После амнистии 27 марта в Орске случился тихий бунт ссыльных немцев. Они пришли к коменданту небольшой представительной делегацией. Стали задавать вежливые, но настойчивые вопросы. Комендант сказал то, что они и сами хорошо поняли из текста Указа Президиума Верховного Совета. Амнистия касалась только лагерников. Для ссыльных все оставалось, как было. Немцы вышли, перекурили, вернулись и заявили твердо, что теперь будут отмечаться в комендатуре раз в месяц. Комендант ждал худшего, сказал, что доложит по начальству, достал папиросу и добавил устало: «По мне, вы хоть вообще не ходите!» Когда Николь в очередной срок пришла отметиться, ее оповестили, что ей тоже можно приходить раз в месяц. Тогда она осмелела и зашла к молоденькому помощнику коменданта, он неплохо к ней относился, жил где-то недалеко в старом городе, здоровался, когда встречались: – Мне запрещена переписка с отцом моих детей. Можете сказать почему? Помощник смотрел, не понимая. – Может быть, сейчас уже можно? – настаивала Николь. – Кто вам сказал, что запрещена… – он подумал и спросил: – А вы разве замужем? – Да, – решительно заговорила Николь, – мы не успели расписаться, но у нас двое детей! Помощник сходил за ее личным делом. Полистал. – Нет у вас никакого запрета, пишите, сколько хотите! Откуда вы это взяли? – В Красно… Спасибо! Спасибо вам большое! – она встала, но остановилась в дверях, она все еще не верила: – А почему комендант всегда читал мое дело? Что он там читал? – Не знаю, – пожал плечами помощник. – Он у всех читает… Николь вышла и заторопилась домой, все еще сомневаясь и раздумывая. Запрет мог быть в деле Сан Саныча, но теперь его должны освободить, это понятно… По дороге зашла в магазин – она получила аванс – тридцать два рубля – деньги Сан Саныча давно кончились, а этих хватало только на хлеб. Было второе апреля, в воздухе уже вовсю пахло долгожданной весной, не хотелось уходить с улицы. Она вернулась домой, накормила и уложила детей. Зажгла свечку и села писать письмо Сан Санычу. У нее скрутило живот, Николь решила, что переволновалась… но понос был всю ночь, а утром она начала терять сознание. Очнулась, чувствуя, что ее ведут под руки по улице какие-то люди, она пыталась понять, куда ее ведут, но совсем не могла думать от слабости. Ее вели соседские дети, уставали, сажали ее, где было посуше, прямо на землю, потом снова вели, держа под руки. В городскую больницу не взяли, у нее не было паспорта, она опять потеряла сознание, и ее отвезли в инфекционный барак на край города. У нее была дизентерия. Барак был для заключенных и ссыльных. Обессилевшие мужчины и женщины лежали вместе в огромном, уставленном койками помещении. Их разделяла веревка, висевшая поперек, на ней болтались грязные простыни. Туалеты были раздельные, но многие настолько ослабели, что не вставали, а ходили под себя желтой водой – санитары держали их на кроватях без матрасов. Их ничем не лечили, только заваривали верблюжью колючку в больших баках и заставляли пить. Кормили очень плохо, какой-то пшенной баландой «без ничего». Николь продолжала слабеть, в минуты просветления она рвалась домой, но у нее не было одежды, и она с трудом доходила до туалета, а иногда и не доходила. Она не знала, что с детьми, и снова впадала в душное, грязное забытье, даже на слезы не было сил. Однажды, Николь не знала, сколько прошло времени, она с удивлением нашла в своем длинном и грязном халате, который ей выдали, свои деньги. Их оставалось двадцать шесть рублей, она хорошо помнила бумажки – все деньги были на месте – наверное, кто-то, кто переодевал ее, нашел деньги и сунул ей в карман халата. Она дала их санитарке и попросила сходить, отдать старухе-казашке и узнать про детей. Она не знала, как дождалась утра, а с ним и санитарку. Та сказала, что дети в порядке, что деньги отдала, но по ее взгляду Николь поняла, что она к ним не ходила. Не стала расспрашивать, легла обессиленная ожиданием и отвернулась к стенке. У нее давно пропало молоко, она безобразно похудела, сквозь кожу были видны синие и красные вены. Санитарка знала, что она умрет, поэтому и не ходила. Еще через несколько дней она уже еле шевелилась. Не ела и у нее клоками лезли волосы. Почему ее забрала к себе заведующая терапевтическим отделением больницы, неизвестно. Заведующую звали Маргарита Алексеевна, она была чуть старше Николь, в ее отделении, занимавшем длинный барак, была маленькая комнатка на три кровати, куда она брала умирающих. И сама выхаживала. Николь начали колоть какие-то лекарства, и она стала немного соображать и пить бульон. Маргарита Алексеевна разговаривала с ней, Николь совсем плохо соображала, но, видимо, как-то сумела назвать адрес в Ермаково. Это был адрес Али Суховой. Заведующая дала телеграмму, на другой день пришел перевод на сто рублей от Али, а еще через день пятьсот рублей от Белова А. А. Маргарита Алексеевна купила лекарств и продуктов на рынке. Потом – Николь этого не помнила – сходила и проведала детей. С ее рассказа о детях Николь начала что-то соображать и есть, вставать не могла. Она была похожа на скелет. Выздоравливала медленно, Сан Саныч прислал еще денег вместе с длинной телеграммой, потом от него пришло письмо. Ему ответила заведующая. Николь начала садиться, а потом и медленно ходить по комнате. В палате было три женщины. Две умерли. Маргарита переживала. Болезней соседок Николь не знала, на их месте появились две другие женщины. Маргарита с деньгами Сан Саныча ходила на рынок и к детям, носила им продукты, потом рассказывала о них Николь. Доставала за взятки дефицитные лекарства. Она думала, что Николь заключенная. И Николь поняла, что у заведующей или кто-то сидит, или сидел и погиб в больнице… Она ничего не рассказывала, но помогала очень самоотверженно, как будто кому-то, кто уже очень далеко, обещала помогать. Она была украинка и говорила с сильным акцентом, со множеством украинских слов. Молодая и сильная. У окна их палаты рос тополь, одна ветка была так близко, что ее можно было потрогать пальцами. На ней набухали почки. Они были липкие и плохо отмывались. Наверное, это были первые ее «посторонние» эмоции. Даже о детях Николь думала сквозь плохо проницаемую пелену сознания. Только понимала, что они живы. Наступило настоящее летнее тепло, почки за три дня превратились в зеленые, нежно пахнущие тополевые листья. Ее выписали девятого мая. Маргарита Алексеевна куда-то срочно уехала, но распорядилась, чтобы Николь, как слабую, отвезли на телеге. Они даже не попрощались. Возчик по случаю Победы был выпивший и веселый, неспешно погонял коня, вздыхал по поводу погибших дружков из батальона и время от времени прикладывался к бутылке, спрятанной в соломе. Солнце пекло по-летнему, пели птицы, а воздух пах так, как он пахнет только весной, когда распускаются листья и поднимаются травы. Николь настороженно улыбалась на всю эту невероятную жизнь и думала о Кате и Саше, от них она тоже отвыкла и боялась, что они забыли мать. Был будний день, на улицах особенно никого не было. На одном пыльном углу торговал продуктовый, его так и называли «Угловой», возчик остановил лошадь, слез и встал по стойке смирно. Николь с удивлением за ним наблюдала. Возчик, не отнимая руки от кепки, не очень твердым строевым шагом двинулся мимо магазина к кустам. Там на ящиках сидели мужики. В полевых гимнастерках, надетых к случаю, в пилотках и начищенных сапогах. Из кармана возчика торчала бутылка. У входа в продуктовый два инвалида тянули руки за милостыней. У них на двоих было две руки, одна правая, одна левая. На гимнастерках висели медали. Один был с костылем подмышкой и большими седыми усами. Толстая старуха в белом платочке остановилась возле них и достала кошелек. Николь сидела в телеге на пыльной соломе и вяло улыбалась, она помнила, что сразу после войны девятое мая был праздничным днем. Даже у них в Дорофеевском, где воевавших не было, собирались в правлении совхоза за большим столом. Играла музыка, вспоминали военные годы, плакали. Особенно ссыльные немцы Поволжья ждали Победы, надеялись, что их освободят… – Где вы воевали? – спросила Николь возницу, когда они снова поехали. – Я, милушка, насилу ноги оттеда унес! Не дай бог такого еще! Ты-то не понюхала пороху? – Нет. – Ссыльная? – Да. – То-то! – важно заключил мужик и подстегнул лошадь. – Как в атаку идти, лежишь, всех святых соберешь, а штаны-то иной раз мокрые со всех сторон… вот так! Так и бегишь на врагов! Катя играла с козами на дворе, Николь наблюдала из-за калитки. Катя была очень крепенькая и быстрая, она «доила» коз, потом «пила» молоко, гладила их и пыталась водить на веревке, но тут уж козы «были не согласны» и Катя выговаривала им и грозила крохотным пальчиком. Николь вошла. Девочка прекратила игру и строго посмотрела на мать. И тут Николь вспомнила, что месяц назад Кате исполнилось два года. К ней будто возвращались мозги. Что же со мной было, если не помнила… Но она не успела додумать, к ней со всех ног летела дочка: – Ма-а-ма-а! Николь схватила ее, прижала, чувствуя, что на это нет сил, гладила по давно немытой и нечесаной головке. Целовала в грязные щеки. Ей казалось, Катя похудела, но та была очень сильная, выбралась из объятий. У Николь слезы блестели на глазах, она отпустила дочь и устало распрямилась. Из дома вышла старуха, осмотрела ее внимательно черными как уголь глазами и, ничего не сказав, вернулась в дом. Я так и не знаю, как ее зовут, виновато подумала Николь. В темноте домика Саша ползал в какой-то загородке из скрученной кошмы. Лицо тоже было немытое, в разводах слез и соплей. Николь схватила его, прижала и тут же опустилась на кошму, у нее совсем кончились силы. Катя теребила мать: – Мама, мама, это наша эже[158]! – Она взяла старуху за руку и поцеловала, и прильнула щекой. Саша сначала не узнал мать, собрался зареветь, Николь прижимала его и шептала, он узнал, вцепился и все-таки заревел. А Николь все глядела на старуху-казашку, выходившую ее детей. И не знала, что сказать… Вечером, дети уже уснули – они теперь спали на старухином топчане, – они сидели, пили чай с молоком и свежим хлебом и разговаривали. Звали старуху Тогжан. Мужа ее, «богача», имевшего двадцать баранов, раскулачили в начале тридцатых и угнали куда-то. Больше она о нем ничего не слышала. Два сына – Жамбыл и Темирхан – погибли на фронте. Она показывала их выцветшие фотографии в военной форме. Старуха совсем плохо говорила по-русски, она вообще говорила мало, они сидели в сумерках и молчали. Старухе, оказывается, не было и пятидесяти. Она так ни разу и не улыбнулась, сухая, кривоногая, с темным морщинистым лицом. Николь понимала, что никогда не узнает, как пришлось Тогжан с маленьким грудным Сашкой. Утром она ответила на письма Сан Саныча. Это было первое письмо из Орска, написанное ее рукой. Письмо было короткое, ни слезинки не уронила, не было сил. Она писала Сан Санычу, который ждал освобождения и собирался тут же приехать. Николь и верила, и не верила… не хотела заглядывать в будущее. Всю свою жизнь в России она впустую надеялась на что-то… Она устала.81