Горчаков спал в лагерном лазарете после ночного дежурства, когда от Богданова пришел вестовой. Его вызывали в поселковую больницу. Георгий Николаевич умылся, и, оставив распоряжения медсестре, направился к вахте. Шел, не проснувшись и не очень понимая, что могло случиться и почему так срочно… Встал перед окошком, сунул пропуск в лоток, кивнул знакомому вахтеру. Сам думал о своих, он больше недели у них не был, не получалось. Вахтер что-то долго не выдергивал свой засов, Горчаков посмотрел в окно – оба охранника стояли у радио, напряженно повернувшись к нему боком и склонив головы. Так было, когда объявляли войну. Георгий Николаевич прислушался к глухому, через стекло, голосу. Это был Левитан: «…К двум часам ночи четвертого марта состояние здоровья Иосифа Виссарионовича Сталина продолжает оставаться тяжелым. Наблюдаются значительные расстройства дыхания: частота – до 36 в минуту, ритм неправильный с периодическими длительными паузами. Отмечается учащение пульса до 120 ударов в минуту, полная аритмия. Температура 38,2. Степень нарушения функций головного мозга несколько увеличилась. Проводится ряд терапевтических мероприятий, направленных на восстановление жизненно-важных функций организма. Министр здравоохранения СССР А. Ф. ТРЕТЬЯКОВ Начальник Лечсанупра Кремля И. И. КУПЕРИН…» Левитан продолжал перечень академиков скорбным голосом. Вахтер с сурово растерянным лицом повернулся к Горчакову и молча отпер калитку. Георгий Николаевич заспешил широкой лагерной дорогой между высоких, тяжело слежавшимися к марту сугробов. Что-то важное случилось… – непонятная мысль нервным волчком крутилась в голове, хотелось еще раз это услышать, – расстройство дыхания… нарушения функций головного мозга… Радио у него в лазарете не работало с Нового года, теперь понятно, почему у медсестры был такой испуганный взгляд, она знала, но боялась сказать. Он дошел до поселка, здесь многие собрались кучками, стояли с серьезными лицами. В больнице было непривычная тихо, люди говорили шепотом, никто не смеялся. Богданов работал в операционной. В графике значились еще три несложные операции, Горчаков переодевался, мыл руки. По радио передавали «Чакону» Баха. Дежурная сестра убавила громкость: – Слышали, Георгий Николаевич? – она прикрыла себе рот. – Давно передают? – В полседьмого утра первый раз зачитали. Сначала Левитан сказал, что сейчас будет важное сообщение. Я перепугалась страшно – думала, война с Америкой, а тут вон что… В это время музыка прервалась, и мерный голос Левитана опять начал зачитывать: «ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ о болезни Председателя Совета министров СССР и Секретаря Центрального Комитета КПСС товарища Иосифа Виссарионовича Сталина. Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза и Совет Министров Союза ССР сообщают о постигшем нашу партию и наш народ несчастье – тяжелой болезни товарища Иосифа Виссарионовича Сталина. В ночь на второе марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве в своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг, захватившее важные для жизни области мозга. Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич правой руки и ноги. Наступила потеря речи. Появились тяжелые нарушения деятельности сердца и дыхания. Для лечения товарища Сталина привлечены лучшие медицинские силы: профессор-терапевт П. Е. Лукомский; действительные члены Академии медицинских наук СССР: профессор-невропатолог Н. В. Коновалов, профессор-терапевт А. Л. Мясников, профессор-терапевт Е. М. Тареев; профессор-невропатолог И. Н. Филимонов; профессор-невропатолог Р. А. Ткачев; профессор-невропатолог И. С. Глазунов; доцент-терапевт В. И. Иванов-Незнамов. Лечение товарища Сталина ведется под руководством Министра здравоохранения СССР тов. А. Ф. Третьякова и Начальника Лечебно-санитарного управления Кремля тов. И. И. Куперина. Лечение товарища Сталина проводится под постоянным наблюдением Центрального Комитета КПСС и Советского Правительства. Ввиду тяжелого состояния здоровья товарища Сталина Центральный Комитет КПСС и Совет министров Союза ССР признали необходимым установить с сего дня публикование медицинских бюллетеней о состоянии здоровья Иосифа Виссарионовича Сталина. Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза и Совет Министров Союза ССР, как и вся наша партия, весь наш советский народ сознают все значение того факта, что тяжелая болезнь товарища Сталина повлечет за собой более или менее длительное неучастие его в руководящей деятельности. Центральный Комитет и Совет министров в руководстве партией и страной со всей серьезностью учитывают все обстоятельства, связанные с временным уходом товарища Сталина от руководящей государственной и партийной деятельности. Центральный Комитет и Совет министров выражают уверенность в том, что наша партия и весь советский народ в эти трудные дни проявят величайшее единство и сплоченность, твердость духа и бдительность, удвоят свою энергию по строительству коммунизма в нашей стране, еще теснее сплотятся вокруг Центрального Комитета Коммунистической партии и Правительства Советского Союза». Снова был зачитан Бюллетень, письма рабочих, колхозников, представителей социалистической интеллигенции. Все желали выздоровления, клялись работать еще лучше, брали повышенные обязательства. Горчаков вышел на улицу с заднего крыльца и закурил. Сильное мартовское солнце слепило, несмотря на морозец, с крыши текло. Воробьи пушистыми комочками скакали друг за другом по кустам у крыльца. Вышел Богданов, поздоровался за руку, разглядывая лицо Горчакова. – Это я вас вызвал, Георгий Николаевич. Такой день. Хотелось с нормальным человеком побыть, а то эти все бляди… – Богданов смотрел хитро, а теперь и совсем улыбнулся. – Дайте вашей папироской отравлюсь по такому случаю. Как вам? – Богданов был непривычно разговорчив. – Не выкарабкается? – Горчаков достал папиросы. – И не надейтесь! Ему уже деревянный бушлат примерили! – он прикурил, морщась от дыма. – Это ведь шанс! А?! – Вы думаете? – Все утро! Вы что, не рады? – Я полчаса назад узнал… – Там же возле него нет никого… – перебил Богданов, видно было, что у него накопилось. – Ни одного человека, кто бы захотел ему помочь! Никого, включая всех членов Политбюро и весь Совет министров! Разве что доктор-орденоносец Лидия Тимашук! А вы говорите, нет справедливости! Все, Георгий Николаевич, я позвал вас, чтобы выпить. У меня есть хороший коньяк, одна эмгэбэшная сволочь поднесла. Какая там следующая операция? – Грыжа пупочная. Молодая девушка. – Молодая девушка – это хорошо, на завтра ее. И заходите ко мне. Ничего? Я вас не смущаю? Может, вы хотели погрустить с народом? Изучить последний труд великого ученого? Они сели в маленьком угловом кабинете главного хирурга. Богданов закрыл дверь на ключ и достал бутылку. – Если что – рожи каменные, трагедию переживаем! Как медики хорошо понимаем тяжесть! Богданов был не похож на самого себя. Бывший главный хирург Калининского фронта радовался, как мальчишка. Ранение, плен, десять лет лагерей за то, что пленным работал в немецком госпитале… Операции, которые он проводил в лагерном бараке, под натянутой простыней при тусклом свете от слабенького движка, были уникальны по мастерству. – Он уже в морге, вот что я вам скажу! Иначе не сообщили бы! У него был инсульт, и не один, а кто о них знает? – он разлил коньяк по стаканам. – Черт, у меня руки трясутся! Ну, за прекрасную музыку Баха! Они выпили. – Закуривайте, если хотите, окно откройте, – Богданов встал, сам открыл форточку. – Первый раз в жизни радуюсь больному, которому становится хуже! Горчаков согласно кивнул. – Но есть и другие вопросы, – продолжил Богданов. – Кто вместо него? Как вы считаете? – Никогда об этом не думал, Виталий Григорьевич. – Это правильно, одни ублюдки, на лица достаточно посмотреть! Вокруг него и не могло быть других! Пообосрались теперь все. – Хуже уже не будет. – Именно! Начнут с народом заигрывать, петушками скакать, как раньше перед Усатым скакали. Амнистию обязательно объявят! Боятся они народа! – Вы думаете? – Обязательно! И покойник боялся! Я близко видел его глаза – все звери трусливы! Богданов сдвинул стаканы и стал разливать. По радио началось очередное правительственное сообщение, это было повторение, и Богданов убавил до минимума. – Это, конечно, шанс для России… – Горчаков взял стакан с коньяком и заговорил негромко, – но все сложнее. Мы как нация страшно искалечены, и началось это давно… – Это точно, – перебил Богданов. – Давайте выпьем… – он задумался, – чтобы когда-нибудь у нас появилась возможность спокойно осознать все, что с нами произошло. Вы правы, это будет очень трудно… но за сказанное! Бога еще никому не удалось обмануть! Он сегодня всем нам большой подарок сделал! За Сталина! – лицо лучшего хирурга низовьев Енисея, а может быть и всего Красноярского края, сияло. Горчаков попросился к своим, и Богданов отпустил его на сутки, но его разыскали по телефону и срочно отправили в лазарет на трассу, где не было фельдшера. В штрафной бригаде Бориса Козенко, которого Георгий Николаевич хорошо знал еще по Игарке, случилось массовое «заболевание». Бригада была известная, у всех срока не меньше двадцати пяти лет, у большинства личные дела перечеркнуты красной линией – склонен к побегу! Норму они никогда не выполняли, и за периметр их не выводили. Целый день, не утруждая себя, копошилась бригада внутри зоны, белили бараки, латали крыши… припухали, как могли. И вот в этой бригаде, чуть не у каждого второго, объявилось выпадение прямой кишки. Зона была недалеко, Георгий Николаевич приехал на попутном паровозе, нашел бригадира. Закурили. – Чего вы вдруг? – спросил Горчаков. Он отлично понимал, что народ сам себе замастырил[153] все это. И даже знал как – добывали на кухне сухой чечевицы, зашивали ее в длинный продолговатый мешочек и вставляли себе в прямую кишку. За ночь чечевица разбухала, и они выдергивали ее вместе с кишкой. – Доходит наш вождь, вот ребята ему подарок решили сделать. Салют из всех задних орудий! – бригадир Козенко спокойно курил, только уголки глаз смеялись. – Ну и на работу не пошли. Все законно, иди лечи их, Николаич. Марафетиком не угостишь по такому случаю? – Зайди попозже… Он целый день вправлял прямые кишки. Процедура неприятная и грязная, «жопошники» заняли пол-лазарета, балагурили, что кому-то сейчас сильно хуже, рассказывали лагерные параши про амнистию в честь такого знаменательного события. Лагерный народ за дни болезни вождя воспрял духом, осмелел даже, и наоборот, начальство если не поджало хвост, то напряглось и замкнулось. Все чего-то ждали. Только к ночи Горчаков управился со всеми и остался ночевать, он лег в лазарете, на фельдшерском топчане за перегородкой. Народ не спал, разговаривали в разных углах, радио было включено и на правительственные сообщения все затихали и слушали внимательно. Потом бакланили с новой силой. Санитары никого не одергивали. Где-то недалеко от Горчакова, на втором ярусе сошлись крестьяне. Немолодые, судя по говору. – Мне даве сон-то какой был! – рассказывал один не в первый уже раз. – Вижу я, будто все коммунисты, раз он околел, и они значит! Не понял я, добровольно они или так им партия велела, а как давай они все загибаться! Гробов не набересся! И в три дня все до единого! Туды! И всё! – Вот эт ты ладно придумал! – нервным баском хихикал его товарищ. – Да не придумал, говорю, сплю, а сам проснуться боюся! – Так-то бы очень хорошо, кабы исделалось! – серьезно поддержал третий. – Колхозы-то к едреней матери все! Хучь на старости лет пожить, как люди! – Вот и я сразу про то подумал, аж вспотел, какая радость у меня была! – Жуки вы навозные, – раздался ехидный голос помоложе. – А ну как это он сам приудумал? На начальство посмотреть да на таких вот болтунов! Он эти колхозы, можно сказать, своей титькой выкормил, а вы вона куда! На волю собрались! – Его титьку пусть бы он сам пососал, харя усатая! – Пернуть не успеешь, по четвертаку всем подвесят! – не унимался балагур. Горчаков сунул ноги в валенки, накинул бушлат и пошел покурить, как раз начали передавать новое сообщение. Он остановился послушать. Когда Левитан закончил читать, угрюмый мужик восточного вида, дотянулся со своих нар, убавляя громкость, спросил: – Ну что, фершал, врежет Усатый дуба? – Не знаю… Кажется, его уже не лечат… – Горчаков пошел к выходу, а народ притих, соображая. – Из чего же ему теперь гроб сладят? – курили у входа. – Деревянный, как и всем, чего уж вы?! – Не-е, они ему какой-нибудь специальный изготовят. Может, из стали! В Москве токаря важнеющие имеются. Все по выкройке устроят! Главное, чтоб он оттеда не вылез! Мужики засмеялись. – А я бы его колючей проволокой умотал всего, чтоб его и на том свете не распутали! – Там разберутся, Господа не проведешь! Вишь, как он помирать не хочет! Страшно ведь, там его много побитых людишек поджидают! Утром народ поднялся до рельсы, ждали первого сообщения в шесть утра, в сортир бегали, санитары растапливали печки, гремели железками. Никто не спал. Сморкались, харкали, делили что-то недовольно. Вдруг дверь отворилась, зашел бригадир Козенко. С папиросой во рту, кивнул Горчакову, прошел в расположение, увидел кого-то своего: – А вы чего же, не слушаете свежие новости? – Сашка! Казах! Ты что, твою мать! Выключил?! – заорало сразу несколько голосов. – Да не надо, ребята! – Козенко стоял орлом, по-хозяйски расставив ноги. – Ус хвоста отбросил! Тишина возникла гробовая, длилась она секунды, пока мужики поднимали глаза друг на друга, ища подтверждения… – Сдох! Сдох! Загнулся! Околел! Исдох, пес поганый! Сдох!!! – покатились по лазарету выстраданные проклятия. Все загалдели, заматерились радостно, кто-то закричал и заржал по-блатному визгливо, гогот раздавался там и тут. Все смеялись, у многих сквозь улыбку слезы текли, некоторые рыдали истерично, кто – в подушку, кто – молотя кулаком по нарам… Курить потянулись на улицу, угощали друг друга по такому случаю. По лазарету плыла печальная музыка великого немецкого композитора. В шесть тридцать все сошлись поближе к радио. Музыка стихла. Зазвучали куранты, а потом голос Левитана: «Говорит Москва. Дорогие товарищи и друзья! Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза, Совет министров СССР и Президиум Верховного Совета СССР с чувством великой скорби извещают партию и всех трудящихся Советского Союза, что 5 марта в 9 часов 50 минут вечера после тяжелой болезни скончался Председатель Совета министров Союза ССР и Секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Иосиф Виссарионович Сталин. Бессмертное имя Сталина всегда будет жить в сердцах советского народа и всего прогрессивного человечества!» Горчаков сидел у себя в закутке, уставившись в пол. Он не улыбался, он не умел радоваться смерти человека. Белов собирался на митинг, достал парадную форму – брюки, рубашку уже надел… но задумался. Все эти дни он был в смятении. Он чувствовал, что умер кто-то важный для него, кто, возможно, знал ответы на главные вопросы. Умер, и теперь его ни о чем не спросишь. Прежней любви к покойнику не было – это он тоже понимал. Вспоминал Сталина, стоящего на трибуне, и тогдашний восторг казался глупым и даже стыдным… но и за свои муки и унижения он не готов был его винить. И даже за Николь, которую его верные псы гоняли по этапам с детьми. Не Сталин велел делать это большому генералу от госбезопасности. Сан Саныч стискивал челюсти, вспоминая самодовольное лицо. Такие же жирные собачьи морды Маленкова, Булганина, Берии, Кагановича были в сегодняшней газете… Он просидел с полчаса, думая о всяком-разном, потом надел повседневную форму и теплые собачьи унты. Пришел на площадь, когда митинг вовсю уже шел. В Дудинке по случаю похорон за ночь построили новую трибуну. Обтянули черной тканью и украсили большим портретом. Под Сталиным на снегу стояло несколько венков из выцветших бумажных цветов. Кто-то принес зеленый фикус из дома, но тот замерз и уныло обвял большими листьями, мороз был за двадцать. На столбе под четырьмя репродукторами, направленными в разные стороны, висел на кошках[154] электрик в больших валенках, бушлате и ушанке, завязанной под подбородком. Ждали прямой трансляции похорон из Москвы, и всем было понятно – на боевой пост отрядило начальство товарища, не дай бог какой проводок где отвалится. С крыши ближайшего к трибуне дома несколько дней назад начали сбрасывать снег, но успели счистить только половину, а другая осталась лежать толстым метровым слоем. Дом теперь стоял, как каторжник с полубритой башкой. Народ на него посматривал, улыбались осторожно. Голос Левитана из Москвы неожиданно громко разнесся над заполярными сугробами: «…прощание с телом вождя проходило в Колонном зале Дома Союзов, оно длилось три дня и три ночи. И вот сейчас руководители партии и правительства Маленков, Берия, Молотов, Ворошилов, Хрущев, Булганин, Каганович и Микоян с гробом вождя выходят из Дома Союзов. Гроб торжественно устанавливается на орудийный лафет, и процессия начинает движение к Мавзолею». Народ сначала слушал молча, потом начали перешептываться, обсуждали, на них шикали. Знамена торчали над толпой, несколько портретов с последней ноябрьской демонстрации, красный транспарант провис в первом ряду перед трибуной. Многие женщины тихо плакали с платочками в кулаках, почти все были со скорбными лицами, даже и какие-то мужики стояли с красными глазами, но были и спокойные люди. Группа девушек, замотанных казенными платками, и в казенных же, поношенных телогрейках и ватных штанах переглядывались. Сан Саныч даже заметил, как промелькнуло у одной что-то вроде улыбки. Перешептывались. Белов хорошо слышал украинскую речь. Расконвоированных зэков было много, выделялись привычными серыми ватниками, некоторые в задних рядах покуривали спокойно. Сан Саныч ощутил в них что-то свое, сам недавно стоял так же на серых утренних разводах. Он выбрался из толпы и тоже достал папиросы. – Закуривай, браток, – кто-то, запалив свою махорочку, протянул горящую спичку. Сан Саныч сунулся папиросой в большие крепкие ладони, затянулся дымом и благодарно кивнул. И от этих, таких понятных мозолистых рук или от того, что стоял рядом с этими измордованными, но еще крепкими лагерными людьми, он вдруг почувствовал, что они единственные, кто пришел сюда с искренними чувствами. Эта смерть обещала им свободу. Другие же не имели никаких чувств к покойнику, они пришли сюда, чтобы узнать, как будут теперь жить без Сталина. Кто будет вместо него? Две молоденькие девчонки-школьницы подошли, лузгали семечки, равнодушно прислушиваясь. Что-то шептали друг другу. Женщина в возрасте обернулась на них, ткнула пальцем в репродуктор, из которого лилась траурная музыка и голос диктора: – Человек умер, а вы семечки… разве можно! – и отвернулась. Девчонки перестали грызть, постояли, повернулись и пошли с площади, снова поплевывая шелуху. «Путь к Мавзолею занял двадцать две минуты, – торжественно вещал Левитан. – На обновленном Мавзолее с надписью ЛЕНИН – СТАЛИН стоят не только советские партийные деятели, но и иностранные гости – Пальмиро Тольятти, Чжоу Эньлай, Отто Гротеволь, Вылко Червенков, Клемент Готвальд и другие руководители иностранных делегаций. Тысячи обычных людей пришли для великого прощания с гениальным вождем и учителем трудящихся Иосифом Виссарионовичем Сталиным. С орденами вождя на красных подушках стоят у гроба полководцы – маршалы Советского Союза: Малиновский, Конев, Буденный, Тимошенко, Говоров…» – Делать-то им не хуя… – пробурчал кто-то сзади безразлично, голос был нетрезвый. – А как же? – поддержал другой. – Кошку вон задавят, и то народ соберется посмотреть. А тут целый вождь! Обязательно! – Тихо вы, дайте послушать! – обернулась на них заплаканная женщина в стареньком зеленом платке. – Нальют зенки с утра… – Слушай, слушай, мать. Тут ты угадала, выпили за такое дело, помянули, значит… – все так же пьяно-добродушно ответил мужской голос. Митинг в Москве кончился, гроб занесли в Мавзолей, загремел артиллерийский салют, а вся страна заревела прощальными гудками заводов и фабрик. В Дудинском порту к ним присоединились несколько теплоходов. После пятиминутного молчания в маленьком заполярном городке на Енисее начался свой митинг. Выступало руководство, простые рабочие читали по бумажке, многие, повторяя газеты, обещали изучить последнюю работу Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР». Толпа редела, задымила куревом уже основательно, кто-то потянулся в переулки, другие сошлись, обсуждая обычные дела. Никто уже не рыдал, две небольшие колоны заключенных женщин двинулись кривым строем в сторону женской зоны. Ребятишки принялись бегать, как обычно, и никто их не одергивал. Ася с Колей тоже ходили. В Ермаково народу было поменьше, но митинг проходил на небольшой площади у клуба, и стояли тесно. Партийное руководство, не скупясь, выделило средства. Вся трибуна была в кумаче, а весь нижний этаж клуба закрывали огромные траурные знамена. Большой портрет генералиссимуса в круглой раме смотрел на собравшихся из черно-красных шелковых лент. Опять нарубили в тайге живых елок, прикрывая грязные сугробы. Было солнечно и морозно, и все стояли, подняв воротники. Только выступавший снимал шапку. У самой трибуны несколько бабешек в пуховых платках и плюшевых пальто, как по заказу, начинали вдруг завывать: «Ой, на кого же ты нас покинул?! Роди-и-мы-ый! Осироти-ил, осироти-ил! За что? За что жы-ы?! И куда же ты уше-ел-то?!» – обращались они к портрету, но казалось, что оплакивают выступавшего. Высокий мужик, стоявший на трибуне рядом с оратором, зло смотрел на них сверху. «…нет больше Сталина, но живы его мысли и дела! – неслось из громкоговорителей. – Так будем же верными…» Толпа по большей части была военной. Серые шинели, белые полушубки. На хмурых лицах те же растерянность и непонимание. Никто не знал, что всех ждет. Выступавшие называли стройку Сталинской Магистралью, Сталинской Дорогой в будущее, мечтой великого Сталина, давали себе клятвы завершить начатое Гением… Ася слушала внимательно, среди выступавших были и знакомые. Все это выглядело странно, истерично и очень тревожно. Люди будто побаивались вездесущего покойника, словно заклинали его спать спокойно, а мы уж тут не подведем, будем стараться. Она нахмурилась, достала платочек и вытерла нос. О чем думали стоящие рядом люди, понять было трудно, но их мысли не имели ничего общего с тем, что неслось с трибуны. И этому лицемерию, этому страху быть такими «искренними» тоже научил их Великий Учитель всех людей. Они стали выбираться, вышли из оцепления – солдаты и немногочисленная ермаковская милиция не пускали к трибуне выпивших, и они собирались в других местах. Возле столовой, где уже не слышно было громкоговорителей, только гармошки не хватало. Пьяных, по случаю непредвиденного выходного, было больше, чем на Новый год. Курили, громко рассуждали о судьбах отечества, одни обнимались, другие даже боролись и нетрезво падали в сугроб. Над ними весело смеялись. Дедок, сидевший на корточках, ясно, чтобы все слышали, изрек: «Собаке – собачья смерть!» Он был такой пьяный, что вряд ли уже и помнил, кого имеет в виду. Его товарищи тоже разговаривали каждый сам с собой: – Я свое отсидел, я перед ним чист, тогда пусть он мне скажет, где моя семейства? По какому такому закону я должон тута быть? Я украл телегу угля?! Украл! Семь лет за нее отработал! Почему должон?! – коренастый криворожий мужик задирал указательный палец над головой. – С нами так и надо! Вот! – показывал товарищу сжатый кулак другой, без шапки и нараспашку. – Не дай бог нас отпустить! Всех сметем! В войну он нас отпустил, мы всех смели! А потом он нас снова – раз! И за яйца остудил! – мужик зло сжал кулаки и челюсти. Глаз его пьяно и злобно горел, он посмотрел на товарища, неторопливо отвел руку и залепил ему в ухо. Они сцепились, не в первый уже раз, и на них не обращали внимания. Дедок повторил про собаку, которой собачья смерть, и вдруг запел: «Однажды морем я плыла на пароходе то-ом…» Ася с Колей добрались до дома. Ужинали молча, опустошенные трауром. Ася всю неделю вставала по утрам с красными глазами. Иногда слезы текли и днем. – Ты почему плакала? – Коля только теперь решился спросить. – Не знаю… Накопилось… – лицо Аси было спокойно, почти безразлично. – Я не смогу объяснить. Когда меня заберут туда, я расскажу, почему я плакала… если спросят. – Она замолчала, изучая сына. – Это были плохие слезы, я понимала, что уже никогда не смогу ему отомстить – своими руками откопала бы его! Я не могла простить Господу, что Он отпустил этого зверя просто так. Я хотела мести за мою жизнь, за все мои потери. Ася застыла, вилку сжимала в кулаке. – Разве другие люди ни в чем не виноваты? – Коля осторожно взял мать за руку. – Он один не мог столько… – Да-да, мы сами, мы все виноваты. Сталин явился потом. – Ася застыла, напряженно глядя сквозь стол. – Сегодня утром передавали «Реквием» Моцарта. Целиком. Сначала я подумала, какое кощунство – отпевать такого безбожника… но все равно слушала великую музыку. Она разговаривала сама с собой или с кем-то, кто понимал ее. Не глядела на Колю и не пыталась ничего объяснить. – И мне его стало жалко – он в тысячи раз несчастнее меня. Он самый несчастный человек, из всех, что жили на Земле. Человек, превратившийся в зверя… Я видела его, бешеного, заросшего шерстью и с клыками… Бешеного и бесконечно несчастного!79