Пурга началась среди ночи, неожиданно, как будто в дверь кто неурочно постучал-попросился. С вечера ничего не предвещало, а ночью задуло и задуло, и еще сильнее, балок начало потряхивать, так что все проснулись. Гринберг предложил одеться и затащить нарты поглубже в тайгу, но каюр, прислушавшись к снежному вою за брезентовыми стенами, махнул рукой, спите, мол. Сам вышел, вернулся минут через двадцать, весь в снегу, лица не видно. Отряхнулся у порога, улыбаясь чему-то, закурил короткую вонючую трубочку. – Оленя перевязал… в лесу-то ничего, не сильно дует, но, боюсь, надолго. Как в воду глядел каюр Гусев – они проспали ночь, день и еще ночь, а пурга все не унималась. Выходили, откапывали грузовую нарту, доставали керосин в лампу, еду, Гусев ходил проверять оленей. Горчаков подбросил дров в железную печурку, прикрыл тягу и помешал перловую кашу. Их было четверо. Кроме Горчакова, еще один расконвоированный заключенный – бывший полковник авиации Василий Степанович Кошкин и двое вольных – каюр Ефим Гусев и руководитель группы – двадцатитрехлетний проектировщик-изыскатель Леонид Гринберг. У их небольшой экспедиции было две задачи – нанести на карту зимние глубины реки Турухан и главная – промерить уклоны трассы железной дороги. Каюр сидел в углу и чинил одежду, Гринберг с полковником лежали с опухшими от долгого сна бездумными лицами. Горчаков варил кашу на печке, сам рассматривал меховые, из оленьих шкур, стенки балка и вспоминал зимние работы в тундре. У них были такие же передвижные балки-будочки на нартах, в которые впрягали оленей. Вдвоем за день строили такую будку. Сначала каркас из реек, потом мелкими гвоздями крепили оленьи шкуры, сверху обтягивали парусиной. Внутри – рабочий столик, съемные нары, печку крепили к полу. Месяцами так жили и работали. Здесь все было так же, только без откидного столика. Ели, держа миски в руках. Пурга шарахалась по стенкам, трясла настойчиво легкое жилище. – Весело будет, если не найдет Ефим оленей! До ближайшего лагеря километров семь? Правильно, Леонид Григорич? – Полковник был крупный, с барскими замашками, говорил приятным низким голосом. – Найдет, он вожака привязывает на длинную веревку, – Гринберг сосредоточенно скреб кашу со стенки миски и неуступчиво, если не сказать строго, поглядывал на полковника. – Опаздывать начинаем, Василий Степанович. – Так и пурги такой еще не было! Чует мое сердце, сорвем все сроки… – полковник зацепил ложкой густой каши и подмигнул Горчакову. – Надо вам, Леонид Григорич, школу молодого зэка пройти, а то посадят, а вы простейших вещей не знаете! Вот, например, подходит к вам блатной… нет, не подходит, а подзывает вас наглючими зенками из-под козырька своей вонючей кепки… – Василий Степанович, вы человек, конечно, знающий и смелый, воевали, я против вас… что и говорить, но сейчас вопрос о другом, если можно, давайте серьезно! – Вы, Леня, крайне наивный человек! Управление послало нас в эту идиотскую экспедицию, не потому что она нужна, а потому что где-то, на такой же никому не нужной дороге паровоз не вытянул в горку. Почему не вытянул – разбираться не стали, какой-нибудь тупорылый эмвэдэшный мудак с большими погонами указал, что уклон виноват. И тут же по всем управлениям пошел приказ – проверить и выпрямить уклоны! И наше управление, хотя они отлично знают, что у нас тут не может быть никаких уклонов, кинулось реагировать! Прямо в феврале месяце! Вот и все! Вы меня простите, что я так подробно, но меня беспокоит ваш трудовой энтузиазм. По виду полковника не очень понятно было, серьезно ли то, что он говорит. Он повернулся к Горчакову: – Георгий Николаич, будьте любезны, чайку плесните покрепче! В нашей проект-шарашке все это отлично понимали, поэтому и послали проверять уклоны таких, как мы! Меня, например, потому что я самый бестолковый в конторе! Какой я, в жопу, проектировщик?! Я там по блату состою, за взятку! И теодолит, который я для вас получал, нерабочий. Неотюстирован он, это мне завхоз сказал, когда выдавал. А вы им пытаетесь что-то померить! Вы же не геодезист, Леня. Вот, кстати, Георгий Николаевич, он может проверить этот прибор. Ну, что вы молчите все время, зека Горчаков? У вас в личном деле написано, что вы работали геодезистом! Проверьте теодолит, и пусть он успокоится, наконец! Полковник нарочно громко отхлебнул чай и поставил кружку на край нар: – У нас с вами совсем другие задачи, Леонид Григорьевич! Отличная компания составилась, жратвы отвалили, целый месяц сроку дали… месяца полтора спокойно можем валять тут дурака. Ни колючки, ни вертухаев! Еще и поохотимся, бог даст! – Если не будем мерить, нас отдадут под суд! За срыв производственного задания! Разве не глупо! – Гринберг смотрел растерянно. – Так вы и не будьте дураком, пишите что-нибудь, ведите бумажки, отчет составьте, как положено. Ваша задача, чтоб бумаг было много, чтоб основательно доложить – на нашей стройке с земляными уклонами на трассе все в порядке… – полковник опять отхлебнул чай, прислушиваясь к тому, что делалось снаружи, – дорога на всем нашем участке идет вдоль Турухана – тут не может быть никаких уклонов, согласны? – Это не совсем так, – не согласился Гринберг, – мы должны мерить! – О-о-о! Вы, похоже, верите, что тут пойдут паровозы? – полковник уперся ехидным взглядом в юного начальника. – Василий Степанович, опять вы… Я изыскатель, у меня задание… – Гринберг давно уже доел кашу и все держал в руках пустую миску. Полковник забрал ее и отдал Горчакову. – Леня, дорогой, тут все туфта! Вы же видели эти первые пятнадцать километров от Ермаково! Ленточки разрезали, ура покричали, шапки в воздух, в Москву рап'oрт: проложены первые километры по нехоженой тайге! Вы думаете, они не знают, что это за километры? Замерзли болота, сверху и положили! И ни один проектировщик никогда не посмеет сказать правду. – Я не согласен! Болота засып'aли, я сам видел! – уперся Гринберг. Полковник прямо счастливо рассмеялся и закурил папиросу. – Правильно! Мешками с песком! Вот уж где туфта! Бросят сто мешков в болото, а бригадир с нарядчиком закрывают тысячу! И всем это болото, как мать родная! Бригадникам зачеты закрывают за ударную работу, начальству премии, генералам звезды! Ура! Через пару лет эти мешки сгниют, песок растечется, и ваша железная дорога в болото уйдет! Тогда, конечно, уклон! – Что вы предлагаете? – Я предлагаю?! – поразился полковник. Гринберг все смотрел недовольно. – Я скажу, но вам, Леня, опять не понравится, то есть как человеку умному понравится, конечно, но как, уж простите, ссыкливому не по душе будет. Если хотите, запишите: собрать весь гуталин в СССР и засунуть в жопу главному Гуталинщику![92] Не торопясь, в день баночки по три! Так, чтоб через неделю у него изо рта его черное нутро полезло! – глаза полковника были уже не добрыми, но слегка нервными. – Тогда и не надо будет строить мудацких, никому не нужных железных дорог, а нам с вами в этих краях корячиться! Нашлось бы нам какое-нибудь достойное дело, как вы думаете, Леня?! Я, к примеру, неплохой пилот! С завязанными глазами на любую машину сяду и подниму ее в небо! Гринберг поморщился недовольно и осторожно покосился на молчаливого каюра Гусева. – Боитесь?! Боится наш начальник, смотрите, Георгий Николаевич! – улыбался полковник. – Пойдемте на свежий воздух покурим, Василий Степанович, – Горчаков надел шапку, взял из-под себя бушлат и открыл дверь. За плотным молодым сосняком дуло не так сильно и даже снег был всего по колено. Каюр хорошо выбрал место. Горчаков встал за балок, вскоре вышел и Кошкин, поднимая ворот бушлата и оценивая разгулявшуюся непогоду. – Ох, не люблю я этих… ведь он же умный человек… – забухтел, отворачиваясь от вьюги, полковник. – Мог бы хоть здесь не нести этой чуши! Он ведь и правда мерить хочет! Что вы все время отмалчиваетесь, Георгий Николаевич? Проверьте вы этот теодолит хренов… – у полковника погасла папироса, и он достал спички. – Я, Василий Степанович, действительно, геодезистом работал на Стройке-501, и вот за такие разговоры… Кстати, и компания была похожая – мне двадцать пять лет дали. – Я читал ваше дело… – И стукач, между прочим, знающий и интересный был человек! – Горчаков внимательно посмотрел на полковника. – Вы почему так в ваших товарищах уверены? – За фраерка-то меня не держите, Георгий Николаевич, я людей сам сюда подбирал. – Вы? – удивился Горчаков. Балок шатнуло сильным порывом, с крыши спихнуло ком снега и на секунду ничего не стало видно. – А вы не поняли? С вами просто повезло – личное дело сверху лежало, вас на этап уже отобрали, на Диксоне фельдшер нужен был. Я и подумал – надо человеку помочь… гляжу, а там и геодезист, и начальник лазарета… и все это при приличной, интеллигентной статье. Вы хоть довольны, что попали сюда?! – Не знаю пока… – Горчаков глядел недоверчиво. – Как это вы мое дело читали? Вам начальник спецчасти дал? – Избави бог, Георгий Николаевич… Начальник спецчасти у нас пьяница, бабник и дурак, а вот дневальным у него один умный человек, мой товарищ, между прочим. Думаете, откуда у меня пропуск бесконвойного с моими статьями?! – полковник смотрел с победоносной издевкой. – Но с вами случайно вышло, я уже сказал, кто-то вам там пособляет! – он развел руки и поднял глаза к небу. – А каюр? – Каюр нормальный, такие не сдают… – Все сдают. – Это точно! – полковник поморщился, дотянул папиросу и бросил ее в снег. – Шесть лет сижу и говорю, что думаю – и пока ничего! Уважают! Даже особисты, я вам скажу! Среди них, кстати, встречаются приличные люди. Горчаков молчал. – Не согласны, – понял полковник. – В лагере чего только не бывает… – Горчаков затянулся папиросой, пряча ее в кулаке. – Я на Колыме знал одного князя – умный, очень образованный, не матерился, уважительно ко всем и никогда не позволял себе злиться. И его берегли, наверное, как вас, как будто признавали за ним право быть таким особенным. И было это во время войны – совершенно невероятно! – Ну вот, видите! – улыбнулся полковник. – Да, он как-то умудрялся хорошо держаться, мне иногда казалось, что его для образца человеческой породы сберегают, на всякий случай… – Вот! Золотые слова! Я потому и упираюсь, чтобы люди не забывались, кто они! Ведь этот Гринберг – умница и человек тонкий, а трус, каких свет не видел! – Того князя расстреляли. Приехала какая-то шишка с проверкой, я не знаю, что там случилось, может просто под пьяную руку попал. Вечером его отвели за лагерь, а утром повесили бирку на его дворянскую ногу. А мужики, которые его закапывали, – Горчаков замедлился, но продолжил, глядя прямо в лицо полковника. – Я был одним из них. Мы сняли с него всю одежду, тогда с ней совсем плохо было. Даже драные кальсоны. Горчаков докурил, бросил пустой окурок, его подхватило ветром, закрутило куда-то вверх, и он исчез в пурге. Вернулись в тепло. Гринберг сидел, обложенный бумагами: – Георгий Николаич, завтра надо начинать замеры глубин, вы говорили, разберетесь. Я, честно, не очень понимаю, как можно промерить перекат на реке – а если он широкий, сколько же дырок долбить? – Надо по фарватеру мерить, я описывал тундровые речки, не переживайте. – Опять вы, Леня! Не бойтесь вы ничего, что нельзя проверить! Я бы вообще не стал дырки бить – на глазок бы писал и все! – полковник, крепко зевая, устраивался на нарах. – Вот, прости господи, разоспишься, неделю можно нары давить… Бывало у вас такое удовольствие, Георгий Николаич? Особо когда жрачки полно и ни одного попки[93] рядом! К обеду стало стихать, и Гусев пошел собирать оленей, вернулся с задней оленьей ногой, погрел застывшие руки у раскаленной печки и стал снимать шкуру. – Замерзла важенка… бывает… – он надрезал шкуру и стал стягивать ее силой. – Они обычно встают против пурги и стоят, не пасутся. В тундре ветер сильнее, кучей стоят, впереди самые крупные быки, при сильных порывах маленько вперед двигаются. Бывает, дня два-три дует, так и за десять километров уйдут. А если какой-то к ветру задом встанет или ляжет, тогда все, эта вот теплая еще была… – каюр резал мясо на куски и опускал в котелок. – В следующий раз встанем по уму, в большом котле вам сварю, на костре. Леня запустил руку в густую кудрявую шевелюру. – Вы все-таки по реке хотите ехать, Ефим?? – По-другому не получится… – каюр твердо посмотрел на начальника. – В тайге снег глубокий, олени не пойдут! – Как же нам промерять трассу? – Здесь трассы нет еще, одни лагеря стоят… где-то прорубили просеку, а где-то и ее нет – тайга, и все. Жилье пока обустраивают, зимники бьют… – каюр Ефим Гусев как будто боялся расстроить начальника экспедиции. – Послушайте меня, Леня, – спокойно заговорил полковник. – Поедем по реке, дырки будем долбить, дно мерить, а когда какие-то работы увидим на берегу, там будем подниматься наверх и мерить несуществующую трассу. Правильно? На другой день ветер совсем стих, подморозило под сорок, солнце вставало в дымке. Пока завтракали, Гусев запряг оленей, а Горчаков спустился на реку и неторопливо продолбил первую лунку – лед был толще метра. Прошло две недели, сработались, каждый стал понятен, и жили дружно. Да и грех было быть другому – работа несложная, планов никто не гнал. Главной заботой были олени, иногда встречались обширные наледи на реке да глубокий снег. Полковник Кошкин после работы на морозе любил завалиться и полежать. Не затапливал печку, не шел набивать снег в котелок, никогда не готовил и не стеснялся этого… Когда же надо было, впрягался и тянул за троих – долбил лунки, топтал снег впереди оленей. Молчаливый каюр Гусев оказался интересным, с непростой, необычной биографией и взглядами на жизнь. Ему было под шестьдесят, и он хорошо знал огромный район от Туруханска и дальше на север, чуть ли не до Диксона. Этим утром Горчаков с полковником вели караван по льду и промеряли глубины, а Гусев с Гринбергом ушли на легких санках вперед с теодолитом и рейкой. Горчаков выправил прибор, и Гринберг теперь с легким сердцем, когда находили просеки под будущую трассу, делал промеры, а вечерами вычерчивал уклоны, которые – тут полковник был прав – вдоль тундровой реки были несущественные. Василий Степанович опустил лот, замерил глубину, записал. Стал сматывать быстро обмерзающую веревочку. Горчаков на берегу, у кромки льда, затесывал дерево. Глубокая борозда в снегу вела к нему. Полковник только поначалу посмеивался над основательностью Горчакова, но потом привык, сел, вытирая пот после долбежки. Обмахивал морозную изморось с шапки и бровей. Горчаков ставил две затески, первую на высоте метра от уровня льда, вторую – на двух метрах. – А вы серьезно к этим промерам относитесь, Георгий Николаич? – Это для речников, – Горчаков подумал о чем-то и вдруг улыбнулся. – Я точно такую же работу в двадцать восьмом году делал. Кажется, что и пешня та же самая… А потом мы плыли по этим нашим измерениям, снаряжение забрасывали. Я эти затески на карте отмечаю, потом можно будет просто плыть и, глядя на них, понимать глубину. Погода стояла пасмурная, мороз не больше десяти градусов, работали легко, в фуфайках нараспашку, ушанки не подвязывали. Горчаков взял в руки длинный хорей, тронул оленей и сел в заскрипевшую нарту с грузом. В нее была запряжена четверка, сзади шесть быков тащили жилой балок. За вторым поворотом открылась огромная наледь через всю реку. Вода на перекате выбивалась на поверхность льда и где-то замерзала, но во многих местах парила живая. Полковник Кошкин выругался, следы легких саночек каюра вели к берегу и там глубоким снегом обходили препятствие. Так же надо было тащить и тяжелые нарты, и балок – ехать по наледи было нельзя – олени скользили копытами и падали. У людей мокла обувь. Почти два часа, раздевшись до гимнастерок, обходили этот перекат. Распрягали и запрягали оленей, топтали им тропу в глубоком снегу. Перекурили, тронулись и за ближайшим поворотом реки увидели Гусева с Гринбергом. Те сидели на лунках с удочками. Подъехали. Горчаков взялся за пешню и стал долбить свою лунку, а полковник в нетерпении разматывал удочку: – Блесну-то какую? Как в прошлый раз? Ефим?! – Не знаю пока, только опустили, – каюр вытащил снасть, уступая полковнику свое место, отошел в сторону и стал долбить новую лунку у самого берега. Василий Степаныч опустил блесну, дернул несколько раз и вскоре, сопя, вытянул на снег приличного хариуса. – Опустить не успел! Смотри, Ефим! – азартился полковник, нетерпеливо выдирая крючок изо рта золотисто-бронзовой рыбины с высоким радужным спинным плавником. Даже приплясывал от нетерпения. Снова опустил блесну. – Оп-па! Есть контакт! – полковник высоко вскинул руку, подсекая, и опять быстро потянул из лунки. – От винта! Еще один хариус закувыркался в пушистом снегу рядом с первым. Горчаков, не торопясь, прорубил свою лунку, закурил, разматывая шнур с короткого удильника. Снасти были каюра Гусева. Самые примитивные – шнур толстый, вместо блесны – ложка с двумя большими крючками, припаянными с двух концов. Горчаков отрезал от пойманного хариуса хвост и насадил на крюк, осмотрел грубую конструкцию, три дня назад он отлично ловил на нее налимов. Полковник в азарте тянул очередного «разбойника», но вдруг быстро сунулся в лунку и замахал мокрой рукой: – Ефим, опять оборвал! Ну е-мое! Ну, шнур у тебя говно! Привяжи, брат, новую? Я нечаянно! Ефим Гусев сидел над лункой, налаживая свою снасть. Смотрел недовольно: – Ты, Василий Степаныч, как пацан, ей-богу! Говорю же – не тяни так сильно! А ты прешь! Сам же об лед и оборвал! Это какое же нетерпение надо иметь?! А еще полковник! – Ефим, ты не ругайся, брат, дай мне твою удочку пока? – Не-е, Степаныч, вот тебе последняя блесёнка, сам привязывай! Порвешь – на гвоздь лови! Леня больше наблюдал за другими, интеллигентно и бестолково подергивая своей удочкой в лунке. У него не клевало. Леня не был рыбаком, и создавалось ощущение, что ловит он из вежливости. Ефим, крякнув довольно и бурча что-то про себя, вытащил хариуса из новой лунки. Горчаков докурил и стал опускать свою блесну. – От винта! – опять радостно и громко раздалось от полковника авиации. – Смотри, Ефим, у тебя такой же? – Ух-х! Удочку вырвал! – Леня, очень удивленный, тоже тянул рыбу. Горчаков стоял в стороне, у него не клевало, он поддернул блесну повыше, ревниво понимая, что у него самая большая блесна и для хариуса она не годится… Снасть кто-то сильно тянул вниз. Горчаков перехватил рукой шнур и ясно почувствовал – там, внизу под ним возилось что-то очень тяжелое и не хотело наверх. Он заволновался, сглаживал могучие уверенные рывки и потянул вверх. Рыба подошла ко льду, задвигалась активнее, толчки усилились. Горчаков опять отпустил… – Что примолк, Георгий Николаевич? – Крокодил взял! – Горчаков, удерживая рыбу, присел к самой лунке. – Не торопись! – Ефим шел к нему с пешней. – Помучай! Тут таймени и по полцентнера попадают, такой в узкую лунку не дастся… – О, Ефим, я чира поймал! – полковник поднял над головой крупную желтовато-серебряную рыбину. Во, маза[94] пошла! Горчаков опять подтянул рыбину ко льду и попытался завести ее в лунку, но она, рывками вырывая шнур, снова ушла на глубину. – Терпи-терпи, Георгий Николаич, – Ефим полез за куревом, – я раз целый час вот так воевал, а он все равно оторвал! Горчаков и не торопился, шнур в его руках временами гудел от натяжения. Полковник и Леня, побросав свои снасти, стояли рядом. – Может, правда, таймень… Полковник не договорил, Горчаков вдруг потянул, потянул, и из лунки показалась огромная щучья морда. Шнур лопнул, Горчаков с Ефимом, столкнувшись плечами, упали на колени и схватились за щучью башку. Вытянули, выдрали на снег. Широкая пятнистая щучина с огромной зубастой пастью и тяжелым пузом раскрывала темные красные жабры. – Вот это чудище! – восхитился полковник и сунул валенок в раскрытую пасть. – Зубья, прямо как у товарища Сталина! Попалась, тварь! – Кил двадцать будет… – прикидывал Ефим. – Урвал ты, Николаич! – Она съедобная? – спросил Леня. – А что же? – не понял Ефим. – Можно выпустить, хорошей рыбы много? – Выбросить всегда успеем… Они снова разошлись по лункам, и снова пошла работа. Хорошо ловились хариус и сиги. Горчакову на его «крупнокалиберную» блесну еще несколько щук попались и с десяток налимов. Собрали рыбу в три мешка. Закурили довольные возле нарт. Руки у всех были красные, валенки и телогрейки мокрые. – Ну и ямка, Ефим! – весело басил полковник. – Запоминай, Леонид Григорич, местечко, может, когда… – Ну да! – хохотал Леня. – Река Турухан, сто пятый поворот налево! – Сюда бы вольными попасть да с хорошей компанией! Показать людям такие вот богатства! – полковник повел рукой по горизонту. – Природу эту суровую! Это же наша природа, ребята! Вот она – настоящая Россия-матушка! Природа в этом месте не представляла собой ничего особенного. Поворот реки, обрывистая глина правого берега, елки темными силуэтами, как конвой, торчали по склону среди кустарников. Солнце сегодня так и не вышло, но настроение у всех было отменное. Они проехали совсем немного, Гусев увидел неплохое место для ночлега и с кормежкой для оленей. Свернули. Снега между прибрежными кустами было по грудь, пробили-протоптали дорогу для животных и нарт. В тайге было не так глубоко. Вытоптали и тут добрую полянку в сосняке. – Уху вам сварю путнюю, а то все обещаю-обещаю, – Гусев распрягал оленей. Горчаков помогал Гусеву, полковник, намеревавшийся после хорошей работы завалиться на полчасика придавить шконку, достал мешок с хариусами из нарты: – Много чистить, Ефим? – Десятка полтора хватит… – Ефим привязывал вожака, подкармливая его солью и поглаживая по шее. – Да из налимов максы[95] набери… Горчаков достал нож и сел рядом с полковником на край нарт: – Никак не привыкну, что нож не надо прятать… – Точно, – согласился Василий Степаныч, – я тоже, беру в руки и озираюсь. Они принялись чистить рыбу. Все стихло в природе, начинало темнеть, с неба падал редкий пушистый снежок. Леня зажег костер, и вокруг стало еще темнее. Каюр навтыкал подмерзших сигов и чиров мордами в снег на завтрашнюю строганину. Вскоре уха закипела в большом котле. Гусев растирал заправку из налимьей максы и рассказывал про оленей: – У ненцев, у эвенков, у кетов маленько по-разному недоуздки крепятся, я у ненцев учился. Для грузов вот, – он ткнул в нарты, на которых сидел, – длинные нарты используют, на низких копыльях, а лыжи шире. Триста килограмм нагрузишь, те же четыре оленя и потащат. У местных все очень красиво продумано. Иной раз только и удивляешься! – Ефим замолчал, понюхал заправку и довольно посмотрел на всех. Мужики тихие сидели вокруг огня. – Как в пионерском лагере! – задумчиво хлюпнув забитым носом, проговорил Гринберг. – Мы в походы ходили, тоже костер… – А ты, Георгий Николаич? – повернулся к Горчакову полковник. – Ты в лесу как дома, даже с оленями умеешь! – Точно-точно! – с уважением закивал каюр. – Приходилось по молодости… – Где? – Гринберг подкладывал сучья. – В разных местах, мне пятьдесят почти… – Да ну?! – удивился полковник. – Думал ты постарше, Георгий Николаич… до лагеря-то в геологии работал? – Запиши, фельдшером, – улыбнулся Горчаков. – Про фельдшера мы знаем… Не хочешь, не говори… был бы ты настоящий фельдшер, у тебя бы спирт был! После такой рыбалки, да полкило фронтовых в баки залить! Гусев, точно у тебя нет? Такой разговор заходил не впервые, но в этот раз каюр покосился на Гринберга: – Ну что, начальник, достать НЗ под уху? – Доставайте, что вы меня спрашиваете? Какой я вам начальник? Гусев ушел в балок и вскоре вернулся с полулитровой бутылкой спирта. Поставил перед Кошкиным. Сам взял черпак и присел к котлу. – Чур меня! – полковник осторожно взял бутылку. – Георгий Николаич, давай-ка в котелке разведем… Разлили жирную золотую уху, у огня на широкой разделочной доске дымилась белая, разваристая гора рыбы. – На весь лес пахнет! – полковник, затаив дыхание, разливал «божественный напиток». – Вот это денек у нас сегодня! Разобрали посуду, полковник поднял свою: – За свободу, ребята! За небо! – он махнул свою кружку. И уха была хороша, и буханка из деревенской пекарни, оттаявшая у огня, казалась свежей, а местами и хрустела припекшейся корочкой. – Вот, мне с непривычки шибануло! – радовался полковник, снова наливая спирт. – Давай, ребята, за что выпьем? За рыбалку? Скажи ты, Ефим! – Давайте за ваших близких, кто остались там далеко! – каюр сказал негромко, в костер посматривал, выпил не торопясь. Все тоже выпили. – Почему вы сказали, «за ваших»? У вас, что, никого нет? – спросил Леня, выпив и отдышавшись от спирта. – Наверное, уже никого… ничего про них не знаю. – Ты из крестьян? – спросил полковник. – Ну, – кивнул каюр, раскуривая самокрутку от уголька. – У отца большое хозяйство было, благодаря ему я гимназию закончил в Воронеже, а потом разошелся с ним – я тогда революционер был, эксплуататоров ненавидел. – И что же, уехал из дома? – Уехал. Завербовался в Игарку, в школе рабочей молодежи учителем работал. Вначале Игарка веселая была, а в тридцать седьмом все руководство города арестовали, ссыльных нагнали на заводы… Я в низовья уехал, несколько лет рыбаком работал, потом охотником-промысловиком, во время войны на нас бронь была – на фронт не брали. – Гусев говорил неторопливо, просто вспоминал. Полковник долил остатки спирта. Чокнулись, выпили молча. – Бродяга я, а не крестьянин, уже и не охота ничего. Балок слепил и живу! – А про своих почему ничего не знаешь? Так и не ездил? – Ездил в 1936-м, раскулачили их. Всех увезли куда-то в Томскую область, – каюр подбросил в костер. – Я соседу – в школе вместе учились – свой адрес оставил, в Игарку приезжаю, а меня уже ищут. Стукнул сосед… я и уехал в Сопкаргу. Помолчали, обдумывая. Полковник очнулся первым: – Вроде и не в лагере, а и не очень-то ты вольный, Ефим! Один Леня у нас нормальный. – Я? – Леня смотрел с нетрезвым испугом. – Я женат! У меня ребенок… но я развелся. Моя мама тоже в Москве. – Почему развелся? – не понял полковник. Гринберг хмуро молчал, даже головой тряхнул, не желая отвечать. – Да говори уж, ты что, тоже беглый?! – благодушно пытал Кошкин. – Я – нет! – быстро ответил Леня и замолчал, но потом заговорил насупленно и даже строго: – Моих друзей обвинили в заговоре! Это была провокация! Мы вместе учились в институте, у нас там ребята воевавшие были, после фронта, они не боялись обсуждать… Мы просто думали, что делать. Понимаете? Мы ждали, что после войны жизнь лучше станет, свободнее… – он посмотрел на всех твердо. – Мы говорили о культе личности. Ребят арестовали в прошлом году. – Так вы настоящие заговорщики! Вы что же, шлепнуть его хотели? – спросил полковник заинтересованно и почти серьезно. – Совсем нет, я же говорю, мы только обсуждали, искали пути выхода… считали, что мы как молодые специалисты обязаны помочь своей стране. Сталин – очень серьезная помеха в ее развитии. Среди нас были хорошие экономисты. За мной тоже приходили, но я тогда на «Волго-Доне» работал, канал строили, я как раз был на строительстве… – Леня разволновался и от этого еще больше захмелел, говорил сбивчиво, осматривал всех, ища сочувствия. – Мой начальник отсоветовал мне ехать в Москву. Меня почему-то там, на Дону, не искали, возможно ждали, когда вернусь… а вскоре начальник перевелся сюда, на 503-ю, и меня забрал с собой. Жена со мной развелась, иначе ее тоже могли арестовать, а у нас дочка маленькая. – Если бы не уехал, лес уже где-нибудь валил бы! – подытожил полковник. – Получается, я из вас самый нормальный: сижу за дело – дал в морду члену военсовета фронта. – Прямо в морду? – обрадовался чему-то Гринберг. – Так точно, и сказал, сука, все, что о нем думаю! Я из-за этого урода четверть полка потерял… В сорок четвертом дело было, могли и расстрелять, конечно, но повезло! По виду Василия Степановича понятно было, что делать так не следовало, но поступком своим он доволен. – А у тебя, Георгий Николаевич, дети есть? Горчаков курил молча, как будто не слышал. – Что молчишь? – не отставал полковник. – Не стоит, Василь Степаныч… – Вы понимаете, – горячо заговорил вдруг Гринберг, пытаясь сосредоточиться от опьянения, – если бы я остался, вся семья могла пострадать. У арестованных ребят, даже у родителей жилье конфисковывали, одну девушку вместе с мужем забрали, а он совершенно ни при чем… Я спасал моих, мне непросто было, и жена не хотела развода, но меня еще могут арестовать. Я боюсь этого, да, это – честно! Замолчали, только костер трещал да временами слышно было оленей в лесу. – Вы не волнуйтесь так, товарищ Гринберг! Нам тут иногда лучше, чем там, на воле! – полковник поднял пустую бутылку из-под спирта, заглянул в нее и с сожалением швырнул в кусты. – А как сейчас в Москве? С продуктами полегче стало? – спросил вдруг Горчаков. – В Москве неплохо, – Леня посмотрел на Георгия Николаевича, не очень понимая, к чему тот спрашивает. – В деревнях очень бедно живут, многие голодают… На «Волго-Доне» крестьян много заключенных, такое рассказывают – невозможно поверить. – В деревнях свое хозяйство – голодным не останешься… – не согласился полковник. – Ой как останешься, – Гусев подбросил в огонь охапку сучков. – Я в Туруханске сошелся с хорошей женщиной, переехал к ней, устроился учителем, с северными надбавками зарплата получилась больше тысячи рублей. Вроде неплохо, но из них каждый месяц: на государственный займ – 150, холостяцкий налог – 60, подоходный – 80 рублей, сельхозналог с усадьбы – у нас огород был 10 соток – 180 рублей, страховые какие-то платежи за посев огорода, корову и дом – 130 рублей, сбор за регистрацию охотничье-промысловых собак, хотя я тогда не охотился… – я не все и помню, оставалось меньше пятисот. У Насти корова была, и она каждый год должна была сдать 40 килограмм мяса, 360 литров молока, 1 кожу, 120 килограмм картошки и 30 штук яиц. Кур у нас не было – все приходилось покупать! Молока она зимой, дай бог, литра полтора в день давала, а литр отдай государству… и чего там оставалось? Продали эту корову, а я снова ушел в охотники… Если бы не Енисей да не тайга, все тут ноги протянули бы давно, я не знаю, как люди в России живут? – каюр замолчал недовольно. – Помирали в деревнях от голода, чего тут и говорить, и в сорок шестом, и в сорок седьмом, сам видел… Замолчали. Костер примолк, прогорая, в темноте слышно было, как, добираясь до мха, гребет копытом привязанный вожак да время от времени поблескивают его большие глаза. Каждый о своем думал, о своих семьях, оставшихся без мужчин. Гринбергу было полегче – он посылал своим деньги. – Самый гребаный месяц этот февраль, – полковник поднялся, глядя куда-то вверх, в черноту небес, – вроде к весне дело, а до нее еще жить и жить. Горчаков ушел в балок, растопил печку и лег. Мужики еще долго сидели, возбужденные откровенным разговором. – Невежество и грубая сила взяли верх над человеческим достоинством, над высокими устремлениями к знаниям и свободе! Вот что произошло после революции! – слышался взволнованный голос Гринберга. – Самомнение невежества победило, Василий Степанович, такой чистый и мощный порыв к лучшему был загублен, какого, может быть, и не было в истории людей! На другой день все работали без особого энтузиазма. Двигались по реке одним караваном, полковник из гусевского карабина убил на склоне лису-чернобурку. Они отправились за ней, а Гринберг подошел к Горчакову: – Георгий Николаевич, я неправильно сделал, что уехал от своих? – Правильно, Леня, не сомневайся. – А вы сами почему так не сделали? – Дурак был. Работал бы сейчас вот так вот каюром… – он кивнул на оленей, уставших уже и застывших неподвижно впереди его нарт. Гринберг помялся, глядя в сторону охотников. – А еще… я давно хотел спросить, вы к Норильским месторождениям отношения не имели? – Имел. – А Рожкова Бориса Николаевича не знали случайно? Горчаков с интересом посмотрел на Леню. – Мы работали вместе… Ты его знал? – Я из-за него пошел в геологоразведочный, мы были знакомы. У него ваша фотография висела, такие же круглые очки! А что с ним случилось? Он исчез в конце тридцать шестого. – Расстреляли Борю в Смоленской тюрьме… Я с ним по одному делу шел, но меня что-то спасло… Огромный, редкий талант… такого трудягу убили! – Горчаков шарил по карманам в поисках курева. Папироса дымилась в его рту. Он увидел ее, затянулся строго. – Ну ничего… – Что ничего? – Когда-то все станет известно… обязательно станет. Ты береги себя, Леня, кто-то должен будет все это понять. Если не ваше поколение, то, может быть, ваши дети? Или внуки? – Вы считаете, мы не понимаем? Это террор против своего народа. Уничтожение людей по идеологическому принципу! – Нам это сложно понять. Мы не знаем всей правды, не можем видеть масштабов репрессий, ни их результатов, наконец. И потом – вдруг через пятьдесят лет все эти тьмы замученных людей окажутся необходимой платой за что-то, о чем мы не догадываемся? – Но как же? Человек – разве не самое ценное? Нет ничего, за что можно платить людьми! – Мне тоже так кажется… – Горчаков чуть нахмурил брови. – Нужно время, чтобы выбраться из этих страшных событий. Люди должны осознать произошедшее как национальную трагедию, как тяжелейшую, трудноизлечимую болезнь, которая передается потомкам… А пока это только наш с вами вопрос, Леня. – А наши близкие? Горчаков молчал, глядя куда-то мимо Гринберга. – А вдруг через пятьдесят лет люди не захотят об этом думать? – волновался Леня. – Тогда мы мучились зря! – Горчаков улыбнулся. – Нужно не только время, нужны свободные люди, которые захотят все это понять. Только свободные могут этого захотеть. Так они и двигались вверх по Турухану, обрабатывая стопятидесятикилометровый участок будущей железной дороги. Метели задували по несколько суток кряду, кончился хлеб, но никто не торопился, в пургу пили чай и много разговаривали, вспоминали свободную жизнь, даже Горчаков разговорился. О его домашних, правда, так никто ничего и не узнал. Лагеря попадались часто, они никогда не стояли на берегу, но следы человека бывали видны издали: за водой приезжали, рыбачили, костры жгли, валялись бревна и доски. Специально в лагеря не заезжали, даже когда хлеб кончился. Однажды их догнал старший лейтенант – начальник лагеря. С тремя автоматчиками. Проверил документы, когда узнал, что они изучают состояние трассы, залебезил, стал рассказывать, почему у него мало сделано, в баню приглашал. А потом отвел Гринберга в сторону и предложил обмен. Ватники, валенки, сапоги… новые… сколько хочешь – на пару литров спирта. Перед самым Яновым Станом полковник Кошкин несколькими дальними выстрелами добыл лося, переходившего открытое пространство реки. Дело шло к вечеру, надо было останавливаться. Кошкин радовался горе мяса, каюр снимал шкуру, Горчаков помогал. Гринберг же ходил вокруг и делал вид, что он тоже рад этому лосю, сам же с внутренней тряской представлял себе, как в Яновом Стане с него спрашивают за почти трехнедельное опоздание. – Василь Степаныч! – Леня остановился и недовольно посмотрел на работавших, как будто собираясь что-то приказать. – Да, Леня? – весело отозвался полковник, подрезая ножом шкуру. – Сегодня большой шулюм заварим! А?! Ефим, ну ты видел! Он как шел, – полковник распахнул окровавленные руки, – так и завалился и пополз на фюзеляже по склону… О, бычара! Что ты улыбаешься, Ефим? – Нет, ничего, ловко вы его! Я бы не попал! – А то! Я за войну мильен патронов выпустил! Гринберг только поморщился на чужую радость, нервно сжал кулаки и пошел к балку. В Яновом Стане была одна из перевалочных баз стройки. Капитан, начальник тамошнего лагеря, выслушав Гринберга, сказал, что у него по их поводу никаких распоряжений нет и ночевать у него тоже негде, стрелки живут в холодных палатках. На другой день они отправились в Ермаково. Ехали своим же следом, без работы, и всего за четыре дня добрались к месту, откуда начинали. Здесь трасса уходила в сторону от Турухана, в тайгу. До Ермаково оставалось еще шестьдесят километров зимником. В небольшом лагере договорились о попутной машине. Пришло время прощаться с Гусевым. – Ну, бывай, Ефим, – полковник облапил небольшую фигуру каюра, – береги мой адрес, будешь в Москве, обязательно заезжай! Даже если меня не будет, тебя Нина моя примет, она у меня вот такая женщина! – выпячивал Кошкин большой палец. – Прощайте, Ефим Егорыч, может, еще увидимся! – протянул руку Гринберг. – В Игарке знаете, где меня найти! Горчаков тоже должен был вернуться в Игарку, в пересыльный лагерь. Дорога лежала через Ермаково, мимо его лазарета. Машина была открытая, зимник плохой и до Ермаково добирались еще полдня, мерзли, как собаки. Горчаков всю дорогу соображал, как увидеться с кем-то из врачебного начальства. Лучше всего с Богдановым, который обязательно оставил бы. Права ходить по Ермаково у Горчакова не было – поселок не был вписан в командировку. Помог Гринберг, как руководитель повел «заболевшего» подчиненного в поселковую больницу. Георгий Николаевич не был здесь два с половиной месяца – за это время к главному корпусу небольшое крыло пристроили. Ни Богданова, ни заведующего не было, сестра сказала, что Богданов час назад уехал. Горчаков с Гринбергом сели в приемном покое, Георгий Николаевич судорожно соображал, как поступить, но никого знакомых, кто мог помочь, не было. Какая-то очень симпатичная и незнакомая девушка прошла в халате врача. Они проводили ее взглядом… Идти к себе в зону, в лазарет первого лагеря, куда он и стремился и который был совсем рядом, было нельзя – не было пропуска, да и никакого смысла. С его документами его должны были вернуть в пересыльный лагерь. И никак иначе. Но на множество инструкций Главного управления гигантским лагерным хозяйством страны существовало и множество исключений. Хирург Богданов всегда имел пустой спецнаряд, подписанный начальником Строительства полковником Барановым. Достаточно было просто вписать туда имя заключенного, и он поступал в распоряжение хирурга. Дело з/к Горчакова мог исправить почти любой начальник – просто оставить его у себя, а потом затребовать с пересылки его личное дело. В приемную влетел конвойный Богданова сержант Кувакин. Пробежал было к кабинету хирургов, но, увидев Горчакова, остановился. – Георгий Николаевич, здравия желаю! Виталий Григорьевич недавно опять про вас вспоминал! Вы вернулись, что ему сказать? – Петя, здравствуй! – Горчаков себе не верил, заволновался от неожиданной подмоги. – А где Виталий Григорьевич? – Мы в Игарку вылетаем на операцию, за нами самолет прислали. – Передай Виталию Григорьевичу, что я числюсь на пересылке в Игарке, пытаюсь вернуться сюда, но куда отправят – не знаю. – Так может, вы с нами? – Петя строго посмотрел на Гринберга: – Вы – расконвоированный? Через три дня Горчаков вернулся в Ермаково, и его снова определили в лазарет первого лагеря. Не старшим, а просто фельдшером. Из прежнего народа был только Шура Белозерцев да ночной санитар, молчаливый здоровяк-азербайджанец Ибрагимов. Вечером, после отбоя они сидели с Шурой, и Шура удивлялся перемене, которая произошла с Горчаковым: тот сам с настроением вспоминал о поездке, о пурге и рыбалках, расспросил про Риту. Шура в свою очередь рассказывал новости – Иванов заходил пару раз, интересовался, нет ли вестей из Норильска. Без Горчакова сменились два начальника санчасти. Последний был пожилой дядька, сельский фельдшер, с бытовой статьей. – Неплохой, спокойный мужик, Николаич, но где-то его урки капитально напугали, я сначала посмеивался про себя, а потом жалко стало. Все он ждал, что к нему за марафетом придут, ночью один в вашей комнате не ложился, среди больных спал. У него полгода сроку оставалось, может поэтому. Так и отпросился в обычные санитары куда-то. Горчаков лежал и слушал санчасть. Отвык от кашля, хрипов и неожиданно среди тревожной тишины возникающей, злобной болезненной ругани. После вольной тайги надо было снова привыкать к звукам и запахам лазарета. Полтора месяца на Турухане что-то изменили в нем. Невольно вспоминал долгие разговоры в прокуренном балке под завыванье ветра и шум сосен. Наивного и честного Леню, боевого полковника со смешной фамилией, воронежского гимназиста Гусева, опустившегося до первобытного состояния. Всех их, таких разных, объединяло стремление к свободе, они по-разному ее понимали, разного от нее хотели, но это и есть свобода, когда люди могут быть разными и им никто в этом не мешает. Леня рвался к свободе общественной, к свободе мысли, к возможности говорить на площадях и шагать к светлому будущему – он был самым большим коммунистом во всей компании. Кошкину достаточно его неба, веселых друзей и красавицы-жены. Он скоро освободится. А я? – Горчаков незаконно пристраивал себя со своим безнадежным сроком к этой легкомысленной компании. Я уже зэк навсегда? Он пытался представить какую-то свою свободу, и ему не было скучно от этой мысли, как это бывало раньше. Как будто душа отдохнула, напиталась таежной силы и теперь смотрела на все веселее. Даже в его положении старого зэка были плюсы – он не боялся ареста, как Леня или Гусев, или нового срока, как полковник. Разговоры, однако, были слишком откровенные. Горчаков понимал, что никто из их экспедиции сам не побежит сдавать, здесь Кошкин был прав, но если припрут… Тут вариантов не было – если умело припрут, сдать мог любой. У всех есть слабые места, даже у полковника авиации. Горчаков лежал, улыбался в темноте и благодарил Бога, что снова оказался в своем лазарете. Это было громадное везение. Не объяснить никому было. Конечно, Норильск, работа в поле очень манили, но он чувствовал, что поступил правильно. Шура, счастливый, храпел рядом, за тонкой дощатой перегородкой, Георгий Николаевич подумал, что в этом тоже есть радость. В лагере товарищей не бывает, спят рядом, едят вместе – вот и все. Они с Шурой год уже ели вместе. Даже про Асю подумал, про ее письмо, которое он еще не читал. Ему вдруг ясно показалось, что и ее жизнь тоже как-нибудь да сложится. Он выдержал не писать ей и выдержит еще, и она примет, а возможно, уже и приняла это. Сколько можно жить и все время помнить, что где-то у нее есть муж, которого она должна ждать. Кому должна? В марте начались оттепели, их сменяли крепкие ночные морозы, а потом и просто возвращалась зима, выстуживала, пуржила, заметала поселок. Мелкие избушки и полуземлянки были давно завалены по печные трубы, возле которых грелись собаки. Но люди уже начали ждать весны. Солнце все чаще припекало, и даже старики нет-нет выползали погреться на завалинке, у теплой стенки, обшитой черным рубероидом. Начальство со всеми многочисленными службами и барахлом перебиралось из Игарки в Ермаково. Переехал театр и на доме культуры появились красиво нарисованные афиши, возле которых всегда толпился народ. Проектировщиков поселили в первом лагере, и временами к Горчакову наведывался неунывающий Кошкин. В зоне полковник уже не был таким правдорубом. Весна наседала, в конце апреля потекло так, что ермаковский бугор оттаял, а лед на Енисее почернел, будто собирался тронуться, и люди, обманутые несвоевременным теплом, поглядывали на небо, высматривая перелетные стаи. Небо было чистое, до птиц еще было далеко. Первого мая случилась в лазарете у Горчакова крепкая поножовщина. Одного больного убили в драке, двое оказались с серьезными ранениями, а Шура Белозерцев, принявший участие на одной из сторон, получил доской от нар и сам оказался на койке с замотанной башкой. Иванов устроил полный шмон лазарета, с выводом всех больных на улицу. Нашлось немало ножичков, пара серьезных заточек и, что самое неприятное, целая упаковка веронала за фанерной обшивкой в комнатке фельдшера. Горчаков к тому времени снова стал старшим фельдшером. Иванов обещал отдать его под суд, но почему-то выписал только трое суток ШИЗО, и сам отвел, и определил в узкую камеру с ледяной стеной и полом. На следующий день пришел проверить. Не разговаривал, но смотрел снисходительно, будто ночные заморозки до минус двадцати зависели тоже от него. Иванов не был подлецом, он был служака. Несчастный человек, зачем-то обманывающий самого себя. Настоящее тепло пришло после первого июня. Стоял полярный день, и солнце старалось в три смены, двадцать четыре часа грело окоченевшую землю. Текли огромные и грязные зимние сугробы, таяли в лед наезженные дороги, зимний мусор полез на глаза изо всех углов поселка, с бугра в Енисей шумно устремились грязные ручьи. По вечерам у реки было, как в гигантском мерзлотнике. Огромной ледяной панцирь Енисея дышал холодом, набух и изготовился в дальнюю дорогу. Люди вечерами ходили смотреть на сочные весенние закаты, что разрисовывали небо в тихом и торжественном ожидании ледохода, весны и птиц. Утром была подвижка, невидимая могучая и страшная сила двинула Енисей, лед покрылся трещинами, пополз медленно, полез на берега, но, пройдя метров двести, огромная ледяная река снова замерла. Все встало и даже промерзло, ребятишки бесстрашно скакали по торосам далеко от берега. Только через три дня, к вечеру, откуда-то сверху пришла новая, еще более мощная сила, и тяжелая масса белой истрескавшейся реки тихо потекла в берегах. Где-то замирала, кружилась туго, прозрачными, неправдоподобно толстыми кубами льда наползала друг на друга и лезла на берег. Вода начала быстро подниматься.28