на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


18

И тут на самом деле раздался телефонный звонок. Эскейпер снял трубку, приладил ее к уху, но «алло» на всякий случай говорить не стал.

— Это я, — сообщила Вета тихо и таинственно.

— Я думал, ты уже не позвонишь, — по возможности холодно произнес Олег Трудович.

— Я не могла, — еще тише и еще таинственнее сказала она. — Потом все объясню. Ты собрался?

— Да, но… Что случилось? Что с анализом?

— Я еще не была у врача…

— А где ты была? — спросил Башмаков голосом внутрисемейного следователя.

— Потом. Билеты уже у меня. Сомиков взял?

— Да.

— И того, с грустными глазами?

— Конечно, — устало соврал Башмаков.

— Молодец! Я соскучилась! Знаешь, чего мне сейчас хочется больше всего?

— Догадываюсь.

— А знаешь, какое самое удивительное открытие в моей жизни?

— Какое же?

— А вот какое… Когда тебя целуют всю-всю-всю, это намного лучше, чем когда тебя целуют всю-всю…

— Интересно. А почему ты так долго не звонила?

— Ну хорошо, сейчас объясню. Только ты не сердись! В общем, понимаешь… Ой, больше не могу говорить — возвращается… Я тебе перезвоню! Обязательно дождись моего звонка! Не сердись, эскейперчик…

В трубке послышались короткие гудки.

«Кто возвращается? — удивился Башмаков. — Этого еще не хватало!»

Будет смешно, если Вета окажется в конце концов женщиной-елкой и бросит его. Ну, бросит и бросит… Не станет же он из-за этого, как Рыцарь Джедай, вступать в Партию революционной справедливости! Нет, не станет…

Олег Трудович вдруг поймал себя на том, что с самого утра, с самого начала сборов чувствует в теле какое-то знобкое недоумение. Это похоже на то, что он испытывал много лет назад, когда темным знобящим утром собирал вещевой мешок, чтобы идти на призывной пункт. «А вот брошу все и никуда не пойду!» — храбрился он, но прекрасно понимал: ничего не бросит, а пойдет как миленький, потому что в кармане лежит неотменимая, ознаменованная строгими печатями повестка…

Собственно, жизнь превращается в судьбу благодаря таким вот повесткам — и печати совсем не обязательны. Та дурацкая банка с икрой была повесткой. И гибель «Альдебарана» — тоже повестка. Но чаще всего повестки приходили к нему почему-то в виде женщин — Оксана, Катя, Нина Андреевна, а теперь вот Вета. Юная повесточка с нежной кожей, требовательным лоном и преданными глазами… Но преданность ненадежна и скоротечна. Ему будет шестьдесят, а ей всего тридцать семь. Она отберет у Башмакова переходящий алый колпак и отдаст другому… эскейперчику…

А не хотелось бы остаться в старости, как Борис Исаакович, беспомощным и одиноким.


Слабинзон уехал в Штаты в 90-м. Он долго стоял в очереди к американскому посольству, отмечался в списках, как за дефицитом. Наконец его вызвали на собеседование, и посольский юноша с лицом утонченного вырожденца подробнейшим образом расспрашивал Борьку о житье-бытье, родителях, работе, политических взглядах. Неизвестно, что там Слабинзон наплел, но ему дали разрешение выехать в Америку чуть ли не в качестве беженца. Теперь оставалось главное — пробиться сквозь ОВИР. И он пробился! Оставшееся до отъезда время счастливый отъезжант бегал по разным инстанциям, вплоть до районной библиотеки, собирая подписи и печати, удостоверявшие, что он, Борис Леонидович Лобензон, ничего больше не должен этой стране и с чистой совестью может отправляться на новое место жительства. Кроме того, Слабинзон доставал через знакомых отца текинские ковры и переправлял их дальним родственникам своей бывшей жены Инессы, имевшим магазинчик на Брайтон Бич. Олег помогал ему возить ковры в Шереметьево и очень удивлялся, зачем тащить в изобильную Америку отечественные изделия, например вот этот старый, затрепанный коврище с огромными, прямо-таки чернобыльскими, синими розами. Таможенники, брезгливо осматривая ковер, даже спросили ехидно:

— А собачий коврик тоже в Америку пошлете?

Борька в ответ лишь вздохнул, как духовидец на лекции по научному атеизму.

Башмаков тоже удивлялся:

— На черта ты все это тащишь?

— Ну как ты не понимаешь, Тугодумыч! Что в первую очередь делает человек, уехавший из этого проклятого Совка?

— Что?

— Он создает в отдельно взятом районе Нью-Йорка, а точнее, на Брайтон Бич, свой маленький, миленький Совочек. А какой же Совочек без ковров! Понял?

— Приблизительно. Проводы были скромные. Борис Исаакович приготовил прощальный ужин, благо как раз получил ветеранский продзаказ. Прилавки гастрономов к тому времени настолько опустели, что даже мухи исчезли. Правда, иногда по телевидению сообщали о том, как селяне пошли за грибами и наткнулись в лесу на гору сваленной на полянке любительской, реже — сырокопченой. Колбаска была еще совсем свеженькая — и деревня, поменяв излишки на водку, гуляла целую неделю.

— Вредительство! — замечал по этому поводу Борис Исаакович.

— В тридцать седьмом за такие вещи расстреливали! — добавлял Борька.

— И правильно делали! — кивал генерал.

— Дед, а нельзя как-нибудь так, чтобы не расстреливать и чтобы колбаса была?

— Очевидно, нельзя…

Прощальный ужин проходил печально. Ели фаршированную курицу, приготовленную по рецепту покойной Аси Исидоровны. Борька в очередной раз разлил в стопки купленную по талонам водку и сказал:

— На посошок!

— Не жалко уезжать? — спросил Башмаков.

— Из старой квартиры всегда жалко уезжать, даже если переезжаешь из коммуналки в отдельную. Так ведь, дед?

Борис Исаакович, ставший на время сборов внука еще молчаливее, чем обычно, посмотрел на Борьку печальными глазами. И Башмаков вдруг изумился: как же он с такими печальными глазами красноармейцев в бой водил?

— По-моему, ты совершаешь очень серьезную ошибку! — тихо молвил генерал.

— Человек имеет право жить там, где хочет! Я свободная личность!

— Ты? — удивился Башмаков.

— Я!

— Это ты, Слабинзон, в очереди к посольству заразился.

— Да пошел ты, комса недобитая!

— Заткнись, морда эмигрантская! Спор, перераставший из шутливого во всамделишный, остановил Борис Исаакович, пресек молча, одним лишь взглядом — и Башмаков вдруг понял, как он поднимал залегшую роту.

— Не надо путать свободу перемещения со свободой души. Можно и в колодках быть свободным, — сказал Борис Исаакович.

— Осточертели вы мне с вашей романтикой глистов, сидящих в любимой заднице! Нет, Моисей правильно водил наш маленький, но гордый народ по пустыне, пока последний холуй египетский не сдох!

— Ты где это прочитал?

— Какая разница? В Библии! — гордо ответил Борька.

— Ага, в Библии! В «Огоньке» он прочитал, — наябедничал Башмаков, — в статье публициста Короедова «Капля рабства в бочке свободы». Там еще про то, что раба из себя нужно выдавливать, как прыщ.

— Моя воля, я бы этих публицистов порол прилюдно. Начитались предисловий! — посуровел генерал. — Моисей водил народ свой по пустыне, чтобы умерли те, кто помнил, как сытно жили в Египте. «О, если бы мы умерли от руки Господней в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта! Хорошо нам было в Египте!» Водил, потому что в земле обетованной их ждали кровопролитные сражения за каждую пядь, голод и лишения… А раба, друзья мои, если слишком торопиться, можно выдавить из себя вместе с совестью. К этому, кажется, все и идет…

Провожали они Слабинзона вдвоем с Борисом Исааковичем. Шереметьево напоминало вокзал времен эвакуации. Народ, лежа на тюках, дожидался очереди к таможенникам, которые свирепствовали так, словно искали в багаже трупик ритуально замученного христианского младенчика. Но оказалось, у Борьки все схвачено: сразу несколько человек из начала очереди зазывно помахали ему руками. С собой он нес всего-навсего небольшую спортивную сумку.

— Ну, дед, прощай! Надумаешь к нам в Америку, позвони — эвакуируем! Я, между прочим, думал о том, что ты вчера говорил. Так вот, лучше быть рабом свободы, чем свободомыслящим рабом! Понял?

— Я-то понял. А вот ты пока ничего и не понял. Не забывай, звони!

И Башмаков впервые увидел в глазах Бориса Исааковича слезы. Старый генерал обнял внука и прижал к себе. Засмущавшийся таких нежностей, Борька резко высвободился и повернулся к другу:

— Смотри, Трудыч, на тебя державу оставляю! Вы уж тут без меня перестройку не профукайте! А теперь пожелайте мне удачи — сейчас будет самый ответственный момент в моей жизни!

Он глубоко вздохнул и по-йоговски, мелкими толчками, выдохнул.

— Кто там следующий? — противно крикнул таможенник, ухоженный юноша с фригидным лицом.

— Я там следующий!

Башмаков и Борис Исаакович остались у железных перил, чтобы увидеть, как Слабинзон пройдет все преграды и скроется за будочками паспортного контроля.

— Это все? — с раздраженным удивлением спросил таможенник, оглядывая спортивную сумку.

— Все, что нажито непосильным трудом! — погрустнел Борька.

— А это что еще такое? — таможенник ткнул в экран дисплея.

— Где?

— Вот!

— Бюстик.

— Какой еще бюстик? Откройте сумку!

Слабинзон расстегнул молнию. И на свет божий был извлечен бюстик Ленина из серебристого сплава — такие тогда рядами стояли в любом магазине сувениров.

— Зачем вам это? — спросил таможенник, с нехорошим интересом осматривая и ощупывая бюстик.

— Исключительно по идейным соображениям!

— Ах так… Открутите! — приказал таможенник.

— Что? — изумился Слабинзон.

— Голову.

— Ленину?!

— Бюсту.

— Одну минуточку. — Борька споро отвинтил голову Ильичу.

Очередь, наблюдавшая все это, затаила дыхание. Пополз шепоток, будто один очень умный устроил тайник в бюстике Ленина и попался.

— Боже, что он делает, шалопай! — Борис Исаакович полез за валидолом.

— Что там? — радостно спросил таможенник, заглядывая в голову вождя, которая, как и следовало ожидать, оказалась полой.

— Где? — уточнил Борька.

— А вот где! — таможенник (его лицо уже утратило фригидность и приобрело даже некоторую страстность) ловко извлек из недр ленинской головы небольшой тугой полиэтиленовый сверточек. — Что это такое?

— Это… понимаете… как бы вам объяснить…

— Да уж постарайтесь! — ехидно попросил таможенник и нажал потайную кнопочку.

— Видите ли, это горсть земли.

— Какой еще земли?

— Русской земли, — отозвался Слабинзон дрогнувшим голосом и смахнул слезу.

— А зачем вам русская земля? — спросил таможенник, удовлетворенно заметив, как к ним торопливыми шагами направляются два офицера.

— Мне?

— Вам.

— А вы полагаете, если я еврей, так меня русская земля уже и не интересует? Вы случайно не антисемит?

— Прекратите провокационные разговоры! — испугался таможенник.

Его можно было понять: в России оказаться антисемитом еще опаснее, чем евреем.

— Разверните!

Борька бережно развернул пакет. Башмаков привстал на цыпочки вместе со всей очередью: похоже, в полиэтилене действительно была земля. Таможенник и подбежавшая охрана оторопело склонились над горстью российской супеси. Очевидно, снова была нажата потайная кнопка, потому что в боковой стене открылась дверь, и оттуда выкатился майор.

— Земля, — подтвердил он, понюхав. — А почему в… в бюсте?

— А разве нельзя?

— Нежелательно.

— В следующий раз учту.

Майор смерил Борьку расстрельным взглядом и махнул рукой. Таможенник маленькой печатью, величиной с большой перстень, проштамповал декларацию. И только тут Слабинзон, наконец глянув в сторону деда и Башмакова, хитро-прехитро подмигнул. Для чего был устроен этот спектакль и что на самом деле провез с собой Борька, Башмаков так никогда и не узнал. Через полгода Борис Исаакович позвонил и сообщил, что от Борьки пришло письмо, точнее, фотография с надписью. Башмаков не поленился, съездил посмотреть. Борька запечатлелся на фоне иномарки в обнимку с мулаткой. Машина была длинная, колымажистая, а темнокожая девушка, одетая в чисто символическое бикини, ростом и статью подозрительно напоминала приснопамятную Валькирию — Борька едва доставал ей до плеча. На нем были длинные шорты и майка, разрисованные пальмами. На обратной стороне фотографии имелась короткая надпись: «Привет из солнечной Калифорнии!»

С тех пор Башмаков не виделся со старым генералом. И если бы не врач «скорой помощи», так бы, наверное, и не увиделся. Доктор позвонил, объяснил, что Борису Исааковичу было плохо, и поинтересовался:

— А вы ему кто?

— В общем-то никто, — растерялась Катя.

— Странно… Ваш телефон тут на стенке!

Дело в том, что Борька всегда самые важные номера записывал на обоях прямо над телефоном. Башмаков, как самый близкий друг, к тому же начинавшийся на вторую букву алфавита, стоял первым.

— А что все-таки случилось с Борисом Исааковичем? — спросила Катя.

— Ничего страшного, гипертонический криз. Старичок он у вас еще крепкий, просто разволновался. Но недельку придется полежать. Как я понял, он одинокий. Лучше, конечно, чтобы кто-нибудь присмотрел. Ему нужен покой и уход.

— Обязательно присмотрим.

Катя быстро вычислила, где мог задержаться муж, позвонила Каракозину и была особенно сурова, потому что не одобряла этих встреч, заканчивавшихся тяжкими утренними пробуждениями и напоминавших давние райкомовские времена. Однако если в те времена на дурно пахнущего, опухшего супруга Катя смотрела с болью и отвращением, но все же как на часть собственного тела, пораженную отвратительным недугом, то теперь это было отчужденное отвращение с легким оттенком соседского сострадания…

— Борис Исаакович при смерти! — сказала Катя, специально сгущая краски.

Получив по телефону взбучку, друзья подхватились и, трезвея на ходу, помчались к Борису Исааковичу. Но судя по тому, что дверь открыл сам генерал, ничего особенно опасного не произошло.

— Реаниматоров вызывали? — нетрезво пошутил Каракозин.

Борис Исаакович ответил грустной беспомощной улыбкой и, шаркая ногами, вернулся на диван. На генерале была зеленая офицерская рубашка с тесемками для погон и старенькие синие тренировочные брюки. Он тяжело сел. На клетчатом пледе лежали заложенные очками мемуары де Коленкура. На стуле — таблетки, пузырек и стакан, резко пахнувший валокордином.

— Я нашел у Коленкура любопытную мысль. — генерал раскрыл книгу и надел очки. — Вот, послушайте: «Гений императора всегда творил такие чудеса, что каждый возлагал на него все заботы об успехе. Казалось, прибыть на место ко дню битвы — это все…»

— Понятно, — кивнул Джедай. — Чем гениальнее правитель, тем раздолбаестей народ.

— Примерно. Чем гениальнее политик, тем требовательнее и суровее он должен быть к окружающим.

— А людей вам совсем не жалко?

— От глупой доброты правителя, молодой человек, народу гибнет гораздо больше, чем от умной жестокости, — ответил Борис Исаакович, взяв в руки пузырек с каплями.

Башмаков укоризненно глянул на Джедая, схватил стакан и помчался на кухню за водой.

…А приступ вышел вот из-за чего. В течение многих лет Борис Исаакович о деньгах почти не думал: пенсия у него была хорошая, путевки в санаторий бесплатные, кое-что и прикопилось — за статьи в военных журналах, за лекции ему прямо на сберкнижку перечисляли. Да и много ли пенсионеру нужно? Тратился он в основном на книги и журналы — тогда много печаталось нового, необыкновенного, рассекреченного. Из дому он выбирался редко — в Ленинскую библиотеку или в Подольский архив. Дело в том, что обнаружились считавшиеся утерянными протоколы допросов генерала Павлова, и монографию пришлось переписывать практически заново, нарушая все сроки. В «Воениздате», конечно, возмутились, ведь книга была уже в темплане. Борис Исаакович гордо вернул аванс. Мог себе позволить! И вдруг, буквально за несколько месяцев, все изменилось. Сбережения превратились в пыль: на восемь тысяч, лежавших на книжке, не то что машину — трехколесный велосипед не купишь. Пенсии едва хватало на хлеб. А подзаработать негде. Журналы или позакрывались, или влачили такое жалкое существование, что о гонорарах и речь не заходила. Лекции читать тоже не приглашали. Какие там лекции, если вся страна проснулась нищей и надо было соображать, как жить и что жевать! Правда, однажды Международный исторический фонд имени Иосифа Флавия пригласил генерала выступить на научной конференции «СССР как главный инициатор Второй мировой войны» и даже пообещал приличное вознаграждение в долларах. Борис Исаакович в своем коротком сообщении блестяще, ссылаясь на документы, объяснил, кто на самом деле был главным инициатором войны.

— Но позвольте! — оппонировал ему взвинченный историк-возвращенец с неопрятной диссидентской бородой. — Сталин готовил танки на шинном ходу, чтобы двигаться по европейским автострадам!

— Ну и что? «Танки на шинном ходу»… Если у вас борода, это еще не значит, что вы монах. Зал засмеялся и зааплодировал. Но гонорар генералу почему-то не заплатили. Более того, к нему как бы приклеили некий предупредительный ярлычок, и уже больше никогда никакой фонд не приглашал его ни на одну конференцию, хотя таких специалистов, как Борис Исаакович, было раз-два и обчелся. Времена настали тяжелые: даже книги он не мог теперь покупать, а до обнищавших библиотек новые издания вообще не доходили. Свежие монографии по военной истории Борис Исаакович изучал прямо у магазинного прилавка, даже выписки ухитрялся делать. Но однажды молодая нервная продавщица в историческом отделе Дома книги наорала на старика:

— Вы же, дедушка, конфеты до того, как чек пробьете, не жрете! А страницы грязными пальцами хватаете!

Бориса Исааковича, маниакального чистюлю, постоянно гонявшего Борьку за грязные ногти, последнее замечание просто убило. Сразу из магазина, держась за грудь, наполнившуюся вдруг какой-то болезненной ватой, он поехал в свою поликлинику. Сняли кардиограмму и нашли довольно сильную аритмию.

— Нервничаете? — спросила врач.

— А кто теперь не нервничает? — вздохнул генерал.

— Это правда. Я иногда просыпаюсь — и не верю, что все это с нами произошло.

Борис Исаакович знал эту кардиологиню еще юной выпускницей мединститута, трепетавшей перед своими чиновными пациентами. Он всегда приносил ей коробку конфет или какой-нибудь сувенир. Впервые за много лет он пришел с пустыми руками. Вернувшись домой, генерал долго размышлял, прикидывал и решил продать квартиру, а купить другую, поменьше, и желательно в новом, зеленом районе. На разницу — а это огромные деньги — можно было спокойно жить, покупать книги, дарить врачихам конфеты и писать труд о командарме Павлове. Но по Москве ходили вполне достоверные слухи, что у заслуженных стариков выманивают их большие квартиры в сталинских домах, а когда приходит время расплачиваться, попросту убивают. Рассказывали даже леденящую историю бывшего замнаркома из соседнего подъезда, исчезнувшего через два дня после продажи квартиры, а потом найденного расчлененным в помойных баках микрорайона. Борис Исаакович смерти не боялся, но быть зарезанным каким-нибудь уголовником, тем более когда еще не дописана книга о командарме Павлове… Нет уж, увольте! Тогда он решил поискать постояльцев, дал объявление в газете «Из рук в руки», но откликались в основном блудницы, какие-то башибузуки в кожаных куртках или молоденькие бизнесмены, которые, войдя в квартиру и оглядевшись, заявляли:

— Эту стену надо снести… А здесь (кивок в сторону Асиной комнаты) будет гостевой туалет…

Естественно, Борис Исаакович квартиру так никому и не сдал. Написать сыну гордость не позволяла, ведь звали же, упрашивали: «Поедем! Поедем!» И потом еще знакомых подсылали: «Надо, надо уезжать! Слышали, Щукочихин вчера по телевизору погромы обещал!» Не поехал… Да и какая от сына помощь? Сам в письмах постоянно жалуется, как трудно приживаться на новом месте: за все плати. А Борька прислал фотографию из Калифорнии и пропал — ни письма, ни звонка…

И вот как-то раз Борис Исаакович отправился в магазин военной книги на старом Арбате — тамошние продавщицы его давно знали и снисходительно смотрели на то, как он читает у прилавка. Прогуливаясь по старому Арбату, превратившемуся к тому времени уже в сувенирный базар, Борис Исаакович увидел на лотке среди обыкновенных солдатских шапок, ремней и гимнастерок настоящий парадный генеральский мундир, висящий на плечиках и обернутый от дождя прозрачной пленкой. Точно такой же хранился у него в шкафу. Генерал остановился как завороженный. Так и стоял, покуда продавец, верткий молодой парень, виртуозно всобачивал доверчивому иностранцу кроликовую ушанку с кокардой, на ломаном английском уверяя, будто такие шапки носят бойцы спецдиверсионного отряда «Айсберг», который предназначен для захвата Гренландии… Успешно нахлобучив шапку на радостного интуриста, парень повернулся к Борису Исааковичу:

— Что берем?

— Что-то я не припомню такой спецгруппы — «Айсберг».

— Секретная группа… Под грифом: «Супер-дупер»!

— И грифа такого не помню.

— Склероз у вас, папаша! Что интересует?

Борис Исаакович кивнул на генеральский мундир и был потрясен, узнав цену: она равнялась его годовой пенсии. Парень прилавочным чутьем угадал: старичок с потертым портфелем не случайно спрашивает. Он стал объяснять, что с удовольствием купит мундиры, шинели, медали, ордена, фуражки, причем заплатит долларами. Настоящие боевые ордена и медали были разложены тут же, на прилавке.

— А у вас, папаша, случайно орден Славы первой степени не наблюдается? Второй и третьей есть. Комплект нужен. Очень нужен!

— Не стыдно славой чужой торговать? — тихо спросил генерал.

— А почему мне должно быть стыдно? Я у вас ордена не ворую — сами несете! Я вот тут стою и думаю иногда: это же как интересно устроено, в двадцать лет, когда вся жизнь впереди и хрен в подбородок упирается, человек за орден или медаль под пули лезет и не боится. А когда жить-то осталось, уж извини, отец, совсем ничего и от хрена одна шкурка, несет мне свои цацки. А то, понимаешь, валидол купить не на что… Бережет сердчишко-то… А может, и правильно делает? Ты, отец, подумай. Может, у тебя китель какой зря гардероб занимает? Моль-то, она не разбирается, где пиджак, а где мундир… Прайс-листик-то возьми! — И парень протянул ему бумажку, где подробно указывались цены на все — от Звезды Героя до медали в честь 40-летия Победы.

По пути домой Борис Исаакович кипел и возмущался, что боевые награды, которые давали за геройство и пролитую кровь, стали теперь предметами омерзительной купли-продажи. Но при этом в каком-то подсознательном вычислительном закутке одновременно шел подсчет стоимости хранившихся в специальном замшевом мешочке двух орденов Красного знамени, ордена Отечественной войны I степени, ордена Александра Невского, польского «Белого орла», многочисленных медалей, боевых и накопившихся за послепобедные юбилеи. Полученная в результате сумма как-то сама собой выскакивала из умственного закутка и вторгалась в возмущенное сознание генерала. Открывая дверь квартиры, Борис Исаакович почти убедил себя в том, что парадный мундир ему, собственно, не нужен. Да и моль в самом деле не дремлет — на рукаве недавно появились две маленькие пока еще проплешинки. А похоронят уж как-нибудь в обычном мундире. Более того, с некоторыми, особенно юбилейными, наградами тоже можно расстаться. Ничего страшного. Даже есть какая-то диалектическая логика в том, что на эти деньги он сможет закончить исследование о командарме Павлове. Перед тем как отнести мундир на Арбат, генерал напоследок решил еще раз его надеть и сразу заметил, что тот стал ему великоват: за последнее время от плохого питания и от переживаний Борис Исаакович сильно похудел. И вот когда он стоял перед зеркалом, разглядывая себя, ему вдруг стало душно, словно из комнаты, как из лейденской банки, откачали воздух… До телефона удалось добраться с трудом. Потом по стеночке дошел в прихожую, отпер и приоткрыл входную дверь… Приехавшая бригада нашла его лежащим на диване в расстегнутом генеральском мундире, с мокрым полотенцем на груди.

— Никогда не думал, что до такого доживу! — шептал и плакал Борис Исаакович.

— Не волнуйтесь, скоро все это кончится! — успокаивал Джедай. — Наши уже близко.

Они просидели с Борисом Исааковичем до самой ночи, а когда за полчаса до закрытия метро Башмаков засобирался домой, Джедай сказал, что ему торопиться некуда, никто его не ждет и он, пожалуй, переночует у Бориса Исааковича. Через несколько дней Олег Трудович с сумкой продуктов, собранных старательной Катей, приехал на улицу Горького и застал там Каракозина в халате, кашеварящего на кухне. Сам генерал полулежал на диване. К дивану был придвинут ломберный столик, накрытый, точно скатертью, большой картой, испещренной черными и красными изогнутыми стрелками.

— Вы представляете, Олег, они не дают мне прочитать предсмертное письмо Павлова к Сталину!

— Кто?

— КГБ… Или как они там теперь называются?

— Это, наверное, из-за Борьки. Родственники за границей и все такое…

— Хрен тебе с помидорами, — выходя из кухни с кастрюлькой дымящейся каши, сообщил Рыцарь Джедай. — Просто теперь пользование архивом КГБ платное. Пятьсот долларов — и обчитайся… Тысяча — копию снимут.

— Я скоро тебе отдам. Я сейчас на стоянку устроился… — уловив в словах Каракозина упрек, забормотал Олег. — Я вот, наверное, в Таиланд скоро поеду за ангоровыми шапочками…

— Да сиди ты уж лучше дома, Олег Таиландович! Целее будешь. Вскоре Каракозин сдал свою квартиру за триста долларов в месяц и переехал к Борису Исааковичу. На эти деньги они и жили. Башмаков иногда захаживал к ним в гости. Чаще всего Борис Исаакович сидел в кабинете, изредка выходя в просторную гостиную и благосклонно взирая на то, что в ней происходит. А происходили в ней вещи пречудесные. Гостиная была оборудована под штаб партии революционной справедливости. В комнате крепко пахло теплой марганцовкой — это Джедай размножал на ксероксе листовки к очередному митингу. Ксерокс купили, продав орден Белого орла. Как раз в ту пору появилось много публикаций о польских офицерах, расстрелянных в Катыни. Борис Исаакович был абсолютно уверен в том, что расстреляли их немцы, а не наши, и очень негодовал по поводу публикаций польских историков:

— Они бы лучше вспомнили, сколько Пилсудский красноармейцев в лагерях сгноил!

Квартира генерала стала центром бурной политической жизни. Время от времени раздавался звонок — и в гостиной появлялся очередной народный мститель. Войдя в уставленную книгами и антиквариатом гостиную, он, конечно, робел, а обнаружив под ногами наборный паркет, бросался в прихожую снимать ботинки. Но, как справедливо заметил кто-то из мудрых, снятие одной проблемы лишь открывает взору проблему новую. Пришедший начинал мучиться несвежестью или даже дырявостью своих носков. Торопливо схватив пачку листовок и получив информацию о предстоящем митинге, он убегал в массы. Борис Исаакович и Каракозин не пропускали ни одного стоящего митинга или какого-нибудь народного веча. Генерал уже вполне окреп и появлялся в рядах протестующих, в зависимости от сезона, или в шинели с золотыми веточками в петлицах, или в том самом кителе, из-за которого пережил сердечный приступ. Джедай завел специальный флаг с серпом и молотом на свинчивающемся металлическом древке, а также складной картонный плакат со стихами собственного сочинения:

Напрасно радуешься, сэр!

Мы восстановим СССР!

Стихи сопровождались рисунком, тоже выполненным Каракозиным: зубасто, совершенно по-крокодильи улыбающийся американец в полосатых штанах и цилиндре кроит ножницами карту Советского Союза. У Бориса же Исааковича для демонстраций имелся небольшой портрет Сталина. Генерал и Джедай, как говорится, нашли друг друга, но иногда спорили о методах борьбы. Каракозин был за немедленное вооруженное восстание против антинародного режима, а Борис Исаакович — за шествия, гражданское неповиновение, забастовки и как результат — передачу власти до выборов нового президента Верховному Совету…

Как-то раз они потащили с собой Башмакова на народное вече, бушевавшее на Манежной площади, еще не застроенной, не утыканной бронзовым церетеливским зверьем. Олег Трудович сдуру нацепил нежно-палевую замшевую куртку, недавно купленную ему Катей, и ловил на себе косые взгляды плохо одетых и злых людей. Трибуна, украшенная кумачом, еще пустовала. Большие алюминиевые репродукторы, установленные на автобусе, оглушительно бубнили «Марш энтузиастов». Борис Исаакович был в генеральской шинели, а Каракозин — в своем вечном джинсовом костюме. Вступив на тропу политической борьбы, он отпустил бородку, отрастил длинные волосы, схваченные особой узорчатой повязкой. Узор назывался посолонью. Джедай вообще в это время увлекся славянским язычеством и постоянно вступал в споры с монархистами, стыдившими его за красный флаг. В ответ он доказывал, что русские всегда уважали красный цвет и громили ворогов под червонными стягами. Свидетелем одного такого спора и стал Башмаков. Каракозин сцепился с казаком, одетым в мундир явно домашнего производства.

— Значит, говоришь, Митрий Донской под красным флагом, как Чапаев, воевал? Допустим… — поигрывая самодельной нагайкой, строго молвил казак.

— Ты извини, служивый, я в погонах ваших не очень разбираюсь. Ты кто по званию? — уточнил Джедай.

— Разрешите представиться: есаул Гречко, заместитель краснопролетарского районного атамана по связям с общественностью. А ты кто таков?

— Член политсовета партии революционной справедливости.

— Любо. Добрая партия. А серп с молотом тебе на что?

— А чем тебе, служивый, серп и молот не нравятся?

— А вот и не нравятся. Зачем тебе, русскому, как я наблюдаю, человеку, — говоря это, казак покосился на Бориса Исааковича, — значки масонские?

— Дурак ты, ваше благородие! Золотой молот с серпом славянскому вождю Таргитаю с неба упали.

— С неба? Ну-ну… — есаул Гречко снова внимательно посмотрел на Бориса Исааковича, усмехнулся и затерялся в толпе.

Музыка исчезла в площадном гуле. На трибуне, устроенной из грузовика с высокими бортами, начали появляться люди. Башмаков узнал лысого Зюганова, шевелюристого Бабурина, вечно хмурого Илью Константинова… Зюганов подошел к микрофону и заговорил, но ничего не было слышно. Толпа взволновалась.

— Провокация! — побежало по рядам. — Сволочи, ельциноиды трепаные, специально отключили микрофоны… На ступеньках гостиницы «Москва» началось какое-то угрожающее движение, демонстранты, крича «долой!», накатились на цепь омоновцев.

— Пропустите! Да пропустите же! — мимо Башмакова проталкивался толстый подполковник с шипящей рацией в руке.

Олег Трудович узнал в нем того майора, что пробегал мимо во время разгона демократического митинга здесь же, на Манежной, когда Башмаков в последний раз объяснялся с Ниной Андреевной. При воспоминании о Чернецкой он ощутил в сердце остаточный трепет.

— Андрей, — вдруг сказал Борис Исаакович, — вы не совсем точно ответили этому… ну, допустим, есаулу… Таргитаю упали с неба молот, плуг и еще жернова. Из чистого золота, это верно. Но не серп!

— Повезло! — заметил Башмаков.

— Борис Исаакович, иногда в споре можно поступиться мелкой деталью ради большой исторической правды.

— Не думаю. Большая историческая правда держится исключительно на мелких деталях. Но вы не так уж далеко отошли от истины. В первые годы советской власти на гербе действительно были плуг и молот, а позже плуг поменяли на серп. Я думаю, из-за того, что серп выглядит погеральдичнее…

— Ну вот видите!

— Да. А вашу повязку с посолонью я вам, Андрей Федорович, давно уже рекомендую снять. Очень уж на свастику смахивает.

— Это, Борис Исаакович, древний арийский знак.

— Я-то знаю. Но ведь вы это каждому не объясните! — возразил генерал.

Башмаков вдруг уловил некоторую наигранность в их словах и понял, что свой привычный спор они повторяют специально для него, оттачивая аргументы и проверяя реакцию нового человека.

— Но ведь вы же сами ходите со Сталиным.

— Я ценю в нем великого стратега и геополитика.

— А ГУЛАГ?

— ГУЛАГ он искупил победой над Гитлером. И кто вам сказал, что, если бы Ленин прожил лет на двадцать дольше, ГУЛАГа не было бы? Соловки ведь еще при нем появились.

— Но ведь вы это, Борис Исаакович, каждому не объясните.

— Видите ли, Андрей Федорович…

В это время над площадью разнесся громовой треск включенного микрофона. Зюганов поднял над головой руку и зарокотал:

— Товарищи! Преступный режим Ельцина…

До позднего вечера они слушали ораторов и скандировали что-то упоительно антиправительственное. Митинг закончился принятием резолюции о немедленной отставке Ельцина. После этого люди успокоились и пошли по домам. Площадь начала пустеть. Оставались лишь группки тех, кто не успел доспорить:

— …Руцкой? Да что же вы такое говорите! Руцкой такой же мерзавец… Это он расколол коммунистов! А Хасбулатов вообще чечен… Они его специально в оппозицию внедрили. Он провокатор.

— Это ты провокатор!

Самая большая кучка собралась вокруг Каракозина. Джедай пел, наяривая на гитаре:

И чтоб увидеть свет зари

Измене вопреки,

Предателей — на фонари

Вдоль всей Москвы-реки!

Народ подхватывал:

Вдоль всей Москвы-реки,

И Волги, и Оки…

Когда песня закончилась, знакомый уже есаул Гречко обнял Каракозина и достал бутылку водки:

— Сам сочинил?

— Сам.

Потом, когда выпили, казак обнял уже и Бориса Исааковича, бормоча, что ничего против отдельно и конкретно взятых евреев он, конечно, не имеет, но всем им в совокупности не может простить расказачивания.

— Что они на Дону-то творили, нехристи в кожанках! Что творили!

Борис Исаакович согласился: да, расказачивание было трагедией русского народа.

— Казацкого народа, — поправил есаул.

— Допустим. Но евреи как нация к ней отношения не имеют. Хотя, конечно, среди большевиков было немало евреев…

— И к лютому убийству государя императора с чадами и домочадцами тоже не имеют отношения? Опять большевички виноваты?

— Да, большевики.

— А надпись еврейская на стеночке расстрельной?

— Надпись была на немецком.

— Врешь!

— Есаул, как вы с генерал-майором разговариваете? — прикрикнул Джедай.

— Виноват… Правда на немецком?

— На немецком, — подтвердил Каракозин и повернулся к Башмакову.

— На немецком! — кивнул тот, хотя понятия не имел, о чем идет речь.

— Ну, тогда все правильно, — заулыбался есаул, — революцию-то на немецкие денежки делали. Ленина с Троцким в вагоне из Германии привезли. И надпись на немецком. Все сходится… Выпьем, Исакыч!..

Когда они уже возвращались домой, Каракозин ядовито спросил:

— Борис Исаакович, значит, нельзя поступаться мелким фактом ради большой исторической правды?

— Нельзя.

— А строчечки-то на стене из Гейне были… «И только лишь взошла заря, рабы зарезали царя…»

— Говорите прямо. Гейне был евреем, так? Вы это, Андрей Федорович, имеете в виду?

— В общем, да.

— А если бы это были строчки из Пушкина или Рылеева? Это меняло бы дело? «Самовластительный злодей, тебя, твой род я ненавижу, твою погибель, смерть детей с жестокой радостью я вижу!»

— Но ведь строчки тем не менее из Гейне. И Юровский был евреем, и Голощекин…

— Ах, Андрей, на все процессы надо смотреть исторически. Не забывайте, у евреев были очень сложные отношения с империей…

— А у вас? — неожиданно для себя спросил Башмаков.

— У меня? Я ведь, Олег Трудович, не еврей. Я — советский человек. И всю жизнь считал, что это очень хорошо.

— А теперь?

— А теперь не знаю… Я всегда считал главным историческую правду. И кажется, ошибался. Главное — миф, который создает себе каждый народ. Русские, например, считают себя освободителями. Евреи — мстителями. Неважно, насколько это соответствует действительности. Так они себя ощущают. Таковы их главные мифы. Русские при каждом удобном случае будут всех освобождать, проливая кровь и не спрашивая, хотят этого другие народы или не хотят. А евреи будут мстить. Если есть реальный повод для мщения — хорошо; если нет — его придумают. Революция — самое лучшее для мщения время. Вот почему так много евреев в любой революции. Вот почему Россия, когда ощущала себя освободительницей, так стремительно росла. Вот почему Германия всегда проигрывала. Нельзя победить, сознаваясь себе в том, что ты захватчик. Но сейчас все меняется… Сейчас у России вообще нет мифа. И в этом катастрофа…

— Значит, все дело только в мифе?! — Каракозин в волнении закинул гитару на спину.

— Да, в мифе, — кивнул генерал.

— Выходит, у какого народа воображение сильнее, тот и прав перед историей и Богом?!

— Перед историей — да. Перед Богом — нет… Кто знает, возможно, на судных весах будут взвешивать не только души, но и целые народы…


предыдущая глава | Замыслил я побег.. | cледующая глава