиновое платье липло к телу, а белья на ней почти не было. Только представьте, что сказала бы мать Жоржа! Я и сама на нее рассердилась – мне пришлось разжечь камин, раздеть ее и завернуть в самое теплое одеяло. К сожалению, в одеяле она выглядела обворожительно. Свернулась, поджав под себя ноги, словно кошка.

«Вы еще так молоды, – сказала ей я. – Странно, что ваша мать выпускает вас на улицу в таком платье».

«Она говорит, я должна учиться на собственных ошибках. – Люсиль выпростала белые руки из-под одеяла. – Дайте мне подержать ребенка».

Я протянула ей крошку Антуана. Некоторое время она ворковала над ним. «Вот уже год, как Камиль стал знаменитостью, – промолвила она уныло, – а про свадьбу ни слова. Я думала, что все устроится, если я понесу, что это ускорит события. Но видите ли, я никак не могу затащить его в постель. Вы не представляете, каким он бывает в припадке добродетели. Куда до него Джону Ноксу».

«Вы плохая девочка», – сказала я больше для проформы. Она мне нравилась, ничего тут не поделаешь. Я не круглая дура и вижу, как на нее смотрит Жорж, но чем он отличается от других мужчин? Теперь Камиль живет прямо за углом, в весьма недурных комнатах, а прислуживает ему некая Жанетта, особа свирепого вида. Понятия не имею, где он ее нашел, но кухарка она отличная и с удовольствием помогает мне, когда мы даем большие приемы. К нам теперь часто заходит Эро де Сешель, и, разумеется, ради него мне приходится расстараться. У него чрезвычайно изысканные манеры – никакого сравнения с приятелями Фабра из актерской братии. Приходят депутаты и журналисты, очень разные люди, но свое мнение о них я обычно держу при себе. Жорж говорит, главное, чтобы человек был патриотом, остальное не важно. Говорить-то он говорит, но я замечаю, что он не жалует Бийо-Варенна. Помните Бийо? Время от времени он работал на Жоржа. После революции Бийо оперился. Кажется, революция обеспечила его постоянной работой.

А в июле к нам на ужин пожаловал некто Колло д’Эрбуа. Надо думать, у этих людей, кроме фамилий, есть имена, но к нему все обращаются Колло. Он похож на Фабра, актер и драматург, когда-то был антрепренером, к тому же они примерно одних лет. Сейчас в театре Господина Принца дают его пьесу «Патриотическая семья». Из тех пьес, что становятся популярными за один вечер, и мы весь ужин тщательно обходили тему, что так и не удосужились ее посмотреть. Пьеса делает большие сборы, но Колло оттого не становится приятным человеком. Он настоял на том, чтобы поведать нам историю своей жизни. По его словам, только в последнее время дела у него наладились, но до сих пор это кажется ему подозрительным. В юности он дивился, почему все подряд так и норовят его провести, пока не понял, что они просто завидуют его таланту. Он думал, ему не везет, а это были происки недалеких людей. (В этом месте Фабр посмотрел на меня и покрутил пальцем у виска.) Любая тема за столом рождала у Колло тяжелые воспоминания, достаточно было малейшего повода, чтобы его охватила ярость и он начинал размахивать руками, словно выступал в Школе верховой езды. Я боялась, что он переколотит мою посуду.

Позднее я сказала Жоржу: «Мне не нравится Колло. Он хуже твоей матери. Уверена, что и пьеса у него дурная».

«Типично женское замечание, – ответил Жорж. – Ничего в нем нет особенного, обычный зануда. А его убеждения… – Он запнулся и улыбнулся. – Я хотел сказать, они правильные, но на самом деле имел в виду, что они совпадают с моими».

На следующий день Камиль сказал: «Этот Колло отвратителен. В жизни не встречал такого омерзительного субъекта. Думаю, и пьеса у него премерзкая».

«Ты прав», – кротко промолвил Жорж.

Ближе к концу года муж выступил в Национальном собрании. Спустя несколько дней министерство ушло в отставку. Говорили, что его сверг Жорж. Моя матушка сказала: ты вышла замуж за влиятельного человека.


Заседание Национального собрания: лорд Морнингтон, сентябрь 1790 года:

Там нет установленного порядка дебатов, кто-то говорит с места, кто-то с пола или стола, кто-то с трибуны или конторки… шум стоит такой, что трудно расслышать слова. У меня на глазах больше сотни депутатов пытались обратиться к собранию одновременно, а еще больше депутатов говорили с мест. Председатель зажал уши руками и заорал: «К порядку!» – словно звал кучера… затем принялся стучать по столу, по груди… постоянно заламывал руки и совершенно точно чертыхался… галереи выражали свое одобрение или неодобрение стенаниями и хлопками.

Утром я был при дворе в Тюильри, и настроение там самое мрачное… Король держится, но ведет себя гораздо скромнее, чем когда меня ему представляли. Теперь он кланяется любому, чего до революции Бурбоны не считали нужным делать.

Год Люсиль. Я веду два дневника. Один для чистых и возвышенных мыслей, другой для того, что происходит на самом деле.

Я привыкла жить, как Господь, в разных ипостасях, ибо жизнь так скучна. Я воображала себя Марией Стюарт и, сказать честно, по старой памяти воображаю до сих пор. Нелегко избавляться от привычек. Любому в моей жизни предназначена роль – обычно камеристки или кого-нибудь в этом роде, – и я очень сержусь, когда люди не справляются со своими ролями. Если мне надоедает роль Марии С., я играю в Юлию из «Новой Элоизы». В эти дни я думаю о своих отношениях с Максимилианом Робеспьером. Я живу в его любимом романе.

Чтобы смягчать суровость жизни, приходится привносить в нее немного фантазии. Год начался с того, что на Камиля подал в суд за клевету мсье Сансон, палач. Странно, что палач обращается к закону, как обычный человек, трудно представить, что у палачей бывают враги.

К счастью, закон медлителен, его процедуры громоздки, и когда штраф присудят, герцог просто его оплатит. Нет, я боюсь не судов. Каждое утро я просыпаюсь и спрашиваю себя: жив ли он?

На Камиля нападали на улице, ему угрожали в Национальном собрании. Его вызывали на дуэли, хотя патриоты решили между собой, что не станут принимать вызовы. По городу бродят безумцы, которые хвастают, что поджидают Камиля, дабы вонзить в него кинжал. Ему пишут письма – такие отвратительные, что сам он их не читает. Порой довольно бросить беглый взгляд, говорит он, чтобы понять, от кого письмо. А иногда хватает почерка. Все письма он складывает в коробку. Другие люди просматривают их на случай, если внутри содержится прямая угроза, что-нибудь вроде: я убью вас там-то и тогда-то.

Отец ведет себя странно. Пару раз в месяц он запрещает мне видеться с Камилем, но каждое утро хватается за газеты: новости, какие новости? Неужели он хочет прочесть, что Камиля нашли за рекой с перерезанным горлом? Вряд ли. Мне кажется, не будь Камиля, отцу было бы нечем себя занять. Мать дразнит его, хладнокровно замечая: «Признайся, Клод, он для тебя как сын, которого у тебя никогда не было».

Клод приглашает на ужин молодых людей. Надеется, что кто-нибудь из них мне понравится. Конторские крысы. Придет же такое в голову!

Порой они посвящают мне стихи, свои чиновничьи сонеты. Мы с Адель зачитываем их вслух с приличествующим случаю сентиментальным восторгом. Мы закатываем глаза, бьем себя в грудь и испускаем вздохи. Затем складываем из них дротики и швыряем друг в друга. Как видите, мы бодры и проводим дни, предаваясь нездоровому веселью. Либо так, либо увязнуть в слезах, страхах и дурных предчувствиях. Мы предпочитаем веселиться и отпускать зверские шутки.

Моя мать, напротив, пребывает в тревоге и печали, но я знаю, что в глубине души она страдает меньше, чем я. Возможно, потому что она старше и научилась держать чувства в узде. «Ничего с ним не случится, – говорит мне она. – Как думаешь, почему он вечно разгуливает в компании здоровяков?» Есть пистолеты, есть кинжалы, отвечаю я. «Кинжалы? Думаешь, кто-нибудь достанет его через мсье Дантона? Проткнет такую массу мышц?» Для этого Дантон должен заслонить Камиля собой, говорю я. «Разве Камилю не свойственно возбуждать в других желание отдать за него жизнь? Посмотри на меня. Да на себя посмотри».

Мы ждем скорой помолвки Адель. Макс бывает у нас и расхваливает аббата Терре. Многое из того, что сделал аббат, говорит он, не оценили по достоинству. Клод смирился с мыслью, что Макс прозябает на жалованье депутата и вынужден содержать брата и сестру.

Какой будет жизнь Адель? Робеспьер тоже получает письма, но они не похожи на те, что приходят Камилю. Письма приходят со всего города, это письма простых людей, которые разуверились в местных властях или угодили в неприятности. Они думают, что Макс разрешит все недоразумения. Он встает в пять утра, чтобы ответить всем. Иногда я думаю, что в быту он очень непритязателен. Его потребности в отдыхе и развлечениях ничтожны. А теперь спросите себя: понравится ли это Адель?


Робеспьер. На его попечении не только Париж. Письма приходят со всей страны. Провинциальные города завели свои якобинские клубы, комитет по переписке парижского клуба рассылает им новости и директивы. В ответ приходят послания, авторы которых хвалят и благодарят Робеспьера, выделяя его из прочей парижской братии. Теперь он может похвастаться не только поношениями от роялистов. Внутри тома «Общественного договора» Руссо он хранит письмо от одного молодого пикардийца по имени Антуан Сен-Жюст: «Я узнаю вас, Робеспьер, как узнаю Господа, по делам вашим». Когда он страдает, а он страдает все сильнее от пугающего стеснения в груди и одышки, когда глаза устают от печатного текста, он вспоминает письмо, и оно побуждает слабую плоть трудиться.

Каждый день Робеспьер на заседании Национального собрания, каждый вечер – в якобинском клубе. Иногда он бывает у Дюплесси, порой обедает с Петионом, за обедом не переставая обсуждать дела. В театр наведывается пару раз за сезон, не выражая ни радости, ни сожаления о потерянном времени. Люди поджидают его рядом со Школой верховой езды, клубом или его жилищем.

К вечеру он падает с ног и засыпает, стоит голове коснуться подушки. Снов не видит, просто проваливается во тьму, словно в колодец. Он чувствует, мир ночи реален, свет и воздух утра населен тенями и призраками. Чтобы побороть их, он встает до рассвета.


Уильям Огастес Майлз, анализируя ситуацию для правительства его (британского) величества:

Этот человек, о котором в Национальном собрании невысокого мнения… скоро себя покажет. Он решителен, строгих принципов, скромен, воспитан, одевается сдержанно, определенно не берет взяток, презирает богатство и совершенно лишен легкости и непостоянства, свойственного французам. Ничего из того, что мог бы дать ему король… не заставит его отказаться от своих целей. Я внимательно наблюдаю за ним каждый вечер. Он безусловно заслуживает внимания и с каждым часом набирает вес, однако, как ни странно, Национальное собрание его не ценит, считая пустым местом. Когда я сказал, что скоро он получит власть и будет править миллионами, меня подняли на смех.

В начале года Люсиль познакомили с Мирабо. Ей никогда не забыть этого человека, который с гордым видом стоял на дорогом персидском ковре посреди чудовищно безвкусной комнаты. Узкогубый, покрытый шрамами, массивный. Он пристально всматривался в Люсиль.

– Кажется, ваш отец государственный служащий, – промолвил граф. – Затем приблизил лицо и одарил ее плотоядным взглядом: – Вы пришли оба?

Казалось, Мирабо обладал способностью присваивать себе весь воздух в комнате. Хуже того, он присвоил способность Камиля связно соображать. Удивительно, что Камиль мог так обманываться. Конечно, Мирабо не состоит на содержании у двора. Это все клевета и наветы. Конечно, Мирабо истинный патриот. Когда Камиль не смог больше сохранять эти иллюзии, он чуть не наложил на себя руки. В ту неделю он почти забросил газету.

– Макс его предупреждал, – сказала Адель, – но он не слушал. Мирабо назвал эту необразованную австриячку «великой и благородной женщиной». Тем не менее для толпы он божество. Лишнее доказательство того, что толпу легко обвести вокруг пальца.

Клод закрыл руками лицо:

– Должны ли мы каждый день, каждый час выслушивать в собственном доме богохульства и крамолу из уст молодых женщин?

– Мне кажется, – заметила Люсиль, – у Мирабо могут быть свои причины договариваться со двором. Однако теперь он утратил доверие патриотов.

– Причины? Деньги – вот и причина, а еще жажда власти. Он хочет спасти монархию, чтобы король с королевой были его должниками.

– Спасти монархию? – спросил Клод. – От чего? От кого?

– Отец, Людовик попросил Национальное собрание выделить на содержание королевской семьи двадцать пять миллионов, и эти раболепствующие идиоты согласились. Тебе известно положение дел в стране. Они хотят высосать из народа последние соки. Сам подумай, сколько это продлится?

Клод всматривался в дочерей, пытаясь разглядеть девочек, которыми они были когда-то.

– Но если не король, не Лафайет, не Мирабо, не министры – которых вы тоже не одобряете, – кто будет управлять страной?

Сестры переглянулись.

– Наши друзья, – ответили они.

Камиль набросился на Мирабо в печати. Он не подозревал, что способен вызвать в себе такую ярость. Однако он вызвал ее: обида бурлит в крови, гнев слаще пищи. Некоторое время граф продолжал поддерживать Камиля, защищая от правых, которые пытались заткнуть ему рот. «Мой бедный Камиль», называл его Мирабо. Со временем граф перейдет в стан его врагов.

– Я истинный христианин, – говорил Камиль. – Я люблю своих врагов.

Разве не враги его сформировали? Он читает в их глазах свою цель.

Отдалившись от Мирабо, Камиль сблизился с Робеспьером. Жизнь изменилась – теперь вечерами бумаги шуршали по столу, молчание прерывалось тихим бормотанием, когда кому-нибудь требовалось что-то уточнить, скрипели перья, тикали часы. Чтобы общаться с Робеспьером, Камилю пришлось примерить степенность, словно зимний плащ.

– Он воплощает в себе все то, чем должен был быть я, – говорил он Люсиль. – Максу все равно: поражение или успех. Ему безразличны чужие суждения. Если он чувствует, что прав, больше ничего не надо. Он один из немногих, один из тех редких людей, кто доверяет только собственной совести.

Впрочем, днем раньше Дантон заметил ей:

– Молодой Максимилиан слишком хорош, чтобы быть настоящим. Я не могу его понять.

В любом случае он никогда не обольщался насчет Мирабо. Что бы вы ни думали о депутате Робеспьере, приходилось признать, он почти всегда оказывается прав.


В мае Теруань покинула Париж. Денег у нее не было, и ей надоело, что роялистские газеты называют ее проституткой. Один за другим на свет извлекали мутные слои ее прошлого. Жизнь в Лондоне с нищим милордом. Более выгодные отношения с маркизом де Персеном. Сожительство в Генуе с итальянским певцом. Первые глупые недели в Париже, когда она представлялась графиней де Кампинадо, знатной итальянкой, переживающей не лучшие времена. Ничего криминального, ничего чрезмерного: она совершала поступки, на которые способен каждый, если придет нужда. Однако прошлое делало ее уязвимой для насмешек и оскорблений. Чья жизнь, спрашивала она себя, собирая вещи, выдержит столь пристальное внимание? Анна думала вернуться через несколько месяцев, когда газеты найдут другие объекты для зубоскальства.

После нее осталась брешь. Все привыкли, что ее фигура мелькает в Школе верховой езды, где она разгуливала по галерее для публики в алом мундире и в окружении почитателей, или в Пале-Рояле с пистолетом за пазухой. Из Льежа сообщили, что Теруань исчезла. Ее брат думал, что она сбежала с любовником, но вскоре распространились слухи, что Анну похитили австрияки.

Одна надежда, сказала Люсиль, что они не отпустят ее скоро. Она ревновала к Теруань. По какому праву та изображала мужчину, являясь в клуб кордельеров и требуя предоставить ей трибуну? Ее поведение выводило Дантона из себя. Забавно было наблюдать за его яростью. Ему нравились женщины, которых он встречал за ужином у герцога: Агнес де Бюффон, которая одаривала его нелепыми томными взглядами, и белокурая англичанка Грейс Эллиот с ее таинственными политическими связями и механическим кокетством. Люсиль бывала у герцога и наблюдала за Дантоном. Она надеялась, Дантон понимает, что происходит, понимает, что Лакло его подставляет, подсовывая ему этих женщин. Саму сводню, Фелисите, Лакло оставлял Камилю. Камиль любил поддержать умную беседу с дамами. Одно из его извращений, говорил Дантон.

Этим летом школьный приятель Камиля Луи Сюло приехал в Париж. Он вышел из-под ареста в Пикардии, куда угодил за крамольные антиконституционные сочинения. В отличие от Камиля, Луи исповедовал иную разновидность крамолы – он был большим роялистом, чем сам король. Его оправдали. В ночь после встречи они с Камилем проспорили до рассвета. Это был славный спор: отточенные, высокоученые аргументы под святым покровительством Вольтера.

– Я должен держать Луи подальше от Робеспьера, – сказал Камиль Люсиль. – Луи – один из лучших людей на свете, но боюсь, Макс его не оценит.

Луи благороден, думала Люсиль. Он был напорист, осанист, энергичен. Скоро его талантам нашлось применение – Луи вошел в редакционную коллегию скандального роялистского листка, именуемого «Деяния апостолов». Депутаты, исповедующие левые убеждения, называли себя «апостолами свободы», и Луи решил, что такая напыщенность заслуживает наказания. Кто оплачивал листок? Шайка старых распутников и попов-расстриг, утверждали патриоты, которым утерли нос. Кому вообще могло прийти в голову такое писать? «Деяния» устраивали «евангелические обеды» в ресторане «Мэ» и у Бренвилье, где сплетничали и замышляли следующие выпуски. Они станут приглашать и опаивать противников, чтобы их разговорить. Камиль знал, как вести себя в таких обстоятельствах: уступить там, уступить тут, славное времечко, проведенное за счет дураков и зануд, которые пытаются занять золотую середину. Даже остроумие, в котором не было нужды в «Революциях», в «Деяниях» пришлось ко двору.

– Дорогой Камиль, – восклицал Луи, – если бы вы согласились попытать счастья в нашей газете! Однажды мы непременно сойдемся во взглядах. Выбросьте из головы вашу свободу, равенство и братство. Знаете, каков наш манифест? «Свобода, веселье, королевская демократия». Если вдуматься, мы хотим того же – сделать людей счастливыми. Какой смысл в революции, если от нее вытягиваются лица? Какой смысл в революции, которую совершают жалкие людишки в крохотных комнатках?

Свобода, веселье, королевская демократия. Дамы из семьи Дюплесси заказывают платья на осень тысяча семьсот девяностого года. Черные шелка с алыми кушаками, приталенные распашные курточки с трехцветным кантом, чтобы посещать премьеры, званые ужины и вечера. Чтобы знакомиться с новыми людьми…

Впрочем, лето еще не кончилось, когда в Париж прибыл Антуан Сен-Жюст. Люсиль жаждала с ним познакомиться. Она слышала рассказы, как он украл фамильное серебро и за две недели прокутил вырученные деньги. Она подозревала, что этот человек придется ей по вкусу.

Сен-Жюсту исполнилось двадцать два. Истории с украденным серебром было три года. Что, если Камиль ее выдумал? Не могут люди так меняться. Люсиль подняла глаза – Сен-Жюст был высокого роста – и отметила восхитительное равнодушие на его лице. Их представили друг другу, и, судя по взгляду Сен-Жюста, она не произвела на него ни малейшего впечатления. Пришел он вместе с Робеспьером, – вероятно, ранее они состояли в переписке. Как странно, подумала Люсиль, обычно мужчины сбивались с ног, чтобы заслужить ее благосклонность. Впрочем, это ее только раззадорило: хоть какая-то новизна.

Сен-Жюст был красив. Бархатные глаза, сонная улыбка и манера с аккуратностью перемещать свое тело в пространстве, свойственная крупным людям. Светлая кожа и темно-каштановые волосы – если и был в нем недостаток, то лишь слишком длинный подбородок. Это лишает его неуместной миловидности, подумала Люсиль, однако в некоторых ракурсах придает лицу странную тяжеловесность.

С ней, как всегда, был Камиль, который пребывал в опасном состоянии духа – он был насмешлив и рвался в драку.

– Все еще пишете стихи? – спросил он.

В прошлом году Сен-Жюст опубликовал эпическую поэму, которую прислал Камилю в надежде получить его одобрение: поэму бесконечную, яростную, слегка непристойную.

– А что? Вы станете их читать? – с живостью спросил Сен-Жюст.

Камиль медленно мотнул головой:

– Пытки запрещены.

Сен-Жюст скривил губы:

– Вижу, вас оскорбила моя поэма. Вы сочли ее порнографической.

– Увы, нет, а было бы неплохо, – рассмеялся Камиль.

Их глаза встретились.

Сен-Жюст сказал:

– Моя поэма посвящена важным темам. Думаете, стал бы я напрасно тратить время?

– Почем мне знать, – ответил Камиль, – стали бы или нет.

У Люси пересохло во рту. Она наблюдала, как двое мужчин смотрят друг на друга: вялый, покорный Сен-Жюст в ожидании чужого суждения, и нервный, напористый Камиль с горящим взором. Поэма тут ни при чем, подумала Люсиль. Робеспьер выглядел встревоженным.

– Ты слишком суров, Камиль, – заметил он. – Наверняка у его поэмы есть свои достоинства.

– Ни единого, – ответил Камиль. – Впрочем, если пожелаете, Антуан, я пришлю вам образцы моего раннего творчества, и вы сможете посмеяться над ними на досуге. Вероятно, вы пишете стихи лучше меня и определенно станете лучшим политиком. Вы умеете держать себя в руках. Вы могли бы ударить меня, но не стали.

Лицо Сен-Жюста потемнело – этого нельзя было не заметить.

– Я оскорбил вас? – В тоне Камиля прозвучало раскаяние.

– Глубоко, – улыбнулся Сен-Жюст. – Я оскорблен до глубины души. Ведь вы единственное живое существо на свете, одобрения которого я жажду. Вы, без кого не обходится ни один званый аристократический обед!

Сен-Жюст отвернулся и заговорил с Робеспьером.

– Почему ты был так недобр к нему? – прошептала Люсиль.

– Я всегда добр к друзьям. Но он обращался к редактору, не к другу. Хотел, чтобы я опубликовал похвалу его таланту. Спрашивал профессионального мнения, а не частного. Вот и получил по заслугам.

– Я думала, он тебе нравится.

– Я против него ничего не имею. Антуан изменился. Раньше он устраивал безумные авантюры и влипал в неприятности с женщинами. Но посмотри на этого юношу сейчас – как он важничает. Жаль, что его не видит Луи Сюло, вот прекрасный образчик убогого революционера. Называет себя республиканцем. Не хотел бы я жить в его республике.

– Возможно, он бы тебе не позволил.

Позднее Люсиль услышала, как Сен-Жюст заметил Робеспьеру:

– Он такой легкомысленный.

Люсиль задумалась над этим определением. Оно отзывалось в ней веселыми летними пикниками, праздными театральными вечеринками с шампанским: суматошные разгоряченные актрисы, еще не снявшие грим, вижу-вижу, вы влюблены, он такой красавчик, надеюсь, вы будете счастливы. Легкомысленный. Никогда раньше ей не доводилось слышать, чтобы это слово произносили с осуждением, презрением и угрозой.


В этом году Национальное собрание сделало епископов и священников государственными чиновниками, которые получают жалованье, избираются и должны присягнуть новой конституции. Некоторые считали ошибкой ставить священников перед суровым выбором – отказаться было опасно. Все соглашались (в крошечном салоне ее матери), что религиозный конфликт – худшее, что может случиться с нацией.

Время от времени мать сетовала на перемены.

– Вскоре жизнь станет такой прозаичной, – жаловалась она. – Конституция, надменность и квакерские шляпы.

– А чего бы вам хотелось, дорогая моя? – спрашивал Дантон. – Плюмажей и роковых страстей в Школе верховой езды? Хаоса вокруг мэрии? Любви и смерти?

– Ах, не смейтесь. Наши романтические представления растоптаны. Свершилась революция, дух Руссо обрел плоть, и мы думали…

– А оказалось, революция – это мсье Робеспьер с его слабым зрением и провинциальным акцентом.

– И люди, обсуждающие банковские счета.

– Кто насплетничал вам о моих делах?

– Стены и воротные столбы, мсье Дантон. – Аннетта замялась, коснулась его руки. – Расскажите мне что-нибудь. Вам не нравится Макс?

– Не нравится? – Он вроде бы удивился. – Ничего подобного. При нем мне порой бывает не по себе, не стану отрицать. Он требует от людей слишком многого. А вы, его будущая теща, способны соответствовать его высоким стандартам?

– Ах, ничего еще не определено.

– Адель не может решиться?

– Вопрос не был задан.

– Значит, это то, что называют взаимопониманием, – сказал Дантон.

– Не знаю, считает ли Макс, что сделал ей предложение. Впрочем, нет, мне лучше об этом не высказываться. Не поднимайте так брови. Откуда обыкновенной женщине знать, что на уме у депутата?

– Нет больше обыкновенных женщин. На прошлой неделе на меня налетели ваши потенциальные зятья. Мне было сказано, что женщины во всем равны мужчинам. Им не хватает только равных возможностей.

– Да, – сказала Аннетта. – Эти идеи проталкивает самоуверенная девчонка Луиза Робер, которая не сознает, что затеяла. Не понимаю, зачем мужчины доказывают, что женщины им равны? Это противоречит их интересам.

– Только не интересам Робеспьера. Камиль говорит, что мы предоставим женщинам избирательное право. Вскоре мы увидим их в Школе верховой езды в черных шляпах, с папками под мышкой, бубнящими о системе налогообложения.

– И жизнь станет еще прозаичнее.

– Не волнуйтесь, – сказал он. – Возможно, все наши грязные маленькие трагедии еще впереди.


Так есть ли у революции философия, размышляла Люсиль, есть ли у нее будущее?

Робеспьера она спросить не осмеливалась – иначе он весь вечер вещал бы про Общую волю. Камиль разразился бы содержательной и логически безупречной двухчасовой лекцией о Римской республике. Поэтому Люсиль спросила Дантона.

– Конечно, у нее есть философия, – серьезно ответил он. – Хватай, что можешь, и беги, пока не отняли.


Декабрь 1790 года. Клод изменил свое решение. Это случилось в зловещий декабрьский день, когда чугунные, набухшие снегом облака цеплялись за городские крыши и дымоходы.

– Я больше не в силах этого выносить, – заявил он. – Пусть женятся, пока не довели меня до могилы. Угрозы, слезы, обещания, ультиматумы… еще один такой год, да что там, еще одну такую неделю я просто не переживу. Мне следовало проявить твердость раньше, теперь уже поздно. Мы должны сохранить лицо, Аннетта.

И Аннетта пошла к дочери. Люсиль что-то писала. Она резко и виновато вскинула глаза и закрыла рукой написанное. На странице растекалось чернильное пятно.

Услышав новость, Люсиль уставилась на мать расширенными изумленными глазами.

– Так просто? – прошептала она. – Клод просто изменил свое решение, и теперь все пойдет хорошо? А я думала, этому не будет конца.

Она отвернулась, заплакала, положила голову на стол, позволив слезам размывать запретные слова в дневнике: пусть пропитают солью ее фразы, пусть увлажнят буквы.

– Какое облегчение, – промолвила Люсиль. – Какое облегчение.

Мать положила руки ей на плечи и мстительно ущипнула.

– Итак, ты получила то, что хотела, поэтому не смей больше заглядываться на мсье Дантона. Отныне ты должна вести себя прилично.

– Я буду совершенством. – Люсиль выпрямилась. – Скажи, пусть всё устроят. – Она вытерла щеки тыльной стороной ладони. – Я выхожу замуж немедленно.

– Сейчас? Подумай, что скажут люди. И, кроме того, сейчас пост. Нельзя жениться в пост.

– Мы получим разрешение. А люди пусть говорят что хотят, мне все равно. Я не могу повлиять на их мысли.

Люсиль вскочила. Казалось, она больше не в состоянии удерживать себя в рамках приличий. Она бросилась бегать по дому, смеясь и плача, хлопая дверями. Появился Камиль. Он выглядел растерянным.

– Почему у нее чернила на лбу? – спросил он.

– Можете считать это вторым крещением, – ответила Аннетта. – Или вашим республиканским миропомазанием. К тому же, дорогой мой, в вашей жизни и без того слишком много чернил.

Чернильное пятно было также на манжете Камиля. У него был вид человека, который написал передовицу и беспокоится, чтобы наборщик ее не испортил. Однажды он назвал Марата «апостолом свободы», а напечатали «супостатом». И Марат явился в редакцию, кипя от ярости…

– Постойте, мадам Дюплесси, вы уверены? – спросил Камиль. – Со мной никогда не случалось ничего хорошего. Это не может быть недоразумением? Вроде опечатки?

Перед мысленным взором Аннетты мелькали картины – она пыталась прогнать их, но ничего не могла с собой поделать. Как взлетела ее юбка, когда она бросилась к нему через комнату, сказать, чтобы он убирался из ее жизни. Как стучал дождь по стеклам. И поцелуй, который длился десять секунд, и, не войди в гостиную Люсиль, кончился бы запертой дверью и недостойным наслаждением на кушетке. Она смотрела на ту самую кушетку, обитую синим бархатом, который за эти годы успел потускнеть.

– Аннетта, – спросил Клод, – ты рассержена?

– Нет, дорогой мой, – ответила она. – Сегодня замечательный день.

– Правда? Ну, раз ты так считаешь. О женщины! – нежно промолвил он, взглянув на Камиля в поисках поддержки.

Тот одарил его холодным взглядом. Снова я сказал что-то не то, подумал Клод, снова забыл про его убеждения.

– Кажется, Люсиль совсем потеряла голову. Надеюсь… – Клод подошел к Камилю и вроде бы хотел потрепать его по плечу, но рука застыла в воздухе и упала. – Надеюсь, вы будете счастливы.

Аннетта сказала:

– Камиль, дорогой, у вас чудесные комнаты, но, полагаю, вы переберетесь в квартиру побольше? Вам потребуется мебель – не хотите взять эту кушетку? Я знаю, вы всегда ею восхищались.

Камиль опустил глаза:

– Восхищался? Аннетта, я мечтал о ней.

– Я попрошу ее перетянуть.

– Пожалуйста, не стоит, – сказал Камиль. – Оставьте как есть.

Клод выглядел слегка смущенным.

– Что ж, пожалуй, если хотите поговорить о мебели, я вас оставлю. – Он любезно улыбнулся. – Должен сказать, мой дорогой мальчик, вы не перестаете меня удивлять.


Герцог Орлеанский:

– Неужели? Разве это не чудесно? Лучшая новость за последнее время!

Несколько месяцев назад Люсиль предстала перед придирчивым герцогским взором и прошла проверку. В ней есть стиль, она похожа на англичанку, наверняка будет прелестно смотреться в седле. Этот поворот головы, этот гибкий стан, я сделаю молодоженам хороший подарок, решил герцог.

– Лакло, что там с этим запущенным домом на углу, тем, что с садом и двенадцатью спальнями?


– Отлично, – сказал Камиль. – Не дождусь, что скажет отец. Жить в этом прекрасном доме! А сколько там комнат для кушеток!

Аннетта схватилась за голову.

– Иногда я теряю надежду, – сказала она. – Что было бы с вами, если бы столько людей за вами не приглядывали? Камиль, как вы можете принять от герцога дом, если это самая явная, самая осязаемая взятка из всех, что вы когда-либо получали? Вам не кажется, что это вас скомпрометирует? Думаете, роялистская пресса будет молчать?

– Едва ли, – сказал Камиль.

Аннетта вздохнула:

– Лучше попросите у него наличные. А что касается домов и прочего, взгляните сюда. – Она развернула план имения в Бур-ла-Рен. – Я сделала наброски домика, который собираюсь для вас построить. Здесь, – она показала, – в конце липовой аллеи.

– Зачем?

– Затем что я ценю свой отдых и не намерена смотреть, как вы с Клодом пытаетесь уязвить друг друга или храните многозначи- тельное молчание. Все равно что проводить выходные в чистилище. – Она склонилась над набросками. – Мне всегда хотелось построить прелестный маленький домик. Возможно, в своем любительском рвении я что-то упустила, но не беспокойтесь, про спальню я не забыла. И не надейтесь, одних вас надолго не оставят. Я буду навещать вас, когда мне придет охота.

Она улыбнулась. Каким неуверенным в себе он выглядел. Камиль метался между страхом и радостью. Следующие несколько лет скучать нам не придется, подумала Аннетта. У Камиля были удивительные глаза: серые, почти черные, самого темного оттенка, какой можно вообразить, их радужка почти поглотила зрачок. Кажется, теперь они смотрели в будущее.


– В Сен-Сюльпис, – сказала Аннетта, – исповедуют в три.

– Знаю, – ответил Камиль. – Все условлено. Я послал записку отцу Пансемону. Решил, ему следует знать. Я написал, чтобы встречал меня ровно в три, я исповедуюсь не каждый день и не думаю, что меня заставят ждать. Пора?

– Прикажите подать карету.


У церкви Аннетта обратилась к кучеру:

– Мы вернемся… во сколько мы вернемся? У вас заготовлена длинная исповедь?

– Я не намерен ни в чем исповедоваться. Так, несколько мелких грешков. Хватит и получаса.

Во двор вошел мужчина в черном с папкой под мышкой. Раздался бой часов. Мужчина приблизился к ним:

– Уже три, мсье Демулен. Войдем?

– Это мой стряпчий, – сказал Камиль.

– Кто? – удивилась Аннетта.

– Стряпчий, нотариус. Он специализируется в каноническом праве. Его рекомендовал Мирабо.

Нотариус выглядел польщенным. Неужели, подумала она, ты до сих пор якшаешься с Мирабо. Однако само намерение Камиля смущало Аннетту.

– Камиль, вы берете на исповедь стряпчего?

– Это разумная предосторожность. Ни одному закоренелому грешнику не стоит ею пренебрегать.

Он протащил ее сквозь храм бодрым, нецерковным шагом.

– Я только преклоню колени, – сказала она, нырнув в боковой придел подальше от него. Здесь было тихо: старушки галдели и молились за возвращение минувших дней, сопела, свернувшись калачиком, собачка. Священник и не подумал понизить голос.

– Это вы? – спросил он.

– Записывайте, – велел Камиль нотариусу.

– Не думал, что вы придете. Когда я получил вашу записку, то решил, это шутка.

– Это совершенно точно не шутка. Я, подобно прочим, жажду обрести благодать.

– Вы католик?

Короткая пауза.

– Почему вы спрашиваете?

– Потому что, если вы не католик, я не могу приобщить вас к таинствам.

– Хорошо, я католик.

– Разве вы не писали в своей газете, – священник прочистил горло, – что религия Магомета ничем не хуже религии Иисуса Христа?

– Вы читаете мою газету? – Камиль выглядел польщенным. Молчание. – Стало быть, вы нас не обвенчаете?

– Только после того, как вы публично заявите, что исповедуете католическую веру.

– У вас нет права этого требовать. Достаточно моего слова. Мирабо говорит…

– С каких пор Мирабо сделался отцом церкви?

– Я ему передам, ему понравится. Прошу вас, святой отец, уступите, я влюблен до смерти и не в силах терпеть, как вы терпите, ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться.

– Раз уж речь зашла об апостоле Павле, – сказал священник, – могу я напомнить вам, что нет власти не от Бога, существующие же власти от Бога установлены? Посему противящийся власти противится Божиему установлению. А противящиеся сами навлекут на себя осуждение.

– Что ж, в этом смысле мне придется рискнуть. Как вам прекрасно известно – смотрите стих четырнадцатый, – неверующий муж освящается женой верующей. Если вы станете чинить мне препятствия, я обращусь в церковный комитет. Вы подаете брату случай к преткновению или соблазну. Вам незачем иметь тяжбы между собою, лучше оставаться обиженными. Смотрите шестую главу.

– Там говорится о суде неверующих. Вы же не назовете генерального викария Сансской епархии неверующим.

– Вы же знаете, что не правы. Вам известно, где я учился? Думаете, меня можно обвести вокруг пальца подобной нелепицей? Постойте, – обратился он к нотариусу, – этого записывать не надо.

Они вышли.

– Это вычеркните, – сказал Камиль, – я поторопился.

Нотариус глянул испуганно.

– Напишите сверху: «Дело о церемонии бракосочетания Л. К. Демулена, адвоката». Так, а теперь подчеркните. – Камиль подал руку Аннетте. – Помолились? – спросил он. – Немедленно подайте в церковный комитет, – бросил он нотариусу через плечо.


– Ни церкви, ни священника, – сказала Люсиль. – Превосходно.

– Генеральный викарий Сансской епархии утверждает, что благодаря мне годовой доход епархии упал в два раза, – сказал Камиль. – Что из-за меня его дворец сожгли дотла. Адель, хватит хихикать.

Они сидели в гостиной Аннетты.

– Что ж, Максимилиан, – сказал Камиль, – вы умеете улаживать чужие дела. Попробуйте уладить это.

Адель взяла себя в руки:

– А у вас нет священника посговорчивее? Какого-нибудь бывшего однокашника?

Робеспьер поднял глаза.

– Наверняка удастся уговорить отца Берардье. Это последний директор лицея Людовика Великого, – объяснил он, – а теперь он заседает в Национальном собрании. Вспомните, Камиль, он всегда вас любил.

– Когда он смотрит на меня сегодня, то улыбается, словно хочет сказать: «Я всегда подозревал, что вы этим кончите». Говорят, он откажется присягнуть конституции.

– Какая разница, – сказала Люсиль. – Если есть хоть малейшая надежда…


– Условия таковы, – сказал Берардье. – Вы публично, в вашей газете, заявляете об исповедании веры. Больше никаких издевок и насмешек над религией и полный отказ от всякого богохульства.

– В таком случае чем я буду зарабатывать на жизнь?

– Если вы решили вернуться в лоно церкви, вы должны были это предвидеть. Впрочем, вам несвойственно задумываться о том, что будет через десять минут.

– На оговоренных условиях, – сказал отец Пансемон, – я позволю отцу Берардье обвенчать вас в церкви Сен-Сюльпис. Но будь я проклят, если сделаю это сам. Думаю, отец Берардье совершает ошибку.

– Камиль действует под влиянием порыва, – сказал отец Берардье. – Когда-нибудь его порывистость выведет его на правильную дорогу. Я прав, Камиль?

– Видите ли, до конца года я не собирался выпускать газету.

Священники обменялись взглядами.

– В таком случае ваше заявление должно быть опубликовано в первом выпуске за новый, девяносто первый год.

Камиль кивнул.

– Обещаете? – спросил Берардье.

– Обещаю.

– Вы всегда лгали с редким изяществом.


– Он этого не сделает, – сказал отец Пансемон. – Нам следовало сказать, сначала публичное заявление, потом свадьба.

Берардье вздохнул:

– Какой в этом смысл? Это вопрос его совести.

– Депутат Робеспьер тоже ваш ученик?

– Он учился у меня совсем недолго.

Отец Пансемон посмотрел на него так, словно Берардье сказал, что провел в Лиссабоне год, когда случилось землетрясение.

– Вы оставили преподавание?

– Послушайте, есть люди и похуже.

– Не думаю, что их много, – сказал священник.


Свидетели на свадьбе: Робеспьер, Петион, литератор Луи-Себастьян Мерсье и друг герцога маркиз де Силлери. Дипломатически выверенный отбор: левое крыло Национального собрания, литературная знаменитость, орлеанист.

– Вы не обиделись? – спросил Дантона Камиль. – Я хотел Лафайета, Луи Сюло, Марата и палача.

– Конечно нет, – ответил Дантон. В конце концов, подумал он, я буду свидетелем всего остального. – Теперь вы богаты?

– Приданое составляет сто тысяч ливров. И ценное серебро. Не смотрите на меня так. Мне пришлось немало потрудиться.

– Вы будете ей верны?

– Разумеется. – Камиль выглядел изумленным. – Что за вопрос. Я люблю ее.

– Я просто спросил. Подумал, при заключении брака не помешала бы декларация о намерениях.


Они сняли первый этаж дома на улице Кордельеров, по соседству с Дантонами, и тридцатого декабря устроили свадебный завтрак на сто персон. Промозглый сумрачный день с враждебным любопытством льнул к освещенным окнам. В час пополудни они обнаружили, что наконец-то остались одни. Люсиль была в успевшем помяться розовом свадебном платье, липком в том месте, где несколько часов назад она опрокинула на себя бокал шампанского. Она упала на синюю кушетку и сбросила туфельки.

– Что за день! Такого события не знали анналы бракосочетаний! Бог мой, люди охали и сопели, мама плакала, отец плакал, а затем старик Берардье прочел тебе назидание, и ты тоже заплакал, а другая половина парижан, та, что не хлюпала носом на церковных скамьях, выкрикивала здравицы и непристойности на улице. А еще…

Люсиль запнулась, на нее накатывали волны болезненного напряжения этого дня. Я словно плыву по морю, подумала она. Голос Камиля доносился откуда-то издалека:

– …и я никогда не думал, что буду когда-нибудь так счастлив, два года назад у меня не было ничего, а теперь есть ты, и деньги, чтобы жить в свое удовольствие, и слава…

– Я слишком много выпила, – сказала Люсиль.

Когда она вспоминала церемонию, все плыло перед ней в мутной дымке, вероятно, она перебрала уже тогда. Внезапно Люсиль похолодела: что, если из-за того, что она выпила лишнего, свадьбу признают недействительной? Пребывала ли она в здравом рассудке? А на прошлой неделе, когда они осматривали комнаты? Была ли она достаточно трезва? И где находятся эти комнаты?

– Я думал, этого никогда не случится, – сказал Камиль.

Она посмотрела на него. Ей нужно было столько сказать ему, она репетировала эту сцену долгих четыре года, а как дошло до дела, и все, на что она способна, – это выдавить жалкую улыбку. Усилием воли Люсиль открыла глаза, чтобы комната перестала вращаться, и снова закрыла, пусть себе вращается. Затем повалилась на кушетку лицом вниз, удобно поджала колени под себя и довольно всхрапнула, как та собачка в церкви Сен-Сюльпис. Люсиль спала. Какой-то добрый человек сначала подсунул ладонь ей под щеку, затем выдернул ладонь, заменив ее подушкой.


– Послушайте, кем я стану, – сказал король, если не поддержу приведение к конституционной присяге несчастных епископов.

Он надел очки и прочел:

– «…врагом общественной свободы, коварным заговорщиком, самым трусливым из клятвопреступников, правителем, у которого нет ни стыда, ни совести, самым подлым из людей…»

Король отложил газету, энергично высморкался в носовой платок с королевскими гербами – последний из платков старого образца.

– И вас с Новым годом, доктор Марат, – сказал он.


Глава 1 Девственники (1789) | Сердце бури | Глава 3 Дамский угодник (1791)