на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ТРИДЦАТЬ

Ах да, побег! Мне еще и об этом надо поведать. Я бежал, дабы повысить ценность показаний Витлара. Но побег невозможен без определенной цели, думал я. Куда же ты хочешь бежать, Оскар? спрашивал я себя. Политическая ситуация и так называемый "железный занавес" лишали меня возможности бежать на восток. Пришлось вычеркнуть как цель побега четыре юбки моей бабушки Анны Коляйчек, которые и по сей день, суля защиту и прибежище, раздуваются на кашубских картофельных полях, хотя лично мне -если уж все равно бежать -побег в направлении четырех юбок виделся как единственно перспективный.

К слову сказать: сегодня я отмечаю тридцатый день своего рождения, а достигнув тридцатилетия, человек обязан рассуждать о побегах как мужчина, а не как мальчик. Мария, принесшая мне пирог с тридцатью свечками, при этом сказала:

-Тебе исполнилось тридцать, Оскар. Пора бы мало-помалу взяться за ум.

Клепп, мой друг Клепп, как и всегда, подарил мне пластинки с джазовыми записями, потом извел пять спичек, чтобы зажечь тридцать свечей на моем пироге.

В тридцать жизнь только начинается! -сказал Клепп. Ему самому двадцать девять.

А вот Витлар, мой друг Готфрид, который ближе всего моему сердцу, принес в подарок сладости, перегнулся через решетку моей кровати и прогнусавил:

-Когда же Иисусу исполнилось тридцать, он восстал и призвал учеников своих.

Витлар всегда любил сбивать меня с толку. Я-де должен восстать из своей постели и собирать учеников, а все потому, что мне тридцать лет. Потом явился мой адвокат, размахивал какой-то бумагой, протрубил свои поздравления, украсил спинку моей кровати своей нейлоновой шляпой и возвестил мне, как и прочим гостям:

-Это я называю счастливым стечением обстоятельств! Сегодня мой клиент отмечает тридцатый день своего рождения, и именно в тридцатый день его рождения ко мне поступает информация, что процесс о безымянном пальце будет возобновлен, ибо обнаружены новые доказательства, сестра Беата, ну вы ведь знаете...

То, чего я уже много лет опасался, опасался со дня моего побега, заявило о себе сегодня, в тридцатый день моего рождения: они найдут истинного виновника, они выпустят меня из специального лечебного учреждения, отнимут у меня мою возлюбленную постель, выставят меня на холодную, продуваемую всеми ветрами улицу и заставят тридцатилетнего Оскара призвать учеников своих и собрать их вокруг себя и своего барабана.

Итак, это она, сестра Беата, из черной ревности убила мою сестру Доротею.

Вы, может, еще не забыли? Был такой доктор Вернер, который, как это слишком часто случается в кино и в жизни, стоял между обеими медсестрами. Мрачная история: Беата любила Вернера. А Вернер любил Доротею. Доротея же вообще никого не любила или, скажем так, в глубине души любила маленького Оскара. А тут Вернер заболел. И ходила за ним Доротея, потому что он лежал у нее в отделении. А Беата этого никак не могла стерпеть. И потому уговорила сестру Доротею погулять вместе с ней, а в ржаном поле неподалеку от Герресхайма убила ее или, скажем так, устранила. Теперь Беата могла без помех ходить за доктором Вернером, но ходила она за ним так, что он не только не выздоровел, а прямо наоборот. Может быть, ошалевшая от любви сестра рассуждала следующим образом: пока он болен, он принадлежит мне. Давала ли она ему слишком большие дозы лекарств? Или давала ему не те лекарства? Во всяком случае, доктор Вернер умер из-за слишком больших доз или из-за не тех лекарств, однако перед судом Беата не призналась ни в слишком больших дозах, ни в не тех лекарствах, ни в прогулке на ржаное поле, которая стала последней прогулкой для сестры Доротеи. Оскара же, который тоже ни в чем не признался, однако хранил в банке уличающий его палец, они признали виновным касательно ржаного поля, но сочли недееспособным и отправили меня в специальное лечебное учреждение под надзор. Во всяком случае, до того как Оскара осудили и сунули в это учреждение, он пытался бежать, поскольку я хотел значительно повысить ценность показаний, которые принес мой друг Готфрид.

Когда я начал свой побег, мне было двадцать восемь лет. Всего лишь несколько часов назад на моем праздничном пироге горело, спокойно капая стеарином, тридцать свечей. Вот и в тот раз, когда я бежал, тоже был сентябрь. Я родился под знаком Девы. Однако речь здесь пойдет не о моем рождении под электрическими лампочками, а о моем побеге.

Поскольку, о чем уже говорилось ранее, дорога на восток, к бабушке, была перекрыта, я, как и каждый человек в наши дни, оказался вынужден бежать на запад. Если из соображений высокой политики ты не можешь попасть к родной бабушке, тогда беги к дедушке, который живет в Буффало, в Соединенных Штатах. Беги в Америку, Оскар, посмотрим, как далеко ты убежишь!

Мысль насчет дедушки пришла мне в голову, еще когда я с закрытыми глазами лежал на лугу за Герресхаймом и корова облизывала мне лицо. Было часов семь утра, и я сказал себе: магазины открываются в восемь. Я со смехом побежал прочь, барабан оставил у коровы и говорил себе так: вчера Готфрид устал, может, он сделает свое заявление только в восемь, а то и в половине девятого, используй фору, которую ты таким образом получил. У меня ушло десять минут на то, чтобы в заспанном Герресхайме вызвать по телефону такси. Такси доставило меня на Главный вокзал. Во время поездки я подсчитывал свою наличность, но часто сбивался со счета, потому что то и дело разражался по-утреннему беззаботным и свежим смехом. Потом я перелистал свой дорожный паспорт, обнаружил там, благодаря заботам концертной агентуры "Вест", действующую визу на въезд во Францию, действующую для Соединенных Штатов, доктор Деш давно уже носился с мыслью осчастливить вышеупомянутые страны концертным турне барабанщика Оскара.

Вуаля, сказал я себе, тогда бежим в Париж, это легко сделать, это хорошо звучит, это подошло бы для фильма с участием Габена, который, куря трубку, вполне благодушно за тобой гонится. Да, а меня кто будет играть? Чаплин? Пикассо? Смеясь и возбужденный своими мыслями, я все еще хлопал себя по малость измятым брюкам, когда шофер уже давно требовал в уплату семь марок. Я уплатил и позавтракал в привокзальном ресторане. Рядом с яйцом всмятку я держал железнодорожное расписание, выбрал подходящий поезд, после завтрака успел еще обзавестись нужной валютой, купил заодно небольшой чемоданчик хорошей кожи, боясь возвращения на Юлихерштрассе, наполнил его хоть и дорогими, но плохо сидящими сорочками, уложил туда же бледно-зеленую пижаму, зубную щетку, пасту и тому подобные мелочи, купил, потому что экономить было незачем, билет первого класса, после чего почти сразу же отлично почувствовал себя в мягком кресле у окна, я бежал, но мог при этом сидеть. Подушки кресла тоже способствовали моим размышлениям. Едва поезд тронулся и тем самым начался побег, Оскар стал придумывать для себя что-нибудь достойное страха, ибо не без причины, говорил я себе: кому страха не узнать, тому незачем бежать. Но скажи тогда, Оскар, что тебе кажется страшным и что достойным побега, если даже мысль о полиции не может вызвать у тебя ничего, кроме по-утреннему звонкого смеха?

Сегодня мне исполнилось тридцать лет, и хотя мой побег, как и процесс, лежит теперь далеко позади, тот страх, который я внушил себе, когда бежал, тот страх никуда не делся.

Что было причиной толчки на стыках, песенка железной дороги? Монотонно проступал текст, лишь перед самым Аахеном он припомнился мне, осел во мне, утонувшем в креслах первого класса, закрепился, не ушел даже после Аахена -границу мы проезжали примерно в половине одиннадцатого, -делался все более отчетливым и страшным, так что я был даже рад, когда таможенники несколько меня отвлекли, причем мой горб вызвал у них больший интерес, чем мое имя и мой паспорт, и я твердил себе: ах этот негодник Витлар, все-то он проспал! Скоро одиннадцать, а он еще не добрался до полиции, держа под мышкой банку для консервирования, тогда как я по его милости с утра пораньше спасаюсь бегством, хочу внушить себе страх, чтобы у побега был некий движитель; ах, до чего же страшно мне было в Бельгии, когда железная дорога пела: "Где у нас кухарка, Черная кухарка? Здесь она, здесь она быть должна, быть должна!.."

Сегодня мне тридцать лет, из-за возобновления процесса, из-за ожидаемого оправдательного приговора я должен снова передвигаться и слышать в поездах и трамваях текст: "Здесь она, здесь она быть должна, быть должна".

Но если отвлечься от моего страха перед Черной кухаркой, страшного появления которой я ожидал на каждой станции, сама по себе поездка была приятной. Я остался один в купе -кухарка, возможно, ехала в соседнем, -знакомился по очереди с бельгийскими и французскими таможенниками, засыпал минут на пять, просыпался с легким вскриком и, чтобы предстать перед Черной кухаркой не совсем уж беззащитным, листал еженедельник "Шпигель", который еще в Дюссельдорфе купил через вагонное окно, снова, как и много раз прежде, подивился тому, как это журналисты все знают, нашел даже статейку про своего менеджера, доктора Деша из концертного агентства "Вест", а в ней подтверждение тому, что я и без них знал: концертная агентура Деша держалась всего на одной опоре, и опорой этой был Оскар, барабанщик, -довольно приличная фотография. И "несущая опора" почти до самого Парижа рисовала себе тот крах агентуры "Вест", который неизбежно последует за моим арестом и страшным появлением Черной кухарки.

Всю свою жизнь я не боялся Черной кухарки! Лишь во время побега, когда я хотел чего-то бояться, она заползла мне под кожу да так там и осталась, хотя, по большей части в спящем виде, осталась до сегодня, когда я справляю свое тридцатилетие, она принимает разные обличья: например, словцо "Гете" заставляет меня порой вскрикнуть от страха и нырнуть под одеяло. Сколько я ни изучал с молодых ногтей короля поэтов, его олимпийское спокойствие всегда вызывало у меня тягостное чувство. А уж нынче, когда переодетый Черной кухаркой, он больше не предстает передо мной светлым и классическим, а, напротив, превосходя своей чернотой самого Распутина, стоит перед моей железной кроватью и вопрошает в честь моего дня рождения: "Где у нас кухарка, Черная кухарка?" -я пугаюсь ужасно.

"Здесь она, здесь она", -выпевал поезд, увозя беглеца Оскара в Париж. По совести, я ждал представителей Интерпола уже на парижском Северном вокзале -на Гар-дю-Нор, как говорят французы. Но лишь носильщик, от которого до того разило красным вином, что принять его за Черную кухарку было невозможно при всем желании, заговорил со мной, и я доверчиво вручил ему свой чемоданчик, чтобы он донес его почти до турникета. Я ж так и знал, полиция да и кухарка не пожелают выкладывать деньги на перронный билет, они заговорят с тобой и схватят тебя уже после турникета. А стало быть, ты поступишь мудро, если еще перед турникетом возьмешь свой чемоданчик. Вот мне и пришлось его тащить до самого метро, потому что даже полиция не соизволила явиться, чтобы взять у меня багаж.

Не стану вам ничего рассказывать про всемирно известный запах метро. Духи с этим запахом, как я недавно прочел, можно купить и опрыскаться ими. Обратил я внимание лишь на то, что, во-первых, метро, подобно железной дороге, хотя и в другом ритме, задает вопрос про Черную кухарку, а во-вторых, что она должна быть, как и мне, известна остальным пассажирам и внушать им страх, ибо все вокруг меня излучали страх и ужас. Мой план выглядел так: доехать на метро до Порт-д'Итали, а оттуда взять такси и поехать в аэропорт Орли; особенно пикантным и оригинальным я представлял себе арест раз уж не на Северном вокзале, то тогда в знаменитом аэропорту Орли и кухарка, одетая стюардессой. Один раз мне пришлось сделать пересадку, я порадовался, что у меня такой легкий чемоданчик, и дал вагону метро унести меня к югу, а сам размышлял: где же ты выйдешь, Оскар, -Господи, сколько событий за один день: сегодня утром неподалеку от Герресхайма тебя облизывала корова, ты был весел и не испытывал страха, а теперь ты в Париже, -так где же ты выйдешь и где она, черная и страшная, выйдет тебе навстречу. На Place d'ltalic или уже у Porte?

Я вышел за одну остановку до Porte у Maison Blanche, потому что рассуждал так: они, конечно, думают, что я думаю, что они стоят у Porte. Зато она знает, что думаю я, что думают они. И вообще мне надоело. Сам побег и кропотливые труды по сохранению страха меня утомили. Оскар не желал больше ехать в аэропорт, он счел Maison Blanche более оригинальным, чем Орли, и оказался прав: на этой станции метро был эскалатор, который помог мне испытать некоторые высокие чувства и услышать в его равномерном перестуке: "Где у нас кухарка, Черная кухарка? Здесь она, здесь она!"

Оскар пребывает в некотором смущении. Побег его подходит к концу, а вместе с побегом подходит к концу и его повествование: окажется ли эскалатор на станции метро Maison Blanche достаточно высоким, крутым и символичным, чтобы своим равномерным перестуком ознаменовать заключительную часть его записок?

Но тут мне припоминается мое собственное, мое сегодняшнее тридцатилетие. И всем тем, кому эскалатор кажется чересчур громким, кого не страшит Черная кухарка, я предлагаю в качестве завершающей картины тридцатый день своего рождения. Ибо не есть ли тридцатый день рождения самый однозначный из всех прочих? Он заключает в себе число три, он позволяет предвидеть число шестьдесят и тем делает его излишним. Когда сегодня утром вокруг моего праздничного пирога загорелось тридцать свечек, я готов был заплакать от радости и умиления, но постеснялся из-за Марии: в тридцать лет больше нельзя плакать.

Едва меня приняла первая ступенька эскалатора -если вообще допустить, что у эскалатора есть первая ступенька, я начал смеяться. Несмотря на страх -или как раз из-за него, -я смеялся. Эскалатор медленно и круто шел наверх -а наверху стояли они. Времени у меня оставалось примерно на полсигареты. Двумя ступеньками выше резвилась бесцеремонная парочка. Ступенькой ниже ехала старая женщина, в которой я поначалу, без всяких, впрочем, оснований, заподозрил Черную кухарку. На ней была шляпка, украшенная фруктами. Пока я курил, мне пришли в голову -и я, в общем-то, постарался -разные ассоциации по поводу эскалатора: сперва Оскар изображал поэта Данте, который возвращается из ада, а наверху, где эскалатор кончается, его поджидают шустрые репортеры из "Шпигеля" с вопросом: "Привет, Данте, ну как там в аду-то?" Такую же игру я повел с королем поэтов, с Гете, и люди из "Шпигеля" расспрашивали меня, как оно там было внизу, у матерей. Потом мне надоели поэты, я сказал себе, что наверху нет ни людей из "Шпигеля", ни известных господ с металлическими жетонами в кармане, а стоит там она, кухарка, и эскалатор грохочет: "Где у нас кухарка, Черная кухарка?" -и Оскар отвечает: "Здесь она, здесь она".

Рядом с эскалатором была еще вполне нормальная лестница. По ней люди спускались вниз, на станцию метро. На улице явно шел дождь. У людей был мокрый вид. Это встревожило меня, потому что в Дюссельдорфе у меня уже не хватило времени купить плащ. Однако беглый взгляд наверх -и Оскар мог убедиться, что господа с заметно незаметными лицами имеют при себе два вполне гражданских зонта хотя это отнюдь не ставило под сомнение существование Черной кухарки.

Как я заговорю с ними? -тревожился я и наслаждался, медленно куря свою сигарету, на создающем медленный подъем чувств, на обогащающем знания эскалаторе: на эскалаторе человек становится моложе, на эскалаторе человек становится все старше и старше. У меня был выбор -покинуть лестницу то ли трехлеткой, то ли шестидесятилетним, младенцем или стариком встретиться с Интерполом, в том или в другом возрасте бояться Черной кухарки.

Наверное, уже очень поздно. У моей металлической кровати такой усталый вид, да и мой санитар Бруно дважды прикладывал к отверстию на моей двери свой озабоченный коричневый глаз. Под акварелью, изображающей анемоны, стоит нетронутый пирог с тридцатью свечками. Мария, возможно, уже спит. Кто-то -кажется, это была Густа, сестра Марии -пожелал мне счастья на ближайшие тридцать лет. У Марии такой сон, что можно просто позавидовать. Да, а что пожелал мне ко дню рождения мой сын Курт, гимназист, образцовый ученик, лучший во всем классе? Когда Мария спит, мебель вокруг нее тоже засыпает. Ах да, вспомнил: Куртхен пожелал мне скорейшего выздоровления! А сам я пожелал бы себе хоть ломтик от Марииного сна, потому что я устал и слова у меня почти все иссякли. Молодая жена Клеппа сочинила глупый, хотя и с добрыми намерениями стишок в честь моего горба. Вот и принц Евгений был уродом, а взял, между тем, город и крепость Белград. Пора бы и Марии наконец понять, что горб приносит счастье. Вот и у принца Евгения было два отца. Теперь мне тридцать, но мой горб моложе. Людовик Четырнадцатый был одним из предполагаемых отцов принца Евгения. Раньше красивые женщины на улицах часто норовили прикоснуться к моему горбу, на счастье. Принц Евгений был уродом и потому умер естественной смертью. Будь у Иисуса горб, им вряд ли удалось бы пригвоздить его к кресту. Неужели я обязан теперь, только потому что мне исполнилось тридцать, собраться и собрать вокруг себя учеников?

А ведь это была всего лишь эскалаторная идея. Меня уносило все выше и выше. Перед и надо мной -бесцеремонная парочка. За и подо мной -старушка в шляпе. На улице дождь, а наверху, совсем наверху стоят господа из Интерпола. Ступени выложены ребристыми планками. Когда стоишь на эскалаторе, надо еще раз хорошенько все обдумать: откуда ты пришел? Куда ты идешь? Кто ты? Как твое имя? Чего ты хочешь? Запахи овевают меня: ваниль молодой Марии. Масло из-под сардин в масле, которое моя бедная матушка разогревала и пила в горячем виде, пока сама не остыла и не ушла под землю. Ян Бронски, который неизменно употреблял одеколон, однако ранняя смерть уже задувала сквозь все петли для его пуговиц. Зимней картошкой пахло в погребе у зеленщика Греффа.

И еще раз: запах пересохших губок на аспидных досках у первоклассников. И моя Розвита, от которой пахло мускатом и корицей. Когда господин Файнгольд распылил свои дезинфекционные средства над моей горячкой, я плыл на облаке карболки. Ах, а католицизм церкви Сердца Христова, множество непроветренных платьев, холодная пыль, и я перед левым боковым алтарем передал свой барабан но кому? Впрочем, это была всего лишь эскалаторная идея. Сегодня меня хотят прибить гвоздями, мне говорят: тебе тридцать. И следовательно, ты должен собирать учеников. Вспомни-ка, что ты говорил, когда тебя задержали? Сосчитай свечи на своем пироге, оставь постель свою и собери учеников. А ведь перед тридцатилетним открывается так много возможностей. Например, если меня и впрямь выставят из лечебного заведения, я мог бы еще раз посвататься к Марии. Сегодня у меня было бы куда больше шансов. Это Оскар купил ей магазин, продолжает до сих пор хорошо зарабатывать на своих пластинках, стал за это время более зрелым и взрослым. В тридцать пора жениться! Или, допустим, так: я остаюсь холостым, выбираю для себя одну из моих профессий, покупаю хороший известняковый карьер, нанимаю несколько каменотесов, работаю из карьера -на стройку, без посредников. В тридцать лет пора упрочить свое бытие. Или если полуфабрикаты фасадов мне в будущем осточертеют, я заявлюсь к музе по имени Улла, послужу вместе с ней и подле нее изящным искусствам как интересная модель. А может, в один прекрасный день я и вовсе женюсь на ней, на столь часто и столь ненадолго обручавшейся музе. В тридцать лет пора жениться! Или, если мне надоест Европа, я эмигрирую, Америка, Буффало, моя старая мечта: я разыщу своего дедушку, миллионера Джо Копчика, он же бывший поджигатель Йозеф Коляйчек. В тридцать пора перейти к оседлому образу жизни! Или я сдамся, позволю прибить себя гвоздями, выйду, лишь потому что мне тридцать, и начну разыгрывать перед ними мессию, за которого они меня принимают, вопреки собственному опыту сделаю из своего барабана нечто большее, чем он способен изобразить, превращу его в символ, стану основателем секты, партии или просто ложи.

Невзирая на парочку надо мной и старушку в шляпе подо мной, меня захватила эта эскалаторная идея. Говорил ли я уже, что парочка стояла выше не на одну, а на две ступеньки, что между собой и парочкой я поставил свой чемодан? Молодые люди во Франции производят престранное впечатление. Так она, пока эскалатор выносил их наверх, расстегнула на нем кожаную куртку, потом рубашку и начала обрабатывать его голую восемнадцатилетнюю кожу, причем совершала это так деловито, такими техничными, совершенно неэротическими движениями, что у меня даже возникло подозрение: молодые люди получают жалование, демонстрируя на людях свой любовный пыл, дабы столица Франции не утратила своей былой славы. Когда, однако, парочка начала после этого целоваться, мои подозрения улетучились: он чуть не задохнулся от ее языка и все еще не перестал кашлять, когда я уже загасил свою сигарету, желая предстать перед полицией некурящим. Старуха подо мной и ее шляпа -я хочу сказать, что шляпа находилась как раз на уровне моей головы, поскольку мой рост уравновешивал разницу в высоте двух ступенек, не совершала ничего приметного, если не считать того, что она что-то бормотала, бранилась себе под нос, но так, в конце концов, ведут себя многие парижские старухи. Выложенные резиной перила эскалатора вместе с нами ехали вверх. Можно было положить на них руку, чтобы рука тоже ехала. Я так бы и поступил, прихвати я с собой перчатки. Изразцовые плитки на стенах все чуть-чуть, самую малость, отражали электрический свет. Трубы и толстые пучки кабеля сплошь кремового цвета сопровождали наше вознесение. Не могу сказать, чтобы лестница производила адский шум. Несмотря на свое механическое происхождение, она даже казалась уютной. И несмотря на перестук стишков про страшную Черную кухарку, станция Maison Blanche производила на меня домашнее, я бы даже сказал обжитое, впечатление. Я чувствовал себя на эскалаторе как дома, я счел бы себя счастливым, несмотря на боязнь и детские страшилки, возноси он вместе со мной не абсолютно чужих людей, а моих живых и мертвых друзей и родных: мою бедную матушку между Мацератом и Яном Бронски, седовласую мышку мамашу Тручински с детьми Гербертом, Густой, Фрицем, Марией, и зеленщика Греффа, и его распустеху Лину, и, разумеется, наставника Бебру, и грациозную Розвиту -словом, всех тех, кто обрамлял мое сомнительное бытие, тех, кого погубило мое бытие, -а вот наверху, там, где у эскалатора иссякали силы, я желал себе вместо полицейских нечто совсем противоположное страшной Черной кухарке: чтобы как гора высилась там моя бабушка Анна Коляйчек и чтобы после благополучного подъема она впустила меня и мою свиту под свои юбки, обратно в гору.

Но стояли там всего лишь два господина, и не было на них просторных юбок, а были непромокаемые плащи американского покроя. Вдобавок, завершив подъем и смеясь всеми десятью пальцами в ботинках, я должен был признать, что и бесцеремонная парочка надо мной, и бормочущая старуха подо мной -это все были просто полицейские агенты.

Ну что тут еще долго говорить: рожденный под голыми лампочками, в три года сознательно прекративший рост, получивший в подарок барабан, резавший голосом стекло, вдыхавший запах ванили, кашлявший в церквах, кормивший Люцию, наблюдавший муравьев, решивший снова расти, зарывший барабан, уехавший на запад, утративший восток, выучившийся на каменотеса, бывший натурщиком, вернувшийся к барабану, осматривавший бетон, зарабатывавший большие деньги и хранивший палец, подаривший палец и со смехом обратившийся в бегство, поднявшийся на эскалаторе, схваченный, осужденный, заключенный, потом оправданный, я справляю сегодня тридцатый день своего рождения и по-прежнему испытываю страх перед Черной кухаркой, -аминь.

Я бросил загашенную сигарету. Она аккуратно улеглась между планками ступеньки. После того как Оскар некоторое время ехал к небу под углом в сорок пять градусов, еще три шажка он проехал горизонтально, позволил подвижным деревянным планкам эскалатора вслед за бесцеремонной парочкой полицейских и перед полицейской бабулей вывезти себя на неподвижную железную гребенку, а после того, как полицейские представились и назвали его Мацератом, он, следуя своей эскалаторной идее, сказал сперва по-немецки: "Я Христос", потом то же самое, поскольку перед ним все-таки стояли представители международной полиции, по-французски и, наконец, по-английски: "I am Jesus".

Задержан я был, однако, как Оскар Мацерат. Без малейших возражений отдал я себя во власть полиции и -поскольку на улице, на Avenue d' Italic, шел дождь ее зонтиков, но все время тревожно озирался, со страхом ища глазами и впрямь несколько раз увидев -она это умеет -в людском потоке на авеню, в толпе вокруг полицейского фургона пугающе спокойное лицо Черной кухарки.

Теперь у меня больше не осталось слов, но я должен еще обдумать, что собирается делать Оскар, когда его неизбежно выпустят из специального лечебного учреждения. Женится? Останется холостым? Покинет страну? Вернется в натурщики? Приобретет каменоломню? Соберет учеников? Станет основателем новой секты?

Все возможности, которые в наши дни предоставляются тридцатилетнему, следует серьезнейшим образом проверить, а чем их и проверять, как не моим барабаном? Итак, я переложу для барабана ту песенку, что звучит для меня все более живо и пугающе, я вызову Черную кухарку, выспрошу ее, чтобы завтра утром я мог поведать своему санитару Бруно, какой образ жизни намерен избрать тридцатилетний Оскар под все сгущающейся тенью детской страшилки, ибо то, что раньше пугало меня на ступеньках лестниц, то, что в подвале, когда оттуда брали уголь, делало так: "У-у-у-у", вызывая у меня смех, но что все равно всегда было здесь, говорило пальцами, кашляло в замочную скважину, вздыхало в печке, вскрикивало вместе с дверью, облаком выплывало из дымоходов, когда суда среди тумана дули в трубу или когда между двойными рамами много часов умирала муха, даже когда угри возжелали мою матушку, а матушка возжелала угрей, когда солнце садилось за Турмберг и начинало жить для себя чистый янтарь! Кого подразумевал Герберт, когда карабкался на деревяшку? Да и за главным алтарем -чего бы стоил весь католицизм без кухарки, которая чернит все исповедальни? Это она отбрасывала тень, когда рухнул игрушечный мир Сигизмунда Маркуса, а во дворе доходного дома ребята Аксель Мишке и Нухи Эйке, Сузи Катер и Хенсхен Коллин произносили это вслух, распевали это, варя суп из толченого кирпича: "Где у нас кухарка, Черная кухарка? Здесь она, здесь она быть должна, быть должна! Я считаю всех подряд, кто сильнее виноват! Всех сильнее ты, вы-хо-ди! Где у нас кухарка, Черная кухарка?.." Она и всегда-то была здесь, даже в шипучем порошке с привкусом ясменника, какой невинно-зеленой ни выглядела шипучка, во всех платяных шкафах, где я когда-нибудь прятался, пряталась также и она, потом уже она взяла напрокат треугольную мордочку Люции Реннванд, пожирала хлеб с колбасой в кожуре и загоняла чистильщиков на трамплин, остался один только Оскар, он наблюдал муравьев и знал, что это ее тень, размножившись, ищет чего-нибудь сладенького, и все эти слова: Благословенная, Скорбящая, Благодатная Дева Дев, а потом камни -базальт, туф, диабаз, гнезда в ракушечнике, алебастр, такой мягкий... и все стекло, распетое моим голосом, прозрачное стекло, тончайшее, выдутое стеклодувом... и еще колониальные товары: мука и сахар в голубых пакетиках по полфунта и по фунту. Потом четыре кота, из которых одного звали Бисмарк, стена, которую пришлось выбелить заново, помешанная на смерти Польша, также экстренные сообщения, когда кто-то кого-то пускал ко дну, картофелины, которые гулко падали с весов, то, что сужается к ногам, кладбища, на которых я стоял, плиты, на которых я преклонял колена, кокосовые половики, на которых я лежал... все втрамбованное в бетон, луковый сок, который исторгает слезы, кольцо на пальце и корова, которая меня лизала... Не спрашивайте Оскара, кто она такая! У него больше не осталось слов. Ибо то, что раньше сидело у меня за спиной, целовало мой горб, отныне и впредь будет неизменно выходить мне навстречу.

Еще с каких пор за мной по пятам шла Черная кухарка. А теперь она выходит мне навстречу, черная. Слова, пальто отдала перелицевать, черная. Платит черной валютой, на черном рынке. А вот дети, когда они поют, больше не поют:

Где у нас кухарка, Черная кухарка? Здесь она, здесь она быть должна, Быть должна-а-а!


ПОСЛЕДНИЙ ТРАМВАЙ, ИЛИ ОБОЖЕСТВЛЕНИЕ БАНКИ ДЛЯ КОНСЕРВИРОВАНИЯ | Жестяной барабан | ПРИМЕЧАНИЯ