home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню






86

Горчаков работал в операционной с Богдановым до поздней ночи. В шесть утра его разбудили, велели взять все необходимое для скорой помощи, побольше перевязочных материалов и повезли на машине.

Огромная зона – не меньше трех тысяч заключенных, понимал Горчаков, – была окружена вооруженными солдатами и офицерами. Они стояли в две цепи, за ними зачем-то была еще и третья, более редкая цепь, в ней стояли гражданские. Все это растянулось по тундре и выглядело непривычно, даже страшновато. Как будто большую войну готовили. Несколько новеньких бронетранспортеров с пулеметами дежурили по всему периметру, воняя выхлопом. Пулеметы торчали стволами из грузовиков и с ближних крыш. Горчаков с чемоданчиком стоял возле одного из грузовиков, его борта были укреплены металлическими пластинами.

Кто-то из офицеров обращался к лагерникам по громкоговорителю. Голос властный, тон жесткий: «Волынка переросла в контрреволюционный мятеж. Мятежники избрали органы власти, суд, сформировали противозаконные органы обороны. Выходите из зоны! Задерживайте зачинщиков! В случае неподчинения конвой применит оружие!»

Зона молчала. Пик тундровой мошки миновал, и ее было немного, но стояла жара. За колючкой шла обыденная жизнь – кто-то из лагерников куда-то направлялся, но больше стояли кучками у бараков, курили. Черные флаги с красной полосой колыхались на легком ветру.

К микрофону подошел кто-то другой, голос был пожиже: «Одумайтесь, граждане! Вас толкнули против Советской власти! Выходите – и Советская власть вас простит!»

– Прокурор московский! – прокомментировал смену оратора чубатый водитель-сержант. Он курил на корточках, прислонившись к колесу.

Горчаковпоставил чемоданчик и присел рядом в тень кузова.

– Почему московский? – склонился прикурить от сигареты сержанта.

– Да они оба из Москвы. Сюсюкают тут! Из пулеметов расхерачить всю эту шушеру бандеровскую. Фашистов, блядь! Четвертый месяц с ними нянчатся…

– А почему металл на бортах? У них что, оружие?

– Да нет у них ни хера! Передавить бронетранспортерами, как тараканов, и конец волынке! Похоже, московским за эту канитель деньги большие платят! Как за военные действия, получается. Сейчас покричат в матюгальник и водку пить поедут. И так каждый день. Ты что, недавно тут?

– Вчера привезли.

– А-а-а, – сержант снисходительно осмотрел любопытного очкарика в белом халате. – У нас теперь так. Воюем. Пять лагпунктов усмирили, эти последние остались. Недавно письмо написали правительству, чтобы их или освободили, или расстреляли. И весь лагерь подписался – три тысячи шестьсот подписей! Свобода или смерть, орут! Или отпустите, или всех убейте! Долбанутые, бля!

– Они все из шахт?

– Да нет, зачем, обычные зэки, и в шахтах работали, на кирпичном, на цементном… дома в городе строили… только срока у них большие. Позавидовали, что других освободили, вот и начали.

– Я слышал, постреляли их…

– А то раньше их не стреляли… Вон, смотри, идут!

Заключенные небольшими группами потянулись к проходам, специально прорубленным в колючей проволоке.

– Все не выйдут! – сержант со знанием дела подкуривал новую сигарету. – Выходят, у кого срок небольшой остался… Тут в основном те, кого после войны сажали – вояки, хохлы западные да из Прибалтики, что по лесам бегали.

Вышедших строили в привычную колонну по пять человек, окружали конвоем с собаками и поджидали других. Не вышла и половина лагеря, оставшиеся спрятались в бараках, и зона вымерла. Колонну увели. Вскоре и начальство уехало на автобусе с громкоговорителем.


В следующий раз Горчакова взяли прямо из операционной, было одиннадцать вечера, стоял полный полярный день, вечер был светлый и тихий. Автобус подъехал к той же зоне третьего лагерного отделения. Все было точно так же – тройное кольцо оцепления (гражданские – добровольцы из вольнонаемных норильчан), черные флаги над зоной, громкоговоритель снова несколько раз потребовал от заключенных «прекратить волынку» и выходить из жилой зоны. Никто не выходил, за проволокой не было никакого движения.

Сегодня ночью, проваливаясь в недолгий сон, Горчаков дал слово Асе, Коле и еще кому-то, кого он еще не видел… выжить. Впервые за долгие годы он пытался вмешаться в свою судьбу. Это было глупо, но ради их любви надо было попробовать. На этой мысли сон сомкнул его сознание.

Горчаков протер очки, присмотрелся – это был обычный спящий лагерь. Но что-то в самом воздухе было иначе. Офицеры вели себя нервно, приказывали и орали, солдаты бегали в касках, гремя полным вооружением. Георгий Николаевич ясно чувствовал неприятную напряженность. Пахло большой кровью, ему показалось, что он слышит ее запах, Ася с Колей снова мелькнули в сознании, будто они могли нечаянно попасть сюда, он осмотрелся тревожно.

От растерянности, все еще думая о своих, пошел к знакомому грузовику… В этот момент бронетранспортеры зашевелились, заревели двигателями и двинулись в зону через проходы в проволоке. Прячась за ними, шли автоматчики. Кольца окружения стали стягиваться к колючке. Лагерь по-прежнему отвечал мирным, даже сонным молчанием. Горчаков озирался и не видел, кто всем этим командует. Этой зловещей, смертельной тишиной и рокотом двигателей.

И тут загрохотали пулеметы. Горчаков вздрогнул от неожиданности. Со стен лагерных бараков летела щепа, звенели и сыпались окна. Стреляли с вышек и с крыш домов дивизиона охраны. С машины, за которой он спрятался, тоже стреляли. Боец вел прицельный огонь короткими очередями, сыпались пустые гильзы. Куда же он целится? Георгий Николаевич чуть не крикнул, чуть не спросил вслух, но только обескураженно присел за кабину.

Он знал, что делается сейчас в бараках. Пулеметы легко прошивали стены, людям было не спрятаться. Огонь стоял такой плотный и со всех сторон, что рикошетные пули от бараков и земли с вибрирующим визгом проносились рядом с их грузовиком.

В бараках уже много убитых и раненых, – сердце Горчакова замирало и даже останавливалось от переживания. Что они делают? Зачем? Убивают безоружных! Людей, которые ничего не делают! Руки тряслись, он почему-то все время вспоминал, как хотел спастись сегодня ночью, это было неприятное воспоминание, люди в зоне тоже не хотели умирать. Горчаков подхватил чемоданчик и выбежал из-за машины. Автобус с громкоговорителем и начальством отъехал за последнюю линию оцепления, но стоял недалеко. Горчаков бросился к нему.

– Что вы делаете? Что делаете?! – он бежал и бормотал сам себе, в этой канонаде его никто не слышал, и размахивал руками и чемоданчиком с красным крестом.

У автобуса стояли бойцы. Один из них вышел вперед и направил ствол автомата на бегущего в белом халате. Из автобуса выглянул офицер.

– Это преступление! – услышал Горчаков свой голос. – Там живые люди! Они без оружия!

Он, с трудом дыша, остановился у автобуса.

– Уберите урода! – глаза офицера не мигали на красном лице.

– Расстрелять? – обернулся боец с автоматом.

– Мясникам отдайте!

Боец натренированным движением врезал Горчакову прикладом в грудь, тот окончательно задохнулся и обхватил чемоданчик. Его развернули и пинками погнали обратно. Солдат сзади было двое. С досады, что не участвуют в основном деле, они были зло и трусливо возбуждены. Били прикладами в спину, Горчаков начал спотыкаться, он совсем задыхался, ударов прибавилось.

Неожиданно сзади раздался пронзительный свист. Это свистел один из солдат.

– Урки, принимай клиента!

Возле вахты на корточках сидела группа ссученных с дубинами в руках. Все повернули головы, а двое поднялись и направились навстречу. Стрельба меж тем стихла, солдаты в зоне входили в бараки. Из ближайшего раздавались стоны, крики ненависти и просьбы о помощи. С вахты выбежал сержант:

– Врачей сюда! – крикнул он куда-то, потом увидел белый халат Горчакова. – Быстро сюда, лейтенанта раздавило! Бегом!

Конвойные погнали Горчакова к вахте, сами жадно разглядывали, что делается в зоне. Из бараков выводили лагерников и пинками и прикладами гнали к проходам. Мужики с дубинами бросились к одному из проходов. Там уже сортировали выходящих, всем командовал офицер с автоматом в руках:

– На колени! Ползти, фашисты бандеровские! На колени, блядь!

Заключенные валились на колени, среди них были и раненые, и ползли по проходу. За колючкой их ждали урки. Били дубинами, ногами и кулаками, многие отключались, их оттаскивали в сторону. За столом сидели офицеры и сверяли выводимых заключенных с формулярами.

Лейтенант полулежал, прислонившись к стене вахты. Это был молодой, лет двадцати пяти парнишка, он дышал, широко открыв рот. В глазах стоял страх. Горчаков осторожно положил его на землю и стал расстегивать гимнастерку, тот испугался еще больше и тихо заголосил:

– Ай-ай, доктор, мне воздуху нет! Не хватает! Не хочу, не хочу лежать! Я боюсь, доктор!

Губы у него синели, изо рта сильнее потекла кровь. Он мазнул ее рукой:

– Доктор, кровь! Помогите! Меня бронетранспортером… в спину… я не видел его… прямо к стенке! – ужас смерти застыл в молодых глазах.

Горчаков понимал, что ничем не поможет – у мальчишки была раздавлена грудная клетка. Он взял лейтенанта за руку, кивнул успокаивающе:

– Сейчас сделаю укол, вам не будет больно, – он открыл чемодан и загремел шприцами.

У него дрожали руки, иголка не надевалась, не попадала в ампулу. Вокруг возбужденно орали, приказывали, ругались, слышались удары, стоны, мольба. Просили носилки, воды, помощи… матерились, матерились и матерились. И умирали.

С ранеными Горчаков оказался в больнице. Шел второй час ночи. Богданов оперировал мрачно, молча, как заведенный, раненых было больше сотни, хирургов всего трое. Горчаков встал ассистировать, но Богданов велел идти и заняться перевязками.

– Георгий Николаевич, – остановил он его в спину. – Не знаю как, но поднимите эту суку, главврачиху! Скажите ей, какой-нибудь полковник МГБ ранен! Придумайте что-то, наврите! Нужны все медсестры, все, кто может перевязывать…

Раненые лежали вповалку по коридорам, пол был в людской крови, затоптанной солдатскими сапогами. С легкими ранами сидели у входа в отделение. Вокруг больницы стояло оцепление из гражданских вперемешку с солдатами. Среди тяжелораненых Горчаков увидел полковника Кошкина, тот зажимал руками кровавую гимнастерку на животе.

– Василий Степанович! Вы как здесь? Вы же не каторжный…

Тот сначала не узнал Горчакова, потом попытался улыбнуться серым лицом:

– Сам пришел к ребятам, Георгий Николаевич. Плохо мое дело, скажи прямо?

– Не знаю, хирург должен смотреть.

– Да чего там смотреть? В живот! Я таких насмотрелся. Пить хочу страшно, дайте воды!

– Воду нельзя, – Горчаков сходил, намочил кусок простыни водой и приложил к губам жизнелюбивого полковника, но тот потерял сознание.

Богданов осмотрел, замер, хмуро уставившись на две маленькие дырочки на белом волосатом животе Кошкина, и покачал головой:

– Был бы он один, можно было попробовать, а так я пятерых с того света вытащу, а его… – он с сомнением смотрел на могучее тело, лежащее без сознания. – Его уже вряд ли. Красивый мужик! Обезболь его, Георгий Николаевич, мучиться будет дня два-три.

Кошкина занесли на кушетку в кабинет Богданова, дышал он более-менее ровно, Горчаков перевязал, вколол укол и пошел к другим раненым. В голове все сместилось, он не понимал, утро теперь или уже вечер. Приезжали опера со стукачами, ходили среди раненых по темному коридору, искали кого-то, светили фонариками в лица. Другие, явно столичные офицеры, с пухлыми папками, пересчитывали и переписывали раненых. Потом пришли гражданские, из прокуратуры, и еще раз пересчитали. От них пахло водкой. Почему они все такие толстомордые и глупоглазые, – Горчаков перевязывал тощее бедро бледного от потери крови старика.

Вечером он выключился часа на три. Прямо на полу возле кушетки с Кошкиным. Из операционной пришел Богданов. Лица не было от усталости. Уронил стул и разбудил Горчакова. Они поужинали и опять уснули на матрасах на полу. Когда Горчаков проснулся, Богданова не было, а Кошкин не спал. Стонал тихо, не стонал даже, но кряхтел и скрипел зубами. Горчаков вколол хорошую дозу морфия, и вскоре полковнику стало получше. Он уже сильно ослабел, но улыбнулся:

– А что, Георгий Николаевич, много у тебя этой дряни? Хорошо от нее! Я бы и водки сейчас дернул! Нет, не хочу водки, и есть не хочу, тошнит! – он поморщился, вздохнул. – Они меня еще и били! Что за шавки, я весь в кровище, а они прикладами в кровавый живот… И это русские солдаты, я воевал с ними! Берег их… Я и в лагерь-то попал, потому что берег… Как людей в зверьков превращают?

Он опять надолго замолчал. Потом спросил спокойно:

– Что Богданов сказал?

Горчаков стал соображать, как ответить, но Кошкин заговорил сам:

– Не придумывай, Георгий Николаевич, на тебя непохоже… Если Богданов не стал резать, значит, отлетался я, – он произнес это твердо, но в глазах оставался вопрос.

– Сказал – два-три дня. Я буду тебя колоть, Василий Степанович.

– Спасибо тебе, Георгий Николаевич… – он сильно сморщился, осторожно потрогал себя за поясницу. – Хорошие там были ребята!

Горчаков смертельно хотел спать, клевал носом. Полковник, наоборот, был лихорадочно бодрый, строго блестел глазами:

– Хорошие ребята! Настоящие люди! Ни одного стукача не тронули. Судили и отпускали за зону! К этим шавкам. Давно я не видел такого человеческого духа! Встали люди за свое человеческое достоинство. Все понимали, что от этой своры ничего хорошего не дождешься. А все равно встали против мерзкой власти! Хохлы, евреи, поляки, прибалты, русские… Против жалкой, паскудной власти человека над человеком! Люди это могут! – он опять замолчал, потом произнес негромко и твердо: – За такое помирать не страшно!

– Давай-ка я тебе бинты поменяю, Василий Степаныч…

– Не надо, я прилежался… тепло и сыро… – Кошкин улыбнулся через силу сухими губами. – Ты запомни, Георгий Николаич, если останешься жить, запомни – там, за колючкой, восстали благородные люди! Ты думаешь, мы не могли смести эту шваль сталинскую?! Только в Горлаге двадцать тысяч человек было. Половина – умелые, настоящие вояки! Снесли бы этот Норильск к гребаной матери! Мы людьми хотели остаться! Показать этим псам, что можно быть людьми! Без подлости можно жить! Они крепко пересрали! Мести ждали, думали, покрошим их в капусту! Два полка сосунков в красных погонах пригнали. Бронетранспортеры. Два месяца силы против нас копили и все равно боялись! Псы не могут по-другому! Безоружных стреляли! Ни царапины у них!

– Ты как такие раны получил? В упор?

– В упор! Я же везучий, меня даже щепками не зацепило! Когда палить перестали, я раненого потащил из барака, а тут мальчонка глупенький со страху, видно, и засадил с трех метров. Натаскали их, как щенков, они же предателей Родины уничтожали! Ничего, отвезут меня с биркой на ноге под Шмидтиху[161]. Там много достойных людей.

– Оставь адрес, напишу жене…

– Уже попросил, напишут. Уколи еще разок, что-то тошно, башка мутная! Повезло мне, что ты рядом, Георгий Николаевич. Лежал бы сейчас один, а ты свой человек… очень я тебе рад.

Горчаков стал набирать шприц. Вошел Богданов, намыливал руки, глядя на Кошкина.

– Что, Вася, хреново?

Кошкин молчал долго.

– Ничего, Виталий Григорьевич, все хорошо… Я на фронте сто раз мог загнуться, а пришлось здесь. Здесь тоже за Родину. Как было, уже не будет, ребята, кровь человеческая просто так не льется! Не надо ее жалеть!

Полковник пристально и очень серьезно смотрел перед собой.

– Я смерти давно не боюсь. Смерть придумал тот же, кто и жизнь. Он ничего плохо не делает!

Горчаков сделал укол, полковник Кошкин затих и вскоре заснул.

– Дайте папиросу, Георгий Николаевич… – Богданов стоял над Кошкиным, думая о чем-то.

Закурили. Горчаков прикрыл дверь в коридор, откуда доносились стоны, скрип раскладушек и бормотания.

– Я про вашу Асю… Тут еще на неделю работы. Потом можно бы отправить вас на аптекобазу в Ермаково, недели на две. Ей когда рожать?

– Да вот, в первую неделю августа. Не надо бы им сюда…

– Почему? – удивился Богданов.

– Кто знает, что тут будет? Могут и режим ужесточить…

– Что же вы, на амнистию совсем не надеетесь?

Горчаков поморщился в досаде:

– В Ермаково была блажь, думали об этом с Асей… – он затянулся папиросой, молчал, потом поднял хмурый взгляд на Богданова. – Ничего ведь не поменялось, Виталий Григорьевич, какая разница, какая фамилия будет там, наверху? Сталин, Берия, Молотов… Людей уже превратили в бессовестных и бездушных собак… Сначала офицеры приказали расстрелять безоружных, а теперь ходят ищут среди раненых и потом пытают этих раненых. И ни у одного офицера не хватило мужества отказаться выполнять приказ! На их месте стреляться надо, а они продолжают… Вы знаете, что они добивают некоторых раненых? Я утром в морге видел одного, вы его оперировали…

– Наше дело – оперировать, Георгий Николаевич, – Богданов погасил свою папиросу. – Что вы с женой думаете?

– Надо ее в Москву отправить с этой навигацией, – Горчаков тер колючий седой подбородок. – В Ермаково я не решился настаивать, а теперь с ними не поговоришь. Не знаю, родила она, нет?

– Позвоните в больницу.

– Все телефоны отключены, всё контролируется, боятся, что отсюда уйдет информация, даже телеграмму не смог дать.

Богданов смотрел мрачно. Он тоже не знал, что с ними будет завтра.


Кошкин умер ночью. Лежал очень спокойный и скорбный, правая рука на сердце, словно благодарил кого-то.


Допросы шли днем и ночью, и теперь везли избитых. С переломанными ребрами, носами, отбитыми внутренностями. Раненых продолжали пытать. Однажды в палату вошли несколько офицеров, опять кого-то искали. Горчаков хотел выйти, но его остановил офицер и стал внимательно рассматривать. Это был тот краснорожий майор из автобуса, что велел отдать Горчакова «мясникам». Георгий Николаевич смотрел спокойно. Майор вспоминал, но, видно, не вспомнил и отпустил фельдшера.

Активных участников и руководителей восстания самолетами развозили по другим тюрьмам: в Красноярск, Иркутск, Магадан, Кенгир, Владимир. Там судили и давали новые срока.

Московские следователи пытались представить политическое восстание разгулом бандитствующих элементов, бунтом беспредельщиков против всех законов.

Но арестанты в показаниях стояли насмерть – все хорошо помнили свои требования именно законности. И справедливости.


предыдущая глава | Вечная мерзлота | cледующая глава