71
Сентябрь заканчивался, но тепло держалось необычно долго, снег ни разу не выпал, чего местные не могли и припомнить. Дул устойчивый юг, оттесняя дождливый запад и морозный север. Местные, непривычные к долгому лету, разглядывали небо. Ася с Колей шутили с отцом, что это они привезли сюда московскую погоду.
Горчаковы были вместе уже два с половиной месяца. Георгий Николаевич, если его не забирали в командировки, старался дежурить в больнице для вольных и мог выбираться к своим в «их домик», а иногда и ночевал. Он рассказал все Богданову, тот, с присущим ему хладнокровием, только пожал плечами, но стал учитывать новые обстоятельства жизни своего ассистента. На одном из концертов самодеятельности, где Асю опять долго не отпускали со сцены, Богданов рассмотрел ее внимательно и одобрил окончательно.
В школе шли занятия, Ася всем нравилась, у нее получалось, а дети, это были дети вольнонаемных работяг, инженеров, офицеров и надзирателей, были отзывчивые и, как все дети, талантливые. Из школы она возвращалась поздно, но всегда в хорошем настроении. Стараниями мудрой директрисы она впервые в жизни работала официально, с удовольствием и за огромную по московским меркам зарплату. Получая деньги в окошечке кассы, Ася всякий раз с тайным удивлением пересчитывала их и сверяла с ведомостью. Ошибки не было, это были ее деньги. И потом, по дороге жалела остро, что этих денег не было раньше. На одну такую зарплату можно было купить пальто и ботинки Севке и костюм Коле… и еще много-много хорошей еды.
Коле тоже все нравилось, школа была с большим спортзалом и отличными педагогами все из тех же ссыльных. Очень сильной была и самодеятельность. От ликвидированного ермаковского театра осталось несколько приличных актеров и музыкантов из московских и ленинградских театров. Жизнь Аси наполнилась заботами, главной из которых был Гера.
Ухаживания холостых и нехолостых офицеров начались сразу. Асю приглашали в ресторан, в кино, на соревнования по футболу. Ася вежливо и твердо отвечала всем, что у нее есть жених, но это не очень помогало. Старожил Ермаково, бывший начальник первого лагеря, а теперь замначальника всего Строительства подполковник Воронов порывался петь под ее аккомпанемент. Голос у него был красивый от природы, но после первой же репетиции подполковник уверенно взял ее под руку и прямо предложил встречаться. Услышав про соперника, властный чекист стал допытываться, кто такой, где он сейчас и почему она одна. Вроде и в шутку, но и требовательно блестел наглыми глазами начальника, намекая, что он все решит. Ася замерла, опустила глаза в пол, стараясь не думать о Георгии, с которым она через час встречалась в их домике. Внутри у нее поднималось какое-то сильное и брезгливое чувство, страх ушел. Она решительно освободилась от рук Воронова и так посмотрела ему в глаза, что тот перестал пытать и на следующую репетицию не пришел. А вскоре уехал в длинный отпуск на юга.
Горчаков осторожно и недоверчиво оттаивал. Сдерживал и себя, и Асю, как будто готовил ее к любому развороту судьбы. Но с сыном они жили душа в душу, сработала природная нежность Коли, а может быть, их тоска друг по другу, о которой они раньше ничего не знали. И еще Сева – он как будто был все время с ними. Отец спрашивал, а сын рассказывал о брате, вспоминал забавные случаи, и Горчакову, в сознании которого многое было смещено, часто думалось, что его младший сын где-то есть, так же как где-то были до этого Коля и Ася.
Коля был в школе, они лежали в постели, голова Аси покоилась на плече мужа.
– Я видела у тебя игрушку – зеленая елочка из картона. Это ведь с той нашей елки!
Горчаков скосил на нее глаза, вместо ответа чуть притянул к себе.
– Значит, ты помнил о нас?
Георгий Николаевич молчал, пошарил рукой папиросы, но не нашел:
– Я стоял на стуле у елки, а ты подавала мне эту игрушку… и они позвонили. Я не успел ее повесить, зажал в кулаке, а потом нечаянно положил в карман.
– И ты ее сохранил?
– Лагерный человек очень суеверный… терял несколько раз… но находил.
Ася нашарила его руку, погладила.
– Как ты играла вчера? – Горчаков сел, высматривая папиросы.
– Хорошо. Здесь милейшая, очень непосредственная публика. А ты совсем не хочешь? Это ведь можно устроить, заключенные тоже участвуют…
– Ася, не будь наивной! Это чудо, что нас еще никто не заложил! – он недовольно нахмурился и достал папиросу. – Я совершенно забыл рояль, у меня нет ни рук, ни желания. И потом, я никогда не понимал самодеятельности.
– А то, что ты фельдшер, это не самодеятельность?
– Да, но… – он пожал плечом.
– Прости, мне правда трудно представить Георгия Николаевича Горчакова фельдшером. – Она потянула его за руку. – Ты так и не рассказал, кстати…
– Это не быстро получилось.
– Ты уже говорил, что не быстро, не кури, иди сюда. – Она уложила его и снова устроилась на его руку. – Ты сказал, что начал учиться во время этапа…
Горчаков задумался, покосился на жену, на отложенную папиросу:
– Ну да, в сороковом, нас везли на Колыму. Я оказался в одном вагоне с ленинградским доктором Адамом Станиславовичем Пашковским. Он был старый, тертый уже зэк. Вот он мне как-то и говорит под неторопливый перестук колес: молодой человек, у вас нет хорошей лагерной профессии, почему вам не поучиться медицине? Делать было нечего, я склеил тетрадку из чего было, в основном из пачек от махорки, и стал записывать «лекции». Симптомы – лечение. Все основные лагерные болячки он мне кратко и точно описал, у меня та тетрадка до сих пор цела… – Горчаков замолчал, вспоминая далекого человека. – На владивостокской пересылке, она была огромная – целый город, распределяли по специальностям. Комиссия сидела за столами, на них таблички с профессиями: водители, электрики, медики… Я набрался наглости и подошел к медикам. Там был фельдшер, который немного больше моего знал, и я ответил на его вопросы, даже латынь употребил. Так в моем формуляре появилась запись – фельдшер. В Магадане уже, на пересылке, развод на работу – а меня не берут ни в какую бригаду – в формуляре стоит «фельдшер»! Я опять обнаглел, пошел в столовую и получил свою миску баланды и селедку. Помню, был ужасно горд!
– Чем?
– Как чем?! Не работал, а получил еду! Я тогда совсем этого не умел, а это в лагере большая доблесть. Но потом сам пошел в медпункт, и меня в ту же ночь послали на санобработку.
– И ты начал работать с такими «знаниями»?
– Ну да, – улыбаясь, вспоминал Горчаков. – Пришел новый этап, людей загоняли в баню, снимали волосы… Старший фельдшер распорядился, чтобы я простерилизовал шприцы, всем должны были делать уколы. Я налил воду в стерилизатор и поставил на огонь. Когда вода закипела, все шприцы полопались.
Ася повернулась, не понимая.
– Шприц стеклянный, поршень металлический – нельзя было кипятить вместе, я не знал, – усмехнулся Горчаков. – Шприцы были страшный дефицит, на другой день меня убрали из медпункта на общие работы. Но забыли вычеркнуть из формуляра! Везение в лагере большая вещь! – Он хитро улыбался. – На общих я довольно быстро дошел, попал в больницу с весом пятьдесят шесть килограмм, а там опять увидели, что я фельдшер. Когда поправился, оставили санитаром в инфекционном отделении. Я стал читать книги по медицине, но проработал недолго. Пообещали зачеты – год за три, и я согласился на должность инженера шахты.
– Про инженера я помню, а про фельдшера ты не писал. – Она рассматривала его лицо, погладила перебитый нос, рваный рубец на нижней губе.
– Это здесь, в Игарке получилось… – Горчаков замолчал, вспоминая. – У меня уже был двадцатипятилетний срок, и я понял, что я здесь навсегда. Стал жить как-нибудь, однажды лежал в лазарете с воспалением легких, выздоравливал, и тут урки в одном лагере устроили бучу. В зону вошли автоматчики и стали стрелять без разбору через стенки палаток. Было много раненых, Богданов трое суток работал в операционной. Я стал помогать, и он меня заметил, оставил ночным санитаром. Я ему по-честному рассказал, какой я «фельдшер». Тогда он дал мне книжки, ночью я работал санитаром, а днем учился, у него спрашивал… Мне уже и самому стало интересно, и он ко мне почему-то серьезно отнесся – на фельдшерские курсы отправил.
– Это у тебя от колючей проволоки? – Ася трогала рассеченную бровь и ниже глаза незагорающий выдранный когда-то кусок кожи. – А почему к тебе нельзя относиться серьезно?
Горчаков помолчал, глядя в потолок, отстранил ее руку и нащупал папиросы на столе.
– Лагерь – безликая масса. Через хирурга Богданова прошли тысячи людей. У него золотые руки, но за глаза его зовут «мясник». Для нелагерного человека он безобразно циничен. И конечно, он никого вокруг себя не видит. Здесь только так и можно…
Рассказанное Горчаковым роилось над ними, но не складывалось в картины жизни. Ей никогда не представить было его доходягой, его работы и лагеря, как и ему – ее московских мытарств.
– Тебе в этом году пятьдесят, мне сорок… мы порознь прожили жизнь… – она вздохнула, – мне все не верится, что я здесь. А иногда гляжу на тебя и чувствую, что мы зря приехали…
– Ты рассказала обо мне директору школы? – Горчаков сел и прикурил папиросу.
– Я не могла врать Клавдии Михайловне, она сама догадалась.
– Ты веришь в высшие силы, а нас просто заложат. – Он повернулся и посмотрел на нее пристально. – Если меня переведут, а вас не тронут, ты вернешься в Москву. Ты не будешь испытывать судьбу второй раз.
– Почему нас должны тронуть?
– Ася, здесь нельзя быть такой! – Горчаков начал одеваться. – Я по всем трем судимостям – террорист и диверсант! Коле пятнадцать! Он уже подсуден! Любой опер за полчаса слепит из нас троих организованную группу.
Ася села в постели. Следила сосредоточенно, как он натягивает штаны. Заговорила спокойно и твердо:
– Мы вместе почти три месяца! Это больше, чем вся наша предыдущая жизнь! Мне важна каждая встреча с тобой. Как глупо об этом говорить! Ты увидел сына, он любит тебя! Разве не это счастье?! Смерть Севы, да… – Она замолчала. – Нет, не трогай меня, я никогда про него не забываю. Но то, что между нами, – это что? Это не любовь?!
Горчаков поднял и привлек Асю к себе.
– Ну-ну, прости! Мы так по-разному на это смотрим, я столько лет здесь прожил, приспособился. Пока был один, я не очень боялся, а теперь боюсь! Опера, стукачей, урок… Ты меняешь мою жизнь, и я не знаю, что с ней будет. Ты тоже не знаешь! Перед нами может быть и пропасть!
– Просто мы немножко чужие друг другу, у нас ведь никогда не было семьи. – Она обняла его. – То есть не чужие, конечно, но нам уже не семнадцать лет, чтобы влюбиться по-настоящему. К тому же я уже старая… – Ася заглянула ему в глаза, забрала из рук рубашку и бросила на лавку. – Ты бы и не взглянул на меня, если бы встретил случайно!
Она все рассматривала его, чмокнула в висок, провела губами по морщинам лба.
– Это я старый! – Горчаков стеснялся ее ласки.
– Старенький ты мой, – она еще поцеловала и потянула за ремень штанов. – Ты зря осторожничаешь, у меня с гибели нашего сына ни разу не было месячных…
Ася выбралась из постели и включила электроплитку:
– Покормлю тебя на дорогу! Это такое счастье – просто покормить мужа! И еще столько продуктов! Никак не привыкну!
– Не надо, Ася, опоздаю, – Горчаков уже одевался.
– Тогда чаю попей и покури! Посиди со мной еще немного. Скоро Коля придет.
– Ты никогда не любила табачного дыма!
– А теперь люблю. Когда тебя долго нет, я готова сама закурить, чтобы пахло твоим «Беломором». Какой зверский кипятильник! – Она сыпала чай в закипевший чайник. – Этот ваш Померанцев настоящий Кулибин! Ты меня с ним познакомишь? С Сан Санычем я уже познакомилась… И почему ты все время в арестантской одежде? Давай купим тебе наконец хороший свитер и полушубок? Я смотрела в магазине!
– Хм, это минимум карцер!
– Почему?
– За зоной – только в лагерном, Ася!
– Да, я забыла, а давай, у тебя здесь будет хорошая одежда. Голубая рубаха…
– Ты меня под монастырь подведешь! – Горчаков взял стакан с чаем, поднес его ко рту, но поставил. – Я сейчас думал про свой лагерь, словно я просто иду туда на работу, а там все по-прежнему – вахта, пропуск, вертухаи и особый отдел. Сейчас еще Коля придет и станет называть меня папой!
– Ты не веришь, что когда-нибудь все это будет. Просто жизнь… семья, дом.
Горчаков не ответил. Он действительно в это не верил, иногда он ясно ощущал близкую развязку этого их краденого счастья.