home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 3

Осязаемое воплощение власти

(1792–1793)

Дантон думал: от послов у меня головная боль. Какую-то часть дня, каждого дня, он молча сидел над картами, перекраивая континент, Турция, Швеция, Англия, Венеция… Нельзя допустить, чтобы Англия вступила в войну. Умолять о нейтралитете… Держать английский флот подальше от… а между тем английские шпионы везде, ходят слухи о диверсиях и фальшивомонетчиках… Да, прав Робеспьер: Англия – наш извечный враг. Но если мы ввяжемся в такую войну, хватит ли нам жизни, чтобы ее закончить? Не то чтобы мы надеялись прожить долго.

С тех пор как Дантон оставил пост, это уже не его забота. Но остаются дела, которые не дают спокойно спать: требование суда над королем, глупость и неуживчивость бриссотинцев. Даже после «Робеспьерицида» он убеждает себя, что их намерения честны. Он не хотел ввязываться в эту борьбу, но его втянули.

Вскоре, возможно на следующий год, Дантон намерен покинуть Париж. Возможно, он себя обманывает, но его не оставляет надежда передать дела в руки других. Теперь, когда пруссаков выдворили, его сельским имениям ничто не угрожает. И у него дети: Антуан уверенно подрастает, Франсуа-Жорж – крепенький довольный малыш, не умрет. А будет еще один. В Арси Габриэль научится его понимать. Что бы он ни сделал, как бы ни различались их суждения, он ей предан. В деревне они снова заживут как обычные люди.

Это простое будущее он воображает, лишь когда чересчур много выпьет. Жаль, обычно рядом бывает Камиль, который развеивает его иллюзии, оставляя Дантона в слезах или в гневе на то, что ему не выпутаться из силков власти. Верит ли он в это будущее, когда трезв… Он едва ли понимает, зачем добивается Люсиль, учитывая, сколько от этого хлопот. Однако останавливаться не намерен…


– Я не люблю дворцы. Мне и дома хорошо.

Так говорит Габриэль. Кажется, это настроение овладевает всеми. Камиль старается держаться подальше от своих подчиненных – подчиненные отвечают ему тем же. Как говорит Дантон, у нас теперь хватает иных забот. И только Люсиль не до конца разделяет всеобщий настрой. Ей нравится спускаться по громадным дворцовым лестницам, осязаемому воплощению власти.

Впрочем, дома она хотя бы избавлена от общества Габриэль и Луизы Робер. В последние недели Луиза обратила свое неуемное воображение на их домашний уклад – и подумать только, что творится в голове у литераторов!

– Смотрите, – говорит Луиза, – какое заинтересованное и довольное выражение на лице у Камиля, когда Дантон лапает Люсиль в его присутствии! Почему бы вам троим не поселиться вместе, когда вы съедете из дворца? Разве не к этому все идет?

– А я, – сказал Фабр, – буду приходить к вам на завтрак.

– Меня тошнит, – сказала Люсиль, – от драмы, которую вы тут разыгрываете, герой влюблен в жену лучшего друга, какая трагедия, как страшно быть человеком. Трагедия, говорите? Лучше бы стерли с лица эти гнусные ухмылки.

Да-да, все до единого, не исключая Дантона. К счастью, при этих излияниях одаренной романистки не присутствовала Габриэль. В прошлом Габриэль была добра к Люсиль, сейчас с ее лица не сходит угрюмая гримаса. С последней беременностью она сильно раздалась, двигается медленно, говорит, что ей трудно дышать, что город ее душит. К счастью, родители Габриэль продали дом в Фонтене и переехали в Севр, прикупив два участка в лесистой местности. Они поселились в одном доме, другой предназначен для дочери и зятя. Шарпантье никогда не нуждались в деньгах, но, возможно, участки куплены на средства Жорж-Жака, который не хотел афишировать свои вложения.

Теперь, думает Люсиль, у Габриэль есть куда сбежать, но она продолжает сидеть в квартире на улице Кордельеров, спокойно и молчаливо, в сосредоточенной позе женщины на сносях. Иногда плачет, и тогда девчонка Луиза Жели прибегает похлюпать носом вместе с ней. Габриэль оплакивает свой брак, свою душу и своего короля. Луиза, очевидно, оплакивает сломанную куклу или сбежавшего котенка. Я этого не вынесу, думает Люсиль, уж лучше водиться с мужчинами.

Фрерон вернулся из Меца. По его нынешним статьям никто не заподозрит, что когда-то Кролик был приличным человеком. Писал он всегда неплохо – это у него в крови, но со временем его суждения стали жестче, словно журналистика – своего рода состязание и ему непременно нужно стать первым. Порой его статьи было трудно отличить от статей Марата. Несмотря на эту новую свирепость, прочие обожатели Люсиль ничуть Фрерона не опасались. Хотя однажды Люсиль совершенно серьезно спросила его: «Вы останетесь? На случай, если когда-нибудь мне понадобитесь?» Фрерон ответил, что готов ждать вечно, что-то в таком духе. Увы, с каждой неделей он все увереннее приобретал статус старого друга семьи. В выходные гостил в Бур-ла-Републик, ходил за Люсиль по пятам, пытался застать ее в одиночестве. Бедный Кролик. Шансов у него не было.

Иногда было трудно поверить, что где-то на свете живут мадам Фрерон и мадам Эро де Сешель.

Эро заходил по вечерам, когда заседали якобинцы. Он называл их занудами. На самом деле Эро обожал политику, но сомневался, что политика по душе Люсиль, и хотел к ней подольститься.

– Они обсуждают экономический контроль и как утихомирить этих нелепых агитаторов-санкюлотов с их бесконечным нытьем про подорожание хлеба и свечей. Эбер не знает, высмеивать их или сажать в тюрьму.

– Эбер стал заметной фигурой, – любезно замечала Люсиль, и он говорил:

– Да, в Коммуне Эбер и Шометт сила, – и осекался, чувствуя, что его снова занесло не туда.

Эро был другом Дантона, сидел вместе с Горой, при этом оставаясь аристократом до мозга костей.

– Дело не в речи, не в манере, вы мыслите, как законченный аристократ, – говорила ему Люсиль.

– Нет, нет и еще раз нет. Ничего подобного. Я мыслю современно и в истинно республиканском духе.

– Возьмем ваши чувства ко мне. Вы никак не выбросите из головы, что до революции, стоило бы вам только глянуть в мою сторону, я бы тут же с притворным обожанием упала на спину? А если нет, то моя семья живо сбила бы меня с ног самым что ни на есть непритворным пинком. И так тогда рассуждали все женщины.

– Если это правда, а это несомненно правда, то как это влияет на нашу нынешнюю ситуацию? – (Он думает, женщины не меняются.) – Я не утверждаю, что имею на вас исключительные права, я просто хочу привнести в вашу жизнь немного удовольствий.

Она приложила руки к груди:

– Какой альтруизм!

– Дорогая Люсиль, худшее, что сотворил с вами ваш муж, это научил вас сарказму.

– Я всегда была склонна к сарказму.

– Верится с трудом. Камиль манипулирует людьми.

– Я тоже.

– Он делает вид, что безвреден, что его можно сбить с ног легким тычком. Сен-Жюст, которого я, по правде сказать, недолюбливаю…

– О, смените тему. Я не люблю Сен-Жюста.

– Интересно, почему?

– Мне не нравится его политика. И он меня пугает.

– Но он проводит политику Робеспьера, а значит, и вашего мужа, и Дантона.

– Давайте рассуждать. Главная цель Сен-Жюста – улучшить человеческий род в соответствии с планом, который есть у него в голове и который, позвольте заметить, он едва ли способен выразить словами. Вы не можете обвинить Камиля и Жорж-Жака в том, что они пытаются улучшить людей. На деле они действуют в противоположном направлении.

Эро задумался:

– А ведь вы не глупы, не правда ли, Люсиль?

– Была когда-то. Но видите ли, с годами ум стирается.

– Проблема в том, что Камиль решил бросить Сен-Жюсту вызов.

– Разумеется, вызов по всем фронтам. Возможно, мы испорчены прагматизмом, но стоит нам с кем-то схлестнуться – и мы вспоминаем о наших принципах.

– Господи, – сказал Эро, – а ведь сегодня вечером я собирался вас соблазнить. Кажется, нас занесло не туда.

– Могли бы с тем же успехом пойти на собрание якобинцев.

Она одарила его милой улыбкой. Вид у Эро был огорченным.

Генерал Дийон заглядывал к ней всякий раз, как оказывался в Париже. Нельзя было не восхищаться его ростом, каштановой шевелюрой и умением с каждым годом выглядеть все моложе. Успех при Вальми, без сомнения, пошел ему на пользу – ничего так не бодрит мужчину, как победа. Дийон никогда не заговаривал о войне. Появлялся он после обеда, когда заседал Конвент. Его подход был так своеобразен, что вполне заслуживал именоваться стратегией. Люсиль не удержалась и рассказала о нем Камилю, и тот согласился, что выбранный генералом окольный путь весьма необычен. Пока Кролик угрюмо намекал на неверность Камиля, а Эро негодовал, что она несчастна, и рвался это исправить, генерал рассказывал ей истории о жизни на Мартинике или великолепной глупости дореволюционного двора, о том, как его дочери, ровеснице Люсиль, посоветовали не стоять на свету, чтобы сияние ее юной кожи не злило увядающую королеву. Он вспоминал историю своей безумной и прославленной франко-итальянской семьи, причуды своей второй жены Лауры, своих многочисленных пустеньких любовниц. Описывал фауну Вест-Индии, жару, морскую голубизну, густую зелень сбегающих к морю холмов, гнилостное благоухание цветов. Идиотские церемонии, которые посещал губернатор Тобаго, то есть он сам. В целом генерал повествовал о том, как сладка была жизнь отпрыска старой благородной фамилии, который никогда не нуждался в деньгах, обладая при этом редкой внешней привлекательностью и утонченностью, а еще умением приспосабливаться.

Затем генерал переходил к достоинствам молодого человека, за которого ей посчастливилось выйти замуж. Он мог цитировать огромные куски из статей Камиля, и цитировать точно. Дийон объяснял ей – да, именно ей, – что чувствительным людям вроде Камиля нельзя ничего запрещать, пусть делают что хотят, если это не выходит за рамки закона или выходит, но не слишком сильно.

Затем, не теряя времени, он клал руку ей на талию и попытался поцеловать, приговаривая: малышка Люсиль, давайте уже займемся любовью как положено. И когда она говорила «нет», глядел скептически и спрашивал: почему она отказывается от радостей жизни? Она же не думает, что Камиль будет против?

О чем совершенно не догадывались эти господа, чего решительно не понимали, так это ее чувств. Они понятия не имели об изысканной пытке, которую она изобрела для себя, о дыбе, на которой были растянуты ее дни и недели. Люсиль холодно спрашивает себя: что будет, если с Камилем что-нибудь случится? Если – назовем вещи своими именами – его убьют? (Бог свидетель, будь она убийцей, она бы не устояла.) Разумеется, Люсиль изводила себя этим вопросом с восемьдесят девятого года, но сейчас она одержима Камилем еще сильнее, чем раньше. Ничто не готовило ее к такому повороту; ей говорили, что после исступления первого года чувства супругов остывают. Никто даже не намекнул ей, что можно влюбляться все сильнее и сильнее, пока не почувствуешь, что сыта этим по горло, пока не истощишь свою душу, день за днем растворяя в любви свою суть. Если бы Камиля не было – если бы его не стало, – ей осталось бы из чувства долга влачить полужизнь, тащиться в тоске и холоде навстречу смерти, в то время как важнейшая часть ее души попросту отмерла бы. Если с ним что-нибудь случится, думала Люсиль, я покончу с собой. Заявлю об этом официально – по крайней мере, меня смогут похоронить. О моем малютке позаботится моя мать.

Разумеется, она никогда не заикалась об этой пытке, иначе ее сочли бы безумицей. Ныне Камиль почти сумел обратить свои слабости в силу. Лежандр журил его за то, что он больше не выступает в Конвенте.

– Мой дорогой Лежандр, – ответил ему Камиль, – не у всех же луженая глотка, как у вас.

Ты неуклюж, туп и скоро лопнешь от собственной значимости, говорила его улыбка. Его коллеги по Горе надеялись, что Камиль объяснит им, чем вызвано неистовство Марата, отношения с которым поддерживали только он и Фрерон. (У Марата появился новый оппонент, бывший священник и громогласный санкюлот, Жак Ру.)

– Вы опередили свое время на два века, – говорил Марату Камиль.

Марат, смертельно бледный, с каждым днем все больше походивший на рептилию, только моргал. Вероятно, это могло сойти за согласие.

Камиль хотел Конвента без бриссотинцев, а еще суда над королем и королевой. Он вступил в зиму девяносто второго года с горящими глазами. Когда он бывал дома, Люсиль была счастлива и могла развлекаться, примеряя чужие роли, в чем (и это признавали ее мать и сестра) достигла совершенства. Когда его не было, она ждала у окна, скучающим тоном заговаривая о Камиле со всеми подряд.

Уже год, как иностранное вторжение никого не страшит, кроме разве что интендантов, ведающих запасами плесневелого хлеба и сапогами с картонными подметками. Интендантов, видевших, как крестьяне плюют на правительственные банкноты и тянут лапы к золоту. Республика была младше ее сына. Ребенок, изучавший этот мир по большей части лежа на спине, смотрел круглыми обсидиановыми глазами и улыбался всем без разбору. Робеспьер заходил проведать крестника, старые приятельницы ее матери давали малышу подержаться за свой пальчик и бесконечно рассказывали о собственных детях, когда те были в колыбели. Камиль носил его по комнате и шептал, что его путь в жизни будет прямым, что любой его каприз будет исполнен и что, учитывая отцовский опыт, его никогда не отдадут ни в какую ужасную школу. Ее мать суетилась над малышом, показывала ему кошку, небо, деревья. Однако сама Люсиль со стыдом сознавала, что ее не тянет развивать его ум; она была постоялицей, снявшей жилье ненадолго.


Чтобы добраться до дома, где живет Марат, нужно пройти по узкому переулку между двумя лавками и пересечь внутренний дворик с колодцем в углу. Справа каменная лестница с железными перилами. По ней на второй этаж.

После того как вы постучались, вас подвергнет инспекции какая-нибудь из женщин Марата – возможно, обе. Это займет время. Альбертина, сестра из его невообразимого детства, являет собой свирепый и иссохший женский остов. У Симоны Эврар спокойное овальное лицо, каштановые волосы, крупный рот. Этот гость не вызвал у них подозрений. Путь свободен. Друг народа сидит у себя в кабинете.

– Мне нравится, как вы бежите ко мне вприпрыжку, – говорит он, имея в виду, что ему это, напротив, сильно не по душе.

– Я не бегу, – возразил Камиль, – а крадусь, вжав голову в плечи.

Марат дома. Симона, его гражданская жена, поставила перед ним кофейник с черным горьким кофе.

– Если вы намерены обсуждать преступления бриссотинцев, – сказала она, – это займет некоторое время. Дайте мне знать, когда вам понадобится свеча.

– Вы пришли сами, – спросил Марат, – или вас прислали?

– Можно подумать, у вас никогда не бывает посетителей.

– Я хочу знать, прислал ли вас Дантон, Робеспьер или кто-то еще.

– Думаю, они оба не станут возражать, если вы поможете им расквитаться с Бриссо.

– Меня тошнит от Бриссо. – Его любимая фразочка, Марата всегда от кого-нибудь тошнит. И это действительно так. – Делает вид, будто старается ради революции, будто от его действий что-то зависит, – возомнил себя экспертом в иностранных делах только потому, что много раз сбегал из страны, спасаясь от полиции. Если дело в этом, чем я не эксперт?

– Мы должны атаковать Бриссо со всех сторон, – сказал Камиль. – Его жизнь до революции, его философия, его сторонники, его поведение во время революционных кризисов, начиная с мая восемьдесят девятого года до событий прошлого сентября…

– Он обманул меня с английским изданием моих «Цепей рабства». Сговорился с издателем украсть мою книгу, и я не получил за нее ни пенни.

Камиль поднял глаза:

– Боже мой, вы же не хотите, чтобы мы выдвинули против него это обвинение?

– С самой поездки в Соединенные Штаты…

– Я понимаю, как человек Бриссо невыносим, но разве дело в этом?

– Для меня в этом. Я и так довольно страдаю.

– До революции он был полицейским осведомителем.

– Знаю, – сказал Марат.

– Давайте напишем совместный памфлет.

– Нет.

– Объединимся хотя бы раз в жизни.

– Это гусям свойственно сбиваться в стаи, – жестко заметил Марат.

– Хорошо, тогда я сам. Я просто хотел узнать, есть ли у него что-нибудь на вас, что-нибудь компрометирующее.

– Я веду высокоморальный образ жизни.

– Хотите сказать, никому про вас ничего не известно.

– Не пытайтесь меня оскорблять, – сказал Марат. Это был совет, простой и полезный.

– Так давайте начнем, – предложил Камиль. – Вытащим на свет Божий его поведение до революции, которое можно считать прямым предательством будущих товарищей, его монархические заявления в газетах, которые я сохранил, его колебания в июле восемьдесят девятого…

– А конкретнее?

– Он нервничал, кто-нибудь непременно вспомнит, что он колебался. Затем его дела с Лафайетом, участие в побеге семейства Капетов, а после тайные переговоры с женой Капета и императором.

– Так, так, – сказал Марат. – Пока все правильно.

– Его попытки саботировать революцию десятого августа и фальшивые обвинения патриотов, которые якобы участвовали в убийствах заключенных. Его защита деструктивной федералистской позиции. Все помнят, что давным-давно он был тесно связан с некоторыми аристократами – Мирабо, к примеру, или герцогом Орлеанским.

– Ваша вера в то, что людская память коротка, умиляет. Должен признать, она вполне оправданна. Впрочем, хотя Мирабо умер, герцог Орлеанский заседает с нами в Конвенте.

– Я думаю наперед, о следующей весне. Робеспьер чувствует, что позиция у Филиппа шаткая. Он признает, что тот был полезен народу, но Бурбонам не место во Франции. Филиппу следует вместе с семьей перебраться в Англию. Робеспьер говорит, мы будем выплачивать ему пенсион.

– Мы будем платить Филиппу? Оригинально. Впрочем, насчет весны вы правы. Позволим бриссотинцам следующие полгода растягивать трос, а потом хрясь! – Марат выглядел довольным.

– Надеюсь, мы сумеем обвинить всех сразу – Бриссо, Ролана, Верньо – в создании препятствий и затягивании процесса над королем. Даже в голосовании против смертной казни. Я снова рассуждаю на будущее.

– Найдутся и другие, кто начнет чинить препоны в деле Луи Капета.

– Думаю, мы преодолеем ужас Робеспьера перед смертной казнью.

– Да, но я говорил не о нем. Думаю, в этом деле вы едва ли можете рассчитывать на Дантона. Весьма вероятно, он займется подвигами генерала Дюмурье в Бельгии.

– Какими именно?

– В Бельгии грядет кризис. Освободили ее наши войска или захватили? Или и то и другое? Во имя чего старается генерал Дюмурье? Ради республики? Почившей монархии? Или ради себя самого? Кому-то придется решать вопрос на месте, и это должен быть человек с непререкаемым авторитетом. Не думаю, что Робеспьер оторвется от бумажек, чтобы барахтаться в грязи вместе с армией. Это работенка для Дантона: мошенничество высшего уровня, грабеж, вооруженные банды и все женщины на оккупированной территории.

Сиплая протяжная речь Марата пугала сама по себе.

– Я передам ему, – сказал Камиль.

– Передайте. А что касается Бриссо, то в некотором смысле он всегда злоумышлял против революции. Он и его подпевалы неплохо окопались, и потребуется немалое мужество, чтобы отстранить их от общественной жизни.

Только теперь Камиль, привыкнув к манере Марата, осмелился поднять глаза.

– Вы говорите только об отстранении? Вы же не имеете в виду чего похуже?

– А мне-то показалось, что вы начинаете избавляться от иллюзий! – сказал Марат. – Или вы сейчас высказываете надежды этих двух белоручек, ваших хозяев? В сентябре Робеспьер знал, как поступать в момент кризиса, но с тех пор подобрел.

Камиль сидел, подперев рукой голову и накручивая на палец прядь волос.

– Я знаю Бриссо много лет.

– Мы знакомы со злом с момента появления на свет, – сказал Марат, – но это не делает нас терпимее.

– Это всего лишь слова.

– Да. Дешевое глубокомыслие.

– Это печально. Испокон веку короли убивали своих врагов, но мы-то всегда пытались действовать убеждением.

– На фронте солдаты гибнут, расплачиваясь за свои ошибки. Почему политики должны рассчитывать на снисхождение? Они развязали войну. Они заслужили по десять смертей, каждый из них. За что их судить, если не за измену, и какое наказание они должны понести, если не смерть?

– Да, понимаю. – Камиль принялся рисовать узоры на пыльном столе, но, опомнившись, перестал.

Марат улыбнулся:

– Были времена, Камиль, когда аристократы стекались ко мне толпами, желая излечиться от чахотки. Порой кареты перегораживали улицу. У меня тоже был прелестный экипаж. Я был опрятен и славился спокойным изяществом манер.

– Не сомневаюсь, – сказал Камиль.

– Что вы можете знать, вы тогда были школьником.

– Вы излечивали от чахотки?

– Случалось. Когда хватало веры. Скажите, вы, первые кордельеры, бываете в клубе?

– Редко. Там теперь верховодят другие.

– Власть перешла к санкюлотам.

– Реальная власть, да.

– А вы теперь вращаетесь в высших сферах.

– Я понимаю, о чем вы. Но мы еще способны вывести людей на улицы. Мы не диванные революционеры. Необязательно жить в трущобах…

– Довольно, – сказал Марат, – просто меня беспокоят санкюлоты.

– Некто Жак Ру, священник, это ведь не настоящее имя?

– Нет. А вас не интересует, настоящее ли имя Марат?

– Какая разница, не правда ли?

– Никакой. Но идиоты вроде Ру сбивают народ с толку. Вместо того чтобы думать об очищении революции, он подстрекает их грабить бакалейные лавки.

– Всегда находятся люди, которые строят из себя защитников угнетенных, – сказал Камиль. – Не понимаю, какой в этом смысл. Бедняки остаются бедняками. Однако тех, кто думает, будто в силах это изменить, почитают потомки.

– Вы правы. Чего они не понимают, чего не хотят принять, так это что и в нынешнюю революцию, и во все последующие бедняков будут гнать перед собой, словно стадо. Где бы мы оказались в восемьдесят девятом, если бы ждали санкюлотов? Мы сделали революцию в кафе и вывели ее на улицы. А теперь Ру хочет столкнуть ее в канаву. И все они – Ру и ему подобные – агенты врага.

– Хотите сказать, они действуют умышленно?

– Какая разница, служат ли они интересам врага из злого умысла или потому что глупы? Но это так. Они разрушают революцию изнутри.

– Даже Эбер выступает против них. Люди называют их «бешеными». Ультрареволюционерами.

Марат сплюнул на пол. Камиль подпрыгнул.

– Они не ультрареволюционеры, они вообще не революционеры. Они атавизм. Их идеал улучшения общества – божество с небес, которое каждый день сбрасывает оттуда хлеб. Однако дураки вроде Эбера этого не понимают. Я не больше вашего расположен к Папаше Дюшену.

– Возможно, Эбер – тайный бриссотинец?

Марат кисло рассмеялся:

– Вы делаете успехи, Камиль. Полагаю, Эбер задел вашу честь – придет время, и вы получите его голову. Но пока до него дойдет очередь, падут многие. Давайте переживем Рождество, как говорят женщины, и тогда посмотрим, что можно сделать, дабы вернуть революцию на правильный путь. Понимают ли ваши хозяева, какими сокровищами мы обладаем? Вашей обворожительной улыбкой, моим острым кинжалом.


Эбер, или Папаша Дюшен, о Ролане:

Несколько дней назад делегация из полудюжины санкюлотов пришла к дому старого плута Ролана. И надо же такому случиться, только что подали обед… Наши санкюлоты идут по коридору и оказываются в вестибюле добродетельного Ролана. И не могут протиснуться сквозь толпу лакеев. Двадцать поваров несут нежнейшее фрикасе, покрикивая: «Прочь с дороги, дорогу главному блюду добродетельного Ролана». Другие несут закуски добродетельного Ролана, третьи – жаркое добродетельного Ролана, четвертые – гарнир добродетельного Ролана. «Чего вы хотите?» – спрашивает лакей добродетельного Ролана у депутации. «Мы хотим поговорить с добродетельным Роланом».

Лакей передает их просьбу, и добродетельный Ролан выходит к ним надутый, с полным ртом и салфеткой в руке.

«Вероятно, республика в опасности, – говорит он, – если я должен прервать свой обед в такой спешке»… Луве с его лицом из папье-маше и пустыми глазами бросает похотливые взгляды на жену добродетельного Ролана. Санкюлот пытается пройти через неосвещенную буфетную и переворачивает десерт добродетельного Ролана. При известии об этом жена добродетельного Ролана принимается рвать на себе парик.

– Эбер все глупеет, – заметила Люсиль. – Когда я вспоминаю пресловутую репу, которую подали Жорж-Жаку! – Она передала газету Камилю. – И санкюлоты этому поверят?

– Они верят каждому его слову. Они понятия не имеют, что Эбер держит карету. Они думают, что он и есть Папаша Дюшен, что он курит трубку и складывает печи.

– И некому их просветить?

– Мы с Эбером вроде как союзники. Коллеги. – Камиль качает головой. Он не рассказывает ей о своем разговоре с Маратом. Она не должна знать, что происходит у него в голове.


– Все-таки съезжаете? – спросил Морис Дюпле.

– А что мне остается? Она моя сестра, она считает, мы должны жить в собственном доме.

– Но этот дом ваш.

– Шарлотте этого не понять.

– Помяните мое слово, он вернется, – говорит мадам Дюпле.


Жирондист Кондорсе о Робеспьере:

Кого-то удивляет, почему столько женщин следуют за Робеспьером. Потому что французская революция – это религия, а Робеспьер – ее жрец. Очевидно, что вся его власть – на женской половине. Робеспьер проповедует, Робеспьер порицает… Он ничего на себя не тратит, у него нет телесных нужд. У Робеспьера одна миссия – говорить, и он говорит, не останавливаясь. Он разглагольствует у якобинцев, когда может привлечь там апостолов, и хранит молчание в тех случаях, когда может повредить своему авторитету… Он создал себе репутацию аскета, почти святого. За ним идут женщины и слабовольные, и он как должное принимает их поклонение.

Робеспьер. Мы прошли через две революции. В восемьдесят девятом году и в прошлом августе. Однако жизнь народа не изменилась.

Дантон. Ролан, Бриссо и Верньо – аристократы.

Робеспьер. Ну, если честно…

Дантон. Аристократы в нынешнем понимании. Революция – поле словесной битвы.

Робеспьер. Возможно, нам нужна другая революция.

Дантон. Хватит ходить вокруг да около.

Робеспьер. Согласен.

Дантон. А как быть с вашими терзаниями по поводу ценности человеческой жизни?

Робеспьер (без особенной надежды). Настоящие перемены невозможны без крови?

Дантон. Я не вижу другого способа.

Робеспьер. Пострадают невинные. Впрочем, возможно, невинных людей нет, это просто избитая фраза, которая сама слетает с языка.

Дантон. Что будем делать с заговорщиками?

Робеспьер. Им как раз придется пострадать.

Дантон. Но как признать их заговорщиками?

Робеспьер. Отдадим их под суд.

Дантон. Как поступить, если вы убеждены в их виновности, но у вас нет серьезных доказательств? Будучи патриотом, вы просто это знаете.

Робеспьер. Вам придется убедить в этом суд.

Дантон. А если не получится? Допустим, вы не сумеете предъявить свое главное доказательство, ибо оно составляет государственную тайну?

Робеспьер. Тогда, к несчастью, придется их отпустить.

Дантон. Да? А если бы австрияки были на пороге? И вы бы сдали им город из уважения к юридической процедуре?

Робеспьер. Значит… значит, придется изменить правила, доказать их вину иным способом. Или расширить толкование понятия «заговор».

Дантон. И вы на это пойдете?

Робеспьер. Разве это не малое зло, которое позволит не допустить большего? Обычно я не разделяю этой простой, очень удобной и такой ребяческой точки зрения, но я понимаю, что, если заговорщики победят, Франция будет уничтожена.

Дантон. Извращение правосудия большой грех. Оно не оставляет надежды на исправление судебной ошибки.

Робеспьер. Вы же знаете, Дантон, я не теоретик.

Дантон. Знаю. Вы практик. И я знаю о подлых убийствах, которые вы замышляете у меня за спиной.

Робеспьер. Почему вы миритесь с убийством тысячи, но жалеете двух политиканов?

Дантон. Потому что я их знаю. Ролана и Бриссо. Никаких тысяч я не знаю. Назовите это недостатком воображения.

Робеспьер. Если вы не сумеете доказать обвинения в суде, вы можете задержать подозреваемых без суда.

Дантон. Да что вы говорите! Именно из вас, идеалистов, выходят лучшие тираны.

Робеспьер. По-моему, поздновато вы затеяли этот разговор. Я уже смирился с насилием, как и со многим другим. Нам следовало обсудить это в прошлом году.


Спустя несколько дней Робеспьер вернулся к Дюпле: голова гудела от трех бессонных ночей, кишки словно скрутила огромная рука. Трясущийся и белый как мел, он сидел с мадам Дюпле в комнатке, завешенной его портретами. Теперь он не походил ни на один из них – Робеспьер сомневался, что когда-нибудь снова обретет здоровый вид.

– Все осталось, как было при вас, – сказала она. – За доктором Субербьелем уже послали. Вы живете на износ, и любое изменение в образе жизни пагубно для вашего здоровья. – Она прикрыла ладонью его ладонь. – Мы словно потеряли близкого родственника. Элеонора почти не ела, и я не могла выжать из нее и двух слов. Вы не должны больше покидать наш дом.

Пришла Шарлотта, но ей сказали, что Максимилиану дали снотворное и пусть она говорит тише. Ей дадут знать, когда он настолько оправится, что сможет принимать посетителей.


Севр, последний день ноября. Габриэль зажгла лампы. Они были одни; дети у бабушки, а весь балаган остался на улице Кордельеров.

– Ты едешь в Бельгию? – спросила она.

Он прибыл вечером, чтобы сообщить ей эту новость и тут же уехать.

– Помнишь Вестерманна? Генерала?

– Помню. Фабр еще называл его жуликом. Ты приводил его к нам десятого августа.

– Не знаю, почему Фабр так сказал. В любом случае теперь он важная шишка и сейчас вернулся с фронта с посланием от Дюмурье. Отсюда такая срочность.

– Разве правительственный курьер не доехал бы быстрее? Или он возвысился настолько, что у него на ногах выросли крылья?

– Он приехал, чтобы донести до нас серьезность ситуации. Думаю, если бы смог, Дюмурье явился бы сам.

– Это говорит о многом. Выходит, без Вестерманна можно обойтись.

– Говорить с тобой все равно что с Камилем, – прорычал Дантон.

– Неужели? А тебе известно, что ты перенял его манерность? Когда мы познакомились, у тебя не было привычки размахивать руками. Говорят, если заводишь собаку, со временем становишься на нее похож. Вероятно, тут действует то же правило.

Она встала, подошла к окну, посмотрела на заиндевелую лужайку. Маленькая ноябрьская луна, ползя по небу, обратила к ней грустное лицо.

– Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, – сказала она. – Целая жизнь.

– Тебе нравится дом? Тебе здесь удобно?

– Да, но я не думала, что буду все время одна.

– Предпочитаешь вернуться в Париж? В квартире будет теплее. Могу забрать тебя с собой.

Габриэль мотнула головой:

– Мне хорошо здесь, рядом с родителями. – Она посмотрела на него. – Впрочем, мне тебя будет не хватать, Жорж.

– Прости, от меня это не зависит.

В углах комнаты собиралась тьма. Горел камин, тени плясали на его смуглом лице со шрамом. Чтобы руки не дрожали, он правой ладонью сжал левый кулак, подался вперед, к теплу, поставил локти на колени.

– Мы давно знали, что у Дюмурье затруднения. Он не может получить провиант, а еще англичане наводнили страну поддельными деньгами. Дюмурье ссорится с военным министерством – ему не по душе те, кто уютно устроился в Париже и задают вопросы, как обстоят дела на бивуаках. Да и Конвенту мало, чтобы он поддерживал существующий порядок, – они хотят распространения революции. Ситуация непростая, Габриэль.

Дантон подбросил в камин полено.

– Буковые лучше горят, – заметил он. Из рощицы донесся крик совы. Под окном зарычал сторожевой пес. – Брун не такой. Он просто наблюдает, не издавая не звука.

– Так в чем срочность? Дюмурье хочет, чтобы кто-нибудь изучил условия на месте?

– Две комиссии уже там. Мы с депутатом Лакруа отправляемся утром.

– Кто такой Лакруа?

– Он… адвокат.

– Как его имя?

– Жан-Франсуа.

– Сколько ему лет?

– Не знаю. Лет сорок.

– Женат?

– Понятия не имею.

– А как он выглядит?

Дантон задумался:

– Обычный человек. Наверняка он расскажет мне что-нибудь во время путешествия, и тогда по приезде я поделюсь этим с тобой.

Габриэль села, подвинув кресло так, чтобы от камина не припекало щеку. Сидя в полутени, она спросила:

– Когда ты вернешься?

– Трудно сказать. Возможно, через неделю. Я не стану тратить время впустую, когда впереди суд над Людовиком.

– Тебе обязательно присутствовать при убийстве, Жорж?

– Так вот как ты обо мне думаешь?

– Я не знаю, что мне думать, – устало ответила она. – Уверена, что все это – и Бельгия, и генерал Дюмурье – требуют твоего присутствия. Но я также знаю, что, если кто-нибудь вроде тебя не вмешается, все закончится смертью короля. Ты говоришь, его будет судить весь Конвент, а у тебя есть влияние на Конвент. Я знаю твою силу.

– Но ты не понимаешь, к чему может привести мое вмешательство. Давай оставим этот разговор. У меня в запасе всего час.

– Робеспьер поправился?

– Да, по крайней мере, сегодня выступал в Конвенте.

– Он снова живет у Дюпле?

– Да. – Дантон откинулся на спинку кресла. – Шарлотту к нему не подпускают. Я слышал, она прислала служанку с вареньем, но мадам Дюпле ее не пустила и написала Шарлотте, что не позволит его отравить.

– Бедняжка Шарлотта. – Габриэль улыбнулась, лицо немного разгладилось. Она была в своей домашней стихии – где он и хотел ее видеть.

– Осталось два месяца и, возможно, еще неделя. – Габриэль говорила о ребенке. Она встала с кресла, пересекла комнату, задернула на ночь тяжелые шторы. – По крайней мере, ты вернешься, чтобы провести со мной Новый год?

– Сделаю все от меня зависящее.

Когда он ушел, она снова откинула голову на подушку и задремала. Часы тикали, угли потрескивали в камине. Снаружи совиные крылья били холодный воздух, маленькие зверьки пищали в подлеске. Ей снилось, что она снова девочка, утро, сияет солнце. Затем в сон врывались звуки погони, и она поочередно превращалась в охотника и дичь.


Робеспьер в Конвенте, январь:

Нет никаких оснований для оправдания. Людовик не подсудимый, а вы не судьи. Если Людовика можно осудить, значит его можно оправдать. Он может оказаться невиновным. Но Людовика нельзя оправдать. Если признать его невиновным, что станет с революцией?.. Мы говорим не о вердикте за или против, а о мере, которую необходимо принять ради общественного спасения, об акте Провидения… Людовик должен умереть, чтобы народ жил.


Глава 2 Робеспьерицид (1792) | Сердце бури | Глава 4 Шантаж (1793)