home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


II

Грезу мою оборвал громкий стук в дверь, и тем странее было мне слышать его, что посетителей у меня не бывает, слугам же велено не шуметь, чтобы не спугнуть мои видения. Недоумевая, кто бы это мог быть, я решил сам открыть дверь и, взяв с каминной полки серебряный подсвечник, начал спускаться по лестнице. Слуги, видимо, вышли в город, ибо, хотя стук разносился по всему дому, в нижних комнатах не слышалось никакого движения. Я вспомнил, что прислуга уже давно приходит и уходит по собственному усмотрению, на много часов оставляя меня одного, ибо нужды мои ограничены немногим, а участие в жизни – ничтожно. Пустота и безмолвие этого мира, из которого я изгнал все, кроме снов, внезапно ошеломили меня, и, открывая засов, я вздрогнул.

За дверью я обнаружил Майкла Робартиса, которого не видел уже долгие годы. Непокорная рыжая шевелюра, неистовый взгляд, чувственные нервные губы и грубое платье – весь его облик был таким же, как и пятнадцать лет назад: нечто среднее между отчаянным гулякой, святым и крестьянином. Он объявил мне, что только что прибыл в Ирландию и хотел увидеться со мной, ибо у него есть ко мне дело – дело, крайне важное для нас обоих. Его голос отбросил меня во времена студенческих лет в Париже, напомнив о магнетической власти, которой обладал надо мной этот человек; к неясному чувству страха примешивалась изрядная доля досады, вызванная неуместностью вторжения, покуда, освещая путь гостю, я поднимался по широкой лестнице – той самой, по которой когда-то всходили Свифт – балагуря и бранясь, и Каран – рассказывая истории и пересыпая свой рассказ греческими цитатами – в стародавние времена, когда все было проще, когда знать не знали чувствительности и усложненности, привнесенных романтиками от искусства и литературы, и не трепетали на краю некоего невообразимого откровения.

Я чувствовал, что руки мои трясутся, а пламя свечи, казалось, дрожит и мерцает больше положенного, дикими отсветами ложась на старинной работы французские мозаики, так что изображенные на них менады выступали из стен, будто первые существа, медленно обретающие облик в бесформенной и пустой бездне. Когда дверь закрылась, павлиний гобелен, переливающийся, словно многоцветное пламя, упал, отделив нас от внешнего мира, и я поймал себя на ощущении, что сейчас произойдет нечто необычное – и неожиданное. Я отошел к камину. Стоявшая на каминной полке, чуть в стороне от майолик Орацио Фонтано, бронзовая чаша-курильница , куда я складывал старинные амулеты, оказывается, опрокинулась, рассыпав свое содержимое. Я принялся водворять их на место отчасти, чтобы собраться с мыслями, отчасти – движимый вошедшим в привычку благоговением, которое, полагаю, подобает вещам, что столь долго связаны были с тайными страхами и надеждами.

"Я вижу, – кивнул Майкл Робартис, – ты по-прежнему любишь благовония – хочешь, я покажу тебе фимиам, подобного которому ты не встречал, " – с этими словами он взял курильницу из моих рук и высыпал из нее амулеты на полку, между атанором и алембиком. Я опустился в кресло, а он присел на корточки рядом с камином и какое-то время молча глядел в огонь, держа курильницу в ладони. "

Я пришел задать тебе один вопрос, – сказал он, – пусть же, покуда мы беседуем, этот фимиам наполнит сладким ароматом комнату – и наши мысли. Он достался мне от одного старика из Сирии – тот утверждал, что это благовоние изготовлено из неких цветов точно таких же, что осыпали тяжелые багровые лепестки на ладони, волосы и ступни Христа в Гефсиманском саду, облекая Его своим тяжелым дыханием, покуда молил Он о том, чтобы миновали Его распятие и назначенный жребий".

Из небольшой шелковой ладанки он высыпал немного сероватой персти в курильницу, поставил ее на пол и поджег, – голубоватая струйка дыма потянулась вверх – и распалась в воздухе множеством клонящихся вниз побегов – словно в комнате выросло баньяновое дерево Мильтона. Аромат, как это часто бывает с благовониями, наполнил меня обволакивающей сонливостью, и я вздрогнул, когда вновь услышал голос моего гостя: "Я пришел задать тебе тот же вопрос, что задавал в Париже, – тогда вместо ответа ты бежал из города".

Он перевел на меня взгляд – отвечая, я видел, сквозь дым фимиама, как поблескивали его глаза, в которых плясал свет камина: "Ты спрашиваешь приму ли я посвящение в твой Орден Алхимической Розы? Но ведь я не согласился на это тогда, в Париже, когда неутоленное желание переполняло меня, – неужели теперь, когда моя жизнь выстроилась под стать моими чаяниям, я дам свое согласие?"

"Ты сильно изменился с тех пор, " – ответил он. "Я читал твои книги – а сейчас, видя тебя среди всех этих кумиров, я понимаю тебя лучше, чем ты сам: я был со многими и многими, кто стоял на том же распутье, что и ты. Ты отгородился от мира и собрал вокруг себя этих божков, но если ты не пал к их ногам, тебя всегда будут переполнять усталость и смятение, ибо человек должен или забыть о своем ничтожестве перед лицом сумятицы и гомона сонмов, что наполняют мир и время; или же он должен искать мистического единения с сонмом, что правит миром и временем". И он пробормотал нечто, – я не разобрал слов, будто он обращался к кому-то невидимому.

На мгновение, казалось, комната погрузилась во тьму, как бывало всегда, когда он собирался продемонстрировать какой-то удивительный кунштюк, и в подступившей тьме павлины на гобелене, закрывавшем дверь, замерцали еще более насыщеным цветом. Я стряхнул наваждение, причиной которого, полагаю, были ожившие воспоминания, да дым фимиама, стелящийся вокруг, ибо не могу допустить, что ему удалось, как когда-то, поработить мой интеллект – ныне вполне зрелый. Я обронил: "Что ж, допустим: мне нужна вера, нужна святыня, но во имя чего я буду искать ее в Элевсине, а не на горе Калвар[11]?"

Он подался чуть вперед и начал говорить с едва уловимой интонацией распева, и покуда звучал его голос, я вновь должен был бороться с наползающей тенью, будто сгустилась ночь, что древнее, чем ночь солнца, и начала душить свет свечей и поглощать отблески, пляшущие на рамах картин, на фигурках бронзовых божков, голубое свечение фимиама сделалось тускло-багровым и лишь павлины на гобелене мерцали и сияли все ярче, словно каждый отдельный цвет в их оперении был живым духом. Я соскользнул в забытье, подобное сну, забытье, исполненное грез, и голос моего гостя проникал в них, словно издалека.

"Разве найдется кто-то, кто общался бы лишь с одним-единственным богом?! – говорил он, – чем дальше человек уходит тропой воображения, чем утонченней становится его понимание, тем больше богов выходит навстречу ему и становится его собеседниками, и тем больше человек подпадает под власть Роланда, которому в последний раз в долине Ронсенваля поет рог голосом телесных желаний и наслаждения; под власть Гамлета, созерцающего в самом себе их агонию и распад и страстно по ним тоскующего; под власть Фауста, озирающего в их поиске мир, но не способного их обрести; под власть всех тех бесчисленных божеств, которых сознание современных поэтов и писателей-романтиков наделило духовными телами – и под власть древних божеств, что со времен Ренессанса мало-помалу отвоевали себе всю свою древнюю славу – им разве что не приносятся жертвы рыбой и птицей, да не украшают их гирляндами и не окуривают благовониями. Многие полагают, человечество само создало этих богов и теперь просто не может вернуть их в небытие; но те, кто видел их, проходящих в звенящих доспехах, или мягких одеяниях, те, кто слышал, как боги взывают к нам хорошо поставленными голосами, покуда мы лежим в трансе, что сродни смерти, – те знают, что боги все время создают и развоплощают человечество, которое, на самом деле – лишь шевеление их губ".

Он вскочил на ноги и принялся мерять комнату шагами, чтобы в моем набирающем силу сне-пробуждении обернуться челноком, ткущим необъятную багровую паутину, – ее нити все больше и больше заплетали комнату. Казалось, помещение наполнила необъяснимая тишина, будто весь мир через мгновение погрузится в небытие, и останутся лишь эта паутина да мелькание челнока.

"Они пришли к нам; они среди нас, – голос вновь набрал силу; – все, кто привиделся тебе в грезах, все, про кого ты вычитал в книгах. Лир – голова его все еще не высохла после бури, и он смеется, потому что ты полагаешь себя реально существующим, хотя ты – лишь тень, а его, вечного бога, ты считаешь тенью; и Беатриче – губы ее чуть тронуты улыбкой, и кажется, все звезды сгинут навеки, лишь только с этих губ сорвется вздох любви; и Богоматерь, подарившая миру бога смирения, который настолько околдовал людей, что они делают все, чтобы вырвать из сердца всякую человеческую привязанность, дабы он один мог безраздельно царить в нем, но Богоматерь держит в своей руке розу, и каждый лепесток этой розы – бог; и о, сладостен ее приход! – Афродита, – она идет, осененная тенью крыльев бесчисленных воробьев, что вьются над ней, а у ног ее воркуют белые и сизые голуби."

Я увидел, как там, в самом сердце этой грезы, он простер вперед левую руку – словно держал в ней голубку, другая же рука будто бы гладила ее крылья. Мучительным усилием я попытался стряхнуть видение: казалось, я отрываю и отбрасываю часть себя. В свои слова я вложил всю убежденность, на какую был способен:

"Ты увлекаешь меня в смутный мир неопределенностей, наполненный ужасом; но человек велик лишь тем, что способен превратить свое сознание в зеркало, с безразличной четкостью отражающее все, явленное ему." Я почти овладел собой, чтобы продолжить – однако все больше сбиваясь на скороговорку: "Прочь отсюда! Прочь, изыди! Слова твои, как и твои фантазии лишь иллюзии, – они, как черви, что пожирают плоть цивилизации, клонящейся к закату, да гнилые умы, что стремятся к распаду."

Внезапно волна гнева захлестнула меня: я схватил со стола алембик, и, замахнувшись, уже готов был запустить им в незванного гостя[12], когда павлины на гобелене за его спиной вдруг надвинулись на меня, стремительно увеличиваясь в размерах; алембик выскользнул из бессильных пальцев, и я утонул в круговерти зеленых, голубых и бронзовых перьев; отчаянно сопротивляясь наваждению, я слышал доносящийся издали голос: "Наш мастер Авиценна[13] пишет, что все живое рождается из гнили". Вокруг было лишь сверкание перьев, я был погребен под ним заживо, и знал: веками я сопротивлялся этому – и все же сдался. Я глубже и глубже погружался в бездну, где зелень, голубизна и бронза, заполонившие весь мир, превращались в море пламени, которое смыло и расплавило меня, и я кружился в этом водовороте, покуда где-то там, в вышине, не раздался голос: "Зеркало треснуло пополам", и другой голос отозвался ему: "Зеркало расколось – вот четыре фрагмента", и голос из самой дальней дали ликующее воскликнул: "Зеркало разбилось на неисчислимое множество осколков"; и тогда множество бледных рук протянулось ко мне, и странные нежные лица склонились надо мной, и голоса – стенание и ласка смешались в них – произносили слова, что забывались, лишь только были сказаны.

Я был извлечен из потока пламени и почувствовал, что все мои воспоминания, надежды, мысли, моя воля – все, чем я был, расплавилось; мне казалось, я прохожу сквозь бесчисленные сонмы существ, которые, открылось мне, были больше, чем мысль – каждое облачено в мгновение вечности: в совершенное движение руки в танце, в строфу, скованную ритмом, будто запястье, перехваченное браслетом, в мечту с затуманенным взором и потупленными ве?ками. И когда я миновал эти формы – столь прекрасные, что они пребывали почти за гранью бытия, – исполнившись странного состояния духа, что сродни меланхолии, отягощенный тяжестью множества миров, я вошел в смерть, которая была самой Красотой, и в Одиночество, которое – все множество желаний, длящихся и не ведающих утоления.

Все, когда-либо бывшее в мире, казалось, нахлынуло и заполонило мое сердце; отныне я больше не знал тщеты слез, не падал от определенности видения к неопределенности мечты, – я превратился в каплю расплавленного золота, несущуюся с неимоверной скоростью сквозь ночь, усеянную звездами, и все вокруг меня было лишь меланхолическим ликующим стенанием. Я падал, и падал, и падал, а затем стенание было лишь стенанием ветра в дымоходе, и я очнулся – оказалось, я сидел за столом, уронив голову на руки. Алембик все еще раскачивался в дальнем углу, куда он закатился, выпав из моей руки[14], а Майкл Робартис смотрел на меня и ждал ответа.

"Я пойду за тобой, куда бы ты ни сказал, исполню любое твое повеление – ты показал мне вечность".

"Я знал, когда началась буря, что ответ будет именно таким – он нужен тебе же. Предстоящий путь неблизок: нам было велено воздвигнуть храм на границе, разделяющей чистое множество волн и нечистое множество людей".


предыдущая глава | Rosa alchemica | cледующая глава