47
Всю неделю, что шли до Туруханска, погода стояла сырая, сыпало мелким дождем, как из самого частого сита, было холодно и мокро не только на палубе, но и в их шкиперской избушке. Все время подтапливали печку. Горчаков по лагерной привычке спать при всяком удобном случае спал много. Столько же давил нары и студент, и только Фрося Сосновская вставала рано, затапливала печь, писала или рисовала за столом у серого слезящегося окошка, варила кашу. Мужики поднимались заспанные, позевывали, ели, курили и снова ложились. При студенте Фрося ничего с Горчаковым не обсуждала. Иногда смотрела на него подолгу и с интересом, а иногда с жалостью. Горчаков спящий был не такой отстраненный, но наоборот, трогательный и беззащитный. Ей ужасно хотелось погладить его, прижать к себе, как маленького.
В Туруханске выгрузили лабораторию и высадили студента-бактериолога, Фрося должна была сойти вместе с ним, но осталась, сказала, хочет посмотреть Ермаково.
Отчалили в обед, качало прилично, на ближайшем плесе северный ветер поднял крутую жесткую волну, дождь усилился и летел почти горизонтально. Горчаков, вышедший покурить, вернулся в избушку мокрый с охапкой дров:
– Однако прилично давит… катер еле тянет!
– Чайку попейте, Георгий Николаевич! Я оладушков напекла. – Фрося сменила мужской наряд на юбку и темно-синюю кофту.
Горчаков выгрузил поленья у печки, пристроил на теплую плиту подмокшую пачку папирос. Сам прислушивался к тому, что делалось снаружи:
– Похоже, еще добавит…
– Что? – не поняла Фрося.
– Шторм, говорю, приличный.
Будто подтверждая его слова, баржа поднялась на крутую волну, дернулась, горячий чайник поехал к краю плиты. Фрося поймала его, вернула на место, но он поехал в другую сторону, и она поставила его на пол. Горчаков выглянул наружу, капитан пытался перевалить к правому берегу, баржа шла под углом к волне, в дверь заливал дождь. Они закрепили все, что могло упасть. Изба громко скрипела, Фрося не без страха посматривала на стекло, рама окна косилась на глазах, выпрямлялась, потом косилась в другую сторону. Временами казалось, что и пол тоже перекашивается и уходит из-под ног.
Горчаков обошел избушку. Поленницу развалило и часть дров уже унесло к низкому ограждению бортов. Баржа в больших волнах словно уменьшилась в размерах. Катер тянул, что было сил, стремясь под защиту берега. Горчаков всматривался вперед. Там было так же плохо, капитан, похоже, не знал, куда податься. Весь плес продувало севером, ни вернуться, ни пристать нигде нельзя было. Катерок впереди, перевалив волну, почти весь исчезал из виду, только трос от него уходил в глубину. Горчаков вернулся в избу. Печка разваливалась, трещины на ее теле расширялись на глазах, Фрося лила в них воду из чайника. Шел пар и летела сажа.
– Надо сообщить им! – в глазах Фроси был испуг.
Горчаков улыбнулся.
– Почему вы улыбаетесь, Георгий Николаевич?
– Впервые вижу, что вы по-настоящему боитесь.
– Я серьезно! Почему баржа так гнется? Она металлическая и может утонуть, так?!
Так продолжалось с час. Развалилась и труба, кирпичи загрохотали по крыше избушки. Фрося оделась, собрала рюкзак, сидела бледная и решительная. Горчаков вышел наружу. Катер медленно тянул баржу по течению и против ветра. Он заглянул в трюм – баржа набирала воды, он не стал ничего говорить – Фрося не умела плавать.
Вечерело на глазах, небо сделалось совсем серым, но как будто и затихать стало. Несколько раз прошуршали кормой по мели, Горчаков выглянул – катер затягивал хорошо уже притопленную баржу в тихую воду какой-то протоки. Качать почти перестало. Впереди по левому борту была небольшая пристань. Горчаков присматривался, узнавая… На каменном бугре, закрываясь рукой от ветра, стоял бакенщик Валентин Романов. Горчаков никак такого не ожидал, улыбаясь, вернулся в шкиперскую избу.
– Что вы так улыбаетесь, Георгий Николаевич? – обиженно и сердито спросила Фрося. – Как можно радоваться чужому страху?
– Да что вы, Фрося, мы к Романову причалили, познакомлю вас. Славный человек!
Фрося, бледная, доставала из-за пазухи сверток бумаги.
– Я не за себя, за рукопись испугалась, третий год ее берегу… – она смотрела в упор. – Мы полтора месяца вместе работаем, а вы так и не попросили ее прочитать! Вам совсем не интересно?
– Это о лагере?
– Да. И о ссылке! О моей жизни!
– Фрося… – Горчаков перестал улыбаться. – Я не хочу читать о лагере. Даже если вы попросите… Вы меня простите, дело не в вас, дело во мне.
– Я не вышла в Туруханске, осталась, чтобы поговорить с вами, а тут… – она опустила голову и произнесла тихо себе под ноги: – Наивная дура! Лезу к вам, а вам и так все ясно. Я про вас много думала, Георгий Николаевич… А-а, ладно!
Она встала, нахмурилась и мимо Горчакова вышла наружу. Валентин Романов на большой моторке выруливал из протоки. Шторм стихал, но Енисей все еще качало, и лодка врезалась в волны, разметывая их в разные стороны. На носу были закреплены уже зажженные лампы для бакенов.
Вернулся он через час, уже стемнело, мокрый с головы до ног, увидел Горчакова, поджидавшего на пирсе. Узнал, улыбнулся и поднял руку над головой. Они вместе разгрузили и вытащили лодку и поднялись наверх. Ветер стих, река сзади уже не шумела, капитан в катере громко материл матроса. На камбузе играло радио.
– Надолго? – спросил, приостановившись, Романов.
– Не знаю, до утра, наверное.
– А я сегодня проснулся и что-то настроение… – Валентин совсем развернулся к Горчакову. – Лежу, за окном ночь, шторм хлещет, а я улыбаюсь, как будто что-то хорошее будет. Встал и баню затопил. Анна с ребятишками уже помылась, ты как, в баньку, Георгий Николаевич?
Горчаков молча покуривал и тоже улыбался, рад был встрече.
– Чего ты? – Валентин бросил окурок. – Баня своя, не казенная, ох, как же я ее в лагере, грешник, не любил. Ты, видать, тоже?
Горчаков кивнул. Романов сегодня был сам на себя не похож, разговаривал много, улыбался.
– Баню в прошлом году новую срубил, из сухой кедры, – они раздевались в предбаннике. – Тут Анне простору дал – на стирку, детей помыть. Для печки еще Мишка все привозил, с ним должны были строить… Ничего, он там в бригаде плотников устроился теперь. Пишет, жить можно, кормежка неплохая, какие-то гостевые дома строят по всей Колыме. Для лагерных шишек, видать. Бригадирит он, бугром заделался!
Валентин замер напряженно с одним носком в руке.
– Уехал бы я к нему… – он в досаде сдернул второй носок и остался в чем в баню ходят. – Только об этом и думаю. Двадцать три года парню, жить и жить, я устроился бы где-то рядом, помогал бы, не дал бы его никому. – Валентин опять застыл, поднял беззащитный взгляд на Горчакова. – Десять лет, если с умом, потерпеть можно. Боюсь я, Николаич… Мишка – это все, что осталось от Тони.
Он вздохнул с судорогой. Горчаков давно разделся, сидел слушал спокойно. Валентин вытряс из пачки папиросу:
– Давай покурим, – он распахнул дверь и присел к порогу. – Анна говорит, езжай, справлюсь, и справится ведь. Ты как думаешь?
Горчаков покачал головой, затягиваясь папиросой.
– Ты извини, Георгий Николаич, с Анной не обо всем можно…
– Плохая идея, Валя…
– Это понятно… это я понимаю… Сделать с собой ничего не могу! Все кажется, что он маленький и с ним там все что хочешь могут учинить. Как подумаю, аж зубы крошатся, ни есть, ни спать… У нас одна жена приехала к мужу и два года жила рядом. И никто, ни одна падла не заложила! Пол-лагеря стукачей было, а ни один не дунул! Сейчас рассказываю, самому не верится! Ну, пойдем! – он решительно затушил папиросу, взял лампу и шагнул в парилку.
Одна лампа уже висела на стенке, Валентин повесил вторую, подкрутил фитили, прибавляя огня. Горчаков присел на горячий полок. Все было сработано аккуратно и прочно. Полы, потолок хорошо проструганы, большая печь. На стенах развешаны пучки травы. Валентин распахнул металлические дверцы каменки, и оттуда пошел жар раскаленных речных камней. Горчаков осторожно пригнул голову.
– Ну, держись, Николаич, давно в доброй бане не был?! – Романов, пробуя, плеснул легонько, каменка ответила быстрым каленым выдохом. – О! Злая барыня! Сейчас мы тебя потешим!!
Зачерпнул кипятка и стал плескать мелкими порциями. Камни пыхали и шипели, душистый, сладковатый запах лесных трав, пихты и кедрового стланика поплыл вместе с жаром. Горчаков спустился сначала на нижнюю полку, а потом и вовсе сполз на пол. Везде было чисто, в деревянной шайке запарены березовый и пихтовый веники. Горчаков улыбался, вспоминая забытые ощущения.
– Слабак, Николаич! У меня Анна крепче! Да она и меня крепче, у них в Латвии баню уважают, она у меня деревенская тоже, с хутора… – разговаривая, Валентин успевал поддавать, стряхнул веники и разогнал жар. – Видал, трав насушила, мы таблетками и не пользуемся. Вообще, повезло мне с ней. Когда все это с Мишкой случилось, я ведь сначала попивать стал… Она удержала. Бабы, они вообще лучше мужиков. Ну, ложись на полок…
– Да что-то я… – Горчаков, пригнув голову, сидел на полу.
– Не боись! Ложись! Или больно жарко?!
Валентин горой страшных мышц стоял над ним с веником в руках.
– Я последний раз до войны так парился…
– Это я понимаю, я аккуратно, шкуру целой оставлю…
Горчаков облил голову из холодной бочки и, кряхтя, растянулся на полке. Валентин прошелся легонько, шуганул раскаленный воздух под потолком:
– Ну как? – гора мышц была очень заботлива.
– Давай, чего уж… – не без опаски согласился Горчаков.
– Во! – Валентин ловко орудовал большими, в свой размер, вениками. – Сейчас каторжные твои кости разогрею! Нас в последнем лагере голыми водили в баню, и зимой, и летом! В бараке разденут, вещи казенные заберут и айда строем! А там с полкилометра! Не вру! Как же мы эту баню ненавидели! Очень я тебе рад, Николаич! Вспоминал про тебя. Сан Саныча-то давно не видал? Что-то он исчез? Ох-хо-хо!
Валентин бросил веники, ливанул на распаренного Горчакова холодной воды. Тот охнул от неожиданности, закряхтел довольно.
– Вертись на спину, бедолага!
Потом долго мылись. Горчаков рассказал о Сан Саныче, о Николь и дочке.
Сели в подтопленной и чистой горнице. Анна с Фросей накрывали на стол. Подросшие дети по случаю гостей не спали, шептались и хихикали за занавеской. Валентин достал Мишкины письма, просматривал, интересное зачитывал Горчакову. Он знал их наизусть. Спрашивал про разные места и лагеря, которые упоминал Мишка. Фрося, лагерный опыт которой был почти в два раза больше романовского, молча наблюдала за их разговором. На Горчакова старалась не смотреть. Обидел, понимал Георгий Николаевич.
Выпили. Фрося отказалась даже от наливки. Закусывали солеными грибами, селедочкой. Картошка, томленая со сливками, дымилась в чугунке. Валентин заговорил о Сан Саныче:
– Слишком честный он для нынешних времен, Николаич. У него и портрет Усатого висит, потому что верит в него. Ему изверг почти как господь бог, по светлому пути, мол, нас ведет! – Валентин разливал по стаканам. – Нет, в Сан Саныче подлости или хитрости совсем нет… глуповато иногда выглядит, это да… напролом лезет! – Он поднял свой стакан и потянулся к Горчакову. – Ну, помогай ему бог с этой женщиной!
Валентин выпил, прикурил папиросу вздохнул хмуро:
– Изувечат его, Николаич, чует мое сердце, либо в лагерь из-за этой женщины загонят, либо в большие начальники выбьется. В партийные…
Дверь в сенях брякнула, кто-то вошел, гремя сапогами.
– Шульга! – Романов поднес руку ко рту, предлагая прекратить разговор. – Председатель зверосовхоза. Поганец редкий!
Дверь открылась и в нее вошел высокий поджарый мужик лет пятидесяти, с правильными чертами лица и едва начавшей седеть темной шевелюрой.
– Здорово всем! – пробасил чуть сипловатым голосом. – Здорово, Валя! Выручай с бензином! Мне корма завозить – бензина ни капли! Дай бочку, отдам! Вы ешьте, ешьте, я на минуту! – снисходительно кивнул Горчакову с Фросей, внимательно рассматривая их сквозь очки.
Валентин вышел молча. Вернулся минут через двадцать. Сполоснул руки под рукомойником.
– У нас, чем дурней, тем – начальник! Никогда у него ничего нет, эти его чернобурки то разбегутся, то потравятся… А все на своем месте. И все время учит жить!
– Не отдаст бензин? – догадался Горчаков.
– Третью бочку за лето берет…
– Так не давайте! – возмутилась Фрося.
– Они с комендантом кореша, Анна иногда задерживается с отметкой… Начальство, короче. Да и мне всего этого хозяйства, – он кивнул на свой большой двор, – не положено заводить, разрешения брать надо. На землю, на строительство, на покосы… Хрен с ним, с этим бензином.
Валентин задумался глубоко, потом встряхнулся, достал папиросу:
– С таких, как этот, сука, Пал Палыч, все как с гуся вода! Его как директора совхоза десять раз уже посадить должны были. Целый гарем завел из ссыльных девчонок… И женатый ведь! Жена наглая, еще хуже его. Вся деревня об этом знает, и ничего! – он закурил наконец папиросу и стал подниматься из-за стола. – Может, там, наверху, заповеди Господни переписали давно? Нам только не сказали!
На другой день вышли рано, капитан буксира торопился. Утро после вчерашнего шторма было пасмурное, холодное, сизые тучи летели с Северного Ледовитого. Шкиперская избушка остыла без печки, и спать было холодно. Сели пить чай. Горчаков все время зевал, прикрывая рот рукой и извиняясь, но удержаться не мог. Фрося, как всегда, была бодра, вскипятила чайник на улице, на очаге, поставила на стол кружки, свежий хлеб, что дала Анна, молоко. Села напротив.
– Вы меня простите, Георгий Николаевич, но я все думаю: чем же вы живете? Вы вчера начали говорить… – Фрося была мастерица на неожиданные вопросы, смотрела прямо в глаза. – Мы ведь скоро расстанемся.
Георгий Николаевич поморщился, отпил из кружки:
– Ничего умного, Фрося, вы от меня не услышите…
– От жены и детей отказались… Вы же их любите… – Фрося говорила медленно, изучала Горчакова. – Я сначала решила, что вы предатель своей семьи, но потом ясно увидела – вы все время о них помните. Я в этом уверена. Все время переживаете эту разлуку!
– Это все сложно… сложнее, чем вы думаете…
Георгий Николаевич снял очки, близоруко прищурился, протирая их. В окно блеснуло низкое, из-под туч пасмурное утреннее солнце. Блеснуло, осветило внутренность избушки и вскоре снова ушло за тучи. Фрося притихла, подняла грустные глаза на Горчакова. Все рассматривала его. Мошка ползала по круглым потертым дужкам его очков, Фрося дернула рукой, чтобы согнать, но удержалась. В свете лампы, невыспавшийся, он казался уставшим и старым.
– Расстанемся скоро, а я к вам привыкла… – она отвела глаза. – Дайте мне папиросу!
Горчаков взял пачку и посмотрел на нее с вопросом.
– Дайте! Мне хочется сделать что-то такое, что делаете вы…
Горчаков достал папиросу. Фрося взяла, не зная, как с ней обращаться. Трогала пальцами.
– Влюбиться бы в такого, я не вас имею в виду, вы любите свою жену, это понятно. Но в такого же… Так и не пойму, что в вас хорошего? Вы ведь не мой герой, а вот… меня к вам тянет, не хочется расставаться.
– Бог с вами, Фрося, не выдумывайте из меня ничего…
– Но вы правы, я ведь тоже так считаю, человек должен жить достойно того, каким нас создал Господь. Быть мужественным, честным… добрым, конечно… все это очень трудно. Вы не стали работать в Норильске, чтобы иметь возможность оставаться таким.
– Каким?
– Честным.
Горчаков улыбнулся, забрал у Фроси так и не подкуренную папиросу и сладко зевнул:
– Вы очень славный человек, Фрося, вы намного мужественнее и честнее меня. Ей-богу!
Фрося молчала задумчиво.
– Как, кстати, называется книга, которую вы пишете?
Фрося все думала о чем-то, подняла на Горчакова умные и грустные глаза:
– «Сколько стоит человек».